"Облако, золотая полянка" - читать интересную книгу автора (Соколовский Владимир Григорьевич)


Письмо второе

Уважаемый сударь мой, Олег Платонович!

Здравствуйте, вот и опять я. Вы небось удивитесь: почему же «сударь»? Да потому, что, прочитавши за время пребывания здесь множество писем из собраний сочинений, не могу налюбоваться обращениями, которые употребляли между собой живущие в те времена люди: есть в них и тонкость, и душевность, и тому подобная обходительность. Есть еще, правда, выражение «государь мой», хотел я его употребить относительно Вас, да постеснялся: уж больно старорежимное. Вы и не обидитесь на это, я думаю, как не обижаетесь на то, что докучаю Вам, человеку чрезвычайно занятому по своей основной специальности техника-землеустроителя, своими откровениями. Две недели прошло, как я послал Вам первое письмо, уж и ответ получил, за который большое спасибо. Пишете, что июль там выдался неважный, все больше с грозами, два раза даже был град. И у нас прошли грозы, но легкие и короткие: бывало, по три грозы на день, а солнце все светит и светит с утра до вечера. Одна из гроз застигла меня, когда я в обеденный перерыв купался на речке. Я спрятал одежду под лежащую вверх дном лодку, а сам залез в воду. Что тут было! Вспыхивали и гасли молнии, бесновалась, выплескиваясь из воды и взблескивая боками, рыба. Из леса на другом берегу вылетели птицы и начали низко носиться над водой, выхватывая серебристые тела. Одна из них налетела на меня, ударила крылом и, закричав, взмыла вверх, ускользая от приближающегося ливня. А когда он ударил, я уже ничего не видел: ни птиц, ни рыбы — все исчезло в кипящем серебре. Теперь клекот воды слился с клекотом леса, — то ли сам он шумел, то ли кричали спрятавшиеся там птицы. А я, стоя по шею в воде, захлебывался от потоков, льющихся сверху.

С перерыва опоздал, конечно, потому что идти под дождем на службу и прийти мокрым не хотелось: вдруг мне на прием направили бы гражданина или гражданку — они увидали бы, что я в мокрой одежде, и это могло подорвать мой авторитет как должностного лица, а также и всего нашего учреждения. Впрочем, граждан на прием ходит мало: за полмесяца мне пришлось разбираться всего с тремя. В основном же подшиваю пенсионные дела, отвечаю на запросы из области и беседую на различные темы с соседкой по кабинету, Олимпиадой Васильевной. Штат сотрудников здесь хороший, все прекрасно ко мне относятся и приглашают домой пить чай. Нравится даже атмосфера, царящая в организации: тихий коридор с пыльными лучиками из окна, деловитые люди за столами в кабинетах, неторопливое обсуждение политических и местных новостей. В общем, работается хорошо, чего и Вам желаю. Но главное не в работе, там все в порядке. Главное — дома, а дома-то интересные дела творятся, любезный Олег Платонович! Когда в городе наконец кончился портвейн и баня перестала шуметь, я в категорической форме попросил хозяина объяснить его странное поведение. Он покряхтел, покурил; вдруг заморщился и сказал:

— Опять в мизинец стреляет. Ну, стервецы, покажу я вам…

Выбежал в огород и стал ухать на соседских мальчишек, копающихся возле забора. Вернувшись, объяснил добродушно:

— Вот видишь — они сейчас тынинку выдергивали, а у меня в мизинец начало постреливать. Как дернут — так стрельнет… И во всем так. Крот яму под домом роет — словно меня буравит. Мышь под полом пробежит — а мне щекотно. Такие-то, Геничка, дела.

— А баня? — спросил я.

— Баня-то? — Он заморгал, полез за платком. — Да тут, брат ты мой, целая история вышла. Роман можно писать, да еще с двоеточием (при чем здесь двоеточие — никак не понимаю). Было нас двое братовей. Отец наш за год до германской помер, мать долго раньше, вот и остались вдвоем.

