"Я люблю время" - читать интересную книгу автора (О'Санчес)

Глава 1

Идеалист – это человек, уверенный, что лучше видеть мир таким, как он есть, а не таким, каков он кажется. Наверное, это обо мне.

Полуденное солнце прошивает улицу насквозь, и дома, ее образующие, вынуждены подгрести, подобрать тени под себя, чтобы они не усохли и не рассыпались в начинающемся пекле на блики и зайчики. Навстречу солнцу из недалекого моря робко течет ветерок, я чую его сквозь оконное стекло, не носом, так памятью, но и он, что называется, не боец: от силы полчаса и переметнется на сторону сильного, и будет он не освежать своим дуновением спины и щеки зазевавшимся прохожим, а напротив, обжигать их полученным от солнца огнем, да к тому же и соленым…

Но пока еще «мертвый» час не наступил и улица не опустела… Я невидим в своей лоджии-эркере на втором этаже и несколько секунд почти в упор могу рассматривать девушку, идущую навстречу. Лет шестнадцать ей и она не замужем, если верить ее внешности, прическе и одежде, а почему бы и не верить? Это особое, но Средневековье, здесь не попанкуешь с протестами против покрытых плесенью взрослых, здесь нравы устоявшиеся и жесткие, хотя и не жестокие, нигилистов выпалывают беспощадно и споро. Революционеры в любом обществе – это как говно в кишечнике: величина переменная, но постоянная, ну так вот в моем Вековековье их нет. Убивать не убивают, народ в целом незлобив и отходчив, но – секут пребольно, месяц потом провинившемуся задницу на отлете держать, желательно при этом пользоваться ею пореже… Ремень и розги – это вечные козыри прикладного гуманизма.

Она улыбается, эта простенькая девчушка, она счастлива, как может быть счастливо юное растение, живущее не умом и воспоминаниями, но каждой клеточкой своего тела, каждым мгновением короткой своей судьбы… Она идет, и – чок-чок-чок – деревянные башмачки ее, каждый размером со взрослую медицинскую утку, словно целуются с нагретой и безобидной, по светлому времени суток, мостовой… Модница… Я ее не видел раньше… во всяком случае, не припомню. Как она молода и чиста!… Особенно в сравнении со мной, так долго живущим. Жизненный опыт – он как многолетняя пыль, норовит все краски окружающего мира сделать тусклыми.

Впрочем, все относительно, даже и сама юность: однажды, в другом мире, девушка не многим старше этой, сказала мне как-то: «Юность – это возраст, когда тебе уже не улыбаются педофилы…»

Пойти за ней, да познакомиться, что ли? Приволокнуться, как это принято говорить среди тамошней золотой молодежи. Да нет, это я так шучу сам с собой, на фиг мне никчемушные войнушки и бесполезные объяснения с целыми кварталами, заселенными «ейными» родственниками, наверняка тупыми ремесленниками; тем более, что жениться я не собираюсь и сегодня у меня в Питере дела. Теоретически я, пожалуй, мог бы попридержать время в этом месте, в смысле – сделать нечто вроде волшебной трехмерной видеозаписи с полным «сенсонабором» и после питерских заморочек заскочить сюда, проследить хотя бы, куда и откуда эта девушка идет, и зачем… Но овчинка выделки не стоит, ведь вернусь я из Питера усталый, голодный… Или, наоборот, сытый, но все равно усталый и не до теток мне будет…

Тетки – на нынешнем современном молодежно-убогом языке, на котором я сейчас говорю, это – если кто не знает – девушки и женщины, чей возраст и привлекательность позволяют их так называть, без риска обидеть и уязвить. Я влюблен в теток, как в класс, но ни в одну конкретно. Ни под каким видом! Брысь, брысь, проклятая, другим дурачкам сердце высушивай!

Хорошо бы еще в Пустой Питер предстояло, но я только что оттуда и с утра до полуночи должен успеть поработать свои восемь часов и поболтаться по Полному… Питеру…

Потому что у меня в распоряжении есть миры, множество самых разных миров, в том числе и эти два, оба земные, где я теперь временный завсегдатай: Полный Питер и Пустой Питер, оба Петербурги начала третьего тысячелетия по их летоисчислению. И есть вот это вот Средневековье, которое я про себя называю Вековековье. Этот мир – самый «мягкий», если можно так выразиться, из моих угодий, самый тихий и беспроблемный, разве что с культурой гигиены слабовато: бытовой и пищевой грязи много вокруг и эпидемии всякие-разные случаются. Чума исключительно редка и в десятки раз скуднее смертями, нежели на Земле, к примеру, но дизентерия как нападет, бывает, нападет – не продохнешь от нее и в королевских дворцах. Всякие иные эпидемии также случаются, от чесотки до гриппа. Но меня они особо не затрагивают, ни в прямом, ни в переносном смысле, а в остальном это мне как бы Диснейлэнд, в котором время бежит на месте… Столетия идут за столетиями, поколения сменяют поколения, а там все так же правят короли в горностаевых мантиях, бьются рыцари на мечах, смекалистые простолюдины спасают принцесс, подростки то и дело находят на помойках каких-то джиннов (иногда я их сам и подбрасываю) – прелесть, а не мир! Если в городской ратуше хранится манускрипт времен какого-нибудь тамошнего короля Гороха, с описанием того, как и сколько идти из пункта А в пункт Б, в пределах данного королевства, то будьте уверены: и по сию пору все действует аналогичным образом и находятся именно там, где они указаны – почтовые «ямы», кузницы, монахи-письморобы… «Два дня конного пути и девять полетов стрелы из арбалета» – даже и не сомневайтесь – так ваш путь и протянется: кони такие же, арбалеты такие же… – а то и те же… Здесь совсем иные нравы, чем на средневековой Земле, здесь живет мирная добрая сказка, со смертями, конечно, с разбойниками и разбитыми сердцами, с нищетой и обманутыми мужьями и женами, с жуликами, казнокрадами и прелюбодеями, но…

В тех краях, где добродетель лютует особенно сильно, даже порок утрачивает всякое представление о приличиях, а в Вековековье жить никому не натужно и всем под силу.

Я даже лоджией пожертвовал: настроил вид из нее сугубо на Средневековье…

И есть Старый Мир, к которому привычное приставное слово-паразит «добрый» – ну никак не подходит. В нем единственном я чувствую нечто особенное, такое… с холодком… что… ни сказать, ни пером описать. Нечто вроде ужаса, сладостного предчувствия этого ужаса, и ностальгии, которая вновь и вновь заставляет туда окунаться… Иногда мне даже кажется, что я сам порождение Старого Мира, так ярко я в нем живу и чувствую. Но с некоторых пор разлюбил и не бываю в нем. Пока не бываю. Все равно тянет и знаю: не удержусь и побываю. И раз, и два, и сто… Но когда-нибудь после, а нынче я живу иными интересами и еще поживу, пока их все не избуду.

