"Гамлет и Дон Кихот" - читать интересную книгу автора (О'Коннор Фрэнк)

О'Коннор ФрэнкГамлет и Дон Кихот

Фрэнк О'Коннор

Гамлет и Дон Кихот

Перевод М. Шерешевской

"Записки охотника", пожалуй, величайшая книга рассказов из всех, какие когда-либо были созданы. Когда она увидела свет, никто в полной мере не сознавал, какая это великая книга и каково будет ее влияние на создание новой художественной формы. Она снискала себе громкую известность как произведение, содействовавшее борьбе за отмену крепостного права в России, но это не определяет ее литературных достоинств. "Записки охотника" - не публицистическое, а художественное произведение, иными словами, в нем не решаются социальные проблемы средствами искусства, а воплощается коллизия, существующая в душе художника. И это видно уже в самом первом рассказе "Хорь и Калиныч".

Тургенев всегда томился одной проблемой, которую он без конца ставил в своих произведениях. Он казался себе человеком слабым, не способным к действию - каким на самом деле не был, - и преклонялся перед людьми действия. Этой теме он посвятил свою знаменитую статью "Гамлет и Дон Кихот", в которой себе отводит роль Гамлета и поет хвалу Дон Кихоту, безумцу, что движет мир вперед, тогда как мыслитель Гамлет только сидит и рассуждает. В книге "Зеркало на дороге" я пытался проанализировать один из его романов, "Накануне", и показать, какие трудности Тургенев воздвигал перед собой, стремясь наложить на объективную действительность собственные субъективные представления.

Прототип Инсарова, героя "Накануне", был поэтом, но Тургеневу казалось совершенно невероятным, чтобы человек действия мог писать стихи, поэтому предполагалось, что в романе Инсаров будет лишен вкуса к литературе. Однако, когда Тургенев принялся за свой роман, он счел в равной мере невозможным вывести героя, у которого начисто отсутствует поэтическое чувство, а потому, когда мы впервые знакомимся с Инсаровым, он переводит болгарские песни и предания. Потом, спохватившись, Тургенев пытается замести следы, и ктото из персонажей говорит, что переводы эти не очень-то хороши. И все же давняя страсть дает себя знать, и Инсаров в разговоре со своей возлюбленной - Еленой - восклицает: "Ах, какие у нас дивные песни!" А ведь это как раз то, что я часто повторяю себе об ирландских песнях восьмого века. Полагаю, я имел полное право утверждать: пусть эти слова сказаны человеком, который не является поэтом, они, несомненно, не могли быть сказаны человеком, начисто лишенным вкуса к поэзии.

И все же через двадцать страниц Елена заявляет, что ни ей, ни Инсарову поэзия не нужна!

"Хорь и Калиныч" - превосходный пример воплощения той же дилеммы. Хорь - черствый, сильный, практического ума человек, сумевший создать из ничего семью с прекрасными сыновьями и сколотить небольшое состояние; Калиныч мечтатель, тренькающий на балалайке. Калиныч умеет читать, Хорь - не знает грамоты.

У автора просто не укладывается в голове, что человек с практическим умом, как у Хоря, может чему-то научиться из книг. И все же всякий раз, касаясь этой своей личной коллизии, Тургенев - тончайший в истории литературы ум - выдает себя, как мальчишка. Ведь Хорь существовал в действительной жизни, и Тургенев восхищался Хорем: он послал ему экземпляр рассказа, который Хорь с гордостью читал гостям. Иными словами, когда дело шло о его личной проблеме, Тургенев отклонялся от точного изображения психологии.