Мы погодки — было нам немножко больше двадцати, когда гражданская началась. Домишко наш стоял на этом самом огороде, в нем и жили. Город тогда совсем маленький был, вроде деревни, а люди охотничали, рыбу ловили, лес валили. В гражданскую-то все, почитай, в партизаны наладились. Споначалу на дорогах белых стерегли, а потом, когда они за нами гоняться стали, кружили их по здешним лесам, да так и закружили: никто, наверно, отседова не ушел. А мы с братом-то, с Фомой, вместе были. И вот как-то случилось—уж под конец, перед тем как из лесов выйти, — вдруг пыхнуло что-то в нас. Смотрим друг на друга, глазами хлопаем и слова вымолвить не можем. Глядь — я ему свою, а он мне свою фляжку протягивает.

— Горит? — спрашиваю.

— Да, — говорит, — горит.

Во как сполыхнуло. Обожгло душу, да так и палило, пока до дому не добрались. А от дома-то — одни головешки. Начали снова строиться. И только тогда внутри жечь перестало, когда мы этот дом с баней выстроили. Каждое бревнышко, каждую досточку одна к одной прилаживали, ласкали да холили. Так и жили.

Потом брат фашиста бить ушел. Один я остался: меня в ту пору медведь ломал — болел сильно. И вот как-то зимой, ночью, будто ударило меня. Слышу — шум какой-то из огорода. Выбрался, а там баня вальс «Амурские волны» наскрипывает, грустно-грустно… Очень Фома этот вальс любил, все на гармошке играл. У меня тогда аж коленки подкосились — заплакал, ушел в избу. А через неделю и похоронка пришла.

Так и живу с тех пор один. И до того родное мне тут все, что с течением времени стал чувствовать и крота в огороде, и мышь под полом. Сжился — потому как это тоже родина, Генко… А теперь — эх!

Старик махнул рукой, поднялся и вышел. Я тоже пошел на крыльцо. Он гладил мерина. Обернулся ко мне и сказал:

— Теперь вот и Андрея так же. чувствую: каждая шелудинка на его шкуре во мне болит. Пры-рода! — И он многозначительно ввинтил вверх корявый палец.

«Ну и дела», — подумал я.

Вообще, странное место. Вы только не подумайте, что я здесь с ума сошел и все такое прочее. Дом, конечно, домом. Тут хоть что-то свое есть: изба, всегда прохладная и сумрачная, в которой отгорожен твой угол; живой человек все время рядом — это все ничуть не странно, а вот за домом удивительнейшие вещи можно наблюдать, и это уже совсем из другой области. Взять хотя бы вчерашний день, когда я впервые отправился рыбачить на Вражье озеро. Взял стариковы удочки, честь по чести, накопал червей и через лес вышел к озеру. Оно огромное-огромное, и вода чиста невероятно. Берега густые, травянистые, а посередине озера имеется крохотный островок — весь в камыше, но такая деталь: раз глянешь—далеко-далеко где-то, толком не углядишь, другой раз — совсем рядом, рукой подать. Я, правда, долго не разглядывал: размотал удочки, насадил червей и закинул. Рыбы — ох! — маленькие, большие, всякие, ходят возле червей (в глубину далеко видно), и хоть бы хны, ноль внимания.

И вдруг слышу: кто-то хихикает, словно скрипит. Поднял голову, гляжу: на островке, напротив меня, мужичок сидит. Я его сразу узнал: на днях в хозяйственном магазине встретил, когда зашел приглядеть мышеловку для дедова обихода; мыши бегают, проклятые, под полом, щекочут его — кряхтит, чешется старина. А этот мужик пять приборов для очищения воды под названием «Родник» покупал. И вот сидит теперь напротив меня и смеется себе. И ни удочки у него, ни лодки. Как же он, думаю, на остров-то перебрался? Однако вида не подал и спросил вежливо:

— Здравствуйте. Как улов?

Похихикал он, на воду пальцем показал и говорит:

— Цып-цып, куть-куть, ах вы, окаянные…

Человек как человек вроде. Лысоват. Волосы рыжие. Рубашка синяя, в полоску. Серый простенький костюм; плетенки на босу ногу. Я помялся немного и снова подал голос:

— Вот беда-то! Хоть бы один поклев увидеть.

Он снова захихикал и вдруг спросил:

— Ай мне жалко? Хошь, Вахрамеевну к тебе пошлю?

Я махнул рукой.

— Без женщин забот хватает! Рыба не клюет, видите?