Есть и еще миры и мирочки, общим разведанным числом до полутора тысяч, в которых я имею право и полную власть жить и развлекаться как вздумается. Кто я и почему так? На первую часть вопроса ответить легче, но мне пока не хочется. Мир и я – это объективная реальность в плену у субъективной. Я и мир – это субъективная реальность в плену у объективной. Можете считать, что я кем-то и зачем-то изгнанный и запертый в неких пределах поверженный демон-шалопай, а хотите – считайте меня мозгом в банке с питательным раствором и подключенными к нему датчиками-передатчиками, по воле экспериментаторов имитирующими для меня все впечатления окружающей среды. Или богом-самородом, безотчим отцом, обживающим созданные им вселенные, или… Все версии хороши и все меня устраивают. Миров много, и они большие, и болтаюсь я по ним множество лет, и мне пока не надоело. Потому что уметь надо. Кстати, многообразие миров условно, все они сверстаны под существование человека и все, что называется, «земные»: всюду есть воздух, вода и суша, по которой передвигаются мыслящие прямоходящие, совершающие поступки самой разной степени осмысленности. Жрут, пьют, любят, убивают, созидают. Мыслят. Кое-где встречается космос, но там по-настоящему скучно. Довелось мне побывать на так называемом Марсе, четвертой планете Солнечной системы, если от самого Солнца считать. Там, на черном небе, высоко-высоко малюсенькая лампочка горит, Солнце, вокруг немигающие точки – звезды. Одна точка, побледнее – планета Земля две тысячи… третьего года. Или две тысячи двадцать третьего?… Потом вспомню и уточню. Под ногами неровная, с трещинами, с камнями почва. Обычным взором ни черта не видать: темно, контрастно, никаких полутеней. Разве что днем и на экваторе – там к местному полудню день разбрезживается и даже смутно похож по количеству света на наш тусклый северный ноябрьский день, каменный и голый, слегка красноватый. Жуткий совершенно холод, тишина, пнешь пыль или камень – звук как сквозь вату доходит, плоский, едва различимый… Под ложечкой постоянная слабость, как будто все время на качелях вниз летишь… Надоедает вся эта космическая романтика окончательно за пять минут и хочется домой, к дивану, к телевизору и кофейнику…

Но это мы все о мирах, где я бываю и время от времени живу, в самом широком смысле слова. А где я гнездо себе свил, телом нагрел, место, куда я… возвращаюсь, то есть – чаще всего прихожу спать, и где держу постоянных слуг – это называется жилище. Оно для меня вне миров и при этом к каждому из них – предбанник, сени. Угу, так вот жилище у меня оборудовано по современному человеческому обычаю: квартира, отдельная двухкомнатная, неизвестно от кого замаскированная под однокомнатную. Квартира – это вид частного жилища, если кто не знает, у меня в ней наличествуют: комната, единая для бодрствования и сна, прихожая, коридорчик, кухня с плитой, туалет, ванная… Кладовка, две антресоли. Антресоли, однако, дело ненадежное – то появляются, тотчас заполняясь совершенно непонятным барахлом, то вновь исчезают, когда на меня накатывает очередной приступ скромности и «диогенизма». Жилье обеспечено водой всех температурных типов, электрическим и иным светом, любого края спектра, по моему желанию.

Да хоть пещеру на термоядерном топливе с первобытным обслуживающим персоналом, голов в четыреста-пятьсот или больше, и все как на подбор голубоглазые покладистые блондинки, частично обернутые в леопардовые шкуры – я мог бы себе отгрохать, поскольку могущество и сырье позволяют, но вздумалось, пожелалось… и ныне мое логово – обычная квартира, каких полно на Земле-планете, где расположен Полный Питер, здоровенный город. Питер – это, как я уже сказал, земной город, Санкт-Петербург, бывшая столица некогда могущественного государства. Довольно низенький, если брать его архитектурные формы в сравнении с другими мегаполисами, плоский, без всхолмлений и прочих горбатостей ландшафта. Изрядно сыро в нем, относительно тепло. Так уж я выбрал. Полный и Пустой – две его ипостаси, но об этом позже.

…и вторая, специальная комната, в которой нет ничего, кроме гвоздя в стене, портьеры, укрывающей особое зеркало, в которое я почти никогда не заглядываю, и Входа=Выхода. На гвоздь я вешаю скакалку, а Вход=Выход пропускает меня в коридор с мерцающими Витринами, на каждой из них знак Мира, в который она ведет. Человек, даже самый крутой и совершенный – а я, который покамест (сугубо из скромности и одного лишь развлечения для) решил определить себя в человеки – весьма непоследователен и беспорядочен в качестве мыслящей единицы: сколько так называемых лет, веков, а может быть и эпох я болтаюсь по морям, по мирам, но реальной пользы для себя не извлек и не представляю даже приблизительно – в чем она может заключаться. Никакой справедливости, никакого порядка в моих посещениях – и мне это нравится: во-первых, люблю повышать на отдельных участках пространства уровень негэнтропии, а во-вторых – успею еще и туда, и сюда, время у меня есть. В обоих Питерах, в Бабилоне, в Средневековье – днюю и ночую, когда под настроение, а что за вот этой Витриной – не знаю. Вернее, не помню, но зато и называется сей мирище-полотнище… Кузнецкий Мост… Что за фигня? А! Вспомнил: бывал я там однажды, но зато несколько лет безвылазно, Москва предвоенная, советский Шерлок Холмс, забавно…

Итак, о несовершенстве личности и беспорядочности в мыслях и воспоминаниях… А на хрена я должен помнить все событийное, что со мной было??? Тем более, что я, по большому счету, и так все помню, если возжелаю этого специально. Любую секунду любой эпохи любого мира… Любую, но не каждую, ибо мне пришлось бы потратить на просмотр почти бесконечное количество времени. И хотя эти две бесконечности были бы равномощны, то есть – я бы не упустил ничего, но делать так я не собираюсь даже от скуки – зачем? Хорошо, казалось бы, ощущать и понимать себя всеведущим и всемогущим, но в человека – а ныне, напомню, я человек – это ощущение просто-напросто не умещается. Поясню мысль на своем любимом примере: я идентифицирую себя не абстрактным человеком, а мужского пола, мужчиной. Мужиком, парнем, любящим тесное общение с человеко-женщинами. Да, это одно из любимейших моих развлечений, почти как еда и полеты, но… Но когда у меня в любовницах, одноразовых и условно-постоянных, побывало несколько десятков, или там, сотен тысяч женщин – а-фи-генно широкого диапазона в возрасте, экстерьере и культурном уровне, то уже на сточетырнадцатитысячной, если их вдруг начать считать и вспоминать по каждой подробности, призадумаешься: а не занять ли, для разнообразия, свой любовный пыл кем-нибудь иным, ну, скажем, старой вонючей мамонтихой? Или чем-нибудь еще, типа газгольдерной реторты?… Нет, этак нехорошо будет, с бездушной ретортой – и странно, и непорядочно: партнеры должны быть живыми и желательно одного со мной биологического вида. Тем более, что с мамонтихой я свой «естественный» шанс, похоже, упустил навсегда. С живой мамонтихой, имеется в виду, вне вечной мерзлоты. Или не упустил… Надо будет когда-нибудь разобраться на досуге с мирами и временами – чем они там друг другу приходятся, в каких степенях родства состоят. Пресыщенность – искусственное скотство, несложное волшебство, и при небольшом старании даже простой смертный вполне может достичь подобного состояния, когда верхние конечности становятся передними. Легко. Гораздо труднее избегать этого, и у меня пока получается.

