"Пинбол" - читать интересную книгу автора (Косински Ежи)

I

Патрик Домострой повернул ключ зажигания, но мотор не издал ни звука, и приборная доска не осветилась. Он попробовал еще и еще — все без толку: аккумулятор сдох.

Зная, что в здешних местах механик раньше чем через час не явится, и не желая терять времени даром, он отвернул болты, снял аккумулятор, положил его в старую парусиновую сумку, что валялась в багажнике, и потащил эту тяжкую ношу через всю стоянку на улицу, где остановил такси.

Уже через несколько минут он оказался возле "Нэшнл Ноу-Хау", крупнейшей станции техобслуживания в Южном Бронксе. Большое объявление над главным входом вопрошало: "Вас действительно интересует наше ноу-хау?"

Домострой направился к управляющему, пузатому мужику в синей рубахе и с вышитым на белом комбинезоне именем "Джим".

— Можете зарядить аккумулятор? — спросил Домострой.

— Конечно, — отозвался Джим. — Тащите его сюда.

— Вот он, — сказал Домострой, опуская на пол тяжелую сумку.

Джим взглянул на него из-под очков.

— Ваш драндулет, — произнес он, тщательно выговаривая каждое слово. — Тащите сюда ваш драндулет.

— Это невозможно, — сказал Домострой. — Машина не может ехать, если у нее сел аккумулятор.

— Что же, никто прикурить не дал? — удивился Джим.

— Этого недостаточно, требуется полная зарядка. Я просто вытащил аккумулятор, поймал такси, так что вот он! — Носком ботинка Домострой раскрыл верхний клапан сумки.

Джим перевел усталый взгляд на Домостроя:

— Где ваша машина?

— На стоянке "Олд Глори", — ответил Домострой.

— Значит, на тачке его привезли? — Джим показал на аккумулятор.

— Разумеется. Он слишком тяжелый, чтобы тащить его на своих двоих.

Джим задумался. Он снял очки и ногой запахнул клапан сумки, после чего окликнул другого механика:

— Пит, можешь подойти на минутку? Тощий парень поднял голову и, оглядев Джима и Домостроя, отложил гаечный ключ.

— Иду, — сообщил он.

Обращаясь к Питу, Джим показал на парусиновый мешок.

— Угадай, что это такое! — провозгласил он с ликующим выражением ведущего телевизионной игры.

Пит уставился на мешок, затем перевел глаза на клиента, вновь на мешок и снова на Джима.

— Я не знаю, — пожал он плечами.

— Просто скажи наугад. — Джим хлопнул напарника по спине.

Пит оценивающим взглядом смерил Домостроя:

— Грязное белье.

— Не угадал! — торжествующе возопил Джим.

— Шар для боулинга?

— Снова не угадал! Еще одна попытка.

Пит задумался и наконец рискнул:

— Дохлая собака.

— Дохлая — угадал! Собака — не угадал, — возвестил Джим. — Дохлый аккумулятор! А этот малый, — он ткнул пальцем в Домостроя, — притащил его сюда. — И, сделав паузу для пущего эффекта, добавил: — На такси!

— А где же его машина? — спросил Пит.

— Не смогла добраться сюда с дохлым аккумулятором, — вмешался Домострой, — так что аккумулятор прибыл без нее.

— На такси? — уточнил Пит.

— На такси. Чтобы сэкономить время. Качая головой, Пит побрел на свое место. Джим принялся выписывать квитанцию.

— Я в "Нэшнл Ноу-Хау" вот уже двадцать лет, — сообщил он, склонившись над бланком. — Уйма народу буксировала сюда машины с дохлыми аккумуляторами. Но вы первый, кто приволок эту штуку без машины. — Он помолчал. — Чем вы занимаетесь?

— Я музыкант, — сказал Домострой.

— У вас акцент, — заметил Джим. — Вы откуда?

— Из Южного Бронкса, — сказал Домострой.

— Я имею в виду — до этого. Откуда этот акцент?

— Из Новой Атлантиды, — сказал Домострой. — Но в музыке акцент не заметен.

Джим рассмеялся.

— И что это за музыка?

— Серьезная, — сказал Домострой. — Убийственно серьезная.

— Ага, оно и видно, что аккумулятор сдох. Тащите свою музыку, мы ее тоже зарядим. — Он продолжал ухмыляться, глядя на квитанцию. — Знаете, я никогда не слышал о Новой Атлантиде. Где это?

— В Стране Звуков, — сказал Домострой. — Фрэнсис Бэкон написал о ней книгу.

Пока аккумулятор заряжался, Домострой вскрыл почту, которую бросил в тот же парусиновый мешок. Счета и обычные выписки с кредитной карты он сунул в карман, затем просмотрел рекламный мусор. Письмо из Национального клуба вазэктомии[1] огромными буквами вопрошало: "Ты уже сделал это?", за чем следовало предложение:"Пришла пора воодушевить остальных! Если ты один из тысяч, прошедших стерилизацию, присоединяйся к Национальному клубу вазэктомии и вдохнови других последовать твоему примеру в сдерживании роста населения".

Всего за несколько долларов клуб предлагал выслать значок или булавку для галстука из чистого серебра, а также членский билет и наклейку на бампер.

Домострой задумался. Допустим, он согласится подвергнуться стерилизации — что было для него совершенно невообразимо, — разве это даст ему право заманивать других? И даже если в попытке найти свое место в окружающем мире — опять-таки, идея ему совершенно чуждая — он решит определиться в качестве Американского Вазэктомита, где он будет уверенно себя чувствовать со значком или булавкой Национального клуба вазэктомии? На коктейле? На деловом обеде? В церкви? А что делать с этим членским билетом? Где и зачем он может понадобиться? Кому его предъявлять? Домострой вообразил, как, остановленный за превышение скорости дорожным патрулем, он предъявляет вместе с правами свой Национальный вазэктомический билет: "Значит так, офицер, я спешу ко всем этим ребятам, которые сдерживают рост населения, и у меня совсем нет времени!"

В другом конверте иллюстрированный проспект рекламировал Сладкие Трусики — стопроцентно съедобное нижнее белье. "В ассортименте карамельный, вишневый, банановый, апельсиновый и лимонный ароматы. Один размер — подходят всем!" Домострой попытался представить, как он объедает подобные трусики с бедер Андреа, и тут же задал себе вопрос: если он так возжелает ее, то зачем тратить время на поедание трусиков? Зачем вообще поглощать нижнее белье? Что будет делать Андреа, пока он насыщается ее банановыми, вишневыми или карамельными трусиками? Смотреть, как он жует? Спрашивать, вкусно ли? На мгновение он вообразил судебное дело об отравлении Сладкими Трусиками и их производителя, вынужденного отвечать на широкий круг вопросов: "Представляют ли съедобные трусики угрозу для жизни большую, чем, скажем, конфета? Укрепляют ли они семейные отношения? Сокращают ли период ухаживания? Увеличивают или уменьшают здоровое половое влечение? Запрещать ли студентам, устраивающим соревнования на территории университета, сдирать больше трусиков, чем они способны прожевать? И наконец, каков в подобном деле предел ответственности производителя как законодателя вкусов?"

Когда аккумулятор зарядился, он поймал такси, чтобы вернуться к "Олд Глори", некогда крупнейшему в Южном Бронксе танцевальному залу и банкетному центру. Теперь здесь царило запустение. Рост преступности и бандитские войны вышибли большую часть клиентуры, преимущественно еврейской, когда-то толпой валившей праздновать свадьбы и отмечать совершеннолетия. Владелец "Олд Глори", престарелый барыга, в конце концов закрыл лавочку, выставил все на продажу и укатил во Флориду. Лет десять назад, будучи на вершине успеха, Домострой дал в "Олд Глори" несколько благотворительных концертов в пользу бездомных детей Южного Бронкса, так что хозяин, помня об этом, позволил ему последние два года жить в гардеробной танцевального зала.

В надежде на то, что возможный покупатель захочет возродить былую славу заведения, владелец сохранил всю обстановку и оборудование. Громадная кухня была готова накормить сотни едоков, а на низкой эстраде, примыкающей к танцевальному залу, тускло поблескивал старинный рояль, за которым выстроилась целая армия крайне изношенных и нуждающихся в починке музыкальных инструментов, от арфы с виолончелью до электрогитар и аккордеонов, и — символ прогресса — электрическая пианола, способная имитировать звуки различных инструментов.

Однако покупатель все не появлялся. И пока суд да дело, Домострой, в ответ на милосердие владельца, принял на себя обязанности стража и хранителя "Олд Глори" и всего его содержимого.

Он попросил водителя остановиться у своей, единственной на всей обширной стоянке, машины, и, когда вышел из такси, танцевальный зал в сгущающихся сумерках привиделся ему гигантским космическим кораблем, ненадолго здесь приземлившимся. Он и раньше испытывал подобные ощущения. Его комната превращалась в штурманскую рубку, и он чувствовал себя одиноким мореходом, готовым отправиться в свое последнее плавание. Он вел как бы двойное существование — вне этого мира и одновременно внутри него, и по ночам, когда слышались отдаленные перестрелки уличных банд или сирены полицейских патрулей, "скорой помощи", пожарных машин, ему казалось, что всеми этими звуками жизнь хочет напомнить ему о себе.

Домострой водворил аккумулятор на место и завел мотор. Ему нравился бесшумный двигатель этой машины, массивные кожаные сиденья, мощь и скорость, что ощущались, чуть надавишь педаль. Он всегда любил сидеть за рулем, а из тех автомобилей, которые у него были, сильнее всего привязался к этому — старому, почтенному средству передвижения, самому большому из кабриолетов, что произвел Детройт, когда хотел продемонстрировать всему миру, что он на пике своей промышленной мощи. Домострой купил эту машину лет пятнадцать назад и сразу увидел в ней символ комфорта и достатка. В былые времена, разъезжая с концертами, он частенько отправлял ее вслед за собой — в Калифорнию, на Карибы, даже в Швейцарию, куда бы ни направлялся, — но теперь кабриолет остался единственным напоминанием о былой роскоши — одной из немногих ниточек, связывающих его с прошлым. И где бы ни работал Домострой, он всегда брал с собой машину — последнее свое солидное имущество. Старый седан был для Патрика Домостроя тем же, чем собственный сверхзвуковой самолет для какой-нибудь рок-звезды.

Еще у него остался музыкальный талант. Ничего более не сочиняя, не получая практически никаких доходов от продажи своих старых пластинок. Домострой последние десять лет добывал средства к существованию, нанимаясь в захолустные ночные клубы, где играл на разных инструментах: рояле, клавесине, аккордеоне, даже на электронном синтезаторе, столь популярном у вдвое его младших рок- и поп-музыкантов. Он работал на струнных в маленьких ансамблях, аккомпанировал другим исполнителям — певцам и танцорам, жонглерам и фокусникам. А если садился на мель, то даже отбывал номера на вечеринках, танцах, в игорных залах.

Последний год он работал у Кройцера. Публика здесь почти не менялась. Парочки, всем далеко за пятьдесят, в основном местные, но некоторые приезжали из Квинса, Бруклина, даже из Нью-Джерси, соблазнившись газетной рекламой, обещавшей бесплатную стоянку, живую музыку, два напитка по цене одного, а также входящий в стоимость обеда салат-бар и сколько угодно домашнего чесночного хлеба. Средних лет коммивояжеры, рыщущие по округе, приходили сюда в одиночку или с безвкусно одетыми случайными подружками из соседних баров; молодежь, живущую по соседству, в основном привлекали танцы; по случаю дней рождений и памятных дат устраивались вечеринки, как правило семейные, на восемь, двенадцать или шестнадцать персон; в баре несколько одиноких мужчин разного возраста смотрели телевизор, слушали музыкальный автомат, то и дело подходили к пинболу (китайскому бильярду) или другому игровому автомату и поглядывали украдкой на трех-четырех ночных красоток, которым, в обмен на благосклонность к управляющему и малую мзду вышибале, дозволялось сидеть за стойкой и приставать к мужчинам, если только их внешний вид или поведение не выходили за рамки приличий.

Каждый вечер, перед тем как собиралась публика, Домострой съедал свой обед за одним из угловых столиков, чаще в одиночестве, иногда с одним из официантов или с управляющим; затем он шел в уборную и переодевался в смокинг, всегда тщательно оглядывая себя в зеркале. Он был доволен тем, что ему приходилось лишь аккомпанировать певцам или другим музыкантам и никогда не играть одному, потому что это делало его разрыв с прошлым — сольной карьерой — окончательным и бесповоротным и не нарушало слово, которое он когда-то себе дал.

Поскольку он больше не сочинял, то мог посвятить жизнь себе самому, а не своей музыке. А так как будущее виделось ему достаточно ясно — чего никогда нельзя было сказать о его музыке, — то жизнь Домостроя стала весьма простой и спокойной. Он жил приблизительно так, как содержал свой автомобиль — здесь немного подкрутит, там чуть подмажет, — и доволен, что все катится гладко.

Живи Домострой среди викторианцев или во времена "сухого закона", останься в тоталитарной Восточной Европе, где прошла его юность, он, несомненно, счел бы навязывание каких бы то ни было нравственных норм произволом и деспотизмом. Он был уверен, что в грядущем мире, истощившем природные и человеческие ресурсы, напичканном компьютерными игрушками и усвоившем стандартные нормы поведения, он окажется абсолютно невостребованным и не вызовет ни у кого ни малейшего интереса.

Освободившийся от химеры успеха и обманчивой финансовой стабильности — свобода явилась побочным продуктом творческого тупика, — он возрадовался тому, что может теперь всегда и везде жить как ему заблагорассудится и руководствоваться лишь своим собственным нравственным кодексом, ни с кем не соревнуясь, никому, в том числе и самому себе, не причиняя вреда, — кодексом, где свободный выбор являлся аксиомой.

Но он был одинок. Большинство из тех, кто считался его другом в те времена, когда он был на вершине, полагали, что успех и провал следуют параллельными курсами и дорожки эти не пересекаются, а так как раньше он и сам испытывал подобные чувства, то не считал себя вправе докучать этим людям оправданиями своего провала и заставлять их при этом ощущать вину перед ним за собственные успехи или сомневаться в своих способностях и правильности избранного пути. Он понимал, что в их глазах его жизнь — и в особенности то, как он зарабатывает на эту жизнь, — олицетворяет не просто провал, а провал нелепый, комичный, достойный лишь презрения. Домострой никогда не смог бы им объяснить, что хотя на дне он оказался случайно, но вот устроился там с комфортом исключительно по своей воле.

Часто, после того как от Кройцера уходил последний посетитель, Домострой садился в машину и через мост Третьей авеню ехал на Манхэттен. На рассвете длинные проспекты открывались перед ним будто линии партитуры, сбросившие ноты. Он останавливался на пустынной улице, где ни один звук не нарушал тишину, и представлял себе, как в один прекрасный день источник его музыки, сейчас пустой и беззвучный, как проспекты огромного города, вновь наполнится до краев. И он знал, что, покуда этого не случится, следует проживать каждое мгновение в полную силу.

Таким образом, не только из-за жизненных обстоятельств, но и по причине отсутствия выбора. Домострой жил одним настоящим. Знакомых он выбирал таких, кто по возрасту или в силу воспитания ничего о нем не слышал и кому дела не было до его былой славы. Они судили о нем так же, как и он о них, лишь видя, каковым он предстает перед ними при случайных встречах, и не имели ни малейшего представления о его прошлом. Домострой избегал общества тех, кто слышал о его музыкальных успехах и мог попытаться убедить его в том, что былые достижения многократно перевешивают все: и угасшую популярность, и творческое бесплодие, и неудачу в достижении прочного финансового положения, и нынешнее забвение. Мало-помалу он заключил свой внутренний мир в хорошо укрепленную крепость и до сих пор успешно избегал тех, кто мог нарушить обретенный покой.

Направляясь повидать Андреа, Домострой вставил в щель автомагнитолы кассету со своей любимой записью. Расположение духа часто у него определялось музыкой, как будто звуковые волны, сжимаясь и растягиваясь, воздействовали на перепады настроения. Себя он постигал скорее языком чувств, нежели разумом. В эпоху телевидения он нередко ощущал себя неким анахронизмом, приученным реагировать барабанными перепонками, а не сетчаткой, существом мира слышимого, а не видимого. Он размышлял о том, что с освоением жизненного пространства растет неуверенность человечества в себе и оттого появляется зависимость от конкретного места, которое можно увидеть и обмерить, и запечатлеть каким-то образом, будь то видео или фотоизображение.

Но сам Домострой был ведом слушателем, его искусством стала музыка, что обогащала внутренний мир, нарушая границы времени и пространства и замещая бесчисленные отдельные встречи и столкновения людей и предметов таинственным сплавом звука, места и расстояния, чувства и настроения. Среди его духовных предков были поэты, писатели и музыканты, особенно те, кто, подобно шекспировским влюбленным, обладал способностью "слышать глазами".

Двухчасовая запись, которую он слушал сейчас, включала в себя около дюжины законченных произведений, а также фрагментов, некоторые из которых длились считанные минуты. Ему казалось, что эти мелодии, отбираемые годами, приводят его в желаемое эмоциональное состояние. Отдаваясь во власть музыки, настоящей музыки, он испытывал самые разные чувства: то предвкушал нечто необычное, порой бывал невозмутим, а порой и восторжен, то ощущал что-то вроде полового влечения, а в те времена, когда еще сочинял музыку, — даже чувство, похожее на творческий зуд. В "Партитуре жизни", своем последнем интервью, он сказал: "Сочинительство — суть моей жизни. Любое другое занятие сразу вызывает у меня вопрос: смогу ли я… захочу ли я… получится ли у меня использовать это в очередной партитуре? Где бы я ни услышал собственную музыку, я чувствую, что на карту поставлена вся моя жизнь, которую может разрушить одна-единственная фальшивая нота. У меня нет ни семьи, ни детей, ни родственников, нет другой работы или достойного упоминания имущества; музыка — единственное мое достижение, единственная душевная опора".

Лишь изредка, вспоминая свое творческое прошлое, Домострой недоумевал: как же это могло случиться, что его жизнь потеряла всякий смысл? Не был ли прав критик из влиятельного "Музыкального комментария", осудивший когда-то Домостроя за самоупокоение в "полной изоляции"? Действительно ли его музыка была столь мрачна и сурова, что в один прекрасный день ее творец, как однажды заметил другой критик, просто обречен перерезать себе горло?

Домострой помнил еще, как лет десять назад он участвовал в телевизионном ток-шоу "В ногу со временем". Другим участником шоу оказался иностранный военный диктатор, живший в изгнании во Флориде. Хотя до изгнания диктатор пользовался поддержкой Соединенных Штатов в затянувшейся, многолетней войне, его страна и его дело в конечном счете потерпели поражение. "У нас осталась всего одна минута, господа, — в самом конце программы бодро воскликнул ведущий и повернулся к диктатору: — Расскажите нам, генерал, почему после вашей столь блистательной карьеры все пошло наперекосяк?" Обратись ведущий с этим вопросом к Домострою, тот бы запаниковал и не нашел ответа. Диктатор же, не выказав ни малейшего волнения, бросил мимолетный взгляд на свои усеянные бриллиантами часы, затем на улыбчивого ведущего и, наконец, на благодарную аудиторию. "Почему все пошло наперекосяк? — переспросил он. — Сначала меня предали союзники. Затем я проиграл войну". Для человека военного проигранная война явилась вполне очевидным и достаточным объяснением жизненного краха. Но порою довольно одной фальшивой ноты, чтобы разрушить жизнь композитора и в самом расцвете сил лишить его желания сочинять.

Домострой поставил машину возле свежевыкрашенного особняка. Взбегая по лестнице на пятый этаж, он совсем запыхался. Подождав с минуту, чтобы перевести дух и успокоить сердцебиение, он постучал в дверь. Андреа открыла и впустила его. Она повесила его куртку в забитый платьями и пальто стенной шкаф и предложила сесть на обширную низкую тахту, застеленную пестрым покрывалом. С одной стороны тахты находился столик с радиоприемником, с другой — телевизор. Комната выглядела очень уютной, и немногочисленную антикварную мебель прекрасно дополняли несколько превосходных копий прерафаэлитов, а также расположенная на одном из столиков коллекция старинных парфюмерных флаконов.

Кухня и ванная находились в одном конце комнаты, как бы переходя одна в другую, и Домострой наблюдал, как Андреа передвигается по своей опрятной квартире, чтобы приготовить ему коктейль. Она была одета просто, но дорого: шелковая блузка, отличная шерстяная юбка. Накануне, впервые увидев эту девушку у Кройцера, он сразу же отметил ее незаурядную внешность — выразительные глаза, большой рот, мягкие волнистые волосы, красивую грудь, длинные ноги. Он тут же ощутил, что она пробудила в нем желание; он хотел не ее — пока, во всяком случае, — но какую-то из своих прежних подруг, похожую на нее. Как будто некая струна прозвучала из прошлого и заставила его вновь ощутить потребность в женщине.