С точки зрения формы, рассказ знаменателен главным образом тем, что инте,рес к событиям в нем почти полностью снят. Мы знакомимся с неким Полутининым, тупым помещиком, которому принадлежат и Хорь, и Калиныч, и постепенно уясняем себе, что, если Калиныч сам позволяет хозяину эксплуатировать себя, то Хорь даст тому сто очков вперед. Вместо устаревшего приема - повествования - Тургенев прибегает к антитезе противопоставлению мечтателя и практического человека, - и, хотя этот прием затаскан последующими поколениями и теперь уже приелся, Тургенев всегда применял его с блеском. Таким образом, по мере того как из рассказа уходит повествование, новеллисты обращаются к приемам, используемым писателями-эссеистами, - к драматической иронии и антитезе.

Второй рассказ, "Ермолай и мельничиха", еще интереснее. Арина, крепостная девчонка, взятая в горничные женой богатого помещика, влюбляется в лакея по имени Петрушка. Она хочет выйти за него замуж, но ее барыня - "ангел во плоти", как говорит о ней ее муж помещик, предпочитает, чтобы ее горничные были не замужем, поэтому, когда оказывается, что Арина, это неблагодарное чудовище, ждет ребенка, Петрушку отдают в солдаты, а ее выкупает прижимистый пожилой мельник и женится на пей. От тоски и одиночества Арина вступает в любовную связь с Ермолаем, бездельным и ленивым малым, своего рода диким обитателем лесов.

Я вынужден повторить - формы тургеневского письма стали теперь уже шаблоном и ускользают от внимания. Весь рассказ уложен в события одной ночи. Мы узнаем, как рассказчик, отправившийся на охоту вместе с Ермолаем, попал на мельницу, как грубо встретил их мельник, когда они попросили пристанища, как ускользнула из дома мельничиха, чтобы несколько минут поговорить с Ермолаем, и, наконец, знакомимся с печальной историей неблагодарной девки, изложенной некогда барином Арины, г. Зверковым, мужем "ангела во плоти", - историей, которую вспоминает рассказчик. Только под занавес появляются два действительно важных героя, Арина и Петрушка, о котором сказано мимоходом в нескольких строчках, передающих как бы случайный разговор между рассказчиком и Ермолаем:

" - И Петрушку-лакея знаешь?

- Петра Васильевича? Как же, знал. - Где он теперь?

- А в солдаты поступил.

Мы помолчали.

- Что она, кажется, нездорова? - спросил я наконец Ермолая.

- Какое здоровье!.. А завтра, чай, тяга хороша будет..."

Перед нами сущность современной новеллы, великолепное развитие Тургеневым гоголевской находки. И все же, повторяю, этот прием настолько затаскан последующими писателями, что уже не действует на нас так, как, должно быть, действовал на современников Тургенева, Вбить историю целой жизни во впечатления и замечания двух-трех второстепенных персонажей прием нартолько затрепанный, что я, например, предпочел бы от него отказаться и рассказал бы эту историю так, как сделал это здесь - в хронологическом порядке, без ухищрений и изысков. Полагаю, что так же рассказал бы ее зрелый Тургенев. Однако в своем историческом контексте рассказ этот вызывает восхищение - и той смелостью, с какой история Арины сценически подана читателям, и тем, как из сумятицы незначительных деталей прорывается на мгновение огромная человеческая боль, словно голос самих обездоленных. Этот прием был также любимым у Роберта Браунинга, и если читать одновременно рассказ "Ермолай и мельничиха" и стихотворение "Моя последняя герцогиня", то можно обнаружить, что эти два произведения объясняют друг друга, вплоть до нарочитого хода в сторону в конце как того, так и другого. "А завтра, чай, тяга хороша будет..." у Тургенева перекликается с заключительными строками "Моей последней герцогини" у Браунинга:

Взгляните - вы должны, я убежден,

Одобрить эту бронзу: Посейдон,

Морского усмиряющий коня,

Ганс Инбрукский сработал для меня.

[Пер. М. Донского.]

Да и сами действующие лица тоже перекликаются между собой: Арина и герцогиня, Петрушка и фра Пандольфо, г. Зверков и герцог - холодный эгоцентрик, убивший невинную любовь и нежность двух сердец.

