"Авдюшин и Егорычев" - читать интересную книгу автора (Ваншенкин Константин Яковлевич)

Константин Яковлевич Ваншенкин Авдюшин и Егорычев Эпизоды из жизни двух солдат

1

Двенадцатого мая жена Клава родила красноармейцу Авдюшину Николаю сына. Он узнал об этом позже, когда пришло письмо, написанное еще в больнице, карандашными слабыми буквами без нажима. «Весь как есть на тебя вылитый, такой складненький мальчик», – писала Клава.

Николай пошел вдоль коек, слегка пристукивая каблуками, как бы пританцовывая, и помахивая письмом, как платочком.

– Ну что? – спросил друг его Мылов, поднимая голову: он пришивал пуговицу.

– Сын!

– Молодец! Поздравляю.

Все его поздравляли, и он испытывал чувство удовлетворенной мужской гордости, как после всякого удачно оконченного дела – работы, драки или состязания.

А вечером его поздравили даже перед строем. После вечерней поверки и назначения завтрашнего наряда старшина сказал:

– Поздравляю товарища Авдюшина с рождением первенца, а нас всех – с появлением нового доблестного бойца Красной Армии, со временем, конечно…

Красиво говорил старшина. Он не был, разумеется, пророком и провидцем, но в данном случае как в воду глядел.

В общем, в этот день Авдюшина баловали вниманием. После отбоя, уже раздеваясь, он спросил, так, полуофициально, у командира отделения Музыкантова:

– Товарищ отделенный командир, может, мне в отпуск краткосрочный попроситься? Пустят?

Музыкантов, высокий, рябой, серьезный, посмотрел на него удивленно.

– Я узнаю…

Когда легли, Мылов зашептал с соседней койки:

– Коля, не пустят тебя, не просись. Если бы, скажем, крышу починять – другое дело, а так не пустят. Да и ни к чему тебе, Коля, неинтересно. Пацан маленький, смотреть не на что. Да и вообще подожди, пока жена поправится…

– Разговорчики! – буркнул Музыкантов.

Но Николай почти и не слушал Мылова. Он лежал и думал о своем городе, о парке, где познакомился с Клавой, как хотел обнять ее, – он знал, что нравится девушкам, – стройный, темноглазый, – а она сказала: «Держишь себя развязанно. Не люблю!» – как он гулял с ней два месяца (у них в городе называли – «ходил»), как поженились. Сына он представлял себе смутно, он никогда не имел дела с такими, только что родившимися детьми. Ему хотелось, чтобы сын был постарше. Вот они идут гулять в парк – он, Клава и мальчик. Он ведет парня за руку. Даже может на руки взять, если пацан устал. Пожалуйста. А еще лучше – они вдвоем идут с ним по грибы. Очень рано, они оба мокрые совсем от росы, и грибы мокрые в корзинках, а потом солнце все жарче, от одежды валит пар, потом они приходят домой и Клава жарит грибы. Ну, ему, конечно, четвертинку может поставить, а парню – мороженое.

Он не был сентиментальным, и такие мысли (а может, это сны?) были у него впервые. Интересно, что и потом такого с ним не было.

Через две недели Клава сообщила, что записала сына Михаилом, как договорились.

А время шло быстро.

Под воскресенье заступили в караул. Николай любил караул и предпочитал его всем другим нарядам, особенно кухонному. Там – мытье жирных котлов, чистка картофеля, жара, чад, а здесь – красота и четкость развода, строгость караульного помещения, тревожность ночного поста.

Ему достался дальний пост – склад боеприпасов, – он отстоял первую вечернюю смену и, глядя в спину разводящему Музыкантову, вернулся в караулку. Четыре часа, пока его смена была бодрствующая, он честно бодрствовал – читал журнал, вполголоса болтал с ребятами о разных пустяках (потом он надолго подробно запомнил эту ночь – кто где сидел, кто о чем говорил). Подняли отдыхающую смену. Она ушла на посты, вернулась с постов предыдущая. Теперь его смена стала отдыхающей, он расстегнул воротничок гимнастерки, ослабил ремень на две дырки, лег и сразу заснул – он никогда не страдал бессонницей.

Музыкантов поднял его, – было совсем светло. Он быстро умылся, взял винтовку, и они пошли. До поста было полтора километра, поэтому полагался отдельный разводящий. И снова он шагал, глядя в спину Музыкантова. Ох, как он изучил эту чуть-чуть сутуловатую спину!