— Я не надеялась, что ты придешь, — сказала она, подавая ему напиток и усаживаясь на столик рядом с тахтой. — Вчера у Кройцера, передавая тебе эту записку, я чувствовала себя прямо-таки липучкой.

— Липучкой? — недоуменно переспросил он.

— Ну, той, что липнет к поп-группам, фанаткой! — рассмеялась она.

С бокалом в руке она скользнула на тахту, облокотилась на столик, лицом к Домострою, и вытянула ноги так, что туфли ее оказались в считанных дюймах от его бедра.

— В Джульярде,[2] где я занимаюсь музыкой и театром, студенты без ума от тебя. Они говорят, что ты профи.

— Профи без единой новой пластинки, за долгие годы, а о старых и память стерлась.

— Не обо всех! — возразила она. — Месяц назад "Этюд Классик" преподнес в дар библиотеке Джульярда коллекцию своих лучших записей, в том числе и твои сочинения.

— Очень любезно со стороны «Этюда» держать на прилавке мои шедевры — и избавляться от них, раздаривая направо и налево.

Андреа встала и подошла к стеллажу с книгами и пластинками. Медленно, одну за другой, она вытащила все восемь пластинок Домостроя и вставила их в проигрыватель. Затем включила его и, растягивая слова, объявила проникновенным голосом диск-жокея:

— Сегодня, дамы и господа, мы представляем вам полное собрание сочинений Патрика Домостроя, выдающегося американского композитора, лауреата Национальной премии по музыке.

Вновь усаживаясь на тахту, она слегка задела Домостроя, и он ощутил аромат ее волос.

Из двух огромных динамиков, подвешенных на кронштейны в противоположных концах комнаты, полилась мелодия. Как всегда, слушая свои записи, он поражался этой музыке, звукам, которым когда-то мог внимать лишь внутренним слухом. И снова не мог разобраться в собственных ощущениях; он никогда не понимал, нравится ему эта музыка или нет. Хотя и отождествлял себя с ней, знал каждую ноту, каждый пассаж, помнил когда, где и сколько работал над ней. Память сохранила даже его реакцию на каждый фрагмент, впервые услышанный им в концертном зале, потом по радио, потом, изредка, по телевизору. А еще не забылось то мучительное нетерпение, с которым он ждал выхода каждой своей пластинки, предвкушение успеха, а затем еще более мучительное ожидание рецензий.

— Тебе нравится быть композитором? — пристально глядя на него, спросила Андреа.

— Я больше не композитор, — ответил он.

— Но ты же собираешься снова давать большие концерты?

— Больше никаких больших концертов, — сухо произнес он.

— Почему же?

— Я растерял своих поклонников.

— Но как же так? Они по-прежнему тебя любят.

— Они — критики, публика — изменились, а я нет. А может быть, наоборот.

— Но ты все еще популярен. Твоя музыка даже в записях трогает людей больше, чем любой живой концерт.

Он увидел мольбу в ее взгляде, таком по-детски нежном и манящем, что испытал непреодолимое желание поцеловать ее.

— Если моя музыка трогает тебя, то можно ли мне?…

— А тебе хочется? — сказала Андреа и, откинувшись, оперлась на локоть, лицом к нему.

— Только если хочется тебе.

— А почему ты думаешь, что нет? — спросила она, раскрыв губы и медленно приближая к нему лицо.

Оказавшись лицом к лицу с Андреа, он принялся размышлять, что же теперь делать. Он вспомнил, как в Осло, во время европейских гастролей, давал за ужином интервью молодой журналистке, а потом они вместе вернулись в отель. Журналистка спросила, нельзя ли ей скоротать время до утра в его комнате — не хотелось ехать среди ночи домой, и, несмотря на то, что она казалась ему весьма соблазнительной, он был весьма озадачен этой просьбой, так как за весь вечер не заметил в ней и малой толики кокетства. Со всей прямотой он объявил ей, что в комнате всего одна кровать. Она ответила, что без проблем разделит с ним единственное ложе, так как еще девчонкой частенько спала в одной кровати со своими приятелями. Учтя сие добровольное признание, а также репутацию скандинавов по части свободной любви, Домострой почувствовал себя достаточно уверенно, чтобы сообщить юной даме о том, что, пока они ужинали, он представлял себе их двоих сплетающимися в разнообразных позах, а потому чрезвычайно рад и страстно желает разделить с ней постель в точности так, как себе нафантазировал.

Женщина возмутилась:

— Вы глубоко ошибаетесь. Все, о чем я просила, это разделить с вами кровать, а вовсе не вас вместе с кроватью. По мне, — добавила она, — это как пойти с вами поплавать. Когда купаются, то не говорят об этом, не спрашивают друг друга, нравится тебе плескаться или ты предпочитаешь плавание на спине плаванью на животе. Вы просто купаетесь. Точно так же занимаются и любовью. Почему бы вам не попробовать принимать вещи такими, какие они есть!

Она в ярости удалилась. Что касается этого урока, то Домострою, который в детстве едва не утонул и с тех пор панически боялся воды, он впрок не пошел.

— Так почему же ты думаешь, будто я тебя не хочу? — повторила Андреа. — В конце концов, это я пришла послушать тебя к Кройцеру и сунула записку с признанием, разве не так? — Она придвинулась еще ближе, и теперь он шеей чувствовал ее дыхание.

Он мог бы тут же подмять ее под себя, однако не шелохнулся.

— Ты часто проводишь время с музыкантами? — спросил он.

Она взглянула на него непонимающе:

— Провожу время?

— Я имею в виду…

— Ты имеешь в виду — сплю с ними? Разумеется. Я учусь музыке, ты забыл? А как насчет тебя? Ты трахал девчонок, что ошиваются у Кройцера? — Он выпрямился и несколько подался в сторону.

— Ты не просто ошивалась там. Ты пришла с определенной целью.

— Именно так, — согласилась она. — Познакомиться с тобой.

— Но ты уже знакома с моей музыкой. Разве этого недостаточно? Музыка никаких требований не предъявляет. А композиторы предъявляют.

— Я ничего не имею против твоих требований.

— Ты не знаешь меня!

— Я знаю себя.

— Явилась бы ты на меня поглазеть, будь я не тем, кто я есть, а, к примеру, настройщиком роялей?

— Меня не интересуют настройщики роялей. Меня интересует Патрик Домострой.

Она подсела ближе. Ее ладонь легла ему на бедро. Потянув Домостроя к себе, она нежно поцеловала его в мочку уха.

Поскольку ответной реакции не последовало, она прижалась к нему грудью и поцеловала его в шею. Он слегка задрожал и потянулся к ней, возбуждение его нарастало, заставляя искать ее ласк. Внезапно она отпрянула, и его желание ослабло.

— Я не прикидываюсь, будто секс — это все, что мне от тебя надо, — испытующе глядя на него, сказала Андреа. — Есть одна вещь, которую можешь для меня сделать только ты.

Возникший между ними диссонанс становился все ощутимей.

— Какая же это вещь? — спросил он, испугавшись, что она может попросить у него денег.

— Я хочу, чтобы ты познакомил меня с Годдаром!

— Годдаром? Каким Годдаром?

— Тем самым. Единственным и неповторимым.

— Годдар — это рок-звезда? — спросил он в полном недоумении. Он не видел никакой связи между собой и миром газетных сенсаций, успеха, денег и поп-музыки, с которым ассоциировалось имя Годдара.

— Именно так, — сказала Андреа. — Я хочу познакомиться с Годдаром. Лично. Это все, чего я прошу.

Домострой изобразил подобие улыбки. Может, она пошутила? За простоватой внешностью скрывается та еще штучка.

— И это все? — саркастически поинтересовался он.

— Да, — сказала она, — это все. Я хочу выяснить, что он собой представляет. Еще лучше: встретиться с ним. Я хочу с ним познакомиться.

На мгновение Домострой почувствовал себя одураченным. Так вот что ей от него понадобилось. Старик, помогающий девчонке осуществить ее подростковые фантазии.

— С чего ты решила, будто я способен отыскать тебе Годдара? — рявкнул он.

— А почему бы и нет? Разве ты не такая же знаменитость?

Весь этот разговор уже начинал его раздражать.

— Послушай, пять — или уже шесть? — лет Годдар продает больше всех записей в стране. Хотя до сих пор он — полная загадка, ничего, кроме имени и голоса. Никто не видел его, никто не сумел получить хоть какую-нибудь информацию о нем. Никто! С того дня, как вышел его первый альбом, все журналы, газеты, телевизионные каналы и радиостанции, профессионалы и дилетанты в мире музыки — все пытаются хоть что-то узнать о нем. И пока никому не удалось узнать о Годдаре больше, чем было известно с самого начала. А ты хочешь, чтобы я для тебя все выведал? — Он невесело рассмеялся. — Ты уверена, что знаешь, кто я такой?

— Разумеется! — также раздраженно воскликнула она. — А еще я знаю, что ты способен его отыскать. Ты сможешь это сделать — но только если захочешь хорошенько. Если почувствуешь, как это для тебя важно. Все, что тебе надо, это захотеть его отыскать. Я изучала тебя и целую кучу всего о тебе обнаружила. Я знаю, что ты получил Национальную премию по музыке за «Октавы», я знаю, что и Гильдия американских композиторов, и Британская академия кино и телевидения единодушно признали твою музыку к «Случаю» лучшей работой года для кино.

— А еще что? — спросил Домострой, несколько польщенный ее ребяческой верой в его могущество.

— А еще то, что двадцать лет назад ты был страшно популярен и приятельствовал со всеми важными шишками в мире музыки и прочих изящных искусств. Я видела твои фотографии с поп-певцами, монстрами из шоу-бизнеса, кинозвездами, телеведущими, модельерами. Я читала тот панегирик, который сочинили в твою честь композиторы, поэты и исполнители "МУЗА Интернэшнл", когда закончился твой второй срок на посту президента этой ассоциации. Там говорилось, что ты отличаешься редким художественным вкусом, взвешенностью суждений, всегда испытывал чувство ответственности перед музыкантами, а твоей собственной музыке суждена долгая жизнь. Ну, если ты все это для них тогда совершил, то почему бы им теперь не оказать тебе любезность? Все, что от тебя требуется, это позвонить, задать несколько вопросов и, руководствуясь полученной информацией, выйти на Годдара.

Домостроя покоробил ее беззаботный тон, когда она перечисляла его прошлые заслуги, равно как и ее подчеркнутое невнимание к его нынешнему положению. Однако он не подал виду, что обижен.

— Не так просто звонить людям, с которыми годами не общался, и просить их о чем бы то ни было! — стараясь говорить как можно мягче, ответил он. — Ты не подумала, что все репортеры, диск-жокеи, обозреватели, комментаторы и музыканты этой страны отдали бы не меньше, чем ты, чтобы узнать, кто такой Годдар? Ты считаешь, что мне достаточно позвонить нескольким старым приятелям и сказать: "Это Патрик Домострой. Скажи мне, кто такой Годдар?"

— Я не столь наивна, — спокойно возразила она, — но ведь наверняка существуют люди, действительно знающие, кто он такой, где обретается и как выглядит — что он ест, кого трахает и какую дрянь глотает, курит или колет, чтобы заторчать. Таких должно набраться немало — его семья, родственники, друзья, любовницы, боссы звукозаписывающих фирм, налоговые советники и налоговые инспекторы, адвокаты, чиновники, секретарши, врачи, медсестры, звукооператоры. Как бы ни был велик — или хитер, умен, богат — Годдар, он не мог всего этого добиться в одиночку! Каждый серьезный композитор подтвердит, что твои произведения мог написать только ты сам, ты и никто другой. Но даже тебе, чтобы сохранить единство стиля, которым ты так дорожишь, приходилось тщательно подбирать музыкальных редакторов, потому что скандальные газетенки только того и ждали, чтобы подорвать твою репутацию утверждениями, будто ты не сам написал эту музыку! Теперь ты понимаешь, что обязательно существуют люди, помогавшие Годдару? И должны существовать те, кто работает с ним сейчас? Все, что от тебя требуется, это найти одного из них. Только одного!

— Допустим, я случайно выйду на одного из них. С чего это вдруг тот, кто все эти годы хранил молчание, нарушит его — для меня? — Он покачал головой.

Она была непреклонна.

— Найди хоть одного, прежде чем говорить! И убеди его — или ее. — Она помолчала, ожидая его реакции, но, не дождавшись, продолжила: — Если ты скажешь, что попытаешься найти его, я всё для тебя сделаю. Всё, Патрик. Я сейчас же заплачу тебе столько, сколько ты зарабатываешь у Кройцера за полгода. У меня достаточно денег, чтобы прожить нам обоим. Я из богатой семьи.

Он встал, прошелся по комнате. Девушка ему нравилась, да и перспектива получить сразу кучу наличных казалась весьма заманчивой — его машина как раз нуждалась в ремонте.

— Как долго ты все это обдумывала?

— Насчет встречи с тобой?

— Нет. Насчет Годдара.

— Год или около того.

— Ты говорила об этом еще с кем-нибудь?

— Нет.

— Почему же?

— Не обзавелась нужными связями. До недавнего времени я боялась к тебе подступиться, потому что не знала, чем смогу тебя заинтересовать. — Она помолчала, и на губах ее возникла лукавая улыбка. — Представь, я прочитала почти все, что написано о тебе с тех пор, как ты, задолго до моего рождения, впервые выступил на публике. Да, я проштудировала весь этот бред и уже совсем было отчаялась найти что-нибудь любопытное, но тут мне попалась на глаза одна давняя статейка, и когда я ее прочла, у меня появилась надежда, что ты все же не останешься ко мне равнодушным.

— Ты имеешь в виду мою тайную биографию в "Нью-Йорк Таймс Мэгэзин"?

— Вот и нет. — Она шаловливо рассмеялась. — Я нашла эту статью в «Гетеро», журнале морально раскрепощенных, издании, не вполне подходящем для добродетельного большинства. Ты читал ее?

— Должен был в свое время. Тогда столько ерунды печатали, что…

— Статью написала некая госпожа Эмпл Бодис,[3] — перебила Андреа, — однорукая порнозвезда, подрабатывающая секс-репортером. Госпожа Бодис описала уик-энд в "Ученике чародея", закрытом клубе в Катскиллских горах. В этом заведении для "сексуально озабоченных" она увидела Патрика Домостроя. Ты был там с эдакой грациозной, затянутой в кожу девицей, которая вела себя как сексуальная рабыня. На протяжении всего уик-энда, точнее, разнообразных "эротических развлечений", в которых вы принимали участие, твоя крошка неоднократно меняла наряды, изображая то невинного ребенка, то падшую женщину, то школьницу старших классов, причем каждый раз грим идеально гармонировал с костюмом, продуманным до мелочей. — Андреа замолчала в ожидании реакции Домостроя. Она села напротив него, скрестив ноги и широко раздвинув колени, откровенно демонстрируя свою плоть. Она невозмутимо наблюдала за ним, ничуть не скрывая своего любопытства, как будто это он выставил себя на обозрение.

— Ты прошел долгий путь — от сочинения великой музыки и аншлагов в Карнеги-холл до жизни в "Олд Глори" и пиликанья на скрипке у Кройцера, в жалкой дыре с пинбольным игровым автоматом! Неужели тебе не хочется все это изменить?

— Этот "долгий путь" моя жизнь, и я о ней не жалею. — Ему захотелось переубедить ее. — И не спеши нападать на заведения с пинболом! — Он заговорил мягче: — В конце концов, Эрл Генри, его создатель, изобрел также и музыкальный автомат. А чем был бы твой драгоценный Годдар без музыкальных автоматов?

Андреа пропустила его слова мимо ушей.

— Вот что я тебе скажу: если ты, работая на меня, будешь таким же изобретательным, каким когда-то был в музыке — и, судя по всему, в сексе, — если поможешь мне отыскать Годдара, то не пожалеешь об этом: я ведь тоже могу поиграть в сексуальную рабыню и носить всякие там костюмчики.

— Уверен, что ты можешь, — но я не гожусь на роль властелина, — сказал Домострой и резко поднялся, собираясь надеть куртку и удалиться.

Она подошла и положила ему руку на плечо; другой расстегнула на нем рубашку и, стянув ее, бросила на пол. Затем выпрямилась и посмотрела ему прямо в глаза. Она знала, что победит.

— Наградой тебе будут не только деньги, — сказала она, — но и это, — она прижалась к нему животом и выразительно посмотрела на кровать. — По крайней мере, ты не будешь больше терять время, играя в кабаках с пинболом.

— И вместо этого тратить его на поиски Годдара! — продолжил он.

— Ты потратишь его не зря! — Она рассмеялась и скинула туфли. Руки ее опустились к талии, и она стянула с себя юбку и колготки, после чего расстегнула и сбросила блузку. Когда она, уже нагая, легла на тахту, пластинка с записью его музыки упала на вертушку проигрывателя.

В ожидании его реакции она принялась кончиками пальцев обводить и поглаживать груди, затем ладонь медленно перешла к животу и ниже, лаская бедра. Под ее взглядом Домострой почувствовал себя неуклюжим и совершенно сконфузился: вот он стоит как дурак и пытается сохранить достоинство при обмене своей житейской мудрости на благосклонность молодой женщины. Он бы предпочел раздеть ее сам.

Прежде чем доиграла пластинка, он включил радио, настроенное на ее любимую волну.

Механика раздевания до того сбила его с толку, что он ощутил, как улеглось возбуждение. В страхе, что она может заметить это, он сел, будто для того, чтобы стянуть штаны, да так и остался сидеть спиной к ней, пока не избавился от одежды. Затем, по-прежнему стараясь не демонстрировать свою увядшую плоть, он приблизился к ней и начал поглаживать ее плечи, целовать шею, постепенно наступая, держа при этом руку между бедер девушки и лицом уткнувшись в ее грудь, целуя и теребя соски языком и губами. Он снова возбудился.

Ощутив, что она завелась и начинает торопить и направлять его, Домострой возжелал обуздать партнершу. Он всегда стремился утвердить свое господство над всякой женщиной, в пылу любовной схватки стремившейся добиться его оргазма, который, похоже, был ей необходим как доказательство и его необузданности, и собственного самообладания. А для него оргазм означал конец возбуждения и ставил точку, во всяком случае временную, на любовном чувстве.

Андреа потянулась к выключателю, и в темноте, качаясь на волнах льющейся из динамиков музыки, Домострой отдался игре воображения, представляя себе ее тело, которое, как ему казалось, он чувствовал каждым дюймом своей кожи, и вдруг услышал нечто, подобное мужскому шепоту со скачущими тонами, почти кашель. Он напрягся, пытаясь распознать звук, будто бы нисходящий из отверстия где-то в потолке или высоко в стене. Осознав, что шум не дает ему сконцентрироваться на главном, он усилием воли заставил себя всецело отдаться сексу.

Андреа действовала все решительней, лаская его тело, и Домострой уже готов был поддаться на провокацию и заставить ее визжать, метаться и биться, но тут до его слуха вновь донеслись какие-то посторонние звуки, и теперь это был уже не шепот, а низкий голос с латинским акцентом:

"Эй, Хосе, о чем ты, парень? Ну-ка, повтори…" Затем голос пропал, и вернулась музыка. Разгоряченный и покрытый испариной Домострой в испуге отпрянул от девушки.

— Кто это был? — спросил он, сгребая простыню и накрывая их обоих.

— Что? А, эти! — Она соскользнула с кровати и зажгла свет. Он растерянно наблюдал, как она приглаживает волосы.

— Мне кажется, — начала она нарочито таинственным тоном, потом не выдержала и рассмеялась, — они таксисты или водители грузовиков. Время от времени, обычно среди ночи, происходит электронное чудо — мой приемник ловит их голоса, когда они переговариваются по своим радиопередатчикам.

Тут ее прервали вновь возникшие голоса, причем Домострою показалось, что собеседники не придают своим словам никакого значения и ведут разговор скорее для некоего возможного слушателя.

"Ну, я о том и толкую, парень…"

"Давай, Хосе, ты же меня понимаешь…"

Вскоре голоса опять растворились в музыке.

— Ты дрожишь, — сказала Андреа и снова засмеялась. — Они тебя напугали?

— Надо думать. Но здесь еще чертовски холодно. Я включу отопление?

— Попробуй, только там вентиль заело. Управляющего, чтобы починил, не дождешься.