Но в "Записках охотника" есть даже еще более характерные, чем рассмотренные выше, рассказы, как, например, те два, которыми так восторгался Генри Джеймс, - "Певцы" и "Бежин луг". В "Певцах" описывается певческое состязание, происходящее в деревенском кабаке, а "Бежин луг" повествует о четырех пареньках, пасущих ночью коней на лугу у реки и коротающих время в рассказах о привидениях. Внешне по крайней мере это все, что автор стремится в них описать; на самом деле в первом говорится о способности искусства вносить смысл в обессмысленный мир, а во втором - о бессмысленности жизни как таковой и ужасе, который охватывает человеческую душу, оставшуюся один на один с Природой и ночью.

Английскому или американскому издателю тургеневской поры пришлись бы больше по вкусу два последних рассказа, потому что ему не составило бы труда определить их жанр. Он сразу же отнес бы их в разряд эссе, типа тех, какие писались Хэзлиттом, и опубликовал бы под названием "Сельские баллады" или же "Истории с привидениями". Но он, несомненно, никак не мог бы взять в толк, почему мы называем их рассказами, ведь в его представлении рассказ - это повествование, которое зиждется на интересе к событиям, а Тургенев от этого попросту отказался, заменив статическими описаниями, характерными для эссе или поэзии. Правда, в конце "Бежина луга" он на мгновение позволяет возникнуть интересу к событию: Павел, самый смелый из четырех парнишек, утверждает, что слышал голос утонувшего товарища, который звал его из речных глубин. Но в последнем абзаце Тургенев намеренно уходит от возможного эффекта, сообщая нам, какая судьба постигла Павла на самом деле:

"Я, к сожалению, должен прибавить, что в том же году Павла не стало. Он не утонул: он убился, упав с лошади. Жаль, славный был парень!"

Это "снижение" в конце рассказа - превосходный пример высокого тургеневского искусства. "Он не утонул: он убился, упав с лошади". Наверно, Гоголь не погнушался бы таким сюжетом, но он вряд ли отказался бы от возможности наложить последний мазок, чтобы у нас от страха мурашки по телу забегали. Тургенева не устраивал подобного рода страх - дрожь, которая охватывает зимними вечерами собравшихся вокруг лампы детей, чьи мысли заняты призраками и упырями, когда ветер воет за стенами маленького домишки - он хотел, чтобы взрослый человек содрогнулся, задумавшись над таинством человеческой жизни.

* * *

Позднее Тургенев вернулся к форме повествования, уже ранее им опробованной, - к форме nouvelle. За неимением лучшего термина мы будем употреблять слово "повесть", имея в виду то, что по-английски называют коротким романом или длинным рассказом. Различие между этими двумя формами достаточно легко ощутимо, но определить его намного трудней, и такая же трудность возникает, когда требуется провести четкую грань между повестью и романом.

Например, "Ермолай и мельничиха" принадлежит к жанру рассказа - conte, если вам не претит французский термин. То есть все повествование здесь сконцентрировано в одном-единственном эпизоде: с помощью воспоминаний и косвенного повествования события нескольких лет умещаются в происшествия одной ночи. Это чрезвычайно опасный прием, который удается лишь очень взыскательным к себе художникам, - прием, чреватый тем, что смешение экспозиции и развития действия могут запутать и утомить читателя; и более того, эффект от рассказа в целом может оказаться совсем иным, чем от суммы отдельных частей, - как это и случилось с одной из новелл Мопассана, о которой речь впереди, где трогательная история превратилась в непристойный фарс. Как говорилось выше, если бы мне привелось писать об истории, рассказанной в "Ермолае и мельничихе", я бы предпочел форму хронологического повествования, начал бы с начала - с описания того, что пережила Арина у госпожи Зверковой, этого "ангела во плоти", и проследил, как отчаяние толкнуло ее на любовную связь с Петрушкой, а затем попытался объяснить, почему брак с бесчеловечным старым мельником сделал ее случайной любовницей бездельника Ермолая.