— Ах, ах, — закудахтал мужик и повалился в камыши. Потом вскочил и в чем был бросился в воду. Не успел я опомниться, он уже вынырнул возле удочек и, тыкая в мою сторону острым концом огромного полена, забормотал:

— На, на! Жри на здоровье! Дарю, дарю! Я протянул руку к полену. Оно было невероятно склизкое и вдруг, извернувшись, цепко ухватило меня за запястье. Я дернулся, закричал и упал в воду. Мужик же, ухнув, снова скрылся под водой.

Придя в себя, я увидал его на прежнем месте, на островке. Одежда на нем была сухая, будто он в воде и не был. Повернувшись ко мне, он проговорил:

— Эх ты, боязливой. Вахрамеевны испугался. Э? Да ить ей уж в обед триста лет будет! Последние зубы выпадают. Не бойсь, не бойсь!

Увядав, что я вытащил из воды удилище и начал лихорадочно сматывать, он сказал примирительно:

— Обожди! Куды навострился? Ты уйдешь, а я опять умного разговору не буду иметь? Скучно мне, брат. Я сказал — не ходи! — с угрозой крикнул он. — Смотри, парень, худо будет. Ай ты меня не признал? Ить я водяной.

У меня закружилась голова. Я лег на берег, опустил лоб в воду.

— Вахрамеевна! — позвал мужик.

Я судорожно отдернулся от воды и отполз в сторону.

— Эк тебя разбирает! — В голосе его звучала досада. — Городской, что ли?

— А… ага… В со… собесе работаю… — ответил я, пытаясь придать значительность последним словам.

— В собесе? — Водяной задумался. — Надо бы и мне там кой-какие дела вырешить. Тады я с тобой дружить буду. Ладно, а?

— Ла… Ладно.

— Вот то-то! — Он обхватил ладонями коленки и возвел глаза к небу. — Люблю опчество. Мне и здесь хорошо, правда, куда как тихо! И шуму никакого — ну, просто не переношу. А опчество люблю, брат. Так, чтобы разговоры, то да се. Иногда как приедут, зачнут бухать да лаяться — ох, совсем беда! А попробуй что скажи! Ладно, если только облают. А то позапрошлый год взрывом как бабахнули — у меня и ум отшибло. Неделю здесь после отлеживался, да месяц в больницу ходил, этими, как их, токами лечился! Ох-хо, жизнь наша бекова.

— Вы, как я понимаю, лешим при здешних местах числитесь? — осторожно спросил я.

Он даже руками замахал:

— Опомнись ты! Ох, народ дурной. Да у него, у дедушки, и ладошки деревянные. А мои — глянь! — И звонко захлопал. Вода вокруг острова забурлила, раздались писк и кваканье.

— Ну-ко, проныры! — прикрикнул мужик. — Сказано — не мешать!

Я уже совсем опомнился, уселся поудобнее и проговорил:

— Ну и дела! Водяные какие-то, бани песни поют.

Он заперхал, затем оборвал смех и сказал серьезно:

— Уж хозяюшко твой не прост, не прост, я-то знаю.

— Откуда вы знаете, у кого я живу?

— Дак местечко-то у вас невелико. Всяка новость вперед тебя летит.

— Сами-то давно здесь живете?

— А сколь помню. Лет, может, сто, может, двести. В этих краях раньше нашему брату переводу не было. А теперь раз-два — и обчелся совсем.

— Наследники есть?

— Нету, нету, — пригорюнился он. — Какой-то мор на нас в последние годы вышел. Мы-то, старики, еще терпим, тужимся, а детишки чахнуть стали. У меня вот дочка, Мавочка, эдак летось-ту померла. Только из города на каникулы возвратилась — второй класс окончила. А новые детки не заводятся: вода, знать-то, не та стала. Так вот, вьюнош…

Не знаю почему, но мне стало жалко старого водяного.

Тишь стояла над озером, и сгорбленная фигура четко виднелась на фоне темнеющего камыша. Я вспомнил, что нечто подобное видел на какой-то картине, только там старичок был с флейтой и рогами.

Водяной вздохнул и сказал:

— Конечно, в жизни оно тяжельше. А то намедни в кино ходил про водяных; зарубежное, не помню название. Я не больно им завидую: ближе к людям все стараются, чтобы жить по их подобью. А от них чем дальше, тем вода чище. Хотя тоже, конечно…

— Вода должна служить людям, — высказал я свое мнение.