Он подошел к расположенному под окном радиатору. Стараясь не поворачиваться к девушке лицом, он сел на корточки, открыл металлическую дверцу и попытался отвернуть вентиль, но тот не поддавался. Из окна дуло, и Домострой, сидя на холодном полу, начал дрожать. Чувствуя себя совсем уж неловким и неуклюжим, он изо всех сил уперся обеими руками, пытаясь сдвинуть вентиль с мертвой точки. Тот сначала вроде бы поддался, но затем хрустнул и обломился. Домострой повалился на пол, и раскаленная струя пара едва не обожгла ему руку. Он отскочил, опрокинув стул, и растянулся под столом. Комната утонула в пару. Домострой услышал рядом смех Андреа, но ее нагое тело лишь с трудом можно было различить в призрачном мерцании ночника. Затем она и вовсе растворилась в белом тумане. Домострой поднялся и, ковыляя, двинулся к свистящему под окном вентилю. Они с Андреа окликали друг друга, а затем — совершенно мокрые, истекающие тонкими теплыми струйками воды — столкнулись и прильнули друг к другу. Наконец Домострой распахнул окно. В комнату хлынул холодный воздух. Они вернулись в постель, дрожащие и смеющиеся, прижались друг к другу под одеялом. Несколько минут спустя, когда иссякла паровая струя над радиатором, пар остыл и туман рассеялся. Будто в саду после дождя, все в комнате: потолок, стены, мебель — сочилось влагой.

— Буря утихла, — сообщила Андреа. — Я заткну течь полотенцем. — И тут же, без перерыва, осведомилась: — Как ты думаешь, почему я легла с тобой в постель? Потому что влюбилась или просто хочу тобой воспользоваться?

— Надеюсь, потому, что я тебе нужен, — сказал Домострой.

— Правда? Ты хочешь сказать, что позволяешь себя использовать?

— Я к этому отношусь спокойно. Когда тебя используют, то, по крайней мере, мотивы понятны.

— А как насчет любви?

— В любви непонятны. К тому же любовь плохо вписывается в мою жизнь.

Расположенное в Южном Бронксе, в двадцати минутах езды от Манхэттена, заведение Кройцера в былые дни привлекало весьма изысканную публику, приезжавшую сюда послушать лучших исполнителей в стиле «кантри». Домострой помнил, как лет двадцать назад — примерно в то время, когда он заканчивал учебу, а также сочинял "Птицу на квентине", свое первое произведение, — он предпочитал назначать свидания у Кройцера, чтобы насладиться хорошей музыкой, стильными танцами и отменной итальянской кухней в знаменитом клубном Борджиа-зале. Тогда у Кройцера, как и в большинстве клубов, черных не жаловали. Не имея легальной возможности оградить заведение от черных клиентов, управляющий сажал их за самые неудобные столы в глубине зала и приказывал официантам не замечать их. В конце концов черные либо уходили добровольно, либо начинали шумно выражать недовольство, и тогда их выкидывала полиция, всегда стоявшая на стороне заведения.

Однажды вечером облаченный во фрак и пальто из ламы на шелковой подкладке Домострой в сопровождении разряженной подружки прибыл к Кройцеру задолго до начала представления. Ничуть не стесняясь своего жуткого восточноевропейского акцента, он потребовал у метрдотеля накрыть два лучших стола для дюжины высокопоставленных друзей из ООН. Соблазненные щедрыми чаевыми, официанты накрыли столы льняными скатертями, сервировали их лучшим клубным серебром и уставили вазами со свежими цветами.

Зал вскоре был набит битком, причем, к величайшей радости клубного персонала, присутствовало, дабы запечатлеть важных международных персон, множество предупрежденных Домостроем фоторепортеров.

В тот момент, когда должно было начаться представление, шум у входа возвестил о прибытии Домостроевых гостей. Метрдотель с целым выводком официантов кинулся к дверям, дабы поприветствовать знатных особ и проводить их к столам; фотографы взяли на изготовку свои камеры. И тут управляющий, метрдотель и официанты с ужасом обнаружили, что высокие гости, коих они ожидали с таким нетерпением, оказались черными, причем, судя по одежде и речи, обыкновенными американцами — из Гарлема. Когда негры — мужчины и женщины — уселись и подняли бокалы с шампанским, репортеры защелкали камерами, и на следующее утро изображения этих черных, восседающих на лучших местах у Кройцера, появились в большинстве городских газет, которые издевательски отмечали, что среди всех нью-йоркских ночных клубов именно это заведение привлекает самую шикарную публику. В результате с расовым барьером у Кройцера было покончено, и все здесь стало по-другому.

Минуло более двух десятков лет. В клубе не осталось никого, кто мог бы вспомнить, даже если б очень захотел, о роли Домостроя в истории заведения. С той поры облик и материальное положение Домостроя порядком изменились, и то же произошло с клубом. По мере того как ветшал Южный Бронкс, все меньше обитателей Манхэттена желало рисковать здоровьем, отправляясь сюда, а без них ночной клуб оказался не способен поддерживать прежний уровень. В конце концов заведение превратилось в заурядную закусочную с рядами автоматов пинбола, музыкальной машиной и электронными видеоиграми, загромоздившими то, что когда-то было танцевальным залом. Для привлечения клиентуры и чтобы еда казалась вкуснее, в зале "Гобой д'Амур" по-прежнему давали еженощные представления, но теперь здесь можно было услышать лишь второразрядных оперных певцов или какую-нибудь рок-группу местного значения да поглазеть на стриптизерш, которых уже не приглашали в клубы Манхэттена. Четыре раза в неделю Патрик Домострой аккомпанировал выступавшим на органе Барбарина, электронном спинете, имитирующем звучание почти всех основных инструментов, включая рояль, аккордеон, саксофон, тромбон, гитару, флейту и трубу, а также ударные и смешанный хор.

Впервые увидев Андреа Гуинплейн в заведении Кройцера, Домострой моментально разозлился на себя за то, что она ему так понравилась, а также за то, что ему так хочется понравиться ей. Впрочем, он даже не надеялся с ней познакомиться, и, когда она подошла к нему и робко протянула записку, Домострой был совершенно потрясен ее поступком, поскольку и в мыслях не допускал, что такое в его жизни еще возможно.

Он поднял глаза и увидел, что Андреа пристально смотрит на него. Она подобралась поближе, сложила грудой подушки и одеяла, откинулась на них и провела рукой по волосам Домостроя.

— Ни в одной из прочитанных мною статей я не нашла объяснения, почему ты назвал свою первую вещь "Птицей на квентине", — сказала она. — Так почему же?

Домострой, не уверенный в искренности ее интереса, медлил с ответом.

— В средние века, — наконец заговорил он, — квентином называли предназначенный для турнирных упражнений столб с вращающейся перекладиной на вершине. На одном конце перекладины располагалась раскрашенная деревянная птица, а на другом — мешок с песком. Рыцарь на коне должен был пронзить копьем раскрашенную птицу, а затем пришпорить коня и проскочить под перекладиной, прежде чем тяжелый мешок, повернувшись, выбьет его из седла. Птица на квентине показалась мне подходящей метафорой моего творчества, да и всей моей жизни.

— Ни в одной статье не упоминались жена, дети, семья, — сказала Андреа.

— А у меня нет никого.

— Почему?

— Я очень рано потерял родителей. А после музыка отнимала все мои силы и время. Сочинять музыку означало для меня принадлежать каждому, говорить на всех языках, выражать любую эмоцию: как композитор я был свободнейшим из людей. Семья ограничила бы мою свободу.

— А как насчет отдыха, увлечений?

— Никогда не было времени, чтобы увлечься чем-то по-настоящему.

— Кроме секса, если верить "Гетеро".

— Даже это лишь от случая к случаю.

— Какого случая?

— Когда у меня есть партнер. Я не солирую.

— Каких же партнеров ты предпочитал?

— Друзей женского пола — актрис, музыкантов, писателей.

— А сейчас у тебя есть партнеры?

— Порой попадаются покладистые поклонницы. Выдохшиеся джазовые певицы — вот единственные женщины, с которыми я сейчас коротаю время.

Она смотрела на него с сожалением.

— Похоже, любовь — теперь это все, что ты сочиняешь. Ты не думал о том, чтобы разделить свою судьбу с какой-нибудь женщиной?

— Нет. Я, в конце концов, и так делю.

— Делишь меня, ты хочешь сказать?

— Ну с кем же я могу тебя делить?

— С моим любовником. С рок-звездой.

— Он удовлетворяет твои потребности. Ты удовлетворяешь мои.

Она рассмеялась.

— Я пошутила. У меня нет любовника, но неужели ты совсем лишен собственнических инстинктов? Для чего ты живешь?

— Получаю новые впечатления. Убиваю время.

— Так убивай его вместе со мной. В поисках Годдара.

— Зачем он тебе так нужен?

— Навязчивая идея. Не менее страстно я желаю завладеть особняком в тюдоровском стиле и наполнить его оригиналами прерафаэлитов. Но прежде — я хочу узнать, кто такой этот Годдар.

— Столько людей на свете — почему именно Годдар?

— А почему бы и нет? Он человек публичный, а я его публика. У меня есть законное право узнать о нем все, что возможно.

— А у него есть право скрывать свое имя, свое лицо и свою жизнь.

— Не от меня. Я не отделяю Годдара от его музыки.

— Зато он явно отделяет.

— Тем хуже для него, — сказала она и откинулась на подушки, предоставив Домострою лишний раз возможность восхититься зрелищем ее плоского живота.

— Скажи мне, Патрик, — спросила она его спустя несколько дней, — чувствовал ли ты когда-нибудь абсолютную свободу в отношениях с женщиной? — Она обольстительно вытянулась подле него на кровати. — Я имею в виду свободу поделиться с ней всем, чем ты живешь, всеми своими извращенными или случайно возникшими желаниями. Иметь ее в любое время, в любом месте, один, два, много раз — или вовсе не иметь. Позволить своим инстинктам вести тебя к познанию всего, что ты желаешь узнать о ней и о себе, трогать, пробовать и брать у нее все, что тебе захочется.

— Я свободен с тобой, — сказал Домострой.

— Это потому, что ты не любишь меня. Ты чувствуешь себя свободным, потому что не боишься меня потерять.

— Неужели ты ждешь, что мужчина, которому ты платишь, будет тебя любить? "Если у любовников деньги общие, любовь крепнет. Если один платит другому, любовь умирает", — сказал Стендаль и был прав. Подумай, каким буйным я стану, если начну возмущаться твоей одержимостью Годдаром!

Они замолчали, потянулись друг к другу и слились в объятии.

К расширению своих познаний в области секса Андреа относилась не менее серьезно, чем к занятиям музыкой и театром. Ее волновали побочные действия регулирующих рождаемость пилюль, а также прочих доступных вещиц — спиралей, диафрагм, даже спермацетных гелей, — и она горячо отстаивала преимущества цервикального колпачка, который вставляла с величайшей осторожностью и без всякого смущения на глазах у Домостроя.

Она покупала массу журналов и бульварных газетенок, уделяющих место стремительно меняющимся причудам в области интимных отношений, и регулярно посещала несколько наиболее продвинутых лавок, торгующих интимными приспособлениями, облачениями и разными по этой части новинками. Ее стенной шкаф оказался настоящим сундуком наслаждений, забитым сексуальным и, как с некоторым удивлением отметил Домострой, бисексуальным барахлом.

Теперь он знал ее как умелую любовницу, способную предупредить и удовлетворить любые его прихоти, как будто она изучала не только его музыкальную карьеру, но и сексуальные наклонности. Ей нравилось доводить его почти до самого пика возбуждения, а затем выскальзывать из объятий, дабы сменить кассету в магнитофоне или принести чего-нибудь выпить.

И потом, неожиданно для него, возвращалась в постель она уже не голая, а в самых разных облачениях. Однажды она нарядилась как панк-певица: с черным ошейником и в браслетах с металлическими заклепками, в обтягивающей красной кожаной курточке и короткой юбке, в кожаных же перчатках до локтя и облегающих икры ботинках до колена и на высоченных каблуках. В другой раз вышла из ванной крепко надушенная и выглядящая, как стриптизерша: в платиновом парике, с черными тенями, густо накрашенными алыми губами, в черных кружевных трусиках, поясе и лифчике, шелковых чулках и в туфельках на шпильках и с кожаными ремешками, оплетающими лодыжки. Как-то ночью она вдруг исчезла и вернулась вовсе без косметики, в простом хлопковом платье и в сандалиях, с волосами мягкими и шелковистыми, и каждый дюйм ее кожи дышал свежестью и чистотой. Она постоянно менялась: то бывала столь агрессивна, что, казалось, могла высосать из него все жизненные силы, а в следующую минуту являла собой воплощение покорности и позволяла поглощать ее энергию, использовать ее тело, как он только пожелает. Андреа была одновременно вульгарной и утонченной, застенчивой и бесстыдной, но независимо от того, как она одевалась или выглядела, ее всегда окружала атмосфера обескураживающе откровенной чувственности, перед которой он был совершенно беспомощен, как перед тоталитарной властью или неизлечимой болезнью.

Сначала Домострой, видя, сколько усилий тратит Андреа, чтобы ублажить его, подозревал ее в притворстве, в разыгрывании некоего эротического спектакля, где он был и участником, и публикой, она же оставалась лишь орудием его наслаждения. Но позже, внимая ее учащенному дыханию, видя, как вздымаются и опадают в такт нарастающему возбуждению ее груди, ощущая, как все быстрее начинает биться ее сердце, слыша, как она вскрикивает, устремляясь к оргазму, он понял, что Андреа получает точно такое же удовольствие, как и он, и ее старания вознести его на вершину блаженства заводят ее не меньше, чем его самого.

— Когда я хочу мужика, мне сгодится и горбун из Собора Парижской Богоматери, — говорила она. — Внешность, возраст, род занятий не имеют никакого значения. Важно лишь то, что у него в голове, — и меня не заботит, если там не все в порядке. Я должна получить его таким, какой он есть. И когда я добиваюсь своего — а на этом пути все средства хороши, — то чувствую себя раскованной, открытой для всего, что нравится ему и нравится мне. Для меня это естественно, и потому я готова домогаться любого мужчины, которого пожелаю. И всегда получаю его. Всегда. — Она уткнулась ему в плечо подбородком. — Кроме одного: Годдара. Но теперь и это — лишь вопрос времени.

— Я вспомнил одного парня, — задумчиво проговорил Домострой, — он год за годом, каждый день, в любую погоду стоял в грязных лохмотьях на тротуаре перед Карнеги-холл и пел знаменитые оперные арии. У него был неплохой голос, причем очень сильный, его было слышно за квартал, и вот когда этот оборванец пел, то гримасничал так, что обнажались его беззубые десны и лицо страшно багровело от напряжения. Он был настолько уродлив, что прохожие не обращали внимания на его голос. Парня принимали за сумасшедшего, он внушал лишь чувство неловкости, даже страх. Годдар, в какой-то мере, являет собой противоположность тому человеку; мы не видим его — мы только слышим его голос, а потому желаем знать, кто он таков.

— А что, если Годдар восстал против зависимости музыки от зрительных эффектов, от внешности, движений, и решил в буквальном смысле вычеркнуть себя из списка знаменитостей? — предположила Андреа. — Быть может, он думает, что, скрывая собственное лицо, спасает лицо рок-музыки?

— У него должны быть очень веские причины для того, чтобы столь тщательно скрываться, — сказал Домострой. — Это нечто большее, чем рекламный трюк. И это вдобавок стоит ему кучу денег! — Он помедлил. — Несколько лет назад шесть миллионов человек заказали билеты на рок-турне Боба Дилана — а мест было всего шестьсот шестьдесят тысяч. Понимаешь ли ты, что если Годдар объявит завтра один живой концерт, скажем в Нью-Йорке, или в Лос-Анджелесе, или в любом другом большом городе, сотни тысяч его поклонников ринутся туда независимо от цены билета? Если он вылезет из своего укрытия, любой телеканал даст ему миллионы за выступление, а любая голливудская киностудия заплатит втрое больше за фильм о его жизни. — На мгновение Домострой запнулся. — Так почему же он не делает этого? Может быть, он калека, столь отвратительный, что просто вынужден скрываться?

Во взгляде Андреа читалось сомнение.

— Может быть, он просто не выносит публики, — сказала она. — Отвратителен он или нет, мы должны отыскать его. Я хочу с ним познакомиться.

Она ждала, что Домострой начнет приводить новые аргументы, настраивая ее против кумира, но он молчал, и тогда Андреа взяла его руку, будто какой-то посторонний предмет, вложила ее в себя и не отпускала до тех пор, пока пальцы у него не увлажнились, а потом извлекла ее и медленно поднесла к его рту, другой рукой раздвинув ему губы. Он ощущал языком вкус ее влаги, пока та не смешалась с его собственной.

Голос ее звучал мечтательно:

— В один прекрасный день, когда мы выясним, кто же такой Годдар, я предстану перед ним и выложу ему всю правду о нем.

— А вдруг он ее уже знает? — спросил Домострой.

Он принял ее предложение и взял деньги, это была сумма, равная жалованью за шесть месяцев обременительного труда у Кройцера, он получил ее разом, наличными, и банкноты были такими новенькими и так хрустели, что, казалось, он первый пользуется ими.

Но он понятия не имел, как решить задачу, которую она перед ним поставила. Даже на вершине своей славы, когда Домострой сочинял, выпускал пластинки и выступал на публике, он держался довольно-таки обособленно. Связи Домостроя в сфере музыкального бизнеса ограничивались главным образом сотрудниками его собственного издателя, "Этюд Классик". С тех пор интерес публики к классической музыке упал, и прибыли снизились настолько, что «Этюд» больше не мог удерживать свое место на рынке. Последние несколько лет продукцию «Этюда» распространяла "Ноктюрн Рекордз", большая компания на Манхэттене, специализирующаяся главным образом на рок-музыке. Из-за этого слияния Домострою пришлось не так давно встретиться с несколькими начальниками и служащими «Ноктюрна», но близко ни с кем из них он знаком не был.

Другие его профессиональные знакомства в основном ограничивались нанятыми юристами, которые проверяли его контракты. У него даже собственного агента не было, так что он ограничивался периодическими консультациями с законниками, обычно в тех случаях, когда адвокаты давали ему советы по части исков за клевету к газете, журналу или издателю скандальной книги, посвященной ему и его творчеству. Будучи убежденным сторонником неограниченной свободы слова, а также, не один десяток лет, активистом Американского союза гражданских прав, Домострой никогда не следовал их рекомендациям.

Что до композиторов, исполнителей, импресарио, менеджеров и журналистов, то он, хотя в лучшие дни знал их всех — как-никак два срока исполнял обязанности президента Союза исполнителей и композиторов, был членом правления Камерных солистов Нью-Йорка, принимал деятельное участие в работе Национальной академии звукозаписи, Американской ассоциации звукозаписывающей промышленности, а также Национальной академии популярной музыки, — однако теперь чрезвычайно редко общался с кем-нибудь из этих людей.

Если искать Годдара, пользуясь обычными каналами, то следует попытаться охватить всю музыкальную промышленность в целом, а затем решить, какая ее отрасль или конкретный деятель могут помочь ему в розыске.

Ирония заключалась в том, что, живи он, как когда-то, в тоталитарной стране с единоличным правлением одного вождя или партии, ему достаточно было бы заручиться дружбой или поддержкой кого-нибудь из власть имущих — или ловко намекнуть остальным, что он заручился ею, — чтобы получить доступ к интересующей его информации. Куда проще было бы отыскать кнопку, открывающую все двери в закрытом однопартийном тоталитарном режиме, чем найти одну закрытую дверь — ту, что ведет к Годдару, — в основанном на свободной конкуренции открытом американском обществе.

Домострой никогда не вступал в публичные дискуссии с представителями желтой прессы и не обращался в суд, когда бывал злобно ими оклеветан. Будучи свободным, независимым художником, он не полагался на федеральные или местные власти, равно как большие компании и корпорации, каковые были организованы бюрократами таким образом, что людям разрешалось демонстрировать свою преданность только в соответствии с общепринятыми стандартами, любое же проявление индивидуальности не поощрялось.

Вот почему Домострой не стал искать поддержки в дебрях музыкальной индустрии, а предпочел обратиться за помощью к такой же вольной птице, как и он сам, то есть к человеку, чье положение в мире музыки не зависело от каких бы то ни было корпоративных обязательств.

Сидни Нэш в свои неполные тридцать уже почти десять лет успешно освещал запутанный мир музыкальной индустрии Америки. Его книга "Музыка по их слуху: звукозаписывающий бизнес Америки" принесла ему Пулитцеровскую премию, а основной труд — "Лунная соната: музыка, личность и прибыль в американском обществе" был признан образцом журналистского расследования. Благодаря присущей ему дотошности и бесчисленным связям Нэш великолепно ориентировался в современном музыкальном бизнесе.

Когда-то они приятельствовали, более того, молодой критик избрал Домостроя предметом поклонения. С тех пор прошло какое-то количество лет, однако Домострой надеялся, что Нэш, этот типичный житель Нью-Йорка, постоянно поглощенный сиюминутными делами и заботами, все же способен откликнуться на зов прошлого. А еще Нэш лучше большинства из людей должен был понимать причины затянувшегося отсутствия своего старого приятеля в обществе, ориентированном на успех и процветание.