Однако пришлось бы одновременно задать себе вопрос: а можно ли передать эту историю таким образом?, Преимущество conte в том и состоит, что в нем все уже произошло и закончилось еще до того, как начался собственно рассказ. Ведь тут не то важно, какими людьми были Арина и Петрушка в действительной жизни и какую борьбу они вели против предназначенной им судьбы, а то, что судьба эта была уже за них решена, - а это и есть тема тургеневского рассказа. Примись я за характеры, мне непременно пришлось бы спросить себя:

а не было ли в моих героях каких-нибудь слабых черт, повинных в их участи, и так ли уж интересны подробности их борьбы с судьбой, чтобы стоило их описывать?

И, наконец, главный вопрос: не отвлеку ли я, вдаваясь в детали, внимание читателя от жестокого эгоизма, обрекшего двух этих людей на бесплодную жизнь и одиночество, или, если угодно, можно ли вообще создать "Мою последнюю герцогиню", рассказав поведанную в ней историю с точки зрения самой герцогини? Попытайся я изложить события таким образом, мною был бы сделан первый шаг на пути создания романа.

Но именно таким образом и стал писать Тургенев в дальнейшем, и хотя собрание его более поздних рассказов не столь прекрасная книга, как "Записки охотника", в нем есть три шедевра - "Часы", "Пунин и Бабурин"

и "Старые портреты".

Я рассматриваю их как рассказы, а не как повести или романы, что свидетельствует о том, насколько сложно определить различие между этими повествовательными жанрами. Трудность усугубляется еще и тем отношением, какое сложилось к ним у издателей и публики.

В викторианской Англии было принято считать, что роман - это повествование на три тома, или двести тысяч слов. В наши дни, когда у людей меньше терпения, а издательские расходы возросли, узаконены восемьдесят тысяч слов, и любой издатель скажет вам, что публика даже не посмотрит на книгу длиннее. Э. М. Форстер - а он на этом собаку съел утверждает: "Пожалуй, можно даже добавить, что протяженность романа не должна быть меньше пятидесяти тысяч слов". Романы Жоржа Сименона, которые французская публика считает таковыми, содержат около тридцати тысяч слов, и когда их издают в английских переводах, то обычно публикуют по два, чтобы придать вид настоящих романов. Все вышесказанное означает, что роман - это не только литературный жанр, но и некое условное обозначение, и в нашем дальнейшем рассуждении о жанре мы будем стараться, чтобы условное обозначение не подменило суть.

Романы Тургенева не отличаются длиной, редко достигая сакраментальных восьмидесяти тысяч слов, что, возможно, объясняет то обстоятельство, почему Форстер снизил предельную цифру, - ведь было бы нелепо, если бы одного из величайших романистов мира пришлось исключить из их числа единственно в угоду определению. Тургеневские повести обычно не отличаются краткостью и поэтому не очень-то подходят для антологий, куда включают короткие повествования. Но, как мне кажется, я вправе утверждать, что романы его - именно романы, а повести - скорее рассказы, как бы трудно ни было выразить, в чем их различие. Дмитрий Мирский, которого явно тоже волновала эта проблема, нашел весьма искусное решение, указав, что в повестях отсутствуют длинные и нередко утомительные разговоры об общих идеях, которые русский читатель полагал непременной принадлежностью "серьезного" романа. Еще до того, как мне довелось прочесть Мирского, я написал, что, в отличие от героев романа, герои повести не являются типическими образами, - то есть выразил ту ж° мысль, но иным путем, и, как мне думается, более адекватным.

В конце концов, Чехов - стопроцентный новеллист - был склонен вводить в свои рассказы скучные для коекого споры об общих идеях, что отнюдь не делает эти рассказы романами. Например, в "Дуэли", по длине не уступающей иному роману, полно таких споров, но это все-таки несомненно рассказ. Возможно, я несколько тут переусердствую, но даваемое мной определение соответствует моим взглядам на различие между романом и рассказом как различие в трактовке характеров: в романе они типические фигуры, а в рассказе - обездоленные, одинокие индивидуумы.