Да, но вернемся в мир привычных человеческих страстишек… Если же научиться… отстраняться, забывать оперативной памятью и сердцем – то очень даже нормально с девушками и женщинами знаться, любить, быть любимым, мечтать и даже страдать небольшими порциями – и все это безо всяких ненужных подогревающих экспериментов: здоровье, желание и вечно юный возраст – всегда при мне. А все потому, что я не трясусь со своими воспоминаниями и переживаниями, как с писаной торбой: надо – извлек, не надо – в чулан. Хранить же и бережно перебирать знаки прошедшей черт знает когда любви в тридевятом мире – здравый смысл такого не выдержит.

А мимолетная дружба со смертными? Это ведь немыслимо – помнить и вновь, и вновь переживать все потери, в досаде и с муками совести сопровождать, не разделяя, неминуемое увядание тех, кого любил, с кем делил радости и труды, с кем стоял плечом к плечу, спиной к спине и делился последним…

А азартные игры?… Что такое азарт? Это болезненная жажда увеличить выигрыш, либо – и гораздо чаще – отыграть проигрыш, то есть память о внезапно и беспричинно утраченном и надежда на внезапное и беспричинное счастье. Про память я уже высказался, а надежда… Я бы мог быть самым удачливым игроком всех миров и народов, но… Всегда знать заранее и всегда выигрывать блага насущные, которые и так к твоим услугам в любом количестве, – еще скучнее, чем не играть… Я и не играю, если только этого не требуют обстоятельства положенные мне по ситуации.

А «радость» от постепенного прогресса в очередном мирочке, Вековековье не в счет?… Сейчас я объясню, почему невинное слово «радость» поставил в язвительные кавычки. Научил я племя неких кроманьонцев стабильно добывать огонь, причем, для надежности, несколькью разными способами: камнем о камень, трением, от грозы – лет десять потом гордился, поклонения принимал… Но дальше пошли внутриплеменные невыпалываемые интриги по приоритету. Одного «прометея» казнишь, порубишь на щепу, глядь – пяти лет не прошло – другой лезет в авторы. Ну не сам, жрецы его вытесывают, губы салом и кровью мажут, в голодный год дубинкой в лоб охаживают… А я там – чужак с раздражающими паранормальными способностями, конкурент «ихним» священнодеям. Лишний рот. И, вдобавок, неизбывный: они умирают, а я никак. Пустяк, казалось бы, но приводит их в полную досаду… И вообще – если бы не охота с целью пропитания – предельно скучно жить в том кайнозое, почти как на Марсе, и самки – так себе, невоспитанные, небритые, с запашком… Но страстные. В конце концов я их, кроманьонцев, так и бросил на самостоятельный долгий путь к прогрессу. Авось, через десяток-другой тысячелетий, навещу, проверю, как они там без меня. Зачем, спрашивается, мне нужны были приоритеты и их благодарная память? Вздумалось так, взбрендилось; впрочем, опыт всякий хорош и особенно успешен, когда он уже накоплен, а заготовка все еще чиста и бела, как в первый день творения, не попорчена и не потерта.

Отсюда вывод: время от времени приходится изымать из обращения не только фрагменты собственной памяти, но и лишать воспоминаний о себе (и обо мне) целые народы, коллективы и племена, тем более, что последнее просто, а простое обычно элементарно.

Итак, впечатлений бесконечно много, под стать прожитому, перечувствованному и увиденному. Поэтому, повторяю, чтобы я не утратил вкус к простым человеческим радостям, мое подсознание научилось работать архивариусом: часть прожитого я помню бережно, ярко, под самым сердцем храню, а часть – так, протокольно, без подробностей – было и было. Большую же часть – до времени напрочь забываю, заталкиваю подальше и поглубже в дебри своего Я, а когда надо – достаю. Кое-что вспоминаю от первого лица, многое же – словно со стороны, будто и не со мной случилось… А это что за Оконце-Витринце? Опять Древний Мир… Я же мимо прошел, а она, в смысле оно, вернее – он, опять перед носом. Соскучился по нему… или он в гости зазывает?… Вот одно из светлейших воспоминаний, словно вчера… А ведь как давно это было, очень, очень давно… И, по-моему, это была Земля, но помоложе нынешней – миллионолетий этак…

– Лин, бездельник поганый! Сколько можно тебя ждать! Швырни в огонь эту мерзость и принимайся за уборку! Или я его сам задавлю! Лин, – клянусь небом – всю шкуру с задницы спущу! Лин!!!

«Мерзость» чувствовала злобу, в нее направленную, и жалобно скулила тонюсеньким-претонюсеньким голосочком. Щенячьи, не успевшие еще ороговеть, чешуйки дробно стучали на испуганном, в кошку размером, тельце. Круглые глазенки растопырились до отказа, но, похоже, ничего не видели вокруг, потому что от ужаса и неподвижно смотрели в никуда, в белый свет. Лин не обращал внимание на крики: одной колотушкой больше, одной меньше, дело привычное… Да и бьет он без силы, лениво, как молитвы читает. А тут – живая Охи-охи, вернее живой, хоть и маленький. Коготки и клыки такие мелкие, как иголки остренькие… Ой, как боится… А когда скот резать и людей жрать – так не боялись, рвали за милую душу. Вот как возьму за хвост, да как хрястну головой об пень, если не будешь слушаться… – Грозные слова, а пальцы бережно поглаживают щенка по пузу и между ушками, словно бы шепчут: «не бойся, кроха, никому не отдадим на обиду».

Охи, даром что маленький, видимо понимал свою судьбу и принимал ее с покорностью, не обнадеживаясь коварными человеческими ласками. Он лежал, брюшком в колени, уши прижаты, лапы в стороны, и только белесый хвостик с утолщением на конце упрямо торчал кверху. Утолщение в свое время должно было лопнуть и явить миру вторую, маленькую головку, безмозглую помощницу первой, способную дышать, кусаться, а главное – быть чутким сторожем и дозорным для своего сюзерена, большой головы. Ай да хвост – как гвоздик… Не бойся, не обижу такого маленького… Ой!…

– Сколько раз я тебе говорил: не разевай хлебало, куда не следует! Не разевай, не разевай, работай!