Они шли по узкой луговой тропке, и сапоги их были мокрые от росы.

Склад был виден издали – длинный сарай, а рядом фигурка Мылова. Он в свою очередь заметил их издалека и стоял в положении «смирно». Подошли.

– Товарищ разводящий, – начал Мылов бойко, – за мою смену никаких происшествий не произошло. Пост номер восемь – склад боеприпасов. Дверей двое – пломбы две. Противопожарный инвентарь: ящик с песком, четыре ведра, бочка с водой, лопаты три, топора два…

Потом Николай все это проверил и повторил.

– Пост сдал!

– Пост принял!

Мылов повернулся, щелкнув каблуками, незаметно подмигнул Николаю и зашагал по тропке за Музыкантовым, подражая его походке; он знал, что Николай смотрит вслед.

Склад стоял на небольшом холме, и при свете дня к нему невозможно было подойти, оставаясь незамеченным, поэтому Николай чувствовал себя совершенно свободно – можно было прислониться к стене, а при жевании даже сесть или закурить, что, конечно, строго запрещалось уставом.

Николай время от времени обходил сарай кругом, а потом становился с восточной стороны и подставлял лицо еще нежаркому солнцу.

У него не было часов, но он уже каким-то образом мог определять время – не по солнцу, нет, просто в нем сильно развилось ощущение времени, наверно, потому, что весь день его был расписан по часам и минутам. Конечно, определяя время, он мог ошибиться минут на пятнадцать-двадцать. Но теперь у него была возможность проверять себя. Примерно тогда, когда он и ожидал, донесся гудок ремонтного завода, спустя сорок минут простучал вдали московский поезд.

Все было правильно.

Но потом он почувствовал тревогу. Пора было прийти смене – ее не было. Прошло еще сколько-то времени, и он уже готов был дать голову на отрез, что смена опаздывает. Это было не похоже на Музыкантова. Николай попытался отвлечься, думать о доме, но это както не удавалось. Он еще раз обошел вокруг склада и наконец вздохнул с облегчением – по тропке быстро шел Музыкантов, а за ним едва поспевала смена – невысокого роста боец из соседнего отделения.

Николай стал по стойке «смирно» и, глядя на рябое, вроде бы такое же, как всегда, но вместе с тем странное лицо остановившегося Музыкантова, негромко отчеканил:

– Товарищ разводящий, за мою смену никаких происшествий не произошло…

– Война!

Погрузились в эшелон и поехали. И все было, как всегда, только оружие не было «законсервировано», то есть не было смазано густой, почти заводской смазкой и упаковано в ящики, а стояло посреди вагона в пирамиде. Но, конечно, различие было не только в этом.

Почти все поездные пассажиры любят смотреть в окна, а солдаты в особенности – только не в окна, а в двери, которые откатываются вбок, как в мягком купе, разве что зеркала нет изнутри. Солдат никогда не знает точно, куда он едет, и он смотрит на бегущую вдоль полотна землю, старается угадать – что его ждет впереди.

А сейчас смотрели с особенным вниманием, с особенной острой жадностью, с какой никогда не смотрели прежде.

– Смотрите! – вдруг сказал Мылов.

И они увидели разбитый завод. Среди кирпичных развалин нелепо торчала красная труба, на которой выделялись цифры «1937». Она была мертва, эта труба, над ней не было даже малого дымка, но зато у ее подножья из-под груд железа, кирпича и бетона тянулся черный страшный дым, а кое-где еще вспыхивали желто-синие огненные языки.

Поезд прибавил ходу; они молчали, подавленные.

– Может, наши сами взорвали? – спросил кто-то несмело.

«Неужто и отсюда собираемся уходить, если сами рвем?» – подумал Николай.

А следом за заводом появился рабочий поселок. Вернее, это было рабочим поселком раньше, наверное еще вчера. Теперь это тоже были развалины, и это было еще страшней, чем развалины завода. И среди этих развалин копошились люди – военные и гражданские, подъезжали и отъезжали машины, но стояла, казалось, долгая зловещая тишина.

Потом опять начался лес, луг, паслась коза, привязанная к колышку, мелькали серые деревенские избы, дети, ярко сверкали зеленью листья и трава, и с виду все было мирно, но на всем уже лежал отпечаток ожидания, тревоги.

День был длинный, но и он прошел, и прошел быстро. Николай все стоял у раскрытой двери, а эшелон все мчался и мчался. Это был тяжелый состав, и два паровоза дружно тащили его вслед красному садящемуся солнцу.