— Эх-ха! Людям! — взвился он. — Они того заслужили ли? Вот ты зачем сюда пришел? Так просто, посидеть? Нет! Тебе обязательно надо рыбу потаскать, живой организм сгубить! Да ладно, если ты ее съешь, а то бросишь возле порога — так сгниет, или собаки с кошками растаскают! И зачем ты ей такой нужон, воде-то!

— Если в пищу — разве плохо? — спросил я. — Круговорот веществ в природе тоже должен совершаться.

— Круговоро-от! — передразнил водяной. — Ну и жри нас! Трескай, трескай!

Я поднялся и начал собирать удочки. Но водяной не унимался.

— Вумники стали, — ворчал он. — Вот и в кино: гляжу — в институтах учатся, дочерей за богатых водяных выдают. А я свою Мавочку не увижу боле… — И, всхлипнув, продолжил: — У самого-то родни много?

— Нет. Мамаша одна.

Жа-на найдет себе друго-ова-а.

А мать сыночка нии-когда-а…

— негромко, будто про себя, пропел водяной и спросил: — В напарники ко мне не пойдешь? Сам видишь, с наследниками беда какая. Не пожалеешь, пра! Здесь хорошо, хорошо-о!

Он присел на корточки и поманил меня пальцем:

— Иди, иди-и!

Я увидал его глаза. Они вспыхнули, зеленый огонек в них забился, запульсировал. В ужасе и изнеможении я сделал шаг вперед и вступил в озеро. Тотчас стая птиц взвилась над озером и упала вниз, ударяясь об воду и ослепляя меня брызгами. Однако моментами я все-таки видел его лицо. Шевелился беззубый рот, тянулись руки: «Иди, иди…» Вдруг он отвернулся, сплюнул и махнул рукой. Ноги мои подкосились, я упал в воду и, барахтаясь, пополз к берегу. Выбрался на него, судорожно цепляясь за траву; там подтянулся и замер, чуть дыша. Исчезли птицы, стало тихо. Только копошился спиной ко мне, на своем островке, новый знакомец. Я оторвал от земли голову и увидал, что предмет, за который я в отчаянии ухватился, — нога старого мерина Андрея. Он стоял, понурив голову и тяжко шевеля боками. Водяной поднялся с колен и, что-то сердито бормоча, начал кидать в Андрея болотной грязью и тиной. Конь отошел от берега и скоро скрылся за деревьями.

Я подполз на четвереньках к удочкам, собрал их, поднялся и сказал, задыхаясь:

— Ну, я пошел. Всего хорошего.

Водяной засуетился, нырнул и тут же оказался возле меня. Доверительно склонившись к уху, прошептал:

— Опять испугался, что ли? Сла-аб ты, парень. Ай шуток не понимаешь? — Он толкнул меня плечом, подмигнул: — А ты думал — так просто? Чаи с тобой буду гонять? Эх, ты-ы! — Пошвыркал носом, глянул искоса и сказал: — Ну, ладно. Об этом разговор еще будет при случае. А теперь вот что узнать хочу: по собесовской линии пособие за производственный травматизм назначается ай нет?

Путая и обрывая леску, я ответил, что органы социального обеспечения подобными вопросами не занимаются, ибо это компетенция профсоюзов.

— А может, ты тогда ему пенсию определишь, да и дело с концом?

— Что вам еще-то от меня надо?! — Раздражение мое достигло предела.

Новый знакомец сел на бережок, опустил ноги в воду и — как ни в чем не бывало:

— Дело такое, брат, со сплавконторой я сужусь. Скоро уж второй год пойдёт. Из-за Тимоньки. Тоже случай получился: сидит это он в прошлом годе, как сейчас помню, в августе, на плоту на солнышке греется. Ноги в воде, вроде как у меня теперь. Ну и работает, естественно! — неожиданно выкрикнул он.

— Какой Тимонька? — Я отодвинулся подальше от него. — Кем работает… сидит когда?

— А водяным работает, — втолковывал собеседник. — На речке водяным, кем же еще?

— Н-ну. И что?

— А то! Сидит это, сидит, вдруг — трах! бабах! Не успел оглянуться — нога между бревнами зажата. Он туда-сюда — орет! Ладно, заметили душегубы-то, сдали обратно, ослобонили.

— Господи! Душегубы-то откуда?