– Пусти!… Отпусти ухо, дурак плешивый… Ну, вырасту – берегись тогда… Ой, пусти-и-и, ухо же оторвешь!… Не отдам, не тронь!…

– Не тронь щенка! Подь сюда, я сказал! Слышь, хозяин? – Сморчок сразу же дернул рылом на крик, осклабился, отпрыгнул от мальчишки и подкатился к посетителю – чует, что можно ждать от крутого нравом гостя… Ну очень на свинью похож, копия прямо-таки…

– Извините, мой господин, потревожили мы ваши благородные уши своими криками да взвизгами. Дети, неслухи… Побеспокоили вас… Прощения просим…

– Вот именно. Еще винца – добавь? Но самого что ни на есть холодного и посуше. Ну, покислее чтобы, понял? Но отнюдь не прокисшее, уксус сам пей. Притворишься непонятливым – получишь в лобешник. И стол с зонтом вот сюда переставь, еще чуточку… Да, прямо на песок… Что волны? Ну и что, что волны… У меня сапоги не пропускают, а от воды какая-никакая прохлада. Буду на акул и на прибой смотреть-любоваться. И на поморников. – Трактирщик приседал и кланялся, и делал, что ему было велено, и улыбался, собирая жирный подбородок в четыре складки, но все равно был противен по самые печенки. Однако посетитель всякое повидал на своем веку и не придавал значения мимолетным симпатиям и антипатиям, особенно если они ничем не мешают жить и отдыхать.

– Так ты понял, что мне хочется слушать плеск моря, а не ваши взвизги и крики? – Воин хищно и в упор поглядел на жирного, тот присел еще ниже, но поклона явно не хватило для ответа и трактирщик легонечко струхнул на самом деле, закивал:

– Понял. Виноват, сейчас все очистим. Лин!…

– Нет. Эти два щенка мне как раз не мешают. Уйду – хоть уши им, хоть ноги с корнем вырви, а при мне – не смей. Пусть поиграют. Договорились? – Мужичонка-трактирщик, похоже, был очень неглуп, прыток и опытен в обращении с вооруженными и норовистыми постояльцами: от него ждали четкого подчинения и согласия всем оплачиваемым прихотям, а не оправданий, и он не сплоховал, ринулся угождать словом и делом. Гость уже пожевал всухомятку вяленого рыбца, пропустил, в ожидании похлебки с мясом, пару кружечек легкого белого вина и явно уходить не собирался, по крайне мере, до вечерней прохлады… А там и ночевка, с ужином, с завтраком… И вдруг не одна… Это выгодно, они не скупятся, когда при деньгах. В такое время года каждый постоялец – дар небес. Но боги милостивы: третьего дня с полчаса торговля шла, всего-то навсего, а выпили господа придворные без малого бочку, а расплатились за две. Вот и сейчас солдат с удачи гуляет, наемник, да не из простых, сразу видно… Храни нас небеса, так худо-бедно – и дотянем до караванов без убытков…

– Да, мой господин?

– Разве я что сказал? Проваливай. Стой. С золота сдача есть? Вот с этого? – Трактирщик бережно принял монету в пухлую ладошку и нерешительно наморщился.

– Ого! Поищем. Все одно мне ее потом в город везти, разменивать. С запада, небось? Господин? С границы?

– Оттуда. Ладно, не торопись разменивать, записывай пока: может быть я еще за сегодня так наем и напью, что и сдача не понадобится… (Разменивать ему! Деньги он, конечно же, в городе хранит, основную часть наличности, однако и в мошне должны быть, в подполе где-нибудь спрятаны… Разменивать ему нечем!…) Учти, я грамотен и очень люблю сверять правильность счетов. Девки есть? Что же вы так?… Жалко… Да… Братец ты мой, не поленись, завези из города пару-тройку девок-то, это важнее колодца в жаркий полдень, когда припрет… Здесь, кстати сказать, жара, а там, в осаде, такое пекло было, что до сих пор не отпиться мне и не отожраться. За конем присмотри лично, понял? Почую, что в седельные сумки лазил – накажу по законам военного времени, как мародера – а это очень больно, хотя и недолго. Ты уж расстарайся, брат – сам в живых остаться и меня не уморить голодом и жаждой. – Трактирщик в ответ заблеял счастливо и рысцой погнал в кухонную пристройку. Вдруг остановился на пороге, видимо, от прилива чувств, от осознания очередной удачи, потому что деньги вперед заплачены, без обмана и тревоги, и какие деньги!

– С самого льда поищу, вроде бы должен быть хорошенький кувшинчик, для самых дорогих…

Но воин уже отвернулся к мальчику.

– Неужто охи-охи?

– Он и есть. – Мальчик явно загордился, ему польстило изумление грозного чужака, а Мусиль – что Мусиль, он всегда кричит и дерется, урод, и еще будет, что теперь заранее расстраиваться. Хоть и не больно, а все равно обидно.

Лет двенадцать парнишке, волосы светлые, не местные. Стало быть приблудился из дальних краев, или мамка от проезжего нагуляла… Теперь мальчик на побегушках, либо продан, либо вообще сирота. Но ошейника нет. Хотя в этих краях, на побережье, ошейников не жалуют, сами все когда-то беглые были.

– Ты, никак, приручить его собрался? – Мальчик покраснел.

– А что, нельзя, что ли?

Воин почесал мохнатую грудь, рыгнул задумчиво, опять отхлебнул.

– Может быть и можно, не слыхивал. Вырастет и тебя же и скушает между делом.

– Не скушает. Я его чувствую, он меня любит.

– Любит… А не боишься, что за ним мамочка придет? Они своих из-за горизонта чуют, тем более молочное дитя пропало? Или, храни нас боги, папочка припожалует?

– Дак ведь папочки у них отдельно бегают, сучки-то их выгоняют, как ощенятся, не то они сами и сожрут весь приплод…

Надо же, такой дядька здоровый, взрослый, а простых вещей не знает…

– А, точно, это я по аналогии с человеками сказал, насчет папы и мамы. А у животных часто семьи по природному обычаю неполные, это верно. Ну так тем более, если они еще и каннибалы, зачем тебе такое сокровище?

– На охоту буду брать, дружить будем…

– Хм… Дружить! С охи-охи! Ну, если так, то конечно, хотя… Так что? Он, говоришь, кобель? А где у нас мамочка?

Лин не знал, что за слова такие – аналогии, каннибалы, но вопрос понял.

– Мамочка разорванная лежала, тухлая, уже вся в мухах, а он рядышком пищал. Было пятеро щенков, да один из всего выводка живым остался. Вот я его и подобрал. Он на самом-то деле ласковый. Вот смотрите: сейчас так пищит, а когда я его на руки беру, покачаю – совсем по-другому. Слышите? Он меня теперь своим считает, я ему как мама.

– Ничего себе! У вас тут, смотрю, ужасы не хуже, чем у нас на западной границе: и охи-охи стаями бегают, и их самих уже на части рвут, а я тут хожу почти голый, если не считать меча да панцыря… Ласковый! Если охи-охи тебе ласковый, – не хотел бы я, тут у вас, нарваться на настоящих свирепых существ любого пола и размера. – Мальчишка прыснул: здоровенный постоялец даже сейчас, без меча, шлема и панциря, которые лежали на соседней скамье, под рукой, был, что называется, увешан всяким смертоносным железом и одной только разбойной рожей способен напугать взрослого тургуна.

