"Николай Васильевич Гоголь. Статьи из сборника "Арабески" (1835)" - читать интересную книгу автора

белый; мир, где вся религия заключилась в красоте, в красоте человеческой, в
богоподобной красоте женщины, - этот мир весь остался в ней, в этой нежной
скульптуре; ничто, кроме ее, не могло так живо выразить его светлое
существование. Белая, млечная, дышащая в прозрачном мраморе красотой, негой
и сладострастием, она сохранила одну идею, одну мысль: красоту, гордую
красоту человека. В каком бы ни было пылу страсти, в каком бы ни было
сильном порыве, но всегда в ней человек является прекрасным, гордым и
невольно остановит атлетическим, свободным своим положением. Все в ней
слилось в красоту и чувственность: с ее страдающими группами не сливаешь
страдающий вопль сердца, но, можно сказать, наслаждаешься самым их
страданием, - так чувство красоты пластической, спокойной пересиливает в ней
стремление духа! Она никогда не выражала долгого глубокого чувства, она
создавала только быстрые движения: свирепый гнев, мгновенный вопль
страдания, ужас, испуг при внезапности, слезы, гордость и презрение и,
наконец, красоту, погруженную саму в себя. Она обращает все чувства зрителя
в одно наслаждение, в наслаждение спокойное, ведущее за собою негу и
самодовольство языческого мира. В ней нет тех тайных, беспредельных чувств,
которые влекут за собою бесконечные мечтания. В ней не прочитаешь всей
долгой, исполненной потрясений и переворотов жизни. Она прекрасна,
мгновенна, как красавица, глянувшая в зеркало, усмехнувшаяся, видя свое
изображение, и уже бегущая, влача с торжеством за собою толпу гордых юношей.
Она очаровательна, как жизнь, как мир, как чувственная красота, которой она
служит алтарем. Она родилась вместе с языческим, ясно образовавшимся миром,
выразила его - и умерла вместе с ним. Напрасно хотели изобразить ею высокие
явления христианства: она так же отделялась от него, как самая языческая
вера. Никогда возвышенные, стремительные мысли не могли улечься на ее
мраморной сладострастной наружности. Они поглощались в ней чувственностью.
Не таковы две сестры ее, живопись и музыка, которых христианство
воздвигнуло из ничтожества и превратило в исполинское. Его порывом они
развились и исторгнулись из границ чувственного мира. Мне жаль моей
мраморно-облачной скульптуры! Но... светлее сияй покал мой, в моей смиренной
келье, и да здравствует живопись! Возвышенная, прекрасная, как осень, в
богатом своем убранстве мелькающая сквозь переплет окна, увитого виноградом,
смиренная и обширная, как вселенная, яркая музыка очей - ты прекрасна!
Никогда скульптура не смела выразить твоих небесных откровений. Никогда не
были разлиты по ней те тонкие, те таинственно-земные черты, вглядываясь в
которые слышишь, как наполняет душу небо, и чувствуешь невыразимое. Вот
мелькают, как в облачном тумане, длинные галереи, где из старинных
позолоченных рам выказываешь ты себя живую и темную от неумолимого времени,
и перед тобою стоит, сложивши накрест руки, безмолвный зритель; и уже нет в
его лице наслаждения, - взор его дышит наслаждением не здешним. Ты не была
выражением жизни какой-нибудь нации, - нет, ты была выше: ты была выражением
всего того, что имеет таинственно-высокий мир христианский. Взгляните на
нее, задумчивую, опустившую на руку прекрасную свою голову: как вдохновенен
и долог ясный взор ее! Она не схватывает одного только быстрого мгновения,
какое выражает мрамор; она длит это мгновение, она продолжает жизнь за
границы чувственного, она похищает явления из другого, безграничного мира,
для названия которых нет слов. Все неопределенное, что не в силах выразить
мрамор, рассекаемый могучим молотом скульптора, определяется вдохновенною ее
кистью. Она также выражает страсти, понятные всякому, но чувственность уже