Николай проснулся среди ночи от невероятного удара, какого он никогда в жизни не слышал и даже не предполагал, что такой может быть. Вагон шатнуло и наклонило, он продолжал катиться, но как будто лишь по одному рельсу, лишь на двух правых колесах, как иногда телега на резком повороте. Затем возникла вспышка такой яркости, что в вагоне стало светло, хотя двери от удара почти совсем закрылись, и новый удар, сбросивший Николая с нар. Вагон задребезжал на стыках, почти подпрыгивая, и вдруг резко остановился; ребята еще на ходу кинулись в двери, но среди этого дикого грохота и света одно слово и один голос коснулись сознания Николая – это был крик Музыкантова:

– Оружие!

Николай рванулся к пирамиде, почти на ощупь, как во время учебной тревоги, необъяснимо узнал свою винтовку, схватил, прыгнул на пути, еще под какой-то состав, услышал команду: «Ложись!» – и лег между рельсами на теплые шпалы.

Неотвратимо приближающийся, ужасающий, невыносимый свистяще-воющий звук вдавил его в землю так, что шпалы едва не прогнулись под его грудью.

Последовал новый взрыв, его кинуло волной, ударило плечом и боком о вагонное колесо, но он не чувствовал боли.

– У, суки, у, суки! – повторял он шепотом. Что-то ярко горело – не то состав, не то станция, неизвестно откуда слышались конское ржанье и истерический женский крик. И вдруг среди всего этого явственно донеслась пулеметная очередь. «А ведь стреляет кто-то, – смутно подумал Николай, – не лежит под вагоном, дьявол, а стреляет».

Главный удар пришелся не по их эшелону, а по складам и вокзалу. Потом они тушили пожар, расцепляли и сцепляли вагоны, носили раненых. Ночь была короткая, скоро рассвело. Авдюшин и Мылов, грязные, закопченные, посмотрели друг на друга и ничего не сказали.

Часа через два исправили путь, и эшелон (он стал немного короче) двинулся дальше.

В их роте убитых не было. Был тяжело контужен лейтенант, командир второго взвода.

– Ничего, – заметил Мылов, – отдышится. Пусть спасибо скажет, что не ранен…

Они еще не знали, что это похуже любого ранения.

А в других ротах были и убитые. Был убит, например, один паренек – запевала из пятой роты, которого не все в батальоне знали в лицо, но все знали по голосу.

Поражало, что убиты и ранены не вообще какие-то бойцы, а свои, соседи, «с нашего эшелона».

После обеда быстро выгрузились, прошли маршем километров тридцать и стали рыть окопы в полный профиль. Хорошо, что принесли откуда-то большие лопаты, а то маленькой не управиться бы. Уже молочно забрезжил рассвет, когда Николай кончил копать. Подошел Музыкантов, постоял сверху, спрыгнул в окоп.

– Еще на штык!

Для высокого Музыкантова окоп, конечно, был мелок, и Николай спорить не стал, углубил. Потом замаскировал окоп, обложил бруствер дерном, который нарезал, как и все, за склоном холма, свернул рулоном и, стянув ремнем, принес – и для себя и для умаявшегося Мылова. Потом соскочил в окоп и почти гут же, стоя, задремал. Он так устал, что у него уже не оставалось сил для ожидания и страха.

Все случилось совершенно неожиданно и непонятно. На правом фланге начался огонь – сначала пулеметный, а затем орудийный и, видимо, минометный. Он все время усиливался, перешел в сплошной рев, и все было закрыто пеленой пыли и дыма. Затем наступила тишина, и отчетливый гул моторов, и стрельба, теперь уже только пулеметная. Это продолжалось, вероятно, долго – они не поняли сколько, все молчали, повернув головы направо и прислушиваясь.

Потом и это стихло.

Прошло полчаса, еще больше. Взводный пошел к ротному, но тот был у комбата, вернее сидел и ждал комбата, который был у командира полка.

Приказов никаких не поступало.

В тот день прозвучало страшное слово «окружение».

Лишь ночью они стали отходить и шли долго, а утром после короткого привала двинулись дальше. Шли мелколесьем, без дороги, мешаясь с другими ротами и батальонами, не зная, где соседи, где фронт, где противник.