– Теперь-то уж не понять, что было, господин, а по следам разобрать, так она в одиночку на тургуна бросилась, вот он ее и порвал. – Постоялец опять покрутил бородой.

– Тургун! Час от часу не легче. А тургун-то здесь откуда? Как раз бы и сожрал весь ваш хутор-мутор с трактиром вместе, да с вами со всеми впридачу?

– Нет его уже, он на восток умахнул. За ним императорские егеря специально гнались, сотни две их было, да еще с колдунами. Говорят, это за сто лет впервые такое чудо в наших краях. Позавчера возвращались с победой, остановились на чуть-чуть, умыться, да попить – все, прикончили его. На двух лошадях специальный ящик со льдом, под замком. Его величеству голову везли – показывать. Для куст… кунт…

– Для кунсткамеры?

– Да. А что это такое, святилище?

– Нет. Специальная глазелка, гостям хвастаться. Коллекция… – И видя, что мальчишка не понимает: – Ты ракушки, камешки, стеклышки не собираешь в одном месте? Чтобы были разные, интересные и все твои?

– Нет. Мусиль зубы копит. И человеческие, и зверьи… У дохлой охи-охи полдня клыки выковыривал… Грибасика убить грозится. Я его как гриб нашел, Грибом и прозвал.

– Вот-вот. Гриб? Чудно как-то, впрочем, дело твое. А я бы Гвоздиком назвал, в честь его хвостика. И Император наш тоже всякую чудь собирает. И называется то место – кунсткамера. Понял?

– Вроде бы. Да, Гвоздик лучше. Слышишь, я тебя Гвоздиком теперь звать буду. Ой!

– Эй, парень, куда это он? – Стоило мальчику отвлечься на разговор с незнакомцем, выпустить щенка на песок, как названый новым именем малюсенький охи-охи, почти слепыш, на заплетающихся лапах побежал зачем-то в сторону воды, тут же его подхватила волна, словно специально подкарауливала, бережно приподняла щенка и вдруг швырнула дальше, прочь от берега. Мальчишка завопил и не раздумывая прыгнул в прибой, туда где в панике барахталось неуклюжее маленькое тельце. Зеленые, с прибрежной мутью волны, скачущие поверх пологого дна, словно дразнили мальчика, держали щенка на виду – только руку протяни, но мальчик прыгнул раз, другой – все никак!

– Есть! – раздался торжествующий вопль. Лин – так звали мальчика – выпрыгнул по плечи из воды, в руке его извивался пойманный Гвоздик. Перепуганный насмерть щенок визжал и старался как мог, в кровь кусая и царапая руку своего спасителя, но Лин не обращал внимания на такие пустяки, он спас своего питомца и был счастлив.

Человек на берегу тоже расслабился было и вдруг поперхнулся смехом, вскочил: прямо за спиной у мальчика пророс из полупрозрачного гребня волны черный треугольник… И рядом еще один.

Теперь и мальчик заметил акул позади себя, они были не то чтобы совсем рядом, но им до него гораздо ближе, чем ему до берега. Мальчик рванулся, но волны, только что игривые и добродушные, не отпускали, безжалостно тянули назад, на глубину.

Воин взревел и раскоряченной тушей прыгнул через стол навстречу волне. Двуручный меч его так и остался лежать на скамье, но правой рукой он сдернул с пояса короткую, в локоть с четвертью, секиру, левую вытянул вперед и тяжело побежал, по пояс в воде, навстречу мальчику. И мальчик был ловок, и воин смел и умел: одним рывком, как щуку из воды, выдернул он мальчишку и метнул себе за спину, на мелководье… И это было вовремя…

Да, я помню тот день во всех красках и вспоминаю его, улыбаясь. Это я был тот воин с запада, где я действительно повоевал, в свое удовольствие и во славу Императора, и пошел побродить по свету, когда мне прискучили сражения. Это я зарубил в волнах двух здоровенных акул, прямых предков нынешних, современных… Очень похожих, только те были еще агрессивнее и бесстрашнее. Предполагаю, что на дворе в ту пору стоял юрский период. А если уж я предполагаю – то так оно и есть, хотя отличие его от современных научных представлений о Великом Юрском Динозаврическом – огромно. У нынешних акул, утверждают ихтиологи, по крайней мере, у некоторых «продвинутых» видов, есть чуть ли не зачатки социума, иерархия, стадность, а у тех древних, юрского периода, – только биологический императив: шевелится – кусай! Они бы и на тургуна бросились без колебаний и страха, вздумай он полезть вдруг в морскую воду. А тургуном местное человеческое население юрского периода называло самого свирепого и хищного динозавра, ныне переименованного учеными господами в Королевского Тиранозавра. Только вот на самом деле самец у тургунов всегда крупнее самки и никогда не наоборот. И мозги в его здоровой голове были под стать зубам и глотке: надстройка над базисом инстинктов и безусловных рефлексов – условные рефлексы ковались в этих мозгах только так! Не человек, конечно, и даже не млекопитающее, но тургун – страшный охотник и отчаянный боец, умный, короче, зверь, не рептилия безмозглая… Но как это доказать современным ученым? Туда, в Древний Мир, их не отведешь, экспонаты из одних миров в другие я никогда не ношу, а без этого они меня наголову в спорах разбивают – невежда, говорят…

Тургуны и охи-охи, продвинутые ящеры и перворожденные млекопитающие, в отличие от рыб акул, способны бояться, хотя гораздо больше причин для страха не у них, а у тех, кто с ними сталкивается, включая и акул. Но акулы как раз страха не ведают. Бесстрашие, кстати говоря, практически всегда соседствует с безмозглостью. Бесстрашие и безмозглость, альфа и омега существования какого-нибудь животного племени, типа акул, или термитов… Связка, губительная для отдельно взятой особи, но помогающая выжить виду. Даже я, не последний божок в моих мирах, не стану связываться, воевать с пчелиным роем: хоть казни их на виду у остальных, в назидание, хоть с медом ешь – остальные все равно жалить лезут. Так сказать, до последнего патрона. Значит, лучше обойти и уклониться, поскольку ни смысла, ни престижа в той победе не снискать… Был у меня приятель, военный врач, Франсуа его звали. Так он часто говаривал на эту тему: «Вшей можно победить, но лучше избегать». И в нашем полку – ему спасибо – избегали вполне успешно. Однако, смерть – хитрая вошь: все равно дотянулась до него и до многих из нас в виде иприта, во время немецкой газовой атаки…

Да, но вот акул я разделал любо-дорого, причем только с помощью секиры и хорошей физподготовки, почти без сверхъестественинщины… Пир был на весь мир, а море розово – сам едва успел с неоткушенной ж…й на берег выбежать, когда со всей морской округи «ихние» коллеги на обед припожаловали. В те времена в океане с протеином и клетчаткой было похуже прежнего и к накрытому столу никто никогда не опаздывал.