Нэш предложил встретиться вечером в "Фаз Бокс", модном клубе в Гринвидж-Виллидж, где он собирался познакомиться поближе с новой панк-группой. Когда Домострой пришел туда, четыре юнца с ярко раскрашенными шевелюрами бились в экстазе на крошечной сцене. Увидев его, Нэш, в одиночестве сидящий за столиком, помахал рукой. Несмотря на изрядные доходы и растущую популярность, Нэш носил очки в роговой оправе, мешковатый твидовый костюм и синтетическую немнущуюся рубашку- словом, по-прежнему выглядел этаким беспутным аспирантом.

Он встал и восторженно приветствовал Домостроя, будто студент-отличник, встретивший через много лет своего старого профессора. Помня вкусы Домостроя, он заказал для него "Куба Либре" и пиво для себя. Еще он скрутил косяк, который прятал под столом между затяжками.

После обычных вопросов о здоровье и житье-бытье Домострой перешел к делу.

— Сделай мне одолжение, — сказал он. — Я принимаю участие в проекте, связанном с пластиночным бизнесом. Женщина, с которой я работаю, хочет, чтобы я вынюхал все возможное о Годдаре. По правде говоря, я понятия не имею, как решить эту задачу.

Нэш снисходительно улыбнулся.

— Что же она хочет знать? — спросил он.

— Как можно больше, — смущенно сказал Домострой. — Хотя бы что-то, помимо общеизвестного.

— Все, что общеизвестно, — простер руку Нэш, — это его музыка. Разве твоя подружка не знает, что, когда дело касается Годдара, «больше» — это ничего? Разве она не слышала, что это человек, которого нет?

— Разумеется, знает. Просто она решила, что с моими знакомствами… ты понимаешь… с людьми, вроде тебя… — Он замолчал.

— Ясно, — сказал Нэш. — Что ж, я могу изложить тебе факты, — добавил он со вздохом. — С того дня, как по нью-йоркскому радио впервые прозвучала его песня, Годдар продал больше записей, чем какая-либо другая поп-звезда. За шесть лет он выпустил шесть альбомов, каждый из которых многие месяцы возглавлял чарты. Четыре из них, превысив миллион проданных экземпляров, стали платиновыми. Вдобавок у него по крайней мере двенадцать хитов на синглах, включая шесть золотых, что принесло по миллиону долларов за каждый. — Он глотнул пива. — Что я могу добавить? Этот парень хочет быть тайной.

— Ты никогда его не видел? — на всякий случай спросил Домострой.

— Конечно нет, — улыбнулся Нэш. — Его местонахождение — это тайна за семью печатями. Крупнейший зрелищный конгломерат страны, Америкэн Мьюзик Лимитед, создал "Ноктюрн Рекордз" не только для производства и распространения записей Годдара, но и для того, чтобы сохранять его тайну — не говоря уже о вложениях акционеров в его музыку. — Он помедлил. — Учти, мы здесь говорим не о каком-то дешевом трюке. Это огромные деньги. В этой стране продажа записей приносит доход, равный совокупному доходу от кино, телевидения и всего профессионального спорта, а Годдар — самое продаваемое имя в этом бизнесе! Самое! Ну, ты ведь и так знал все это?

— Знал, — ответил Домострой. — Читал твою статью в "Таймс".

— Тем лучше. Тогда тебе известно и то, что в роке ничего не делается без прибыли. Вот почему до тех пор, пока записи Годдара продаются, никто не сможет даже близко подойти к тайне «Ноктюрна» и пригласить Годдара на обед. То есть пригласить-то могут, — тут же уточнил он, — но я сомневаюсь, что он пожелает явиться!

Он помахал официантке и снова заказал себе пиво, а Домострою — "Куба Либре".

— Что ты думаешь о его музыке? — поинтересовался Домострой.

— Она хороша. Возможно, лучше ее сейчас нет. Бизнес, как правило, сжирает большой талант — но тут другой случай. Годдар с каждым днем набирает силу. Признаю, что в его работе заметно постороннее влияние, но он вразумителен и всегда попадает в самое яблочко. Он сознает, что вторичен, но, несмотря на заимствования из латиноамериканского и местного фольклора, у него лучший в этом стиле звук, который мы когда-либо имели. Не говори, что он тебе не нравится!

— Не очень-то, — сказал Домострой.

— Проблема отцов и детей, — поддел его Нэш. — А может быть, ревность? Много ли на свете по-настоящему вразумительных произведений искусства?

— А как насчет его текстов? — спросил Домострой, защищаясь от колкостей.

Нэш принялся скручивать следующий косяк.

— Я считаю, что вкус у Годдара безупречный, что в музыке, что в поэзии. Возьми его песню "Из камня". Кто еще из поп-звезд способен спеть стихи Уильяма Батлера Йейтса?

Из камня

Из русел высохших рек

Любовь пробивается вверх.

— А как насчет песни "Мир кончится"? Можешь себе представить кого-нибудь еще, кто сумел бы положить на музыку вот эти замечательные строки Арчибальда Маклиша!

И он с жаром принялся декламировать:

Мир кончится, когда его метафора умрет.

Век станет веком, прочее не в счет.

Когда поэт в гордыне создает

Те символы, что душу очищают,

То мир его не понимает

И зримый образ предпочтет

Погибельный, ведь явленная мысль

Теряет смысл…

— И это сингл с миллионными тиражами! Тут не поспоришь, тебе не кажется?

— Может, и так, — сказал Домострой, — но как насчет песенок типа "Прыщавая дама"? Все эти претенциозные словесные игры на тему фармацевтики: крем «Блондит», лосьон «Нудит», жирная маска, губы как сказка. Или еще эта — "Утопия порноутопии", где он вещает: деторожденье — акт творенья, предохраненье — заблужденье, самоудовлетворенье — обученье размноженью. Тебе не кажется, что это полная чушь?

— Если и так, то претензии следует предъявлять к массовой культуре, которая постоянно рекламирует весь этот хлам, — возразил Нэш. — Годдар же явно высмеивает ее. Более того, это прекрасно понимают его юные фанаты. Тебе все это не по нутру, но, видимо, дело в возрасте. Имей это в виду.

— И не подумаю, — проворчал Домострой. — Инфантильное пустозвонство на телевидении и в музыкальных ящиках не может скрасить мне старость.

— Не будь пристрастен, Домострой. Творчество Годдара — это итог достижений всех его великих предшественников, таких монстров рок-н-ролла, как Элвис Пресли, Джон Леннон, Боб Дилан, Элтон Джон, Брюс Спрингстин, а также тех, кто работал в стиле фанк, соул, регги. Разумеется, в этом списке должны быть упомянуты и Нат Кинг Коул, и Тони Беннет. Ко всему прочему, Годдар использует в своих сочинениях приемы Карлхаинца Штокхаузена и всю эту нынешнюю навороченную электронику: от примитивных "Саунд Сити Йоханна" и «Пье-номэйт» до «Хаммонда», "Муга", «Бачлы», синтезаторов АРП, «Пугни», "Синти" и «Гершвин». У него все идет в дело!

Домострой внимательно слушал. Помолчав, он сказал:

— Все-таки не могу поверить, что в свободном обществе, свихнувшемся на информации, никто не в состоянии установить личность самого популярного музыканта!

— Любой вправе попытаться отыскать истину, и, поверь мне, многие пытались. Помнишь, как все журналы предлагали вознаграждение тому, кто назовет подлинное имя Годдара или предоставит его фотографию с доказательством подлинности? Тогда откликнулись сотни парней, каждый из которых назывался Годдаром, а некоторые даже пели похоже. А когда истинный Годдар не явился на присуждение первой из трех полученных им премий «Грэмми» — на поиски бросились все телеграфные агентства, все диск-жокеи, все ищейки и сыщики Американской ассоциации звукозаписывающей промышленности, а также несостоявшиеся музыкальные критики, авторы песен, сплетники и прочие обитатели "Переулка жестяных кастрюль"[4] — главной тусовки распространителей звукозаписывающих фирм! И что же они обнаружили? Ничего, кроме обычных ложных следов и пустых догадок: одни говорили, что, дескать, он потому скрывается, что калека; якобы лицо его изуродовано в автомобильной катастрофе; он страдает пляской святого Витта; он будто бы получил предупреждение от некоего поклонника или, наоборот, завистника, что если когда-нибудь появится на публике, то вместо цветов и поцелуев получит пулю в лоб; другие заявляли, что трахались с ним, помогали ему писать музыку и тексты; третьи — что он плотно сидит на игле — героиновый наркоман, не желающий лечиться; или вот еще: он якобы чудище с имплантированным в мозг механизмом, вызывающим галлюцинации и позволяющим ему часами заниматься электросексом с такими же уродами! Наконец, утверждают, что тайна, которой он себя окружил, — не более чем хитрый рекламный трюк — лучший из всех. Публика всегда в напряжении, а звезду не достанет ни один придурок; ведь пока никто не знает, кто такой Годдар, никто и выстрелить в него не может. Музыкант, теряющий голову от собственной популярности, будет публично обезглавлен. Вспомни Джона Леннона.

Нэш допил свое пиво и взглянул на часы.

— На твоем месте я бы сдался, — заключил он. — Пусть кто-нибудь другой этим занимается. Годдар все сказал, спев эти строки из джойсовского "Улисса":

Открою Вам,

Что рад бы сам

Я невидимкой стать.[5]

А почему бы и нет? Если такой великий человек, как Годдар, хочет быть невидимкой, ну что ж, имеет право. И сомневаюсь, что кто-то до сих пор возится в этом дерьме.

— Моя подруга, — напомнил Домострой. — Что мне сказать ей?

— Предложи ей взамен побегать за мной. Я в здравом уме, выгляжу как рок-звезда и, что самое главное, ни от кого не прячусь!

В нью-йоркской публичной библиотеке Домострой сосредоточенно изучал одну статью за другой, но не находил ничего для себя нового, ни единой зацепки. Из года в год у пластинок Годдара был самый высокий рейтинг, с каждой неделей его музыка становилась все популярнее, заполонив, казалось, все телевизионные и радиоканалы, однако никто так и не исхитрился узнать, кто же он такой, и его тайна оставалась неразгаданной. Один теоретик музыки из Сан-Франциско утверждал, что Годдар был его студентом в Беркли, разделял кредо Декарта " Larvatus prodeo — хожу неузнанным" и писал эссе, по духу очень близкие его же знаменитой песне "Душа страждет". Теоретик заявлял, что, когда он попытался связаться со своим бывшим студентом, выяснилось, что нынче тот вне досягаемости и никто из его друзей не имеет о нем никаких достоверных сведений. Диск-жокей с Манхэттена с такой же уверенностью сообщал, что Годдар некогда был крестьянином и проживал с женой и тремя детьми на отдаленной ферме в северной части штата Нью-Йорк. А известный английский рок-гитарист был убежден, что они с Годдаром, прежде чем добились успеха, долгое время околачивались в неком лондонском джаз-клубе. Также и экстрасенсы, работающие по найму в таблоидах и музыкальных журналах, изображали Годдара то патологически застенчивым провинциальным юношей, забившимся в свою берлогу, где он вместе со своими музыкальными редакторами сочиняет и записывает музыку, то — наркоманом из промышленного центра, временами нуждающимся в госпитализации; третий утверждал, будто Годдар, прежде чем скрыться от посторонних глаз, был известен миру под другим именем как посредственный исполнитель в стиле «кантри», и лишь в результате заговора ЦРУ и с помощью наемных профессиональных композиторов, а также влиятельных друзей из большого бизнеса и любовницы, ранее являвшейся известным голливудским агентом, ему удается так долго избегать разоблачения.

Скрепя сердце Домострой принял решение взглянуть на "Удар Годдара", популярную вест-сайдскую дискотеку, названную в честь Годдара и уделявшую особое внимание его музыке, "Удар Годдара" отличался от большинства дискотек тем, что вместо крутящих пластинки диск-жокеев здесь выступали живые исполнители, нередко весьма изощренные рок-н-рольные и поп-группы, для которых появление в "Ударе Годдара" было равносильно паломничеству в Мекку.

Домострой не выносил дискотек и держался от них подальше даже во времена своей популярности, когда его туда приглашали. Объяснял он это просто: намешанная компьютером, усиленная роботом и воспринимаемая танцующими человекоподобными автоматами, дискомузыка не является искусством.

Когда Домострой вошел в "Удар Годдара", одна из сменяющихся в этот вечер групп с шумом стаскивала со сцены аппаратуру, в то время как другая устанавливала свою. Прежде чем Домострой пробился сквозь потную толпу к бару, начала выступать новая команда и повсюду закачались обнимающиеся парочки.

Когда он наконец оказался у стойки и заказал "Куба Либре", бармен, латиноамериканец со свирепыми усами, зыркнул на него и спросил:

— Что это такое?

— "Куба Либре"! — повторил Домострой погромче.

— Куба что?

— "Куба Либре", — с трудом сдерживаясь, по слогам произнес Домострой. — Вы ведь бармен, не так ли? Это ром с кокой и долькой лайма!

— Я знаю, что такое "Куба Либре". Я кубинец! — рявкнул бармен. — Но «либре» означает «свободный», а мне, между прочим, известно, что на Кубе свободой и не пахнет, так что вместо того, чтобы называть этот коктейль "Куба Либре" — что является ложью, — я советую вам, сеньор, называть его "Большой Ложью"! Вы меня поняли?

— Я вас понял, — бесстрастно подтвердил Домострой. — Дайте мне двойную "Большую Ложь". С двумя дольками лайма, пожалуйста.

Сидящая рядом девушка рассмеялась, и Домострой, готовый к отпору, резко повернулся. Она тоже оказалась латиноамериканкой, с выразительными карими глазами, угольно-черными волосами и ослепительно белыми зубами.

Она продолжала смеяться, и под ее пристальным взглядом он почувствовал себя неуютно, но тем не менее не мог отвести глаз от ее высокой груди и крепкой фигурки.

— Папа, не кипятись! — сказала она. — В следующий раз заказывай "Текилу Санрайс".

— Я тебе не папа, — огрызнулся Домострой.

— Мог бы быть, — сказала она и развернулась на высоком стуле, дабы продолжить разговор.

— Мог бы. И не только папой. — Домострой пытался вычислить, то ли это скучающая кокетка, против чего возражений он не имел, то ли обычная шлюха, которая была ему не по карману.

— Прическа могла быть и получше, — сообщила она, продолжая изучать его.

— Вот как?

— Эта слишком коротка, — убежденно провозгласила она. — Совершенно не годится для твоего лица.

— И что же мне теперь делать? — с ухмылкой осведомился он.

— Просто месяц-другой отращивать волосы. А затем постричься правильно.

— У кого?

Она одарила его игривым взглядом.

— У меня, например.

— Почему у тебя?

— Я — косметолог. С полной лицензией на стрижку волос. — Она тут же полезла в сумку, висящую у нее на плече, вытащила из нее визитную карточку и протянула Домострою.

На карточке он прочитал:


"Анжелина Хименес, косметолог. Ранее в отеле Каза-дель-Кампо, Ла Романа.

Доминиканская республика".

Адрес значился в центре Манхэттена.

— Все зовут меня просто Ангел, — сказала она.

Домострой представился, извинившись за отсутствие у него собственной карточки.

— Их я тоже стригу, — горделиво ткнув пальцем в музыкантов на сцене, пояснила она. — Я стригу большинство нью-йоркских музыкантов "новой волны". — Она помолчала, словно ожидая от него возгласов изумления, но, не дождавшись, продолжила: — Всякий раз, когда ты видишь по-настоящему крутую прическу на обложке нового панк-, фанк-, рок- или поп-альбома, можешь быть уверен — это моя работа. Я каждого стригу по-своему — и со всеми лично знакома!

— Я поражен, — воскликнул он, чувствуя, что подворачивается удобный случай. И пододвинул свой стул поближе.

— Не рассказывай мне, что тоже делаешь прически, — сказала она.

— Нет. Но я делаю… делал альбомы.

— Не заливай. Какие альбомы?

— С моей собственной музыкой.

Она окинула его долгим взглядом.

— Может, я тебя знаю? — спросила она, и в ее голосе послышались уважительные нотки. — В смысле, знаю твои пластинки?

— Сомневаюсь. Когда я писал музыку, ты еще не родилась.

— Не такой уж ты старый, — возразила она. Затем добавила на полном серьезе: — Могу поспорить, что тебе до сих пор удалось сохранить почти все свои зубы.

— Почти все, — подтвердил он.

— "Твои зубы чисты, но твой разум закрыт", — продекламировала она. — Это из Джона Леннона. А что у тебя за музыка?

— Ничего такого, что я мог бы сыграть в этом месте, — неопределенно махнул рукой Домострой.

— Ты когда-нибудь играл в холле?

— В прихожей?

— В Карнеги-холл. Там играли почти все настоящие звезды.

— Да, несколько раз я играл в Карнеги-холл, — сказал Домострой.

— А в Гарден? — продолжала она допытываться.

— Нет. Только не там. Мэдисон Сквер Гарден слишком велик для моей музыки.

— А в магазине есть твои записи? — спросила она.

— Раньше были. Но теперь многие из них стали раритетами.

Он снова заказал коктейли.

— Что ты делаешь сейчас? — спросила она.

Он улыбнулся.

— Пью из этого стакана. Отращиваю волосы.

— Не сейчас! В жизни, я имею в виду. Ты же понял.

— Я музыкант… — он запнулся, — но давно ничего не сочиняю.

— Что ж, обещай позвонить мне, прежде чем выпустишь новый альбом. Я тебя подстригу и подкрашу для фотографии на обложку. Поверь мне, хорошая картинка многое значит!

Они сделали по глотку.

— Скажи мне, Ангел, ты когда-нибудь стригла Годдара?

— Хотелось бы, — сверкнула она белоснежными зубами.

— Быть может, ты стригла его, не зная, кто он?

— Может, и стригла. Откуда мне знать, верно? — размышляла она.

— Он мог бы быть даже одним из тех парней, — показал Домострой на выступающую группу.

— Исключено, — возразила она. — Все эти ребята прекрасно знают голоса друг друга по записям. Они вот так, — она щелкнула пальцами, — раскусят Годдара!

— А их Годдар интересует?

— Конечно. Они все эти годы пытаются вычислить его. Они только и говорят о его невероятных импровизациях и двойных ритмах, о джазовом и блюзовом у него, о его распевах и трансах, гармолодике и придыханиях, и фуз-боксах, и звуковых наложениях — ты во всем этом разбираешься, — но так и не могут понять.

— Не могут понять — что? — спросил Домострой.

— Почему никогда нельзя предсказать, куда его занесет в следующей песне — он как шарик в пинбольном автомате!

— Что же в нем такого необычного?

— Прежде всего манера игры. Тут одни панки клянутся, что он репетирует на публике. Действительно нужно заряжаться от реальной толпы, чтобы играть так здорово.

— Они считают, что у него есть собственная студия?

— Ну конечно. Знаешь, в наши дни иметь собственную студию — не такая уж роскошь! Я стригла уйму народу в подобных местах. Есть один парень, играет панк-рок, так у него в пент-хаузе, прямо на Йорк-авеню, над рекой, студия со всей аппаратурой и электронным оборудованием, какие ты только можешь себе представить! А ни один из его функаделических шедевров даже в лучшую сороковку не вошел!

— Что же за люди, по их мнению, работают с Годдаром?

— Некоторые считают, что с «Ноктюрном» за спиной он получает лучших в этом деле. Но я стригла кучу народу, — широко улыбнулась она, — и многие говорят, что Годдар вполне мог бы чуть ли не все делать в одиночку. Если уж Стиви Уандер, слепой, смог сыграть, записать и выпустить такой альбом, как "Музыка моей памяти", и записать его совершенно один, в своей студии, которую он купил на свои деньги, то почему бы Годдару не сделать то же самое? Почему он не может записываться на собственной аппаратуре — ну, сам знаешь, используя все эти синтезаторы, сайдмены, бэндбоксы, микрофоны и все такое прочее, как оно там называется, — точно так же, как Стиви Уандер?

— А тебе известны такие, что говорят, будто знают, кто он такой, этот Годдар? — небрежно поинтересовался Домострой.

— Ну конечно! Но у каждого из моих знакомых на этот счет своя точка зрения, — пожала она плечами, — впрочем, если говорить серьезно, ничегошеньки они не знают. Известно лишь одно — равных ему сейчас нет.

— Что они думают о его происхождении? — спросил Домострой. — Черный он или белый?

— Существуют разные мнения. Многие считают, что он черный, но точно сказать невозможно. Мне лично кажется, что он латинос, но я тоже не уверена.

— Что ты имеешь в виду?

— Он выпустил несколько песен на испанском. Знаешь?

— Нет.

— Ну конечно. Мексиканские. "Volver, vol-ver, volver"[6] и "El Rey".[7] Старые народные песни. Их знает каждый латиноамериканец!

— И как у Годдара с испанским?