Шли почти молча, лишь иногда Музыкантов поворачивал рябое лицо и говорил серьезно: «Давай-давай, Авдюшин!» или «Веселей, Мылов!» – и Николай снова смотрел на слегка сутуловатую, такую знакомую спину отделенного. Они были совсем из другого мира, из иных времен, эта спина и этот голос, и, если отвлечься, можно было представить себе, что это маневры, «выход» или что это они идут сейчас на пост. Но лучше было так не отвлекаться.

Остановились, потом залегли.

– Что там?

– Шоссейка.

Стали продвигаться ползком и подтянулись по кустам к самой дороге. И неизвестно каким образом, но всем вдруг стало ясно, что надо перейти эту дорогу, перешагнуть эту черту, что только в этом спасение и что, однако, это не просто.

И в это время так же, как вчера, но только ужасающе близко заревели моторы и несколько танков – а точнее, их было четыре – вышло из-за поворота. Они шли гуськом, друг за другом, и потом разом ударили из пулеметов по кустам так, что зазвенел над головой воздух. Они были совсем близко, и Николай видел их тяжелые башни с белыми крестами, их гусеницы, провисающие вверху. Один танк слегка оскользнулся на булыжнике, и из-под гусениц полетели искры.

Николай лежал на животе, касаясь щекой земли, испытывая страх, унижение и дикую, растущую ярость. «У, суки, у, суки!» – исступленно повторял он про себя, как тогда, во время бомбежки. И еще он с ужасом чувствовал, что никакая сила не заставит его подняться с этой земли.

Танки прошли мимо и стали разворачиваться вдали.

– Встать! Вперед! – крикнул кто-то властно, а до этого казалось, что нельзя даже громко разговаривать.

Николай оттолкнулся ладонями и локтями, поднялся на колени, вскочил на ноги и, держа винтовку сперва в одной руке, а затем наперевес, в несколько прыжков достиг шоссе и мгновенно перемахнул через него, стараясь не отстать от бегущих впереди. В какое-то мгновение он даже оглянулся и увидел, что многие не захотели встать и остались лежать на той стороне. И он удивился, вернее сам перед собой притворился, что удивляется и не знает, почему они остались там. Все это промелькнуло в мозгу молниеносно. Он уже бежал между осинками, проваливаясь, ругаясь – здесь оказалось болото – и стреляя на бегу. Немцы били справа, и он стрелял в том направлении.

Разорвалось несколько мин, они плюхались, поднимая столбы коричневой торфяной жижи.

Противогаз съехал вперед, бил по коленям, и Николай на бегу сбросил его. Краем глаза он заметил, что сбоку кто-то упал, споткнувшись, а потом перед ним появилось рябое, перемазанное болотной гнилью лицо Музыкантова.

– Коля, помоги ему! Быстро!

Николай повернулся и увидел Мылова, лежащего на мху лицом вниз. Он потянул его за плечи, и тот неожиданно легко поднялся и пошел, прихрамывая, держась за плечо Николая.

– Веселей, Мылов! – машинально говорил Николай, не удивляясь тому, как Музыкантов увидел, что Мылов, бегущий сзади, упал, как он узнал, что Мылов жив, и тому, что отделенный назвал его на «ты» и Колей.

Они миновали болото и все шли, бежали и снова шли – уже лесом, настоящим большим лесом, который тянется, наверное, на сотни, а то и на тысячи верст.

Шум боя совсем затих вдали, они вышли на полянку – несколько человек – и опустились на землю.

Они поняли, что вырвались, и неуверенно посмотрели друг на друга: они не знали, нужно гордиться этим или стыдиться этого.

– Ну-ка, спускай штаны! Ага!

На правой ноге Мылова, повыше колена, была сквозная ранка.

– Это тебе осколком зацепило, – сказал Музыкантов. – Ну, ничего, кость цела, заживет…

Он забинтовал ногу.

Из своей роты их было трое, двое из своего батальона, и шестеро совсем незнакомых бойцов.

– Одиннадцать человек!

– Футбольная команда, – хмуро бросил Николай.

– Я буду вратарем, – подхватил Мылов, – бегать не могу, буду в голу стоять.

– Ничего, придется и побегать, – сказал Музыкантов. – Коммунисты есть?

Коммунистов (вместе с ним) было двое, комсомольцев пятеро, остальные несоюзная молодежь.

– Ну что же. – Музыкантов помедлил – Нужно нам решить главное: к своим будем пробиваться или останемся в тылу и организуем партизанский отряд?

Решили – к своим.

– Тогда пошли!

