"Юрий Козлов. Разменная монета" - читать интересную книгу автора

волчьих законов, свирепыми неисполнимыми инструкциями, гробокопательскими
анкетами, коварными подзаконными актами, могильным жилищным
законодательством и впрямь оказывалось худым, бестолковым барином,
голодающим в дерьме Плюшкиным, так как стремилось объять необъятное,
регламентировать живую жизнь, а этого до конца не удавалось никому: ни
фараонам, ни китайским императорам, ни более поздним их последователям,
регламентировавшим жизнь смертью. Уже и жалость какую-то вызывало
обезглазевшее в неутолимом стремлении доглядеть государство. Являлся образ
измученной, обессилевшей клячи. Да только странный - двоящийся и с
наложением. Если государство и было измученной тянущей клячей, то
Никифоров - никак не беспечным ездоком на возу. Хотя бы потому, что понятия
не имел: куда, зачем, по чьему велению ползет воз? Крайне затруднительно,
если не невозможно, было и спрыгнуть с воза. Как-то такое не
предусматривалось. Поэтому казалось, что он, Никифоров, запряжен в воз, он
хрипит в постромках в бессмысленном слепом движении. Таким образом,
неясность заключалась в вопросах: кто барин, кто холуй; кто кляча, кто
ездок; кто тянет, кто едет. Зато ненависти в одном Никифорове было вдвое
против обычного: за голодную изнемогающую клячу и за голодного же,
издерганного, а если сытого, то воровски, под попоной, ездока, проклинающего
клячу за медленный полумертвый ход неизвестно куда.
И так было со всеми людьми по всей стране.
Часы между книжными шкафами ударили три раза. Звук был тих, мягок, как
если бы существовала в природе холодная жидкая бронза и были бы возможны ее
переливания из часов в воздух.
Никифоров подошел к окну. Весь день летал сухой легкий снег. На
огороженных пространствах, к примеру, между никифоровским окном и стеной
склада завода электромоторов, грязь и мерзость запустения были сокрыты
искрящейся белизной. Но там, где ходили люди, ездили машины, чистый,
падающий с неба снег превращался в черные, разносимые подошвами и колесами
ошметья, отчего мерзость запустения усиливалась, приобретала специфическую
зимнюю форму. Слой снежных облаков в небе был не настолько тонок, чтобы
вольно пропускать свет, божью птичью голубизну, но достаточно тонок, чтобы
за ним угадывалось солнце. Оно пронизывало синие сумерки тусклым матовым
светом, и рассеянный этот свет представлялся Никифорову той самой
несуществующей жидкой бронзой, наполняющей с часовыми ударами покоем и
миром, как ничтожное пространствишко подлестничного кабинетика, так и
необозримое мировое пространство за его пределами. Конечно, это было
иллюзией, но иногда Никифорову казалось, что случайно выловленные в мутно
текущем времени симпатичные мгновения - уже есть награда. Хоть бы потому,
что не испытывал он в эти мгновения ни злобы, ни ненависти, ни безысходной
тоски.
А какими безнадежными представились часы, когда он их впервые увидел!
Ободранный, подмоченный, похожий на выкопанный из земли гроб футляр,
растерзанный механизм, закопченный, потому лишь и не вырванный циферблат,
заляпанный известью и почему-то птичьим пометом, хоть и непонятно было,
откуда в старинном, только-только из-под капремонта особняке птичий помет?
Что за птицы там жили? Даже Джига, начальник новообразованного третьего
управления "Регистрационной палаты", уж на что прихватливый человек,
помнится, лишь откинул ногой дверцу поверженных навзничь часов, да тут же и
захлопнул со словами: "Когда-то была вещь!" - "А и сейчас вещь", - возразил