— Неплохо, но у него смешной акцент. Некоторые подозревают, что он родом из Мексики, но точно так же он может быть пуэрториканцем — как я, например! — с гордостью воскликнула она. — Я как-то стригла одного парня, который знал всех в «Биллборде», "Кэшбоксе" и «Варьете», так он говорил, что Годдар… этот… — она вспоминала слово, — яйцеголовый еврейский музыкант.

— В смысле?

— Что у него здесь кое-что есть! — Она постучала себя по лбу указательным пальцем. — Если ты прислушаешься, то поймешь, что за плечами у Годдара хорошая музыкальная школа. Не то что у этих! — кивнула она в сторону выступавших.

Два парня из группы подошли к ней сообщить, что они уходят, и Ангел вылезла из-за стойки. Поблагодарив Домостроя за выпивку, она окинула пристальным взглядом его лицо и руки.

— У тебя кожа немного суховата, — сообщила она. — Используй что-нибудь увлажняющее. Тебе известно, что нет ничего лучше чистого вазелина? — Она усмехнулась. — Для рук еще годятся глицерин и окись. Или, если хочешь быть модным, купи себе средства со стеариновой кислотой, пропиленгликолем, глицерин-стеаратами или пурцелиновым жиром. — Она явно щеголяла своими профессиональными познаниями. — Пурцелиновый жир — это действительно высший класс. Его добывают из утиных и гусиных желез. Это такая штука, от которой с гуся вода скатывается! — С этими словами она направилась вслед за своими покидающими заведение друзьями.

Теперь Домострой убедился, что любая попытка выследить Годдара через музыкальные тусовки, бизнес или правительственные каналы обречена на неудачу. Даже учитывая помощь Андреа, он не обладал ни средствами, ни энергией для расследования такого рода; к тому же у него не было никаких оснований считать, что он добьется успеха там, где столь многие потерпели поражение.

Но должна же существовать какая-то тропинка, ведущая к Годдару. Только какая?

Домострой принялся слушать записи Годдара, час за часом, с закрытыми глазами. Мелодический строй всегда был оригинален; ритмы возбуждали; голос оказался сильным и звонким, приятно окрашенным, с отменной дикцией; а тексты, подчас бурные, подчас нежные, редко лишали музыку ее собственного эмоционального заряда.

Через какое-то время Домострой начал подозревать, что Годдар ловко смешивает звуки живых инструментов с электронными имитациями синтезатора, позволяющего ему одним касанием клавиатуры аккомпанировать себе сразу несколькими инструментами или даже целым оркестром. Он заметил, что лишь однажды Годдар записал музыку, созданную кем-то другим, — две песни на испанском, которые упоминала Ангел, — но даже они были основательно переработаны, дабы соответствовать фирменному звуку Годдара. Ранее обе они были множество раз перепеты латиноамериканскими певцами, так что, раз уж Годдар взял на себя труд переделать, перевести и записать эти бесхитростные народные песни, значит, они были важны для него. Однако ни на одной из других его пластинок нельзя обнаружить латиноамериканское влияние. Быть может, он, путешествуя, услышал эти мотивы в мексиканском ночном клубе или на латиноамериканском празднике и проникся ими настолько, что не пожалел своего таланта, времени, сил, чтобы познакомить с ними Штаты? Кто знает? На то могла быть дюжина столь же вероятных причин.

Через несколько дней после встречи с Нэшем Домострой отправился навестить Сэмюэля Скэйлза в офисе "Малер, Штраус, Гендель и Пендерецкий", крупной юридической конторы, представляющей интересы многих клиентов из мира искусств, преимущественно музыкантов. Несколько лет назад Скэйлз заключал контракт Домостроя с "Этюд Классик"; в то время они часто встречались и в неформальной обстановке. Фирма Скэйлза, до недавнего времени располагавшаяся в одном из особнячков Ист-Сайда, теперь занимала, точно отражая стремительный рост индустрии развлечений, шесть этажей в Хаммер-клавир Билдинг, одном из высочайших футуристических дополнений к очертаниям Манхэттена.

В приемной вместе с Домостроем дожидались своей очереди пожилая, но все еще очаровательная кинодива и пара черных рок-музыкантов. Направляясь вслед за секретарем в кабинет Скэйлза, он миновал ряды конторских столов и дюжины кабинок, вовсю жужжавших электрическими пишущими машинками, телексами, телефонами и копировальными аппаратами. Такое множество клерков, вооруженных новейшими электронными устройствами для обработки текста, поражало, и вдруг ужас охватил его, ужас, смешанный с недоумением: зачем он вообще сюда явился?

Скэйлз поднялся из-за своего огромного палисандрового стола, что располагался перед стеклянной стеной, на сорок этажей возвышающейся над Мэдисон-авеню. Скэйлз выглядел типичным стареющим плейбоем с Беверли-Хиллз: дочерна загорелый, с зачесанными назад седеющими волосами, щеки и лоб разглажены стараниями пластического хирурга. Он приветливо помахал рукой Домострою:

— Вот это да! Не ожидал увидеть тебя в такой прекрасной форме, — шутливо начал он, — после всех кошмарных слухов, что ползут о тебе.

— Что за кошмарные слухи? — поинтересовался Домострой, изображая на лице широкую улыбку.

— Цыганская жизнь. Полуночное бдение в каких-то трущобах. Дуракавалянье. — Он засмеялся и махнул, предлагая сесть. — Врут или правда?

— Правда, — признал Домострой, усаживаясь. — Это и держит меня в форме.

Скэйлз смахнул в сторону бумаги и облокотился на стол.

— Что я могу сделать для тебя, Домо? — спросил он. — Изваял новый шедевр? Еще одни "Октавы"?

— Не совсем. Я работаю над проектом… вместе с одной особой, — собрав все свое мужество, ответил Домострой.

— Будь осторожен! Я еще не забыл зубодробительные статейки о твоих «тайных» сотрудниках и что это стоило твоей репутации. Но теперь это действительно сотрудничество в музыкальной сфере? — заинтересованно спросил Скэйлз.

— В некотором роде. Не более тех, что были раньше. Но на этот раз мне нужен совет. Это не займет много времени, — добавил он, вспомнив о чудовищных расценках Скэйлза.

— Я весь обратился в слух.

— Ну, понимаешь… мой партнер… и я… интересуемся… каковы наши шансы разыскать Годдара.

Скэйлз поднял брови.

— Годдара? Того самого Годдара?

— Да.

— Зачем?

— Есть веские основания, поверь мне, — сказал Домострой.

— Какого рода? Убийство? Вы можете доказать, что Годдар кого-то прикончил? — с нетерпением спрашивал Скэйлз.

— Нет, но…

— Потому что, если вы не можете, я советую не тратить время зря. — Он помедлил, задумавшись. — На самом деле, даже если вы в состоянии доказать подобную вещь, найти его все же будет не просто. Я как-то занимался одним довольно известным делом, касающимся узника Ливенворта.[8] - Он замолчал, а потом рассказал Домострою очередную из своих излюбленных историй: — Этот человек, начиная с двенадцати лет, около четверти века провел в тюрьме за различные преступления, включая убийство одного сокамерника и нанесение тяжких увечий другому. За решеткой он написал песни в стиле «кантри-энд-вестерн» и послал их некоторым знаменитостям. Те пришли к выводу, что открыли гения, и наняли меня помочь добиться досрочного его освобождения. Вот так, в тридцать семь лет он прибыл в Нэшвилл, где музыкальная общественность встретила его, словно второго Джонни Кэша.[9]

Мелодии его песен, хоть и примитивные, оставляли все же приятное впечатление, чего никак нельзя было сказать о текстах, исполненных презрения к толпе, которую он считал безликой, невежественной, циничной, одним словом — воплощением зла. Парень был убежден, что настоящий мужчина, чтобы сохранить лицо, должен убивать всякого, кто стоит у него поперек дороги. Но поскольку критики носились с ним как с писаной торбой и его появление в Нэшвилле принято было считать культурным событием, то все надеялись, что этот благородный дикарь, этот самородок, умеющий претворять свою агрессию в музыку, станет теперь просто музыкантом, кротким узником клавиатуры, ибо проснувшийся в нем талант, несомненно, очистит его душу. Нечего и говорить, что музыка его, несмотря на преисполненные ненависти тексты, получила, как по команде, самые восторженные отзывы, каких когда-либо вообще удостаивались певцы «кантри-энд-вестерн», и карьера нашего гения началась с головокружительной раскрутки.

Скэйлз откинулся в кресле.

— И вот, — продолжил он, — недели через две после освобождения он зашел в кафе и спросил, где тут туалет. Буфетчик, дваддатидвухлетний парень, спокойный, недавно женившийся, подрабатывавший там неполный день, и, к слову сказать, тоже музыкант, сказал, что у них нет туалета для посетителей. Туалета и вправду не было, но наш самородок ему не поверил и, возможно не желая ударить в грязь лицом перед двумя сопровождавшими его молодыми особами, пырнул юношу ножом, чтобы тот впредь не обманывал. Он его убил и лег на дно. Он умудрился, избегая встреч с полицией, написать еще множество песен и, вероятно войдя в сговор с кем-то из бывших поручителей, опубликовал их под другим именем. Эти песни впоследствии исполняли наши самые яркие звезды, пока газеты не выяснили, кто их автор. Насколько мне известно, он по-прежнему пишет, по-прежнему на свободе, и никто даже представить себе не может, как он теперь выглядит, убил ли он кого-то еще и кто ему помогает. А ведь этот человек — отъявленный негодяй, убийца! Если он может скрываться и тайно писать свою музыку, то что же говорить о Годдаре, у которого "Ноктюрн Рекордз" за спиной! — Скэйлз досадливо посмотрел на Домостроя.

— Так ты считаешь, что розыски Годдара совершенно безнадежны?

— Мне лично так кажется, — кивнул Скэйлз. — По крайней мере, насколько мне известно, для нескольких тысяч пытавшихся отыскать его они закончились ничем.

— Ты хочешь сказать, что у меня нет ни малейшего шанса?

— Именно это я и хочу сказать.

— А как насчет "Ноктюрн Рекордз"? Ведь они работают с ним, правда? Как? Как он передает им свою музыку?

— Возможно, почтой. Начиная с самой первой пресс-конференции, посвященной Годдару, «Ноктюрн» повторяет всем одну и ту же байку: дескать, никто в компании никогда не встречался с Годдаром лично и не знает, кто он и где он. А посему «Ноктюрн» не может раскрыть его секрет, даже если бы очень этого захотел.

— Ты веришь им? — спросил Домострой.

— А какие у меня основания считать, что они лгут?

— Но как же правительство? — не отставал Домострой. — Кто-нибудь из властей должен знать, кто такой Годдар.

— Брось, Домо, — резко осадил его Скэйлз. — Что за дело до него властям? Годдар- рок-певец, а не иностранный правитель инкогнито, не советский шпион и не загулявший цэрэушник!

— Но Годдар получает деньги от «Ноктюрна», правильно? А как же налоги? Разве правительство не требует с него налоги? С меня, когда я сочинял и записывал, еще как требовали — проверяли доходы год за годом! — Домострой уже выходил из себя.

— Это мне известно, — мягко сказал Скэйлз. — Именно я тогда занимался твоими делами. — Он выпрямился в кресле. — Если мне не изменяет память, — продолжил он преувеличенно невозмутимо, — примерно через год после выхода первого большого альбома Годдара, то есть когда запахло большими деньгами, Государственная налоговая служба провела по запросу Конгресса тщательную аудиторскую проверку всех отношений «Ноктюрна» с Годдаром. И налоговая служба не обнаружила в этих отношениях ничего незаконного. Наоборот, как сообщил Оскар Блэйстоун, президент «Ноктюрна», компания перевела гонорары Годдара на номерной счет швейцарского банка лишь после того, как были вычтены все городские, земельные и федеральные налоги. Это означает, как публично заявил чиновник налоговой службы, что, оставаясь инкогнито, Годдар добровольно отказался от весьма внушительных налоговых льгот, на которые, по американским законам, имел право как свободный художник. — Скэйлз помолчал. — Еще это означает, что, пока его доходы облагаются налогом по полной ставке, Годдару не грозит встреча с налоговым инспектором. И, учитывая чрезвычайную секретность, которую Швейцария гарантирует лицам с действительно большими счетами — ты можешь себе представить, каков должен быть счет Годдара! — он может преспокойно брать оттуда деньги и класть на свое собственное имя или на имя Джона До[10] в любой точке земного шара и без малейшего риска разоблачения. Что еще тебя интересует, Домо? — спросил он, взглянув на настольный календарь.

— Ничего. Похоже, ты дал исчерпывающие объяснения. — Домострой встал. — Что ты мне посоветуешь? — спросил он, когда Скэйлз провожал его к двери.

— Пиши музыку и не нарывайся на новые скандалы. От них тебе толку не будет, — сказал Скэйлз, протягивая руку. — Вот и весь мой совет. Кстати, «Этюд» по-прежнему твой издатель?

— Да. У них в продаже есть мои записи.

— Что ж, записи «Этюда» распространяет «Ноктюрн». Так что если ты напишешь еще немного музыки, то можешь оказаться в одной лодке с Годдаром! Разве это не лучший способ отыскать его?

— Но как я узнаю, что другой парень в лодке и есть Годдар? — спросил Домострой.

— Никак. В том-то и загвоздка, — сказал Скэйлз, засмеялся и закрыл дверь.

Слушая музыку Годдара и размышляя о своей собственной судьбе, Домострой вспоминал лучшие дни, когда он ездил с концертами или отправлялся в турне рекламировать свои последние работы. В то время, когда продавались его пластинки и его музыка пользовалась успехом, он часто выступал в самых разных уголках страны — на телевидении и радио, в музыкальных программах и ток-шоу. Домострой получал такое количество писем от поклонников, что «Этюд» пересылал ему лишь заслуживающие внимания, так что всех он никогда не читал. Одна из секретарш "Этюд Классик" сортировала почту, отсылая Домострою только послания от критиков, серьезных слушателей и студентов музыкальных школ. Стандартные ответы на письма из категории "прямиком в мусорный ящик", в основном наивные возгласы обожателей, секретарша давала сама.

Мысленно блуждая по своему прошлому, Домострой вспомнил разговор с одним голливудским красавцем. Актер рассказал, что подавляющее большинство писем, которые он получает от бесчисленных поклонниц, настолько предсказуемы и банальны, что у него никогда не возникало желания познакомиться с этими особами, даже когда в конверты были вложены фотографии ослепительных красавиц.

"В типичном письме от поклонницы, — говорил он, — можно прочитать, как она любит меня, как страстно желает встретиться, как она будет дорожить каждым мгновением, проведенным со мною, и как она лелеет надежду, что я разделю с ней постель! Все только о ней, о том, чего хочет она. А как насчет меня? Что, я должен трахать американских милашек только потому, что я звезда, которую они возжелали? Если бы хоть одна из этих шлюх хотя бы на миг задумалась обо мне, — продолжал он, — она бы поняла, что для встречи со мной не надо предлагать себя в постели — я могу уложить любую, которую пожелаю, — нужно показать, что я интересен ей и с какой-нибудь другой стороны. Видела ли она все мои фильмы, включая самые ранние, где я играл крошечные роли? Читала ли она все, что было написано обо мне? Поняла ли она, почему в своих интервью я говорю то, что говорю, и говорю ли я правду? Почему некоторые из своих фильмов я люблю, а другие ненавижу? Почему одними ролями я горжусь, а другими нет? И если она убедит меня в том, что понимает и разделяет мои взгляды лучше, чем какая-нибудь другая женщина, тогда я и сам захочу с ней познакомиться. Было бы забавно встретить такую поклонницу! Но если и есть такая, она мне пока не написала. А как у тебя, Домострой? Была ли у тебя поклонница, которая тебя поняла?"

— Возможно, — уклончиво отозвался Домострой, — но я ее не понял.

— Все пути, которыми мы собирались идти, неверны, — сказал Домострой Андреа. — Они неверны именно потому, что все ведут в одну сторону — от нас к Годдару.

— Есть какой-то иной путь?

— Да. От него к нам. Мы должны заставить его выйти из укрытия, а затем сорвать с него маску.

— Возможно, у него не одно укрытие. Весь мир может оказаться прибежищем Годдара.

— Вполне возможно. Итак, все, что нам нужно, это правильно составить приглашение от тебя к нему, послать его и надеяться, что оно заинтригует его настолько, что он захочет тебя разыскать.

— И что же может привлечь во мне Годдара?

— То, что ты расскажешь в своем письме. Ты должна его заинтересовать. Показать, что ты его понимаешь. Если тебе это удастся, он заявит о себе достаточно скоро.

— Дастся ли? — спросила Андреа. Затем, сложив на груди руки, она воскликнула: — Ты композитор, Патрик. Ты понимаешь его куда лучше, чем я! В одном из твоих старых интервью ты называешь музыку "своим единственным духовным достижением"! А в другом говоришь: "Ужасно, что только композиторы способны понять друг друга". Думай о его музыке, Патрик! Она должна подсказать нам, кто это такой! — Взволнованная, она замолчала, но потом продолжила: — Почему ты не можешь понять, кто оказал на него влияние? Выдающийся композитор? Учитель музыки? Некто, определивший его выбор инструментов или аранжировок? Талантливый инженер, специалист по звуку или один из этих новых кудесников электронной музыки?

И энтузиазм ее, и ход мыслей оказались заразительны.

— Можно попробовать, — сказал Домострой. — Мелодии, созвучия, ритмы, музыкальные формы Годдара, возможно, говорят о нем больше, чем его почерк, или гороскоп, или линии руки. Но есть еще тексты. — Он помолчал. — К примеру, одна из его песен называется «Фуга». В музыке фуга означает полифоническую разработку темы, но в психиатрии так называют побег от действительности. На самом деле, такие вещи могут сказать о Годдаре куда больше, чем даже если бы мы знали его внешность или манеру поведения.

— А при чем тут его внешность? — Она приподнялась в постели и склонилась над Домостроем.

— Ты же никогда его не видела. К тебе может явиться кто угодно.

— Действительно, а вдруг я уже с ним встречалась? Что, если тот долговязый зануда из соседней квартиры, который всегда здоровается, это и есть Годдар?

— Если и так, он никогда в этом не признается — даже тебе. Если он скрывался все это время, то не следует рассчитывать, что он войдет, пожмет тебе руку и представится Годдаром, не так ли? И я не сомневаюсь, что его обычный голос звучит совершенно иначе, нежели записанный — точно так же, как у множества других поп-исполнителей. Масса усилий потрачена на то, чтобы Годдар оставался невидимым, и куча денег заработана на этом. Он или же те, кто стоит за ним, вряд ли откажутся от всего этого просто из-за письма поклонницы. Даже если твое письмо вызовет у Годдара желание встретиться с тобой, все равно, он или его компаньоны, сначала пошлют кого-то проверить тебя и убедиться, что ты не пытаешься расставить ему сети.

— Кого же они, к примеру, пошлют?

— Кто знает? Мужчину, женщину. А может, они придут вдвоем. Могут послать кого угодно — прощелыгу, который попытается ухаживать за тобой на вечеринке, женщину, обходящую дома с товаром, да хоть зануду из соседней квартиры! Мы же не знаем, кто на него работает! На самом деле я совершенно уверен, что если Годдар снизойдет до тебя, он явится инкогнито, никак не намекая на свой успех, богатство и славу- или осведомленность о твоем письме. Ты можешь заниматься с ним любовью, слушать историю его жизни или просто стук его сердца — и так никогда и не узнать, что рядом с тобой был Годдар.

— Ты хочешь сказать, что после того, как будет отправлено мое волшебное письмо, я должна бросаться в объятия любого болвана, который за мной приударит, потому что он может оказаться Годдаром?

— Именно так. А потом постарайся определить, читал ли этот болван твое письмо.

— Но я не хочу отдаваться каждому болвану.

— В таком случае, ты можешь упустить шанс выяснить, кто такой Годдар. Что, если единственная причина его скрытности, да и успеха — в том, что ему нравится быть заурядным болваном?

На какое-то время она задумалась, а потом спросила:

— Куда мы пошлем письмо?

— Через "Ноктюрн Рекордз".

— Разве «Ноктюрн» не получает ежедневно сотен писем для Годдара?

— Скорей всего, именно так. Больше писать ему некуда. «Ноктюрн» и сам признаёт, что его почта насчитывает порядка тысячи писем еженедельно, и они держат специальных сотрудников для ее обработки. Я не сомневаюсь, что из всей этой массы до него доходит лишь малая толика.

— Что же заставит их переслать именно мое письмо?

— Пока не знаю. В нем должно быть что-то необычное — и убедительное.

— Имей в виду, Патрик, — сказала Андреа, — что письмо может даже не дойти до паренька-невидимки. Что, если в ту неделю, когда придет наше письмо, у него найдутся дела поинтересней чтения почты от поклонниц? А если он уедет куда-нибудь? А если… — Она не закончила.

— А что, если он прочитает письмо и даже не обратит на него внимания?

— И это тоже, — согласилась она.

— Значит, мы пошлем несколько писем, — сказал Домострой. — Одно за другим.