Ночевали в лесу. Огонь разводить не стали, пожевали сухарей, попили воды из ключика. Свалились и заснули после напряжения последних дней мгновенно. Дежурили по очереди. Музыкантов разбудил Николая, как прежде, в караульном помещении, – потряс за плечо: «Авдюшин, подъем!» – посидел с ним минуту и, удостоверясь, что Николай больше не заснет, лег. Николай обошел вокруг спящих, потом сел, прислонившись спиной к сосне и положив винтовку на колени.

Сосны чуть слышно поскрипывали, вершины их, если смотреть прямо вверх, мерно раскачивались, а между ними спокойно и ясно горели звезды. Тихонько стонал во сне Мылов.

А на земле творилось невероятное – земля полосовалась железом и огнем, выворачивалась наизнанку. И гибли, гибли люди – на это уже почти не обращали внимания. И катились на восток наши армии – Николай не знал, остановились они уже или нет.

Он стал думать о доме, о Клаве и сыне Мише, но думал обо всем этом как-то отчужденно. То, что у него где-то там, за лесами-горами, за полями-фронтами, есть дом и жена Клава, с которой он прожил до армии три месяца, и сын Миша, которого он никогда не видел, было настолько странным, и далеким, и недостижимым, что мечтать об этом и не стоило.

Небо над вершинами сосен посветлело, звезды стали совсем бледными.

Николай разбудил белобрысого, испуганно вскинувшегося бойца:

– Подневаль-ка, брат, немного, я вздремну.

…Шли лесными тропками и лесным бездорожьем, забредали на хутора и в маленькие деревушки, где немцев еще не было или где бывали они лишь налетами. Сперва долго, затаившись, высматривали, посылали на разведку одного, потом шли остальные. Очень осторожничали, затем осмелели, но в деревнях не ночевали.

Шли гуськом, впереди обычно Музыкантов, а сзади двое, сменяясь, вели Мылова, почти висящего на плечах у товарищей. За последние дни ему стало хуже – нога распухла, обметало губы, у него был жар.

Наткнулись на домик лесника. Там жили две женщины – молодая и старуха. Может, и мужчины были, да попрятались, кто их знает? Мылова устроили в тени, около крыльца, постелив шинель и подложив под нее свежего сена.

– Что слышно, не знаете? – спросил Музыкантов. – Фронт далеко?

– Откуда нам знать? – вопросом ответила молодая, поднимая светлые-светлые, почти голубые глаза. – Приемника у нас нет, газет тоже не получаем.

– А поесть дадите?

– Бульбы наварю.

Потом Музыкантов отошел с обеими женщинами в сторону и долго с ними разговаривал. Высокий, худой, с рябыми впалыми щеками, он говорил тихо, серьезно, и так же отвечали ему женщины.

Он медленно приблизился к лежащему Мылову.

– Слушай, Мылов, не можешь ты дальше идти, мы тебя здесь пока оставим…

Мылов приподнял голову. Ужас и одновременно облегчение мелькнули в его глазах.

– А поправишься, – продолжал Музыкантов, – выйдешь или наши сами придут.

Мылов ничего не ответил и снова прикрыл глаза.

И Николай, потрясенный, подумал, что было бы, если б его здесь оставили. Уйдут ребята, а кругом тишина, только сосны поскрипывают, стволы их покачиваются, и кто выйдет сейчас из лесу – неизвестно. А баба все смотрит светлыми-светлыми глазами.

– Но запомни, – голос Николая даже сорвался от волнения, – если с парнем что случится – тебе отвечать!

– А ты на меня не ори, – ответила она спокойно. – Ты лучше немца пужни.

– И пугнем, не бойся.

– Вот тогда и на меня крикнешь!

– Варвара! – вдруг возвысила голос старуха.

– Оружие мое мне оставите? – спросил Мылов, не открывая глаз.

– А как же, обязательно!

Теперь, без Мылова, пошли гораздо быстрее. Но вскоре еще один стал отставать. Это был белобрысый боец, который ночью сменил Николая на первом их привале. Он отстал на пять шагов, потом на десять.

Музыкантов остановился, подождал.

– Почему отстаете?

– Я ногу испортил.

– Тоже остаться захотелось? – крикнул Николай.

– Обожди, – прервал его Музыкантов и к парню: – Покажи, что там у тебя.

Боец засуетился, стал искать, куда бы сесть. Все молча и хмуро смотрели на него.