Тогда я не боялся Древнего Мира, хотя и не был безмозглым… И сейчас не боюсь… но опасаюсь. Однажды меня там доконали, уходили до смерти и мне это не понравилось: очень уж мучительно, мучительнее самого умирания, постепенное возрождение из праха и боли, когда разум уже очнулся, а остальное в стадии реконструкции; настолько все это чудовищно тяжело и страшно, что… На фиг, потом как-нибудь вспомню…

Я люблю мой Древний мир ярче и острее всего, что только у меня есть пространственно-временного, но с тех пор, как помер и воскрес, я там не бываю, только ностальгирую перед Оконцем. И вообще я подозреваю, что этот мир рухнул, исчез, остался лишь в моих воспоминаниях… Или прошел сквозь глобальные катаклизмы и выродился в современный, что вернее всего… Рано или поздно – проверю.

А когда я еще ходил-бродил по Древнему Миру, свела меня судьба с моими крестниками: и с Лином, и с его Гвоздиком-Ужасиком – оба, мягко говоря, подросли к тому времени и набрались сил… И когда на Империю и соседей накатило «Морево» – я в стороне не оставался… Это было бурное время и запредельно интересное, так что я начисто забывал о себе как о Божественном Сверхразуме, о том, что ем, пью и воюю за двести миллионов лет до начала христианско-мусульманско-иудейско-египетско-шумерского летоисчисления и что все это канет бесследно и через полбесконечности заново родится из Чрева Земного… А Хвак? Его отродье, спора, семя от побега его, встречалось мне на пути и оставило незаживающие царапины в сердце моем. Кто, все-таки, он был – Хвак этот, разрази меня чесотка?!… Ладно, и об этом как-нибудь позже.

Долго ли, коротко я жил да миры менял, а как-то меня вдруг озарило: где бы я ни жил, чем бы ни занимался, но непременно меня окружают война и кровь. Нет, конечно, бывали периоды, когда я жил вне цивилизаций и просто смотрел, как меняются климатический условия, геологические эпохи, но… Смутно весьма и уже без дураков смутно. Словно бы спал я с открытыми глазами и тихо отмечал в уголке сознания: во да, мол, вулканическая деятельность снизилась и растительная жизнь, иная, но аналогичная прежней, робко подбирается к прежним рубежам… и что толку… и мне совсем неинтересно и совсем-совсем ничего не хочется… Нет уж, с глазами, руками, ногами, ушами, желудком и подмышками мне гораздо любопытнее. Но уж чтобы не тишь да гладь, а игра страстей, атаки, колотые, рубленые, огнестрельные ранения… Как-то не живется мне без Фобоса и Деймоса, хотя я себя с Марсом отнюдь не идентифицирую. Кровь и война, бесконечные сражения, интриги, подготовки к боям, дуэли, просто резня… Охота в виде отдыха между войнами… И нет ведь во мне патологической жестокости к зверям и людям, и не самоутверждаюсь я насилием, физическим и ментальным превосходством над смертными человеками и местными божествами, а вот поди ж ты… Сделав такое открытие про самого себя, я тотчас стал искать иной путь, чтобы и с людьми, и без побоищ: нашел в одном из миров славное местечко невысоко в горах, где оборудовал себе довольно скромный райский уголок и занялся некоммерческим цветоводством. Из всех убийств – несколько случайных насекомых в год, да протеин от не мною убиенных животных, который я покупал уже в разделанном виде в питерских магазинах… Но и то я ел мясное только в квартире, «на побывке», в тайне от глаз людских, а в этом мире – строго вегетарианствовал. Пятнадцать лет одиночества и безгрешного растениеводства – и никакой садистской абстиненции, ни малейших ломок по отсутствию членовредительства и зверств, даже понравилось мне рыхлить, прививать, подрезать, собирать в житницы… А дивные ароматы?… А какие цветовые гаммы создавал я в своем саду?… Жаль только, осени у меня не было и зимы, одно сплошное лето с элементами весны… И на Земле есть подобное место, в латиноамериканском государстве Эквадор, на приличной высоте над уровнем моря… Лето – да, а осени, зимы и весны – нету. Но тут уж привередничать не приходилось, потому что выбрал я мир, чтобы строить сад, а не наоборот; есть уже опыт перестройки мира: начнешь – конца-краю не будет и неминуемые божеские обязанности вершить скоромные суд и расправу… У местного населения слыл я святым старцем, белобородым и белопомыслым отшельником… Даже за сексом в Вековековье бегал, а с местными женщинами – ни-ни… Но… Отшельник должен быть честолюбив, а мне – куда? Ну пять, ну десять, ну двадцать лет святости, а ради чего? Неудивительно, что вслед за этим я ударился в другую крайность, своего рода бытовую и нравственную аскезу, среди людей и пороков, и четверть века усердно нюхал жизнь совсем с другой стороны.

Воркута… Все собираюсь узнать значение этого русского-нерусского слова, да как-то забываю… Колыма – то же самое: речка-златотечка, сам намывал помалу, а почему зовется так – хм?…

Хорошие бы края, да людей там многовато, и в земле, и на поверхности… Помню, один битый фраер, хороший мой приятель, интеллигент и сосед по шконке, уже в Хрущевские времена поднял шесть лет за одно лишь четверостишие:

В Колым-земле на тонну золота – Десятки тонн костей и соли Как результат Серпа и Молота Во времена Железной Воли.

Прописных букв многовато, конечно, но и два года на строку, причем простому смертному, – тоже, извините меня (два года ему добавили за попытку побега.)

А тогда, в конце сороковых, воркутинские лагеря менялись на глазах, власти решительно вознамерились покончить с преступным миром – а почему бы и нет: если уж фашистского зверя добили в его логове, то дома, на советской земле, с помощью лиц, твердо ставших на путь исправления?…

Одним словом, воркутинский лагерный край, в отличие от магаданского, почти весь лежал под суками, кроме «восьмого угольного», где масть из последних сил держали воры, и «Кировской», которую заполнила масть, под названием «махновцы» – тоже суки, по большому счету, но иного толка, враги и первым, так называемым «красным шапочкам», и честным ворам. На пересылках случалось по-разному, в зависимости от состава вновь пришедшего этапа; этот, который обосновался и укрепился намедни, был сучий. Да еще и непростой: то была как бы ставка сучьего главнокомандующего, кочующая драга, перемалывающая и разделяющая человеческий материал в сучье золото и промышленные отходы от оного процесса.