— Как откуда? А катерники! Они, пока Тимонька сидел, катер подогнали, дернули и на тебе — нанесли производственную травму. Полтора месяца в больнице вылежал — это тебе что?! Правда, в больницу и обратно за свой счет сплавконтора его возила, я уж выхлопотал: вроде как под статью сто пятьдесят восьмую его подвел!

Совершенно ослабев, я дрожащим голосом промолвил:

— Надо… идти мне.

— Кодекс законов о труде — как же! Должны соблюдать. Вот скоро год, как насчет больничного сужусь. Ишь, хитрые! Они это как производственную травму ему не засчитывают, — дескать он не на своем рабочем месте находился. И служебных своих функций-де не исполнял. А я говорю: не-ет, ты обожди! Почему так — не исполнял? Он тебе не у гастронома был — у реки. На рабочем, значитца, месте. Тогда они ему в полном размере больничный должны оплатить.

— Вам разве зарплату платят?

— Да нет, — замялся собеседник. — Разве в деньгах дело? Главное — принцип выдержать. Я вот тут сосчитал маленько… — Он полез в карман и вытащил ворох бумаг в непромокаемом пакете. — За каждый день Тимонькиной болезни причитается ему пять рублев ноль семь копеек. Тютелька в тютельку.

— Как это вы подсчитали? — Мне как специалисту по финансам стало интересно.

— Это очень просто делается: взять, значит, количество кубов воды, обслуживаемой истцом Тимонькой, разделить на число лет беспорочной вахты, плюс за вредность — вроде водолазных — да еще сверхурочные посчитай. А как же? — ни выходных, ни праздников мужик не знал! — вот оно и получается.

— У-гм! — с сомнением произнес я. — А не кажется вам, что сия методика не лишена недостатков?

— Может быть, может быть! — охотно согласился он. — Только куда же деться — другой-то нет! Ты дальше слушай: ну, не оплачивают и не оплачивают! И что же я делаю? — Голос его сделался криклив и высокомерен. — Плаваю по Тимонькиному производственному участку и наматываю им веревки на катерные винты — план на убыль свожу. Начальник-то с главным инженером по берегу бегают, лаются, а я им из воды кричу: «Сперва больничный оплатите! В полном размере! В соответствии с постановлением Госкомтруда от декабря шестьдесят первого года, номер четыреста восемьдесят три дробь двадцать пять!» И что бы ты думал? Моя взяла! Теперь уж я с ними почти в согласие вошел, только насчет водолазных резину тянут. А заплатят, куда они денутся! — Водяной хвастливо выпятил подбородок. — Одна беда: Тимонька меня больно бояться стал, вторую неделю прячется, не могу сыскать. Не понимает, дурак, что для его же счастья стараюсь. — Он снова всхлипнул. — Ты, мил человек, все ж таки каков-никаков, а начальник, так уж замолви словечко, поимей к. старику уважение. Мы ведь со своей стороны тоже не без благодарности. Рыбки-то хошь?

Я помялся и ответил, превозмогая неприязнь:

— Да оно неплохо бы.

— Ну уважу, ну уважу. — Он подскочил к воде, сложил руки трубкой и крикнул: — Тетенька Вахрамеевна! — С трудом вытащил на берег огромную щуку, сунул мне: — Держи!

Тетенька, однако, оказалась увесистой: килограммов на пятнадцать. Она шумно вздыхала, зевая зубастым ртом. Я взял ее на руки и спросил у водяного:

— А как же удочки?

— Не беспокойсь! Будут в полной сохранности. Заглянешь как-нибудь и заберешь. Потолкуем еще. А хозяину своему скажи: пускай своего жеребца не больно распускает. Ишь, забродил опять где не надо. Ненавижу!

Водяной топнул ногой и снова пошел в воду. Возле островка еще раз показалась его голова и пробубнила:

— А я теперь баиньки. Наставлю кругом себя этих машинок, что намедни в городе купил, пущай чистую воду гонят! — Он гулко захохотал и скрылся под водой — только пузыри всплыли.

Дрожью наполнилась моя душа от этого его неуместного смеха, и я, прижимая к груди подаренное водяным сокровище, опрометью бросился бежать с Вражьего озера.

Так и не могу сказать, вернее, вспомнить, где же я оставил старенькую Вахрамеевну. То ли отпустил в речку, когда переходил ее, то ли потерял по дороге, то ли сама она как-то вывернулась из моих объятий — не знаю, но к дедову дому я прибежал и без рыбы, и без удочек. Настоящим уведомляю также, что хозяин, услышав рассказ о моем приключении, насупился, погрозил кулаком в сторону озера, проворчал:

— Ах ты, старая лягуха. Опять мои удилишки замылил!