Наконец он сел на валежину, кривясь, долго стаскивал сапог. Кровь и гной прошли сквозь портянку, засохли красно-желтым отвратительным пятном.

– Как же ты натер? Сапог нормальный! – Музыкантов засунул руку внутрь сапога и исследовал его там.

Парень с испугом посмотрел на Музыкантова, на Николая, он ждал новых обвинений.

– Ну-ка, встаньте! Так не больно? Вот так и пойдете, пока не заживет. А сапог в мешок положите.

Это должно было случиться, и это случилось.

– Авдюшин! – приказал Музыкантов. – Пойди посмотри, все ли там в порядке.

– Есть!

Николай, не торопясь, двинулся к деревушке. Низко согнувшись, он осторожно шел березничком, несколько раз ложился, внимательно рассматривал три избы, которые были ему видны, и прислушивался. Ничто не вызывало подозрений, но он по-прежнему действовал очень осмотрительно. Последние десятки метров он прополз; распластавшись, подлез под жердину и попал на огород. Он миновал гряды моркови, слегка приподнялся, хоронясь за кустом малины, и вдруг у него оборвалось дыхание, словно его ударили под ложечку, – он увидел немца.

Немец стоял в избе у окна и брился. На оконном шпингалете висело зеркальце. Немец был в нательной рубахе, он брился и насвистывал что-то очень знакомое, кажется «Полюшко-поле», но Николай твердо знал, что это немец. Немец густо намыливал щеки и, раздувая их, помогая изнутри языком, скреб широким блестящим лезвием.

Не в силах двинуться с места, Николай смотрел на него, как околдованный, но руки его действовали сами по себе. Когда-то давно (неправдоподобно, страшно давно!) он шел летней ночью, проводив Клаву, а его поджидали двое, и он избил их обоих и сам дивился, как они летят от его ударов, словно это не он бьет, а кто-то другой. И сейчас он почти растерянно смотрел на немца, а рука тихонько потянула вверх, а потом назад рукоятку затвора. Это нужно было сделать очень медленно, только тогда это можно было сделать бесшумно.

А в голове стучало: «У, суки, у, суки!»

Немец кончил бриться и вытер бритву.

Николай отвел затвор до отказа и двинул его вперед.

Немец взял плоский флакон, вытряхнул из него на ладонь немного одеколона и растер лицо.

Пружина магазинной коробки подала патрон вверх, гильза вошла в чашечку затвора, Николай толкнул затвор вперед, вогнал патрон в патронник и закрыл затвор.

Немец надел мундир и стал расчесывать на пробор волосы. Николай совместил мушку и прорезь прицела на уровне лба немца. Палец потянул спусковой крючок, боек клюнул капсюль, воспламенился порох, и пуля ударила немца между глаз.

Теперь Николай щелкнул затвором – выбросил стреляную гильзу и дослал новый патрон, то есть мгновенно сделал то, на что у него перед этим ушло столько времени. Несколько секунд он ждал, но никто не появлялся, и он стал отползать назад, пролез под жердиной и оказался в березнике.

– Молодец! – сказал Музыкантов. – Орел! – А если бы там еще немцы были? – спросил кто-то.

– Еще бы двух-трех положил! – ответил Николай твердо.

– Правильно! – Музыкантов встал. – Пора нам в бой вступать, а то забудем скоро, что бойцы. Нечего ждать, пока к своим выйдем.

Как птицы, что весной тянутся на родину – любой ценой, сквозь запоздалые метели и ранние грозы, домой, домой, – так и они шли по лесам и болотам, голодные, заросшие, оборванные – к своим, к своим! – держа оружие в порядке, храня в нагрудных карманах красноармейские книжки, партийные и комсомольские билеты.

Почти все они только недавно узнали друг друга, и они не говорили о минувшем, мысли их были устремлены вперед, их объединила одна цель – выйти из окружения.

Белобрысый боец – его фамилия была Фетисов – стал доставать сапог из мешка: рана на подъеме засохла, можно было попробовать опять обуться. Николай увидел у него в мешке желтые бруски.

– Что это у тебя, мыло?

– Тол. Музыкантов вскинулся:

– Сапер! И запалы и шнур есть?

– Есть.

Николай закипятился, но уже миролюбиво:

– Почему молчал, гад?

– Так никто не спрашивал.

Они вышли наконец к шоссе. Облюбовали мостик, небольшой, но не будет такого – не проедешь. В сумерках Фетисов поставил заряды, прикрутил толовые шашки, протянул бикфордов шнур, вопросительно посмотрел на Музыкантова.