Домострой боялся смерти — не болезни, не боли, не унизительной беспомощности, связанной с угасанием, но смерти как таковой: внезапного исчезновения собственного «я», конца существования, финала, когда история жизни Патрика Домостроя обратится в ничто.

Такие мысли часто посещали его, и днем — в минуты радости и наслаждений, и ночью, когда смерть являлась в кошмарах, и он в ужасе просыпался и лежал в темноте, страшась уже наяву.

Все люди смертны, смерть может настигнуть их в любой день, в любую секунду, и, как он полагал, для большинства из них прошлое — их прожитая жизнь — единственная реальность, которая не подвластна распаду. И все же, хотя смерть способна прекратить физическое существование Патрика Домостроя, она не в силах уничтожить его музыку, которая, будучи свободной от оков материального мира, может продлить его существование и в будущем. Его музыка была тенью, которую он отбрасывал перед собой, и, пока Домострой сочинял, ему казалось, что он существует вне истории и владеет средством пережить себя самого.

В те времена, когда ему еще удавалось сочинять музыку, она представлялась ему неким ключом, способным отворить дверь в будущее. Ведь многие из его поклонников были молоды и вполне могли стать его посланниками и знаменосцами в грядущем. Когда Домострой был знаменит, он держал замок и петли этой двери хорошо смазанными. Он отвечал на письма молодых мужчин и женщин, фанатически ему поклоняющихся, — среди этих людей попадались действительно тонкие ценители. Иногда, из тщеславия, а более для того, чтобы обеспечить память о себе в потомстве, он даже поощрял своих поклонников, назначая им встречи, и вел с ними долгие задушевные беседы.

Особенно запомнилась ему одна студентка музыкального колледжа откуда-то из Мичигана. Музыка Домостроя значит для нее столь много, писала она, что возможность обсудить ее с автором стала бы кульминацией всей ее жизни. Она заверяла, что вовсе не собирается досаждать ему, и максимум, о чем она просит, это подписать ей ноты и пластинки. Она готова была приехать в Нью-Йорк в любое удобное для него время, только бы он позвонил — за ее счет — и сообщил, когда. В конверте была фотография девушки, юной, стройной и привлекательной. Домострой позвонил и назначил встречу на уик-энд. Девушка горячо поблагодарила его, но выяснилось, что ей трудно ориентироваться в незнакомом городе, поэтому они договорились встретиться в гостинице, где она остановилась.

Домострой сидел в гостиничном баре, когда она вошла. Высокая и грациозная, с каштановыми волосами и широко раскрытыми голубыми глазами, одетая с этакой стильной небрежностью, девушка подошла к его столику и представилась. Она была явно смущена и так волновалась, пожимая ему руку, что уронила охапку партитур и пластинок. Одновременно наклонившись, чтобы подобрать их, Домострой и девушка столкнулись под столом головами, и она призналась, что до смерти боялась показаться ему бестолковой и неуклюжей, а уж теперь-то, конечно, он о ней самого худшего мнения.

Домострой постарался ее успокоить. Он заказал напитки, и когда она, заливаясь краской стыда, отпила, игриво сообщил, что чувствует себя неуверенно в обществе особы столь юной и привлекательной. Постепенно оттаяв, она поведала о себе и своих занятиях, рассказала, как знакомый студент впервые познакомил ее с творчеством Домостроя, и призналась, что благодаря его музыке открыла в себе такие эмоции, о которых раньше и не подозревала.

Вечер тянулся, и Домострой попытался разобраться в своих чувствах. Следует ли ему остаться и в конце концов затащить девушку в постель или распрощаться с ней и отправиться на вечеринку, которую устроили его друзья по случаю дня рождения молодой и, похоже, очень сексуальной французской виолончелистки. По общему мнению, он просто не имел права ее упустить. Вечеринка проходила в "Радужной комнате", ночном клубе на верхушке одного из небоскребов Рокфеллеровского центра.

Домострой вечно терялся, решая пустяковые проблемы: где пообедать, что надеть, кому назначить свидание, долго ли торчать на вечеринке. Его литературно подкованные друзья находили в этой хронической неуверенности синдром доктора Джекила и мистера Хайда;[11] а те, кто верил в астрологию, видели в нем типичный образчик Близнецов, вечно разрывающихся между двумя противоположными порывами.

Он мог, разумеется, представить друзьям свою мичиганскую поклонницу, а затем отвезти ее обратно в гостиницу; мог и отправиться в "Радужную комнату" в одиночестве, встретиться там с французской виолончелисткой, договориться с ней о встрече через день или два, а затем вернуться и провести ночь со своей иногородней посетительницей.

Он попытался оценить ситуацию с точки зрения личной ответственности. Порядочно ли с его стороны тащить ее в постель, обходиться с ней как с неодушевленным предметом, использовать это воплощение юности и чистоты для пущего самоутверждения?

С другой стороны, рассуждал Домострой, она видит в нем художника, олицетворяющего зрелость, созидание и множество оживленных, хотя ныне и подзабытых публичных дискуссий. И сотворив себе на радость собственную концепцию его персоны, она сделала его частью себя самой; однако этот имидж управляет ею, как наркотик управляет наркоманом, рыщущим в поисках кайфа. Разве, добиваясь встречи, она не присвоила себе право решать, что именно он необходим ей в качестве источника ее одержимости, и разве сама она не жаждет стать его любовницей, использовать его, будто бы он неодушевленный предмет, вещь, созданная исключительно для удовлетворения ее нужд?

Ему показалось, что девушке передалось его беспокойство, так как она взглянула на часы и сказала, что злоупотребляет его временем, еще раз поблагодарила его, а затем сообщила, что хочет кое в чем признаться: возможно, не следовало говорить ему об этом, но причина, по которой ей так хотелось с ним встретиться, заключается в том, что она страдает острой миеломонобластической лейкемией, поражающей костный мозг, а также печень, селезенку и лимфатические узлы; так что, если верить врачам — и всем прочитанным по данной проблеме книгам, — жить ей осталось не более года. Поскольку девушка не сомневается, что последнюю стадию болезни ей придется провести в больнице, то решила отказаться от своей обычной застенчивости и сделать все возможное, пока она еще способна на это, чтобы встретиться с Патриком Домостроем, человеком, в наибольшей степени повлиявшим на ее жизнь.

Он внимательно посмотрел на нее. Ничто в ее облике или манерах не выдавало разрушительного действия болезни; напротив, она казалась чуть ли не пышущей здоровьем. Он сказал ей, что в наше время ее вполне могут вылечить, так что она проживет много лет и даже переживет свою семью и друзей. Или жизнь ее может прервать вовсе не лейкемия, а, скажем, автомобильная катастрофа. Только случай противостоит предсказуемости нашей жизни; в конце концов, именно случай дает человеку единственное оправдание, а следовательно — утешение перед лицом иррационального.

Говоря все это, он наблюдал за ней, отмечая, сколь нежна и безукоризненна ее кожа, сколь пышны и шелковисты волосы. Дыхание ее казалось идеально ровным, а когда, будто бы снимая пушинку с воротника, он коснулся ее кожи, то ощутил прохладу и сухость.

У него возникло ощущение, что она выдумала свою болезнь, чтобы оправдать свое появление, а также вызвать у него жалость, а значит, интерес к ее персоне, и таким образом заставить его провести с ней больше времени, чем с какой-либо другой поклонницей, которая не могла предложить ничего, кроме юности, целомудрия и наивного восхищения. А потому он решил не плясать под ее дудку, а тут же распрощаться. Он попросил счет, и, пока ждал официанта, быстро подписал все принесенные ею диски и ноты, затем любезно проводил ее к лифту, нежно поцеловал в щечку и пожелал доброй ночи.

Вскоре скоростной лифт рокфеллеровского небоскреба вознес его к "Радужной комнате", шестьюдесятью пятью этажами выше огней Манхэттена.

В течение последующих месяцев он жил очень интенсивно: днем сочинял музыку, вечером развлекался на людях, ездил с концертами, знакомился с новыми людьми, отдавая предпочтение женщинам с богатым воображением и трезвомыслящим мужчинам. Он совершенно забыл о своей мичиганской посетительнице. Когда однажды ему позвонил адвокат из эннарборской конторы, упомянул ее имя и высказал предположение, что Домострой должен очень хорошо знать юную леди, он вышел из себя. Он поинтересовался, что могло привести законника к такому заключению. Чуть помедлив, адвокат извинился за бесцеремонность, а затем сообщил, что девушка только что умерла от неизлечимой болезни крови и, к великому изумлению своей семьи и друзей, завещала все свое имущество Домострою. Примечательно и трогательно то, что все ее мало-мальски ценное имущество состоит из коллекции нот и пластинок Домостроя, которые композитор столь радушно подписал ей несколько месяцев назад, когда она посетила его в Нью-Йорке. Адвокат рассказал Домострою, что в своем завещании она упомянула об этом визите как о самом волнующем переживании в ее короткой жизни. Известно ли Домострою, поинтересовался адвокат, что его поклонница потратила на эту поездку большую часть своих скромных сбережений?

— Нет исполнителя, который не испытывает абсолютно никакой нужды в поклонниках, — сказал Домострой Андреа. — Когда я слушаю записи Годдара, у меня создается отчетливое впечатление, что временами ему не только необходима реальная публика, но еще и то… — он помедлил, — что иногда она у него есть — на живых концертах. Это исключает версию психопата, затворника или урода.

Андреа недоверчиво посмотрела на него:

— Ты сказал — "живые концерты"?

— Да. Это предположение девицы, с которой я говорил о ритмах Годдара, и она, похоже, права. То, как он произносит некоторые слова, а иногда и целые фразы в последнем альбоме, да и сама энергетика исполнения, убеждает меня в том, что, прежде чем записать все эти песни, он должен был спеть их на публике.

— И только чтобы испытать свои песни на публике, Годдар решился на живое исполнение?

— Испытать не песни, а себя. Ему, как и всякому эстрадному певцу, известно, что пение в студии слегка напоминает пение под душем. Вместо собственного голоса ты слышишь создаваемый душевой кабинкой резонанс. То же и с салунными певцами: они знают, что исполнение в тесном ночном клубе совсем не то, что в Карнеги-холл, Кеннеди-центре или Мэдисон Сквер Гарден. По-настоящему большая аудитория заставляет исполнителя петь на пределе своих возможностей, выкладываться так, чтобы его энергия перекрыла коллективную энергию публики. И, записываясь в студии, хороший певец пытается имитировать живое исполнение, вновь пережить реакцию зала и даже использует записи, сделанные во время публичного исполнения.

— Но где же может Годдар дать публичный концерт так, чтобы не узнали его голос?

— Да в любом большом городе, — сказал Домострой. — Половина нынешних молодых исполнителей делает все возможное, чтобы походить на Годдара, причем иногда весьма успешно. Никто в мире не заподозрит Годдара выступающим на публике, поскольку никто ни облика, ни настоящего имени его не знает.

— И где же, по твоему, он может выступать?

— Возможно, в каком-нибудь мексиканском городе, поближе к границе Соединенных Штатов, — предположил Домострой.

— Почему там? — удивилась Андреа.

— Думаю, к югу от границы Годдар привлечет к себе не больше внимания, чем любой другой молодой американец с гитарой за спиной. На любой площади, в любом открытом кафе он может играть и петь, изучая при этом свое воздействие на живую аудиторию, без особой опаски разоблачения.

— В таком случае, почему бы ему не использовать Париж — или Амстердам, — там тоже все играют американскую музыку? — спросила Андреа.

— На то, мне кажется, есть веские причины личного плана. Из семи песен его последнего альбома две являются переделками или парафразами мексиканских народных песен: "Volver, volver, volver" и "El Rey", которые Годдар спел по-английски, за исключением нескольких испанских строк. На днях я зашел в латиноамериканский магазин грампластинок на Бродвее, купил мексиканские оригиналы и, сравнив их с переделками Годдара, обнаружил, что нескольких фраз, спетых Годдаром, там нет. Он сам написал их — на испанском!

— Я знаю эти песни, — сказала Андреа. — Они более сентиментальны, нежели остальное у него.

Она напела "Вольвер, вольвер, вольвер":

Не успокоится любовь,

Проснется вновь.

Я от любви схожу с ума,

Пока вокруг сплошная тьма -

Я до смерти хочу любить,

Все повторить.

Затем она спросила:

— Что за строчки он написал по-испански?

— В "Эль Рей", сразу за этими:

Хоть с деньгами, хоть без денег,

Буду делать что хочу…

Чем я хуже короля, — напел Домострой. — Дальше он говорит, что одинок, "как Дель Коронадо"; гоним, будто "населенные призраками сторожевые корабли — на границе — что я пересек, чтобы увидеть ее". В другой песне он рассказывает о "пенье и прятках — в Эль Розарито — куда она возвращается — и возвращается — и возвращается — и каждый раз — у нее последний раз". Еще он говорит, как "устал от мира и покоя… цены любви", и, дескать, "любовники, разлучаясь, преступают законы страсти". Андреа оживилась:

— Еще есть какие-нибудь улики?

— Мне кажется, есть. На последней дорожке альбома Годдар ловко соединил мотивы трех пьес Шуберта: «Город», "У моря" и «Двойник». Он вновь и вновь повторяет унылые аккорды «Двойника», а затем прерывает их искусно вплетенной, хотя совершенно иной по духу, арабской мелодией — как будто этот «двойник» устал прятаться и в кои-то веки явил себя — или свои истинные чувства! — Домострой погрузился в раздумья.

— Арабской мелодией? — переспросила Андреа.

— Арабской, — подтвердил он. — Такой же узнаваемой в музыке, как арабеска в филигранной работе причудливой вышивки.

— Отлично — продолжай! — воскликнула Андреа.

— Всего в нескольких милях от знаменитого старого "Отеля дель Коронадо" и границы между Сан-Диего и Тихуаной у Соединенных Штатов есть военно-морская верфь. Возможно, Годдар бывал там по тем или иным причинам и хочет кому-то сообщить о своих чувствах — тому, мне кажется, кого он любил. Может быть, у него не было времени сочинить вещь, которая по-настоящему выражает его чувства, и он вместо этого наскоро прицепил свое тайное послание к популярной мексиканской песенке, добавив к ней арабский мотив и новые слова.

— Послание к женщине?

— Почему бы и нет? А раз он поет для нее на испанском, она вполне может оказаться мексиканкой. Он мог встретить ее в "Отеле дель Коронадо". Многие мексиканцы, попадая в Сан-Диего, посещают эту достопримечательность, а по дороге проезжают и мимо вышеупомянутой верфи. Дальше — кто знает? Может, она была помолвлена или даже замужем. — Он помолчал. — Если так, то единственной для него возможностью увидеть ее, не вызывая подозрений ее семьи или другого мужчины, было выступление в публичном месте — в кафе или ресторане. В твоем письме нам следует спросить, была ли у него мексиканская любовь, что привлекла его внимание к этим песням и заставила изменить оригинальный текст. Если мы идем по ложному следу, и он выдумал все эти латинские штучки просто ради участия в Эль Фестиваль Латино в нью-йоркской Виллидж Гейт, то он сочтет это твоей фантазией. Но если нет, мы можем подстрелить бычка.

— Кстати, о бычках, — заметила Андреа, следуя причудливому ходу своих мыслей, — знаешь ли ты, что уйма американцев из Южной Калифорнии регулярно отправляется на корриду в Тихуане? — Не дожидаясь ответа, она продолжила: — Я видела бой быков в Испании, и, представь себе, ничто не производило на меня большего впечатления, чем поединок между отважным матадором и свирепым быком. Почему-то я всегда воспринимала быка с его огромным болтающимся черным членом как воплощение мужского начала, а матадора — чем-то вроде кокетничающей женщины, вертящейся, причудливо разряженной девицы, делающей вид, будто ее преследуют, но на самом деле жаждущей быть пойманной, заманивающей и дразнящей самца, обольстительно позволяющей каждый раз коснуться своего тела, и плащ ее такой красный, будто уже обагрен кровью, пролившейся, когда, пронзенная быком, она лишилась девственности. И лишь когда бык наконец выбьется из сил или пресытится погоней, застынет на прямых ногах и опустит голову, только тогда матадор, будто отвергнутая женщина, готовая наказать своего ныне презираемого любовника, поднимает шпагу и погружает ее в самое уязвимое место на свете — в сердце самца.

Иногда Андреа рассказывала о своей семье, например о том, что ее бабушка, упрямая старая дама, так гордилась своими замечательно густыми волосами, что долгие годы отказывалась стричь их. К немалому огорчению семейства Гуинплейн, полагавшего, что не подобает пожилой женщине носить столь длинные волосы, они в итоге так отросли, что спускались уже ниже талии. Тогда Андреа, совсем еще девчонка, решила взять инициативу на себя и преподать бабушке урок. Глубокой ночью она прокралась в комнату крепко спящей старой дамы и ножницами обкорнала ей волосы, разбросав пряди по подушкам. Решив, что волосы выпали из-за их длины и тяжести, бабушка пришла в ужас и, желая сохранить то, что осталось, тут же остриглась так коротко, что волосы едва прикрывали шею.

Еще Андреа рассказала Домострою о шутке, которую, бывало, проделывала со своими ухажерами, когда училась в старшем классе средней школы. Она приходила к парню домой и позволяла ему ласкать ее и целовать, приводя юношу в состояние крайнего возбуждения. Затем она незаметно доставала из сумочки гигиенический тампон, пропитанный красным вином, и с размаху швыряла его в потолок. Парень в изумлении смотрел на бурый комочек, затем на пол, усеянный красными каплями, и, вероятно, испытывал в этот момент присущий всем мужчинам иррациональный страх перед менструальной кровью. Потом он долго извинялся и провожал Андреа домой нетронутой.

Слушая эти и другие подобные истории, Домострой задавался вопросом, не проделает ли когда-нибудь Андреа и с ним что-нибудь подобное; хотя нередко она поражала его своей проницательностью, но столь же часто ставила в тупик. Как-то поздней ночью он покинул уже спящую Андреа и поехал на Лонг Айленд, в старинную церковь Страстей Господних, чтобы играть на ранней заупокойной мессе. Однако минут через десять он с досадой обнаружил, что забыл бумажник. Возвратившись на цыпочках, чтобы не разбудить девушку, он зашел в комнату и тут обнаружил, что кровать пуста — возлюбленная исчезла. Он недоумевал, куда она отправилась, одна, в предрассветный час, и почему солгала, попросив разбудить ее к завтраку, когда он вернется.

Гроб стоял в боковом приделе храма, и Домострой, играя, невольно смотрел в мертвенную черноту ящика и думал о том, что покойник — это напоминание живущим, каждый из которых не более чем звено в цепи смертей. Но мысли эти не расстроили, а развеселили Домостроя. Лицом к лицу со смертью, он был счастлив стоять по другую сторону и принимать от жизни новые испытания.

Когда этим же утром он вернулся в квартиру Андреа, то обнаружил девушку мирно спящей, словно она и вовсе не покидала постель. Оскорбленный изменой, он разбудил ее и осведомился, как прошла ночь. Андреа сладко потянулась, зевнула, одарила Домостроя утренним поцелуем и сказала, что в кои-то веки сладко проспала всю ночь. Наслаждаясь жаром ее молодого крепкого тела, он позволил обнять и поцеловать себя, а о своем неожиданном ночном возвращении решил, опасаясь конфликта, не говорить вовсе.

Как-то раз Андреа рассказала ему, что она в душе наполовину мужчина, а наполовину женщина, и что ей нравится наряжаться в мужскую одежду и в компании своих приятелей, панк-рок-музыкантов, обходить гей-бары и дискотеки нижней части манхэттенской Вест-Сайд.

Она поведала, что мужская чувственность проявилась в ней, когда тинэйджером она закрутила роман с убежденным бисексуалом. Она сопровождала его в тайных поисках любовника, а иногда даже предлагала себя в качестве приманки, чтобы заманить партнера для своего приятеля. Приятель ее, в свою очередь, позволял ей наблюдать свои любовные контакты с мужчиной. Для нее стало настоящим откровением, утверждала она, что, наблюдая за ними, она испытывала не женское, но мужское возбуждение. В такие моменты она всегда хотела удовлетворить своего дружка, как это делал другой мужчина, и когда любовью с ним занималась она сама, то воображала, что у нее тоже есть член — совсем такой, как у него.

Андреа гордилась своими навыками в искусстве обольщения. Часто среди ночи, когда ей не спалось, она наугад выбирала мужское имя в телефонной книге, набирала номер, грудным голосом представлялась Людмилой, или Ванессой, или Карен и сообщала, что проснулась и, чтобы вновь погрузиться в сон, нуждается в "эротической беседе". Если мужчина вешал трубку, она набирала другой номер и повторяла свою прелюдию. Она могла вовлечь ничего не подозревающего мужчину в долгий разговор и еще черт знает во что. Наблюдая за лежащим рядом Домостроем, она оценивала по его реакции воздействие каждого произнесенного ею слова.