Я возразил, что он не замылил, а обещался их постеречь. Но дед ответил:

— Как бы не так. Ишо ни одного удилишка обратно никому не отдал, сутяжная его душа. Встретишь у магазина — в глаза смотрит, стервец, по груди стучит: «Не брал!» А куда им деваться? Он ими дорогу гатит через топь на соседнее озеро — к Ферапонту, тамошнему водяному. Я зна-аю! — Он помолчал немного и глухо добавил: — Ты туда не больно один ходи. Мало ли что… И сильно испугался, говоришь?

— Да, в общем-то, — нехотя ответил я. — Глаза зеленые, руки тянет, иди-и, говорит. А сам-то старый да один совсем. Жалко его, правда! Попроведать бы как-нибудь.

— Проведать его еще! Вот увидишь, днями сам набежит. Не успеешь наскучиться. Выждет, когда Андрюхи не будет, и придет. Они друг друга до нервности презирают. Руки, значит, тянет — иди, дескать. Ах, ты! Ты с ими сам-то, Генушко, покрепче будь, они слабых любят, все играются с теми, кто послабже. Тут уж кто кого переломит. Держаться надо!

«Кто это — они?» — хотел спросить я, но вместо этого проговорил:

— Места тут у вас, однако…

— Места-те? — Дед воодушевился, задышал, хлопнул себя по коленке. — Хоро-ошие. Ты, брат, нашу Хухрю еще не слыхивал — вот оно, чудо-то настоящее где! Инда душа заходится. Такое уж в жисть не забыть, это точно!

— Это что, из самодеятельности? Местная солистка?

— Соли-истка! — Старик посмотрел на меня свысока. — Жаба, вот кто!

— Как? Кто жаба!

— Хухря и есть жаба. Жаба-повитуха. Слыхал про таких, нет? Вот уж поет! О-о… — Он закатил глаза. — Ну ты, городской, порченый, тебе такую красоту вряд ли понять.

— Почему не понять? — обиделся я. — Почему это некоторые думают, что красота доступна только их пониманию? Непременно хочу послушать эту, как ее, Хухрю! Когда и как это можно сделать?

— Не торопись. Поживем — там видно будет.

Так что делюсь с Вами, Олег Платонович, своей мечтой: послушать пение такой знаменитой жабы, столь высоко ценимое хозяином. Тут дело даже не в эстетических моих потребностях, а в том, что хочется понять: действительно ли здесь налицо истинное искусство природы, или местное суеверие? Тем более, что раньше мне уже приходилось слышать звуки, издаваемые безобразными земноводными вроде лягушек, но никакого наслаждения я от этого не получал, точно помню.

На другой день я, придя на работу, не утерпел и рассказал Олимпиаде Васильевне о случае, происшедшем со мной на озере. Она хоть и посмотрела на меня как-то странно, но в общем отнеслась с пониманием: сказала, что всякое бывает — у нее сосед, например, в прошлом году, заглянув утром под кровать, где у него стояла бутылка на опохмеловку, увидел вместо нее черта. Его увезли лечиться в область, но люди по-разному считают: одни говорят, что это от алкоголя, а сама она думает, что и без черта тоже не обошлось.

И правда — что же такое на свете творится?! Чем объяснить своеобразные свойства местности, на которой я теперь обретаюсь? Может быть, где-нибудь под городом проходит магнитная жила, и блуждающие в пространстве токи производят столь удивительные воздействия на окружающую среду? Вы уж, Олег Платонович, будьте добры, не обойдите вниманием мой вопрос и попытайтесь его объяснить с точки зрения Вашего отношения к действительности.

Потом Олимпиада Васильевна пошла по кабинетам и стала всем рассказывать, какой со мной произошел случай, а в конце рабочего дня меня вызвал к себе заведующий. Несколько раз прошелся рядом и даже, кажется, принюхивался. Остановился и сказал как бы про себя:

— Портвейну в городе уже неделю нет. Водки же твой хозяин не употребляет — верно?

Я сказал, что — да, не употребляет.

— Так в чем же дело?! — вскричал товарищ Тюричок.