– Давай! – кивнул тот.

Фетисов вынул спички из непромокаемого маленького мешочка, чиркнул – при этом звуке Николаю страшно захотелось курить.

– Ложись!

Николай лег и, уткнув лицо в ладони, ждал, как ему показалось, слишком долго. «Шнур, наверно, попорченный», – подумал он и только хотел поднять голову, как ударил, заложив уши, взрыв.

Мостик был разворочен по всем правилам.

– С почином, – сказал Фетисов. Но они не ушли. Они ждали.

Послышался разом натянувший нервы комариный звук мотора. Он приближался очень медленно, и когда, казалось, был еще далеко, появился грузовик. В кузове лежал какой-то груз и сидели солдаты – человек пять-шесть. Грузовик стал тормозить перед взорванным мостиком.

– Внимание, – сказал Музыкантов, – залпом… Грузовик остановился.

– Пли!

Грузовик загорелся – мотор вспыхнул мгновенно.

– Залпом… пли!

И они вышли к своим. Линии фронта почему-то не было. Просто ясным росистым утром наткнулись в перелеске на наше передовое охранение, столкнулись носом к носу.

– Ребята! Свои! – крикнул Николай звонко.

– Тихо-тихо-тихо-тихо! – невозмутимо произнес ладный парень в пилотке набочок и с автоматом.

– Все документы при нас, – сказал Музыкантов.

– Ладно, разберемся, – ответил парень.

– Понятно.

Что-то сильно ударило Николая в бок и в руку, и он начал медленно падать на спину и падал очень долго, удивляясь, что никто не поддерживает его, и, еще падая, услышал далекую пулеметную очередь и понял, что ударило его, но тут же забыл об этом. Он увидел перед собой приближающуюся синюю глубину, которую уже где-то и когда-то видел, узнал голос Музыкантова: «Ну-ка, Фетисов, помоги поднять!» – хотел сказать: «Ребята, обождите, я сейчас встану!» – но вместо этого только еле слышно захрипел.

Он очнулся сразу – от боли, от едкого запаха лекарств и от покачивания. Он увидел над головой синюю лампочку, удивился, почему такой низкий потолок, но, скосив глаза, заметил, что висит высоко над полом, и понял, что едет в поезде. А через минуту опять уже не понимал, где он. Вагон мотало и раскачивало, кто-то громко стонал, а тонкий изумленный голосок кому-то рассказывал:

– Нагнулся я к воде напиться – смотрю, вся лицо разбитая…

Он несколько раз приходил в себя, но тоже еще смутно видел синюю лампочку, ощущал боль, тряску и прикосновение чьих-то холодных рук и снова терял сознание.

Потом очнулся от свежего, чистого воздуха с привкусом дыма. Он лежал на носилках на перроне, было холодно, шел дождь, и, хотя носилки стояли под навесом, по грязному перрону текла вода. Его голова была почти на уровне перрона, и он близко видел, как проплывал мусор – спички, соломинки, скорлупа кедровых орешков.

Открыл глаза – палата. Рядом на койке лежал человек с желтым лицом и смотрел в потолок.

– Эй, парень, – зачем-то позвал его Николай, но тот ничего не ответил, лишь часто-часто замигал.

– Чего тебе, милый? – Над Николаем наклонилась сестра, и такое у нее было утомленное и славное лицо, такой ласковый голос, что он чуть не заплакал от жалости к себе. – Потерпи, потерпи…

Его везли в операционную по длинным-длинным, нескончаемым коридорам, и всюду были люди в белье или в халатах, из-под которых торчали кальсоны, – люди на костылях, с перебинтованными головами, с руками в гипсе.

Он лежал на столе, под зеркальной лампой, совершенно не заботясь о том, что голый, а кругом сестры и санитарки, а врач, занятый чем-то своим, говорил ему:

– Не робей, брат, ничего не услышишь. Считай до десяти! – И залепил ему нос мокрой, со сладко удушающим запахом ватой.

– Раз… два… три…

– Считай, считай…

– Четыре…

Острая, нечеловеческая боль пронзала его, жила в нем. И не то чтобы подступила, даже очень сильная, а потом отпустила – нет, она была беспрерывной, непрекращающейся, и это длилось бесконечно. И невозможно было поверить, что настанет такое счастье и ее не будет совсем.