Именно в этом, на мой взгляд, состоит отличие романа "Отцы и дети" от великолепного рассказа "Пунин и Бабурин". В обоих произведениях использованы те же прототипы, которых мы встречаем в "Хоре и Калиныче"

и в "Накануне". Каждая история описывает коллизию, включающую человека действия и мечтателя - Дон Кихота и Гамлета, как сказал бы Тургенев. Человеком действия в рассказе является Бабурин; незаконнорожденный отпрыск дворянина, он приютил и опекает бедного старого романтика Пунина. На какой-то срок он нанимается в писцы к некой барыне, бабушке рассказчика, в которой Тургенев изобразил свою мать. Она распоряжается сослать на поселение крепостного, недостаточно проворно снявшего перед нею шапку (Тургенев показывал посещавшим его знакомым окно, сидя у которого его мать принимала знаки почтения от несчастных крепостных, отдаваемых ею в солдаты или ссылаемых на поселение). Бабурин выражает негодование и лишается места.

Следующий эпизод происходит семь лет спустя. Бабурин подобрал еще одно отверженное существо - сироту из хорошей семьи, на которой предполагает жениться, - Музу Павлову, но Муза вступает в любовную связь с никчемным дворянчиком, другом рассказчика.

Проходит еще двенадцать лет, и рассказчик снова встречает Бабурина и Музу. Пунин умер, а Музу, брошенную своим возлюбленным, снова спас женившийся на ней Бабурин. Затем Бабурина за политическую деятельность ссылают в Сибирь, куда Муза следует за ним и где он умирает, а она продолжает его дело - преданная революции, но засушившая в себе источник радости женщина.

Эта изумительная история - один из величайших шедевров художественной прозы - вполне могла бы стать сюжетом полновесного романа, но в том виде в каком ее подает Тургенев, она даже близко от него не лежит.

Конечно, можно вместе с Мирским сказать: причина в том, что здесь нет обычных для русского романа рассуждений о том о сем. Но позволю себе настаивать на моем объяснении: это не роман, потому что в нем нет типизации. Два главных героя отражают основную коллизию самого Тургенева коллизию между действием и поэтическим созерцанием; ни Пунин, ни Бабурин не представляют собой характеров, которые читатель мог бы примерить на себя, отождествить с собою. Они слишком своеобразны, слишком эксцентричны, слишком - я даже сказал бы - гротескны. Впечатление, производимое ими на читателя, такое же, как и на рассказчика:

"Бабурин возбуждал во мне чувство враждебное, к которому, однако, в скором времени примешалось нечто похожее на уважение. И боялся же я его! Я не перестал бояться его даже тогда, когда в его обращении со мною исчезла прежняя резкая строгость. Нечего говорить, что я Пунина не боялся; я даже не уважал его, я считал его - говоря без обиняков - за шута; но полюбил я его всею душой!"

Бабурин - одно из самых замечательных изображений характеров в литературе, и когда мне в конце концов повстречался в действительной жизни похожий человек, я испытал к нему точно те же чувства, которые так мастерски описал Тургенев. Уважение - да, восхищение - пожалуй, но быть таким, как он, - нет, ни за что! И тут родилась мысль: а ведь при любом правительстве судьба его будет такой же.

Другой превосходный рассказ - "Часы" - истолкован Эдмундом Уилсоном в статье "Тургенев и капля жизненного эликсира". Толкование это, при всей его блистательности, не только обнаруживает слабые стороны, которыми характеризуется определенный тип американской критики, но в нем также четко проявляются те положения, которые неизбежно возникают, когда критик, привыкший разбирать романы, принимается за рассказ.