— Я хочу, чтобы ты был со мною свободен, малыш, — шептала она в трубку, — как я с тобой. Я хочу, чтобы ты трогал себя там, где я трогаю себя. Ты хочешь, чтобы я начала первой? Хорошо, это так меня возбуждает. Мне нравится твой голос — кажется, будто ты совсем рядом. Дай, я направлю твои руки — туда, куда тебе хочется — да, да, именно туда, я тоже этого хочу. Теперь потрогай себя и представь, что это мои руки, потрогай еще, еще…

Домострой не слышал, что отвечает девушке ее телефонный сексуальный партнер, но, судя по тому, в какое возбуждение она приходила, на том конце провода тоже все было в порядке — Андреа, находясь рядом с Домостроем, стонала, прерывисто дышала, прижималась грудями к его груди, лицом к его лицу, и только телефонная трубка разделяла их.

Она продолжала свои словесные упражнения, одновременно облизывая уши Домостроя, целуя его в губы, свободной рукой шаря, теребя и сжимая то свою, то его плоть.

— Люби меня, быстрей, сильней, крепче, глубже — еще быстрей, — выдыхала она в трубку и, выслушав ответные стоны, отрывалась от Домостроя и бросала трубку.

— Еще один ублюдок кончил на мне, — восклицала она с притворным гневом. — Надо же, какая наглость — при первом же свидании!

Однажды утром Домострой собирался отчитаться перед ней о своих последних изысканиях, но, к его удивлению, Андреа словно услышала его мысли.

— Годдар подобен писателю, использующему псевдоним, — сказала она, повернувшись на бок и глядя на него. — Псевдоним не имеет никакого отношения к подлинному имени писателя или его жизни, он служит маскировкой. Но как-то на днях ты сказал, что, кажется, понимаешь, почему Годдар выбрал себе именно это имя. Что ты имел в виду?

— Есть у меня кое-какие соображения, — отозвался Домострой. — Слушая его пластинки, я выделил две музыкальные темы, без сомнения принадлежащие другим композиторам. Это были изящные парафразы из произведений, которые я почти наверное когда-то слышал. Я посвятил несколько дней прослушиванию сотен пластинок и кассет, американских и зарубежных, но никак не мог найти первоисточников, в основном по той причине, что обе эти темы прослеживаются в творчестве многих композиторов, как старых, так и современных. И все-таки я выяснил, откуда взялась одна из них.

— И чья она?

— Либерзона, моего знакомого, умершего несколько лет назад. Либерзон был президентом "Коламбия Рекордз Мастерворкс" и отвечал за издание произведений некоторых наших лучших современных композиторов, и классических, и популярных, а также за осуществление постановок «Саут-Пасифик», "Моей прекрасной леди" и "Вестсайдской истории". Он получил семь премий «Грэмми», по меньшей мере столько же премий "Золотая запись" и был самым образованным человеком во всем музыкальном бизнесе.

— Подожди-ка, — нетерпеливо перебила Андреа. — Ты говоришь о руководителе корпорации. Какое отношение он имеет к музыке Годдара?

Домострой медленно нагнулся и, вдыхая ее терпкий запах, потерся одной щекой о внутреннюю сторону ее бедра, твердого и прохладного, и прижался другой к бритому холмику, пухлому, манящему и трепещущему.

— Либерзон был не только президентом "Коламбия Рекордз Мастерворкс", но еще и талантливым композитором, — тихо сказал он. — Я потратил кучу времени, чтобы прослушать все его сочинения, а написал он немало: музыку к постановке "Алисы в стране чудес", балет, сюиту для струнного оркестра, симфонию, музыку на три китайских стихотворения для смешанных голосов, сюиту для двадцати инструментов, пьесу под названием "Жалобы молодежи", еще одну — "Девять мелодий для рояля", квинтет, множество песен на стихи Эзры Паунда, Джеймса Джойса и других. Я даже перечитал его роман "Трое для спальни С". В экранизации играет Глория Свенсон.

— Ближе к делу! — воскликнула Андреа, подаваясь назад и сжимая любовника своими идеально округлыми и безупречно гладкими икрами.

— Дело в том, что Годдар парафразировал целую часть одного из произведений Либерзона.

— Велика важность, — протянула она. — Все так делают. Я как раз недавно читала, что Шопен не только без зазрения совести перерабатывал мелодии из польской народной музыки, но однажды парафразировал в своих «Фантазиях» экспромт Мошелеса, который по случайности был опубликован под одной обложкой с ноктюрнами великого поляка. Шопен настолько стеснялся этого заимствования, что в течение двадцати лет отказывался переиздавать свой шедевр. Собственно, художник всегда преобразует уже существующие формы, мотивы, техники, создавая новый синтез, — продолжала она свою лекцию, — а Годдар всего лишь воспользовался одним музыкальным пассажем услышанной где-то пьесы! — Андреа была разочарована. — Этого совершенно недостаточно для далеко идущих выводов.

— Согласен, этого недостаточно, — сказал он, целуя подругу; язык Домостроя жадно исследовал впадины и выпуклости ее тела.

Его прикосновения заставили девушку затрепетать, дыхание ее участилось; закрыв глаза, она мотала головой и извивалась всем телом.

Он прервал свои ласки и вкрадчиво произнес:

— Есть и другая ниточка. Угадай, как звали Либерзона.

— Зачем? — она уперлась руками в его плечи и замерла.

— Просто угадай.

— Виктор. Нет, подожди: Гектор.

— Не угадала.

— Да какое отношение имеет ко всему этому имя Либерзона?

— Самое прямое, — изрек Домострой, — потому что его звали Годдар.

Откинув волосы с лица, она резко села.

— Что?

— Годдар Либерзон. — Он смотрел на нее, не отрываясь.

— Это невероятно. Может быть, совпадение?

— Совпадение? Сначала имя Либерзона, потом его музыка! Здесь связь, а не совпадение. — Домострой помолчал. — Но какая тут может быть связь? Когда Годдар Либерзон был в зените славы, наш Годдар, надо полагать, как и ты, заканчивал среднюю школу.

Она задумалась.

— Ты сказал, что Годдар заимствовал темы у двух композиторов. Один из них Либерзон. А второго ты вычислил?

— Пока нет, — сказал Домострой.

Несколько дней спустя Андреа спросила:

— Ты нашел другую тему, которой, как тебе кажется, воспользовался Годдар?

— Сначала я никак не мог определить ни композитора, ни пьесы. С ней связано нечто светлое и хрупкое, несколько старомодное, в духе русских романтиков конца девятнадцатого века: Бородина, Балакирева, Мусоргского. Хотя у меня было такое странное чувство, что я когда-то слышал эту пьесу, причем в исполнении самого автора, а значит, она написана гораздо позже. И тут меня осенило. Годдар позаимствовал этот мотив у Бориса Прегеля, еще одного известного мне композитора.

— Борис Прегель? Я ничего не слышала ни о нем, ни о его работах.

— Сейчас уже не его время. Прегель родился в России и в шесть лет начал играть под руководством своей матери, превосходной пианистки и певицы. Позже он занимался музыкой в Одесской консерватории, затем неожиданно увлекся наукой и сбежал на Запад — во Францию. Оттуда перебрался в Соединенные Штаты. Подобно Либерзону, Прегель получил известность не благодаря своей музыке, а прежде всего как выдающийся изобретатель и эксперт в области атомной энергетики. К тому же он оказался чрезвычайно удачливым предпринимателем, торговал ураном и другими радиоактивными веществами. За свои достижения и заслуги перед человечеством Прегель удостоился кресла президента Нью-Йоркской Академии наук и такого количества наград, что по этой части он не уступает ни де Голлю, ни Эйзенхауэру или Папе Римскому.

— А как насчет его музыки? — поинтересовалась Андреа.

— Она превосходна, — сказал Домострой. — В традициях русского романтизма. Его "Романтическая сюита", фантазия ре-бемоль и многие другие произведения исполнялись в Америке и Европе Римским и Миланским симфоническими оркестрами под управлением Д'Артеги. — Домострой помолчал, затем произнес: — Вот ведь никогда не знаешь, что всплывет в памяти. Я совершенно забыл, что дирижер Д'Артега выступал еще и в качестве актера. Он играл Чайковского в фильме "Карнеги-холл".

— Похоже, ты в курсе всех пикантных подробностей из мира музыки! — отозвалась пораженная Андреа.

— Подожди, скоро сама будешь знать не меньше. Вот, к примеру, Борис Прегель, он, так же как Либерзон, писал песни на стихи знаменитых поэтов.

Он замолчал и задумался.

— Хотел бы я знать еще одну пикантную подробность: как же так случилось, что Годдар использовал мотивы обоих, и Годдара Либерзона, и Бориса Прегеля? Не понимаю, какая тут связь.

— Может, ему просто нравится их музыка, — предположила Андреа.

— И все же, какое совпадение! Даже при жизни Прегель и Либерзон не пользовались широкой известностью. Мало кто знаком с их произведениями. Не удивлюсь, если окажется, что семья нашего Годдара была как-то связана с ними. Как мог Годдар узнать обоих, Либерзона и Прегеля?

— Да почему бы и нет?! — воскликнула Андреа. — Годдар, к примеру, мог быть младшим компаньоном в фирме сначала у одного из них, потом — у другого. Вот тебе и связь!

— Сомневаюсь. И прежде всего потому, что Либерзона и Прегеля вряд ли можно назвать типичными менеджерами. Оба они были художниками и интеллектуалами, людьми глубоко и разносторонне образованными, к тому же публичными.

— Не думаешь ли ты, что в каком-то смысле Годдар такой же. как они?

— Конечно нет. Те были искусными и талантливыми музыкантами. А наш Годдар, несмотря на то, что говорят о нем критики, не обладает истинным пониманием фортепиано; музыка у него простая и плоская, никакой глубины; его обращение с ритмом, гармонией и мелодией — не более чем синтезированная мешанина. По-моему, он и певец никудышный: голос у него такой же заурядный, как и репертуар. Ему не хватает силы голоса, так что он полностью полагается на электронные средства.

— По крайней мере, он хочет не только развлекать. Годдар хочет расширить музыкальный опыт своей аудитории. Именно поэтому его и любят. Именно поэтому он не просто очередная рок-звезда. Он — новатор, как Гершвин.

— Массовая аудитория по природе неразборчива и доверчива, — сказал Домострой. — Съест все, что предлагают средства массовой информации, и не способна отличить подлинное от выглядящего таковым, самобытное от псевдооригинального. Годдар в лучшем случае посредственный певец и умелый производитель электронной музыки, вот и все. Шопен однажды сказал, что нет ничего отвратительней музыки без скрытого смысла. Но в музыке Годдара отсутствует смысл, который стоит скрывать. Вместо этого он ловко скрывает самого себя! Он человек-невидимка, вот что привлекает к нему. — Взглянув на Андреа, Домострой увидел, что ей неприятны его слова. — Новатор или нет, — продолжил он помягче, — его музыка сама по себе ничего не расскажет нам о том, что связывает его с Либерзоном и Прегелем. Но, возможно, это сделают архивы "Коламбия Рекордз" или Нью-Йоркской Академии наук.

Андреа прочитала письмо.

— Изумительно, — вздохнула она, — и как трогательно. Будь я Годдаром, обязательно захотела бы узнать, что за женщина написала его. — Она прочитала еще раз, медленно, губы ее шевелились, смакуя каждое слово. Затем она подняла глаза:

— Нужно ли так детально расписывать мои сексуальные ощущения?

— То, что ты называешь в этом письме сексом, сыграет роль опорной педали у пианино, и твои слова будут резонировать в его фантазиях.

— Хотелось бы мне самой написать это письмо, — мечтательно пробормотала Андреа. — Оно очаровательно.

— Оно будет доставлено от твоего имени, — сказал Домострой.

— Да, но моей в нем будет только подпись.

— Оно не будет подписано, — возразил Домострой. — И никакого обратного адреса тоже не будет.

— Если в письме все правда…

— Правда не нуждается в подписи, — изрек Домострой, забирая у нее письмо. — Если он проникнется твоими словами, не зная, кто ты такая, это заинтригует его куда больше. Он будет считать дни в ожидании, когда ты напишешь снова — и надеяться, что в следующий раз ты назовешь свое имя, и тогда он сможет встретиться с тобой.

— Способно ли произвести на него впечатление одно-единственное письмо? — усомнилась она.

— Вряд ли. Но несколько — скажем, пять — вполне. Давным-давно, во времена моего периода "бури и натиска", когда ко мне приходили письма от поклонников, неотличимые друг от друга, я получил одно особенное письмо. Писала женщина, знавшая меня только по моим работам, а также нескольким концертам и телевизионным выступлениям, однако ее анализ моей музыки оказался настолько тонким, она настолько прониклась всеми моими чаяниями и устремлениями — всей подоплекой моей жизни, о чем я никогда и ни с кем не говорил, — что я был сражен наповал.

Не будучи знакома со мною, она проникла в самые сокровенные уголки моей души. Можешь себе представить, как мне хотелось позволить ей продолжить исследование, но уже при личной встрече, лицом к лицу, выйдя за сугубо профессиональные рамки. Но, дочитав до конца, я с ужасом обнаружил, что она письмо не подписала, вернее, подписала музыкальной фразой из Шопена. Я решил, что она просто забыла поставить свое имя, и стал с нетерпением ждать второго письма.

И несколько недель спустя я получил его. На этот раз она со сверхъестественной проницательностью высказала предположение о том, что я сейчас сочиняю — о продолжительности этого произведения, его тональности, источниках моего вдохновения — и все, ею сказанное, было фантастически близко к истине. И снова письмо оказалось подписано лишь шопеновской фразой — на этот раз другой, — и теперь я понял, что все это делается умышленно.

Потом были и другие письма — по-прежнему подписанные шопеновскими фразами, — где она продолжала рассуждать о моей работе, вкладывая в текст все больше и больше мыслей о своих собственных желаниях и чувствах, и вот в этих посланиях наконец вырвались наружу ее эротические фантазии. Она красочно описывала наши с ней постельные сцены, дополняя их диалогами — что и как бы я ей говорил, и что бы она отвечала, и как в этот момент переплетались бы наши тела. Она с поразительной легкостью угадывала мои самые тайные желания — даже такие, в которых и на исповеди я бы не признался, не говоря уже о том, чтобы воплотить их в реальности.

В большинстве случаев она так точно угадывала мои чувства, что я начал верить в ее телепатические способности. Более того, я опасался, что мой таинственный корреспондент может оказаться кем-то, кого я знаю, или приятелем того, кого я знаю, — бывшей любовницы, случайной подружки, приятельницы или просто знакомой. И тем не менее я был уверен, что никогда не встречался с личностью столь яркой — или столь одержимой.

И в творчестве, и в эротических грезах я теперь уже не мыслил себя без ее писем, как будто она являлась источником моей жизненной силы. Месяц за месяцем, каждый раз, когда приходило письмо, я был уверен, что на этот раз она сообщит свое имя, так что мы сможем, наконец, встретиться, и я смогу ей рассказать, чем она стала для меня. Но она так и не открылась, а где-то через год письма приходить перестали. Вначале я чувствовал себя так, будто внезапно, без предупреждения, перерезали нить, связывающую меня с жизнью. Затем я принялся утешать себя всевозможными домыслами: что она больная и старая; что она вообще умерла, а если и жива, то обязательно окажется неврастеничкой, психопаткой, а может, и шизофреничкой. В конце концов, я опустился до банальности, представив ее себе заурядной, уродливой, да и просто омерзительной — и со временем совершенно избавился от мыслей об этой женщине.

Еще несколько лет спустя я принимал участие в Музыкальных неделях Кранс-Монтаны, излюбленного швейцарского курорта артистической публики. Почетным гостем фестиваля оказалась пианистка, которая, несмотря на то, что ей не было и тридцати, считалась одним из лучших в мире исполнителей фортепьянной музыки, и к тому же отличалась исключительной красотой, привлекавшей к ней особое внимание публики и средств массовой информации. Мне приходилось бывать на ее концертах, и всякий раз ее чувственная красота приводила меня в смятение.

В последний вечер Музыкальных недель я, в числе прочих избранных, сидел за столом для почетных гостей с пианисткой и ее мужем, молодым бизнесменом. Во время еды я заметил, что пианистка украдкой на меня посматривает; однажды я даже поймал ее пристальный взгляд. Смущенный ее красотой, а также присутствием мужа, я обменялся с ней не более чем несколькими замечаниями, в частности о том, что артисту нужны в равной степени как уединение, так и публика, и эта очевидная для нас обоих мысль показалась кому-то из присутствующих спорной.

В разгаре дискуссии я встал из-за стола и направился в уборную, расположенную на первом этаже, и на темной лестнице услышал за спиной женский голос, окликнувший меня по имени. Это была пианистка.

— Я должна извиниться, господин Домострой, за то, что таращилась на вас весь вечер, — произнесла она.

— Я польщен, — ответил я. — Мне давно хотелось с вами познакомиться.

— Мы с вами познакомились задолго до этого вечера. — Она подошла так близко, что лицо ее оказалось под лампой, и я снова почувствовал всю силу ее красоты.

— Я слышал вашу игру, но не думаю, что нам приходилось встречаться.

— Не приходилось. — Она положила руку мне на плечо. — Однако я много раз писала вам. И не подписывала свои письма. Я завершала их нотами.

Я вздрогнул. У меня заколотилось сердце.

— Из «Желания», мазурки Шопена, — прошептал я и начал читать стихи на те музыкальные отрывки, которые она посылала:

Будь я солнцем в синем небе,

Лишь тебе бы воссиял;


Будь я птичкой в этой роще.

Никуда б не улетал;


Пел бы под твоим окошком

Для тебя одной на свете.

Не в силах справиться с нахлынувшими воспоминаниями об этих письмах и видя прямо перед собой прекрасное воплощение рожденных ими фантазий, я взял ее за плечи, притянул к себе и обнял.

— Я любил твои письма, — говорил я. — Они заставляли меня постоянно думать о тебе и ждать тебя так, как я не ждал никого. Это было пять лет тому назад. Пять лет! Подумать только, какими могли быть эти годы, если бы мы встретились.

Она взяла меня за руки.

— За обедом я смотрела на твои руки и думала о том времени, когда готова была весь мир отдать за одно твое прикосновение. Я буквально потеряла голову от тебя, от твоей музыки, от всего, что связано с тобой. Я видела все телепередачи, в которых ты принимал участие, читала о тебе в газетах, ходила на каждый твой концерт. И хотела лишь одного — чтобы ты полюбил меня.

— Стоило тебе только представиться, и ты добилась бы своей цели, — ответил я с горечью. — Я любил женщину, писавшую те письма. Я мечтал о ней постоянно, о ней и о нашей совместной жизни. Я готов был пожертвовать всем ради того, чтобы быть всегда рядом с этой женщиной. — Я вновь притянул ее к себе, зарылся лицом в ее волосах, прижался к ней всем телом. — Она покачивалась в моих объятиях. — Готов и теперь. Только скажи, что ты по-прежнему этого хочешь, и мы будем вместе.

Она, словно колеблясь, отвела глаза и напомнила мне, что у нее есть муж.

— Ты любишь его? — спросил я.

— Люблю? Возможно, нет. Но он мне совсем не безразличен, — ответила она. — И у нас есть ребенок.

— Мы можем стать любовниками, — не отступал я.

Она отвернулась.

— Я написала однажды, что люблю тебя. Это по-прежнему так. Но если я буду скрывать свою любовь, то почувствую, что извращаю ее, делая постыдным то, что было естественным.

— Так зачем скрывать ее? — спросил я, еще крепче прижимая ее к груди. — Я не хочу потерять тебя снова.

Она высвободилась из моих объятий:

— Муж любит меня. Он проявил по отношению ко мне истинное великодушие. Без его поддержки я не смогла бы стать тем, кто я есть. Я не могу оставить его.

Когда она уходила, я сказал:

— Пожалуйста, напиши мне опять.

На следующий день они с мужем покинули Кранс-Монтану. Вначале я просто трепетал при воспоминании о том, что сжимал любимую женщину в объятиях, и лишь позже начал осознавать свою потерю. В ожидании письма я думал о ней непрестанно, представляя наши тайные свидания — после ее концертов, в больших отелях нью-йоркской Вест-Сайд; в гостиницах на окраинах Парижа, Рима или Вены; в мотелях Лос-Анджелеса; в отдельных кабинетах роскошных вертепов Рио-де-Жанейро. Но она не написала, и я начал проводить долгие часы, читая и перечитывая ее старые письма. Себя я в то время ни во что не ставил — ни свою музыку, ни свое существование вообще, — ибо я не смог удержать ее в тот единственный раз, когда у меня была такая возможность. Глядя на телефон, я испытывал невыносимые муки, но позвонить ей не смел. Словно доведенный до отчаяния школяр, влюбленный в свою учительницу музыки, я строил изощренные планы, как выследить ее, устроить все так, чтобы мы вдруг столкнулись якобы случайно, однако ни разу не решился воплотить в жизнь эти ребяческие замыслы.