О ней нельзя рассказать кому-нибудь – человек, не испытывавший ее, никогда не поймет, что это такое. И даже сам ты, когда она пройдет, словно забудешь, какой невыносимой она была, и будешь разговаривать и смеяться как ни в чем не бывало. Лишь когда она с тобой, внутри тебя, в душной ночной палате, ты знаешь, как это страшно.

Потом (через неделю? через две?) сестра и нянечка делали ему перевязку в палате, осторожно его переворачивая.

– А красивый парень! – сказала нянечка.

– Они все красивые!

Очнулся, посмотрел направо – там лежал уже другой человек, а не тот, с желтым лицом.

– А где тут лежал один?

Пожилой боец с усами, сидящий, свесив ноги, на койке в углу, ответил неопределенно, немного замявшись:

– А его уже нету…

Так длилось долго, пока однажды он не открыл глаза и не почувствовал, что уже выздоравливает бесповоротно. За окном была видна крыша дома и рядом сосна, и они были в снегу, в густом белом снегу, блестящем и искрящемся, а над ними сияла чистая синева неба.

Николай лежал на спине и, улыбаясь, смотрел на эту крышу, и сосну, и на ворону, которая, прилетев, обрушила вниз целую гору сухо рассыпавшегося снега.

И нянечка, прибиравшая в палате, увидела его взгляд и улыбку и тоже вся заулыбалась, засветилась.

– Никак получшило, сынок?

Вошла сестра и тоже радостно вскинула брови.

– Как зовут, сестрица? – слабым голосом весело спросил Николай, не зная, куда девать свое веселье, – Клава!

– О! Тезка!

Он уже сидел, привалившись спиной к подушке, и, подложив книжку, писал домой, жене Клаве. Так она писала ему когда-то из родильного дома – слабыми карандашными буквами без нажима. А за окнами пела метель, во дворе госпиталя раскачивался фонарь на столбе, и тень от столба качалась на снегу, как маятник.

«Дорогой Коля, мы с Мишей живем хорошо, чего и тебе желаем. Миша уже стал большой, у него шесть зубков. Очень он на тебя похож. Когда началась война и от тебя писем не было, у меня пропало молоко, и Мишу я кормила искусственным питанием. Сейчас он в яслях, я работаю в горячем цехе, там плотят хорошо, ты знаешь. Получили твое письмо и из него узнали, что ты был в окружении. Коля, хорошо бы после госпиталя отпустили тебя в отпуск хотя бы дней на двадцать. А у Маруськи Копыловой мужа на месяц отпустили после ранения…»

Николай потянулся. «Неплохо бы!»

Вошел усатый пожилой боец – единственный ходячий из их палаты, он слушал в коридоре радио. К нему все повернулись – какая сводка?

– Катится фриц от Москвы почем зря!

Они лежали все в одной палате – восемь человек, – но у них не было особенного желания сближаться, потому что они знали, что они вместе только временно, а потом выпишутся не разом и разъедутся по разным частям и никогда не увидятся.

У них была общая судьба – всех их ранило на войне, – но она, эта судьба, была слишком общей.

Когда попадался земляк или боец с одного фронта, направления, это было приятно, с ним можно было обменяться мнениями или вспомнить что-либо, понятное по-настоящему лишь им двоим. Но то, что они скоро расстанутся, мешало сближению.

Он поднялся, подошел к окну, смотрел долго, жадно, не отрываясь, хотя за окном ничего особенного не было, но был дом, раньше он видел только его крышу, и сейчас страшно интересно было, каков же он весь, этот дом, и кто там живет и что делает, и какая это сосна, у которой прежде он видел только вершину, и сколь она высока, и какая под ней скамеечка.

Он вышел в коридор, посмотрелся в большое зеркало. Лицо у него было нехорошего цвета, как у всех долго лежавших в постели. Встретил сестру Клаву, обнял ее: «Клавочка!» Она глянула ему в глаза, усмехнулась: «Поправился?» – и привычно, мягко оттолкнула его.

Нет, не пустили его в отпуск. Он вместе с командой ехал в часть, лежал на полке, подложив вещмешок под голову, курил госпитальный табак и, смутно улыбаясь, вспоминал медсестру Клаву, которая была не очень строга к нему, и жену Клаву («отвык я от нее»), и совсем отдаленно – Музыкантова, Мылова, сосновые шумящие леса.

Но мысли его сами собой обращались не к тому, что уже было, а к тому, что ждет его впереди.