"В этой искусной притче, - пишет Уилсон, - повествуется о том, как мальчик получает в подарок от крестного, выгнанного со службы выжиги-чиновника, продолжающего, однако, пудрить волосы, часы... Сначала мальчик в восторге от подарка, но двоюродный брат, чей отец сослан в Сибирь за "возмутительные поступки и якобинский образ мыслей", старательно обследовав часы, объявляет их старыми и негодными, а узнав, кто их подарил, добавляет, что вообще зазорно брать подарки от такого человека. Мальчик благоговеет перед братом, и остальная часть этой истории посвящена его попыткам избавиться от часов: он закапывает их, отдает. Но всякий раз - то из-за вмешательства отца и тетки, то потому, что сам он не может заставить себя пе чваниться ими - часы неизменно к нему возвращаются. Что же означают эти часы? Может быть, они означают устаревшую социальную систему? Или гнилость старой Руси?

Отец и крестный мальчика - прохвосты; часы, хотя мальчик этого не знает, явно краденые. Они только тогда исчезают из жизни героев, когда непреклонный маленький якобинец швыряет их в реку, причем падает в нее сам и чуть не тонет".

Может быть, Э" Уилсон и впрямь проник в самую суть того, что хотел сказать Тургенев своим прелестным рассказом - менее весомым, чем "Пунин и Бабурин", зато часто искрящимся милой веселостью, столь редкой у ее автора? Надеюсь, это не так, потому что мне неприятно думать, будто произведение, которое, по всей видимости, целиком движется изпутри, приведено в движение извне - желанием прочесть мораль. Полагаю, это не так, потому что первое, что должно броситься в глаза критику, это упомянутая коллизия Дон Кихот - Гамлет, которые представлены здесь молчаливым, сдержанным старшим мальчиком, Давыдом, и более поэтическим по складу души младшим - Алексеем, от имени которого ведется рассказ. Как всегда у Тургенева, ведомым является Гамлет. Есть в "Часах" и вторая сюжетная линия: история любви Давыда к маленькой парии Раисе, живущей с разбитым параличом и почти лишившимся речи отцом и глухонемой сестренкой. Благородные усилия Раисы (которые мы видим глазами влюбленного в нее Давыда) прокормить своих немощных родственников и волшебная история ее любви к Давыду - история, слегка окрашенная грустью, оттого что рассказчик, искренне преданный Давыду и восхищающийся его мужеством и бесстрашием, сам принадлежит к породе Гамлетов, колеблющихся перед каждым, даже крошечным, решением, - умело развернуты вокруг происшествий с часами, дешевыми часами, предметом настолько обыденным, что только диву даешься, как могли они послужить связующим звеном между такими сложными характерами. Что же до рассуждений Э. Уилсона по поводу исчезновения часов из жизни героев, то в них отсутствует упоминание о том обстоятельстве, что рассказчик заканчивает свою историю словами: "Но в потаенном ящике моего письменного стола хранятся старинные серебряные часы с розаном на циферблате; я их купил у жида-разносчика, пораженный их сходством с часами, некогда подаренными мне моим крестным отцом.

От времени до времени, когда я один и никого к себе не жду, я вынимаю их из ящика и, глядя на них, вспоминаю молодые дни и товарища тех дней, безвозвратно улетевших..."

Что ж, прикажете считать, что рассказчик хранит в ящике своего стола "устаревшую социальную систему"?

Или, может быть, проводит время, любуясь "гнилостью старой Руси"? Ну уж нет. А мораль этой истории - если вообще можно говорить о том, что Тургенев преподносит нам какую-то мораль, - скорее всего та, что содержится в многократно осмеянных, чуть ли не презираемых строках:

Дитя, будь добрым, умным, благородным,

Будь справедлив в делах своих и горд,

И будет путь твой к Вечности свободным,

Как мощных струн аккорд.