Воров числилось всего четверо на сегодняшнем маленьком этапе, и они крепко надеялись попасть к своим, на «восьмерку». Все было в цвет до нынешнего дня, оставалось благополучно миновать сучью пересылку, но здесь начались кумовские зехера: все, от начальника конвоя до последней пидорной «машки» знали, что пересылка чужая, что ворам здесь – мучительная смерть, но на голубом глазу их определили именно туда, где их уже ждали на сучью правилку…

Конвойные сняли с них кандалы, ошмонали и велели ждать в каменном сарае, пока остальной этап в полусотню рыл загонят в баню, переоденут и отведут туда, в бывшую церковь, ждать сортировки и попутного этапа на места дальнейшей отсидки. Потом и воров повели в баню. В иное время порадовались бы простору и горячей воде… «Умрете чистенькими» – шути, шути, конвойный, давай, давай, твоя сегодня сила…

Воры посовещались коротко: может запереться, всем вместе вены вскрыть, чтобы либо к богу, либо в больничку. Но в местной больничке тоже сучья масть, туда попасть – еще и хуже будет. И муторно было ворам, и разбирало их противоестественное смертное любопытство: как оно там будет, на правилке? Может, каким-то неведомым чудом пронесет беду? Или смерть добудут легкую? Сахар невнятно пробурчал про какую-то возможную мазу, но это все понятно и уже неинтересно, какие еще тут могут быть мазы-козыри?…

Почему, хотелось бы знать, именно вологодские вертухаи такие злобные, хуже азиатских «зверьков», прямо чемпионы-ненавистники, куда до них собакам, также натасканным специально на человеческую плоть? Автомат на груди их людоедами делает, или в масле вологодском жёлчь подмешана? – Но никто не ответил на мысли Мазая, каждый в свое вслушивался. Мылись воры молча, да и о чем было говорить… Предстояло умирать в муках, или… Или, все-таки, сучью присягу принимать и позор? Нет, тут даже захочешь – до присяги дело не дойдет: Иван-Царевич, сучий атаман, шибко зол на воров за недавнюю резню на соликамской пересылке, где с полсотни сук одним махом на лунный этап отправили, ему теперь только кровь нужна, мстит и запугивает.

В сорок втором Иван Павлович Узорин еще был авторитетным босяком, видным вором, носил погоняло Бузор, потом ушел воевать в штрафные роты и в сорок пятом избыл срок, искупил своей и вражеской кровью, в звании старшего лейтенанта, с тремя боевыми орденами на груди. А в сорок шестом получил червонец за налет на кассу, вернулся «за колючку», сначала Нарым, потом Воркута. Там он вдруг понял, что его ни дня не воевавшие «братья», честные воры, с кем он кушал, с кем режим давил, заочно дали ему по ушам только за то, что он взялся Родину защищать на фронте, и они уже не братья ему, но господа, а его низвергли в простые мужики… Бузор с этим решением не согласился и на воров очень обиделся. И с радостью подключился помогать «хозяину» и «куму» выполнять решения Партии и Правительства по искоренению и перековке преступного мира, да так прытко взялся, что и товарищу Погодину в его пьесах не снилось. И уже под новой кликухой новые блатные законы править стал, воров ломать да ссучивать, куму жопу лизать… Бытовиков, «машек», политических фраеров из пятьдесят восьмой, «зверьков» из восточных республик и прочего черноземного быдла эти прогрессивные перемены в тюремной кастовой иерархии, понятное дело, не касались: их удел сидеть покорно и делать, что велят.

Конвойные даже и в церковные ворота заходить не стали, втолкнули – и снаружи засов заскрежетал. Утром откроют, тела уж у порога будут – «умерли от дизентерии», предварительно покромсав друг друга на бефстроганов. Левке Сахару, как самому образованному из воров, вспомнилась сцена в гоголевском «Вие», когда Хому провожают в ночную церковь, к ведьме в лапы.

Вошли, деваться некуда… Впереди Мазай, как самый старший, за ним двое в ряд – Колян Полковник и Ваня Примус, чуть сзади Левка Сахар. Старый вор Мазай вдруг унюхал и учуял непонятное сзади, но не косячное, а как бы даже наоборот…

– Мазай, держи… – Мазай принял из Ваниных рук холодное и неожиданное тяжелое… Ого! Пиковина…

– Сахар где-то добыл, – просипел Примус, предупреждая вопрос пахана. – Не порежься, остренная!…

– Уже. Добре, почудим напоследок. – Мазай поджал к ладони кровоточащий палец и сразу взбодрился: это предстоит веселая смерть, будет что о них бродягам вспоминать. Но Сахар-то каков шустрила! – Откуда пики надыбал, когда успел? Как пронес? Думать некогда. Непростой мальчишечка, но… Да что там – золотой пацан… Побольше бы о нем узнать, да уж не придется…

– Эй, мужланы! Чего стоитя, хлебалом щелкаетя? Все здеся уже протусовались по мастям, теперя ваш черед. К окну идитя, не заставляйте людей ждать.

– А кто тут люди-то, – гаркнул Колян Полковник, – в темноте и не видать? Может тут и не люди вовсе, а мумии епипетские в лаптях бярезовых…

– Сюда, сюда, молодые люди, к свету, тут как раз все отлично видно, кто в лаптях, кто в сапогах. – Воры тесной группкой – сквозь распахнувшуюся толпу – двинулись на голос. Пиковины в рукавах: махнуть и вымахнуть – секундное дело, но надо осмотреться, да хотя бы взглядом обменяться, чтобы всем вместе, дружно…

Спиной к окну, в настоящем, невесть где добытом кресле, целехоньком, даже красная обивка местами сохранилась, сытой глыбой восседал плечистый мужичина лет тридцати пяти-сорока: в правом окороке меж волосатых пальцев немецкий штык-нож плещется, с орлиной головой на венце рукоятки, по колену плашмя жадно постукивает, в левом кулачище настоящая беломорина дымится (только что для пущего форсу извлеченная и закуренная) – сам Иван-Царевич, бывший Бузор, а нынче, по-воровски если – Ванька-Крыса. За ним и сбоку – полукольцо из сук, с ножами и ломами, и вокруг всех, вдоль стен, – еще одно большое, из притихших мужиков, непричастных, но жадных до кровавой потехи зрителей…

– Четверо. Жаль, маловато вас. Время дорого, в партизанов играть некогда. Или жив, или жил, в зависимости от заслуг и уровня самосознания, кто кем объявится. Воров – я в упор такой масти не знаю, мужиков и фраеров на этапе уже более, чем достаточно, а вот чуханов и «машек» нехватка… Надо восполнять. Твоя мазайская морда мелькалась мне где-то, остальные нет. Масть??? – Вот он, последний и решающий миг, отделяющий зерна от плевел, жизнь от смерти, душу от тела… Сигнал должен был пойти от пахана, и Мазай не смолчал, не стушевался:

– Масть – самая сласть: девок нежим, а сук на ленты режем!!! Ха-х! – Шаркнул рукой Мазай – и кишки вон из ближайшего зека полезли. Тот ломик бросил, руками за брюхо – да уж не заштопаешь, это такая смерть тебе пришла, ссученный…