А несколько месяцев назад я узнал, что ее муж погиб в автомобильной катастрофе.

— Вот как? — Андреа потянулась за щеткой для волос. — Так почему же ты не попытался найти ее?

— Зачем?

— Чтобы быть с ней. — Она медленно расчесывала упавшие ей на плечи волосы. — Она ведь лучшее, что у тебя было.

— Но я-то не лучшее, что было у нее, — нарочито спокойно отозвался Домострой. Потом встал и потянулся. — Как бы то ни было, она писала мне, когда я был композитором. А теперь я сочиняю только письма — причем чужие.

Он усмехнулся и, схватив Андреа, вновь уложил ее в постель. Прикрыв ее груди локонами, он принялся нежно поглаживать их у сосков.

— Сколько времени прошло с момента вашей встречи и до того дня, как ты перестал сочинять музыку? — бесстрастным тоном осведомилась Андреа на следующий день.

— Год или около того, — сказал Домострой и, улыбнувшись, добавил: — Ты могла бы сказать, что я повстречал музу, но она покинула меня.

— Ты по-прежнему любишь ее?

— Не ее. Только ее письма, — ответил Домострой. — Которые напомнили мне, что твое первое послание Годдару ушло вчера вечером. Я отправил его в официальном конверте Белого дома: когда-то я сохранил на память несколько штук. Они изготовили для внутреннего пользования рельефные конверты типа тех, в которых рассылают приглашения на свадьбу. На них никогда ни марки не наклеивали, ни адреса не писали…

— Где же ты их раздобыл? — заинтересовалась Андреа.

Домострой поднял на нее глаза:

— Всякий раз, выступая в Вашингтоне, я получал в них поздравления от поклонника, который был тогда советником президента. Если хоть какие-то письма от поклонников доходят до Годдара, то это, несомненно, окажется среди них.

— Он может подумать, что я работаю в Белом доме.

— Пожалуй. Или решить, что ты жена или дочь одного из вершителей судеб этой страны и, подобно самому Годдару, предпочитаешь соблюдать инкогнито. Это лишит его всякой надежды, что ты когда-нибудь откажешься от анонимности, но, можешь быть уверена, заставит с нетерпением ждать очередное твое послание.

— А что будет в нем?

— Дальнейшие проницательные суждения о его музыке, его жизни- возможно, пара фотографий, чтобы показать, насколько ты красива.

— Стоит ли нам так скоро показывать ему, как я выгляжу? — спросила Андреа и тут же ответила сама: — Можно послать ему фотографии, где я снята издали или отвернулась.

— Хорошая мысль, — одобрил Домострой.

— Раз я не подписываю письма, то и лицо свое показывать не должна.

Он улыбнулся.

— Много ли у тебя хороших фотографий?

— Не так чтобы очень. — Помолчав, она добавила: — Эй, а может, нам снять то, что нужно, самим? Эдакие возбуждающие ню. Для него я могу даже раздеться.

— Тоже неплохая мысль, но его может возмутить, что ты позируешь другому мужчине.

— Конечно возмутит, — согласилась Андреа, — нам не следует вызывать у него отрицательные эмоции. Можем мы сделать такие снимки, чтобы он подумал, будто я снимаюсь в одиночестве, используя фотоаппарат с таймером?

— Я полагаю, да. Но зачем? — спросил Домострой.

— Чтобы возбудить его. Заставить волноваться от одного моего вида.

— Ты уже все продумала, не так ли? — Ее последние слова явно произвели впечатление на Домостроя.

— Кто-то должен был это сделать, — ответила она. — Послушай, Патрик, раз Годдар умудряется столь долгое время сохранять свою анонимность, то он, должно быть, изрядный хитрец. Значит, мы будем еще хитрее. Надо проследить за тем, чтобы ни на моих письмах к нему, ни на фотографиях не осталось отпечатков моих пальцев. Если он начнет проявлять ко мне интерес, то вполне может постараться проверить их, а ведь мы не хотим, чтобы он вычислил меня, прежде чем я вычислю его, не так ли? — Она стрельнула глазами и вдруг расхохоталась.

— Что тут смешного? — удивился Домострой.

— А вдруг выяснится, что Годдар предпочитает мужчин? — объяснила она.

— В этом случае, — улыбнулся Домострой, — выяснится также и то, что у вас много общего.

Они загорали совершенно голыми на крыше ее дома. Положив голову на свернутое полотенце, Андреа спала, раскинувшись рядом с Домостроем. Он наблюдал за единственной капелькой пота, появившейся на ее шее, скатившейся на грудь, задержавшейся на соске, — вот она соскользнула вбок и, не встретив на своем пути ни единого препятствия, способного задержать ее, побежала по сухой гладкой поверхности ее живота.

Затем он посмотрел на себя. Пот скапливался в морщинах и складках его кожи и ручьями стекал по телу. Не в состоянии больше терпеть жару, он натянул трусы и поднялся. Под ним в знойном мареве вытянулись улицы Манхэттена. Легкий ветерок доносил запах смолы, а на Гудзоне ядерный авианосец, сопровождаемый флотилией тягачей и прогулочных катеров, направлялся к маяку Эмброуза; сложенные крылья самолетов на взлетно-посадочной палубе блестели на солнце, будто растянутые мехи аккордеона.

— Я не верю тому, что ты говорил насчет конвертов из Белого дома. — Голос Андреа отвлек его от созерцания.

— Почему? — не оборачиваясь спросил он.

— Очень уж сомнительно выглядела вся эта внутренняя переписка, — невозмутимо продолжила она. — Так что я навела кое-какие справки. В Белом доме нет никаких специальных конвертов для таких случаев. Ты соврал, Домострой. Ну, и зачем же?

— Я думал, эти конверты нужны для успеха нашего предприятия, а не для того чтобы выяснять правду относительно их приобретения.

— От правды, конечно, выгоды никакой, — ответила Андреа. — Правда нужна ради правды.

— Я просто кое о чем умолчал, — сказал Домострой, все еще наблюдая за авианосцем.

Сказав это, он задумался: а не скрывает ли он и от себя правду относительно собственной жизни? Может быть, правда в том, что следовало отправиться на военную службу и стать членом экипажа этого авианосца, а не служить молодой особе, разлегшейся тут на крыше? Положа руку на сердце, не следует ли ему научиться приспосабливаться, изменяться так, как меняется жизнь музыки, где совершенно неважно, что гимн "Звездное знамя" до войны 1812 года назывался "Анакреону в небеса" и был застольной песней фешенебельного лондонского ночного клуба.[12] Или тот величественный шопеновский Полонез ля-бемоль мажор, ставший известным широкой публике благодаря "Памятной песне", пошлой киношке о жизни композитора, а также популярной песенке "Щека к щеке", основанной на мелодии из фильма.

— Так как насчет того, чтобы постараться выложить правду, Патрик? Откуда ты взял эти конверты? — не отставала Андреа.

— Ладно, я расскажу тебе, — вздохнул Домострой. — Лет десять назад я вел курс музыковедения в театральной школе одного из университетов Айви Лиг.[13] Мне, откровенно говоря, очень нравилась одна студентка, и, когда она подала заявление на должность моей ассистентки, я тут же взял ее на работу.

— С беспристрастностью при приеме на работу в высшие учебные заведения все ясно, — бросила вскользь Андреа. — Ручаюсь, то же самое творится и в Джульярде.

— Она жила на первом этаже большого загородного дома поблизости от университета, — продолжал Домострой. — Хозяин, занимавший верхний этаж, был в свое время совладельцем известной вашингтонской юридической конторы и в молодые годы являлся одним из влиятельных советников Белого дома.

— И он повсюду разбрасывал бланки своей бывшей конторы? — ухмыльнулась Андреа.

— Даже если и так, я тогда был занят более интересным делом, чем сочинение писем от имени женщины — рок-звезде, скрывающейся от мира.

— Более интересным делом? Каким же? — заинтересовалась Андреа.

— В тот год я написал "Концерт баобаба".

На губах Андреа мелькнула пренебрежительная улыбка:

— А, припоминаю, тот самый, который несколько лет спустя ты посчитал нужным переписать, сочтя его недостаточно совершенным. О, разумеется, голова у тебя была занята совсем другими вещами. Юной ассистенткой, прежде всего.

— Верно, — сказал Домострой. — Без нее моя преподавательская деятельность казалась мне скучнейшей рутиной. — Он помолчал, затем продолжил рассказ:

— Старик, кстати, жил один и, несмотря на свои преклонные лета, упорно готовил себе сам, экономя таким образом на кухарке. Как-то в субботу утром моя ассистентка позвонила мне и попросила к ней зайти. У нее для меня сюрприз, сказала она, который может вдохновить меня на создание очередного шедевра.

Подойдя к дому, я обнаружил ее в саду, она была в полупрозрачном шифоновом платье вековой, должно быть, давности и старомодных туфлях на высоких каблуках. Она направилась ко мне, и платье, под легким ветерком, туго облегало ее стройное тело. Подобно леди Шалот на картине Уотерхауза из галереи Тейт, она взяла меня за руку и повела в дом, где завязала мне шарфом глаза, после чего мы поднялись по лестнице.

Мы вошли в комнату. По запаху книг и старой кожи я догадался, что это кабинет старика.

Девица усадила меня на кожаный диван. Запечатлев на моих губах влажный поцелуй, она внезапно сорвала повязку. Я открыл глаза и увидел его сидящим за письменным столом не более чем в десяти футах от нас. Опустив голову на руки, он смотрел на нас невидящим взглядом.

— Кто? — не поняла Андреа.

— Старик, кто же еще? — сказал Домострой. — Но он не шевелился — он был мертв.

— И как давно он был мертв? — деловито осведомилась Андреа.

— Уже несколько часов. Утром девушка заметила, что он не спустился за своей "Нью-Йорк таймс". Поднявшись на второй этаж, она обнаружила его за столом, уже холодного, и, поддавшись порыву, положила ему голову на руки, после чего позвонила мне. У нее, видишь ли, была несколько эксцентричная натура.

— А я-то, дура, хотела удивить тебя своим жалким кожаным бельем! — простонала Андреа. — Рассказывай, что было дальше.

— Ничего особенного, — пожал плечами Домострой. — Мы разобрали его вещи: содержимое ящиков стола, папки, коробки с письмами. Присутствие покойника явно возбуждало ее — идея Смерти, наблюдающей за Жизнью. Она сказала, что, займись мы прямо здесь, в кабинете, любовью, получился бы превосходный сюжет для Босха или Сальвадора Дали.

— Я надеюсь, что мертвецу при этом отводилась роль наблюдателя, — перебила его Андреа. — Или твоя ассистентка была готова и к более причудливым экспериментам?

Домострой посмотрел вниз — авианосец скрылся из виду, и мелкие суденышки рассеялись. Он ничего не ответил.

— А что же конверты? — спросила Андреа.

— Я взял их из ящика письменного стола. Целую пачку. В качестве сувенира.

— Сувенира… — пробормотала Андреа. — А в память о чем, интересно было бы знать?

Ей нравилось выводить Домостроя из себя в самый неподходящий момент.

— Когда мой дед вышел в отставку, — как-то сообщила она, — он полностью отказался от еды, а когда врачи спасли его от голодной смерти, он, утомленный бессмысленным прозябанием, взял дробовик и вышиб себе мозги, как Хемингуэй. Почему бы тебе не поступить так же?

— Потому что я все еще приношу пользу, — ответил Домострой. — Себе. Тебе. Я счастлив, что живу на этом свете.

— Ты не приносишь пользы, — засмеялась она. — Ты просто очень себялюбив!

Иногда Андреа говорила ему, что как только она узнает, кто такой Годдар, Домострою придется уйти. Она говорила об этом совершенно спокойно, как о само собой разумеющемся: поиски Годдара — единственная причина, почему они вместе. Бывало, что она говорила об этом сразу после их занятий любовью, когда позволяла ему возбудить себя, а потом, поменявшись ролями, доводила его до экстаза, преступая при этом все мыслимые границы. И, высосав из него все жизненные соки, заставив его умолять о пощаде, она позволяла ему, истощенному до предела, провалиться в сон, чтобы проснуться полным энергии и безмятежным. Вот тогда она и говорила все это.

Ее слова всякий раз приводили его в ужас, подобный тому, который он часто испытывал до встречи с ней — ужас еженощного возвращения от Кройцера в "Олд Глори" — в черную дыру своей продолжающей необратимо сжиматься вселенной.

Домострой понимал, что в том случае, если письма от Андреа и ее фотографии действительно заинтересуют Годдара, тот в конце концов разыщет ее. Фокус заключался в том, чтобы сделать это для него невозможным, ведь если он выяснит, кто она такая, ему незачем станет раскрываться самому, и все их усилия окажутся тщетны. Даже если Годдар найдет Андреа и станет ее любовником, он ни за что не должен узнать, кто она такая. Наоборот, для того чтобы точно установить, что именно она является "дамой из Белого дома", Годдар будет вынужден вызвать ее на откровенный разговор в надежде на случайную обмолвку, намекающую на мысль, фразу или ассоциацию с одним из ее писем. Домострой надеялся, что во время долгих бесед Андреа с Годдаром тот первым сделает ложный шаг и раскроется, невольно упомянув о чем-то, берущем исток в ее письмах. Чтобы дать Андреа как можно больше преимуществ в игре, Домострой решил сфотографировать ее в номере мотеля, а не в квартире, которую Годдар, попади он туда, может тут же узнать. Еще он решил изменить ее внешность. Вымыв ей голову оттеночным шампунем и сделав феном укладку, он изменил цвет ее волос и форму прически. Затем, используя грим, он слегка изменил впадинку ее пупка, увеличил и затемнил ареолы грудей и приклеил несколько родинок на спину и бедра. Так как Андреа регулярно сбривала волосы на лобке, он заставил ее нацепить на это место паричок, популярный в среде трансвеститов и гермафродитов аксессуар, отчего ее влагалище казалось больше, протяженнее и расположенным выше, нежели на самом деле.

На множестве фотографий Андреа, сделанных Домостроем, он старался ничем не выдать свое присутствие. Ни в выражении ее лица, ни в позе не должно было быть ничего указывающего на то, что в комнате находится мужчина.

Тщательно подготовив Андреа к съемке, он расположил фотоаппарат так, чтобы на картинке было наилучшим образом представлено тело девушки, но не ее лицо, а сама камера отражалась в зеркале.

Когда Андреа устроилась нагишом среди сбитых в кучу простыней и подушек, Домострой принялся поливать маслом ее плечи, шею, груди, живот и бедра, а затем умастил и себя тоже. То сидя рядом с девушкой, то оседлав ее, он принялся массировать ей спину, начав от шеи и спускаясь вниз, пока его большие пальцы не уперлись в ее ягодицы. Перевернув Андреа на спину, он положил ладони ей на груди и подушечками больших пальцев помассировал соски. Затем он долго втирал масло в ее чресла, очерчивал большими пальцами контуры ее ягодиц и нежно теребил промежность. Прервался, чтобы еще полить ее маслом, а затем, суровый и непреклонный, резко приподнял ее за скользкие икры, прижался грудью к ее бедрам и вошел в нее. Как только груди ее начали вздыматься и опускаться, а сама она принялась стонать и вытягиваться под ним, он отпрянул, рванулся к камере и направил ее на Андреа. Когда еще не проявившийся снимок плавно выкатился из аппарата, Домострой стал изучать постепенно появляющиеся очертания ее тела, критически оценивая резкость каждого кадра.

Он переставил камеру, снова помассировал Андреа, изменил ее позу, передвинул руки девушки с груди на живот, с живота на лобок и несколько раз снял ее, блестевшую так, словно ей было жарко и она обливалась потом. Потом он вернулся к ней. Андреа, задыхаясь, впилась в него губами, напряглась под ним, содрогаясь, и руки ее, скользнув по бедрам Домостроя, стиснули его плоть. Он снова вошел в нее, но лишь только она начала трепетать и метаться под ним, опрометью кинулся к фотоаппарату.

Он делал снимок за снимком, оставляя ее неудовлетворенной, визжащей, обвиняющей его в жестокости и бессердечии. Когда она стала и вовсе неистовствовать, он подскочил к ней и одной рукой принялся отвешивать пощечины, а другой терзать ее плоть, пока она, завизжав, не раздвинула ноги, чтобы впустить его в себя. Когда он в очередной раз бросился к камере и приблизил ее, чтобы снять груди, бедра, пальцы, вцепившиеся в плоть, она вновь принялась клясть его на чем свет стоит, и он вернулся к ней. Крича, что это была ее идея — возбудить Годдара, показать ему, до какой степени возбуждения может она дойти, Домострой принялся лупить ее по грудям, по ляжкам, потом, перевернув Андреа на живот и могучим захватом удерживая ее в этом положении, он вошел в нее сзади, с каждым толчком вторгаясь все глубже и глубже, пока она не заметалась под ним, зарывшись лицом в подушку, и не запросила пощады.

Он также снял ее, когда она, уже умиротворенная, сидела в ванне, а еще с феном в руке, так, чтобы волосы разметались и скрыли от камеры лицо. Затем, чтобы сохранить о ней воспоминания, он для себя самого сфотографировал каждую фазу ее одевания: в трусиках, потом надевающей чулки и туфли, в расстегнутой блузке, в застегнутой, шагнувшей в юбку, застегивающей ее на талии.

С течением времени Домострой изменил свое мнение относительно того, какое место занимает Андреа в его жизни. Он по-прежнему испытывал в ней необходимость, но его стало злить это чувство. Хотя он всей душой стремился быть с ней, не желая лишиться ни на миг обладания ее телом, которое она предоставляла с такой готовностью, однако чем больше узнавал ее, тем сильнее восставал против этой зависимости. Он боялся, что стал походить на тех сексуально озабоченных неврастеников, которых всегда презирал, мужчин и женщин, впавших в зависимость от гарантированного осуществления своих сексуальных предпочтений и искавших удовлетворения лишь в безопасной и предсказуемой обстановке частных эротических клубов типа "Ученика чародея".

Была и еще одна причина, по которой Андреа стала его раздражать. В ее неугасающем интересе к Годдару, бесконечных рассуждениях о нем, о его деньгах и любовницах, она придавала его музыке наименьшее значение. Домострой находил это оскорбительным.

— Однажды… — сказал Домострой, притягивая Андреа к себе, касаясь губами ее губ и выдыхая слова ей в рот, — однажды может случиться, что ты будешь точно так же лежать с кем-то, кто может оказаться Годдаром, — и он может спросить тебя о чем-нибудь, что запомнилось ему из твоих посланий. Ты должна быть готова к этому! — И он так сжал ее плечи, что Андреа поморщилась от боли. — Чтобы облегчить ему задачу, я собираюсь упомянуть в письме какую-нибудь из тем, что ты сейчас изучаешь в Джульярде — жизнь и письма Шопена, к примеру. Но ты должна постоянно быть начеку. Даже в пылу страсти ты должна помнить все, что я написал, и быть готова правильно отреагировать на любые его попытки выяснить, ты ли писала эти письма.

Она высвободилась из его объятий и ядовито заметила:

— Не будь дураком, Патрик. Годдар не станет устраивать мне в постели перекрестный допрос, как это делаешь ты. У него на уме будет совсем другое.

— Думаешь, Годдар не обратит внимания на то, как тщательно я скрываю лицо? А вдруг он подумает, что я уродлива или покрыта шрамами?

— Возможно, но в таком случае он полюбит в тебе все остальное.

— Может, он уже давно любит кого-то другого.

— Может быть. Но если его подруга знает, кто он такой, значит, в нем для нее нет тайны, а в ней для него. Считая его величие чем-то само собой разумеющимся, она не удовлетворяет его тщеславие, тогда как ты в своих письмах только этим и занимаешься. Будучи его любовницей, она в лучшем случае способна насытить его похоть, а ты сможешь разбудить его себялюбие — первую скрипку в любви. С ней ему все понятно. С тобой он ощутит желание и восторг. Представь, как ему захочется быть с тобой!

— Представь, как захочется мне!

— Представляю. А также знаю, что как только Годдар поймет, откуда ему начинать поиски, нам с тобой придется найти другие места для встреч. Здесь или даже в "Олд Глори" это станет небезопасно: он — или его шпионы — могут следить за тобой. А ведь ты не хочешь упустить Годдара просто ради того, чтобы сохранить Патрика Домостроя, правда?

— Разумеется, не хочу! — отозвалась Андреа. — Как же Годдар узнает, кто я такая?

— По ключам, которые я оставляю в письмах к нему. Не волнуйся, я позволю ему преуспеть в этих поисках.

— А если он все же потерпит неудачу?

— Я пошлю новые письма. С новыми ключами.

Она потянулась и зевнула:

— Интересно было бы знать, что сейчас делает наш таинственный незнакомец.

— Должно быть, гадает, кто ты такая! — сказал Домострой.