[Пер. Г. Усовой]

"Старые портреты" - пожалуй, величайший из всех тургеневских рассказов; право, если бы мне пришлось выполнять дурацкое задание - "назовите лучший в мире рассказ", я, вероятно, указал бы на него. В нем нет сюжета, но по манере он не совсем такой, как рассказы из "Записок охотника". На первый взгляд, он написан небрежно, в форме воспоминаний, и только вчитавшись в него, начинаешь понимать, с какой тшательностыо он построен. Тема рассказа - любимый Тургеневым восемнадцатый век, который он изображает на примере старой четы, и в этих персонажах отражается все, что казалось Тургеневу удивительным в этом удивительном веке. Написан он легко, весело, и, принимаясь за рассказ, наслаждаешься еще одной историей, подобной гоголевским "Старосветским помещикам", о простодушной старой чете. Но вот мы видим старика при смерти, и внезапно настроение рассказа меняется, и мы присутствуем при необыкновенной сцене, которую ни один писатель в мире не сумел бы написать. В ней повторяются все милые домашние шутки, знакомые по первой половине рассказа, но теперь они исполнены почти неземной горечи.

"Алексис! - вскрикнула она вдруг, - не пугай меня, не закрывай глазки! Аль болит что?" - Старик посмотрел на жену. - "Нет, не болит ничего... а трудновато...

дышать трудновато". Потом, помолчав немного: "Маланьюшка, - промолвил он, - вот и жизнь проскочила, - а помнишь, как мы венчались... какова была парочка?" - "Была, красавчик ты мой, Алексис ненаглядный!"

Старик опять помолчал. "Маланьюшка, а встретимся мы на том свете?" "Буду о том бога молить, Алексис".

И старушка залилась слезами. "Ну не плачь, глупенькая; авось, нас там господь бог помолодит - и мы опять станем парочкой!" - "Помолодит, Алексис!" - "Ему,господу, все возможно, - заметил Алексей Сергеич. - Он чудотворец! - пожалуй, и умницей тебя сотворит... Ну, душка, пошутил; дай поцелую руку". - "А я твою".

И оба старика поцеловали друг у друга в подвертку руку.

Алексей Сергеич начал утихать и забываться. Маланья Павловна умиленно глядела на него, сбрасывая кончиком пальца слезинки с ресниц. Часа два просидела она так. "Започивал?" - спрашивала шепотом старушка, что молиться хорошо умела, высовываясь из-за Иринарха, который неподвижно как столб стоял у двери и пристально смотрел на отходившего барина. "Почивает", - отвечала Маланья Павловна тоже шепотом.

И вдруг Алексей Сергеич открыл глаза. "Подруга моя верная, - пролепетал он, - супруга моя почтенная, в ножки тебе бы поклонился за всю твою любовь и верность - да где встать? Дай, хоть перекрещу тебя". Маланья Павловна придвинулась, наклонилась... Но приподнятая рука упала бессильно на одеяло - и через несколько мгновений не стало Алексея Сергеича..."

Есть в "Дневнике" Гонкуров удивительное место:

кружок французских друзей Тургенева - Флобер и другие писатели из его окружения - рассуждают о том, что никто из них ни разу не был влюблен, а потом слушают, словно зачарованные, рассказ Тургенева о его любви к крепостной девушке. И любовь эта кажется им необычайной. Знай они "Старые портреты", она вряд ли показалась бы им такой уж необычайной.

И тут же Тургенев делает резкое отступление к, казалось бы, совсем иной истории - истории крепостного кучера Алексея Сергеича, формально принадлежащего другому помещику, которому и надлежало в конце концов его возвратить и которого он грозился убить, если это произойдет. Никто не обратил внимания на угрозу потешника-кучера, однако он привел ее в исполнение, сам угодив в рудники до конца своих дней. Рассказ заканчивается словами: "Хороша старина... ну, да и Бог с ней!" И в этом удивительном рассказе выразился не только весь восемнадцатый век, но и весь Тургенев, а на свете мало писателей, обладающих той же полной мерой истинной человечности, какой обладал Тургенев.