И понеслась кровавая вечеря в четыре воровских ножа, да в три десятка сучьих. Конечно, сук было много и все вроде как держали оружие наперевес, но никто и близко не ждал, что воры окажутся при пиковинах и первыми в атаку ринутся, да и тесно сукам было, мешали друг дружке. Головой вперед вынырнул из за спин корешей Лева Сахар, кувыркнулся в прыжке по-особенному – и вот он уже возле Ваньки-Крысы, а тот и встать не успел: ж-жик его пиковиной наотмашь – Иван-Царевич и клюнулся покорной головой в левое плечо, а из настежь растворенной шеи, как из накренившейся чернильницы, на правое плечо тяжелыми волнами кровища повалила… Сахар развернулся – следущего бы резать – но споткнулся о бузоровы судороги и под ноги сукам – шмяк!…

Вдвоем уцелели – Сахар и Колян Полковник, а двух воров Иванов – Мазая, да Примуса – суки погасили начисто и скоро, ножами и ломами. Сорок лет Мазай прожил, да четверть века Ваня Примус – земля им пухом, приняли смерть в кровавой драке и могил от них не осталось. И Коляну бы с Левой, конечно же, не устоять, но поднялся крик до небес – люди ведь не умеют молча воевать, или тихо на кровь смотреть, а конвойные – опытный народ, чуют – не гладко дело катится, на сей раз – по иному, чем Узорин обещал… Кинулись внутрь, развернулись в боевой порядок, как учили, очередь поверх голов… и чуть пониже – безотказно действует даже на самых буйных…

Велено лежать – все и легли, кто где стоял и валялся, живые с мертвыми в обнимку…

Чьи пиковины? Кто? Откуда взяты?… Коляна и Леву перевязали – и в карцер, трупы – в санчасть, ножи и пики – в вещдоки, зеков на допросы, стукачей к куму. Четыре пиковины – откудова такие? Сроду роду не было подобных в тутошных лагерях?

Смекай, опер, чеши репу, все одно следов не найдешь…

Коляну ляжку проткнули, у Левы длиннющий синяк поперек спины…

В моем «трюме», естественное дело, камни в углу не плотно сидели, я ночью камешки вынул, по три пуда каждый, и отвалил от «хозяина», не дожидаясь допросов и переследствия, а Колян в своем остался, но и из него они немного выжали, а точнее – совсем ничего, парень – что надо был, упорный и духарной. Уцелел тогда Коля и себя не уронил, я его в конце пятидесятых встретил мельком в Сыктывкаре, обнялись бы, да в наручниках оба…

Говорят, в столичном музее МВД до сих пор хранятся пиковины моей выделки: легированная сталь лучших пород, отменного литья, моей пятнадцатикратной перековки, и хотя и зовутся пиковины – а заточены с двух сторон, в стиле кэн цуруги; и узоры самой стали, и линии закалок с фокусами, фигурные, на самурайских мечах такие делали… Да я, бывало, и сам полноценные клинки ваял, мастерство перенимая у древнего мастера Огара Санемори (вернее сказать – он у меня перенимал и чуть было не превзошел!). Лэйбла только на хвостовиках не хватало, но оно и правильно, зачем лишний раз смущать человечество загадками?

Что меня толкнуло в войну мастей, которую потом с легкой руки Варлама Шаламова не совсем точно нарекли сучьей войной? Сам теперь не знаю, но сколько бы имен ни менял я тогда, а за «линию фронта» не заходил, другую масть не пробовал.

Это как на настоящей войне: что мне с того, кто там прав и виноват – Герцог какого-нибудь вшивого герцогства, или его мятежники-бароны: выбрал сторону – стало быть, держись выбранной и воюй до логического упора. Вроде бы и прикольно придумать такое развлечение: сначала за тех повоевать, потом к тем перекинуться, потом наоборот… Однако всю жизнь в мирах я этого стерегся; и без подобных фокусов полно поводов и соблазнов потерять в себе человеческое; взять хотя бы пол мужской-женский: в каком мире и кто бы мне помешал менять его, как мне вздумается? И то, и другое ведь человек? И там, и там есть свою плюсы и минусы: женщины лживы, но ветрены, мужчины простоваты, но потливы…

Но уж если я мужчина, то держусь этого строго, я бы даже сказал – узколобо, как баран и не отступая. Именно в силу того, что все или почти все мне доступно, вешаю я себе на судьбу балласт и вериги, в виде добровольных ограничений, а иначе… Об иначе тоже как-нибудь потом порассуждаем, но один маленький сухенький примерчик по поводу моих опасений выдам: я легко могу вживить себе электроды в центр удовольствий в мозгу, установить бесперебойное питание и очищение организму – и тем самым устроить себе бесконечный кайф на всю оставшуюся вечность. Кайф, который круче власти, секса, героина и жратвы. Я попробовал однажды и не на шутку испугался. Я – испугался! Я!… Есть для меня и более фатальные перспективы, однако и эта нехороша. Да вот, и на меня есть ужасы, что неизбежно! И этого парадокса не избежать, поскольку мое могущество может быть легко побиваемо моими же возможностями, направленными против меня. Недаром сказано, что человек сам себе лучший камикадзе.

Пришлось намертво себе сказать: не хочу! Да и кто бы согласился на подобный беспредельный рай? Думаю – никто. А почему? А потому, что… После, я же сказал, сейчас же пора мне в Питер, не то на работу опоздаю. Впрочем… Кто бы согласился – тот все равно что умер, ни единого бита разницы. Понятно? Нет? Тогда позже подискутируем.

Да, я работаю в одной конторе, типа, помощником брокера числюсь, или брокером уже? – надо в свою трудовую книжку заглянуть, уточнить, зарабатываю честным человеческим трудом на хлеб насущный. А фирма моя занимается ценными бумагами, так сказать – оператор-спекулянт фондового рынка. Раньше я в конторе у братьев Мазкиных трудился, потом сюда, в «Формула У». Почему – спросите вы, ведь там больше платили и готовили меня на повышение, сектор банковских векселей возглавлять? Вот именно поэтому и ушел. Деньгами я много тысяч лет пользуюсь, самых разных видов и типов, но ни разу в них не нуждался, разве что по собственному хотению; да и перспективы профессионального и карьерного роста мне по большому оркестровому барабану, бо я покоролевствовал вдоволь, святости хлебнул, вождизмом переболел… А тут удобно: расписание почти свободное, в конце недели доложусь на Невском 58, начальству, сверю с ними расчеты, получу очередной пучок заданий – и кум королю: хочу – в кино иду, хочу по мирам болтаюсь, ведь я одинокий холостяк, домашнее хозяйство не допекает… И все эти удовольствия – в оплачиваемое рабочее время. Но так, чтобы на начальство случайно не нарваться… Шучу. Мог бы и землекопом вкалывать, я не гордый, да скучновато эдак-то с лопатой, угол обзора узковат.

Что мне нужно сегодня сделать? Заехать на Невский, в офис, провести «оброчный» час в кабинке, подстерегая случайных клиентов, получить доверенность и якобы съездить за документами по одному адресу… Полтора часа – всего делов.

В моей собственной жизни я зову себя просто Зиэль. В земной жизни, в Полном Питере есть у меня фамилия, имя и отчество.