На этот вопрос я ответил, что не знаю.

— Может быть, запасы делает?

— Может быть. Хотя маловероятно: баня-то не поет!

— Баня не поет, — полувопросительно, полуутвердительно закачал головой заведующий. — Так я и думал.

Лицо его исказилось страданием, и он, наклонившись ко мне, шепотом задал вопрос:

— В вашей семье запойных или душевнобольных не наблюдалось?

Подумав, я ответил, что душевнобольных, кажется, не было, но дядя Федя, муж маминой сестры, а моей тетки Агнии, иногда сильно, как она выражалась, зашибал, за что она его прогнала, и он теперь работает слесарем на автобазе.

Выслушав это, заведующий тяжко вздохнул и сказал:

— Нет, нам этого никак нельзя допустить. Надо принимать меры. На карте авторитет учреждения! — После чего ударил кулаком по столу.

Я спросил товарища Тюричка Акима Павловича, какие конкретно меры он собирается предпринимать, и сказал, что лично я со своей стороны могу внести в них свою лепту и уже набросал проект заметки в районную газету, где собираюсь описать происшедший со мной случай и поставить вопрос как о наведении порядка в окрестных водоемах, так и об отдельных случаях нарушения трудового законодательства. Заведующий проникновенно посмотрел на меня, часто-часто заморгал, вытащил платок и вытер глаза. Слабым голосом произнес:

— Иди…

Я подумал: сколь близки чувства, занимающие меня, сердцу каждого гражданина, не исключая даже ответственных товарищей! Тихо вышел, закрыл дверь и уже в коридоре услыхал, как заведующий вызывает по телефону редакцию местной газеты.

Вот такие дела постигают меня на первых порах самостоятельной трудовой деятельности. Даже нет времен;: как следует отдаться любимому занятию — чтению писем классиков литературы. Читаю так, урывками. Питаюсь в основном дома. Старик вечером варит суп, но денег за это не берет. Хочу купить ему какой-нибудь подарок, но какой — еще не придумал; может быть, Вы посоветуете. Утром пью молоко и съедаю ломоть черного хлеба, а обедаю в здешней столовой, которая расположена напротив райсобеса. В ней на раздаче работает одна девушка, она мне кажется симпатичной. Светлая, немного кудрявая, особенно же на лице выделяются голубые глаза. Стан тонкий, походка легкая — в общем, производит впечатление девушки учтивой и самостоятельной. Сначала я не обращал на нее внимания, но однажды, а именно в прошлый вторник, когда мы пошли обедать, стоящая передо мной Олимпиада Васильевна сказала: «Валя, мне кажется, в котлетах недовложение». Валя тотчас позвала заведующую, и та доказала, что недовложения нет. Вот тогда я и обратил внимание на эту девушку. Хочу пригласить ее на танцы, но пока не знаю, как это сделать. Посоветовался с Олимпиадой Васильевной, она очень заинтересовалась этим вопросом и обещала подумать. Я, со своей стороны, тоже усиленно думаю об этом и все-таки не знаю, как завязать знакомство. Наверно, в один прекрасный день я подожду ее после работы и скажу: «Не соблаговолите ли Вы, любезная Валентина, согласиться доставить мне удовольствие разговором с Вами?» Перед этим я, разумеется, скажу «здравствуйте». И мы пойдем вдвоем с нею по тихим улочкам этого затерянного в лесах городка, беседуя и улыбаясь друг другу. Только не знаю, Олег Платонович, поймет ли она. Увы, это не секрет, что у некоторых людей моя манера разговора, образ мыслей и поведение вызывают недоумение и даже насмешки. Мамаше я о ней пока ничего не написал, потому что боюсь, что она будет ругаться.

Вечером занимаюсь по хозяйству: помогаю старику чинить забор, окучиваю картошку, чищу Андрея. Вообще отношения наши с Дементьичем самые прекрасные, видно, чем-то я ему приглянулся. Но завеем за тем не оставляю надежды в недалеком будущем встретиться с Вами в Вашей уютной квартире, и я сяду под висящей на стене рысьей шкурой в кресло, будем пить кофе; а может быть, я привезу в подарок от моего хозяина бутылочку особенно любимого им портвейна за номером семьдесят вторым и расскажу, как жил здесь — жизнью странной и упоительной.

Засим остаюсь искренне уважающий Вас

Тютиков Г.