"Когда мы состаримся" - читать интересную книгу автора (Йокаи Мор)

Jókai Mór Mire megvénülünk
Мор Йокаи Когда мы состаримся Роман

Олег Константинович Россиянов Два поколения

Роман «Когда мы состаримся» был напечатан в 1865 году. Автору, известному венгерскому писателю Мору Йóкаи (1825–1904), тогда не исполнилось ещё сорока лет. Возраст высшего жизненного расцвета.

Почему же такое заглавие, навевающее невольную грусть, которой обыкновенно сопровождается мысленное обращение к неминуемому нашему уделу: старости, смерти?

Не всякое заглавие, конечно, обязательно выражает чувства самого автора. Но в этом отозвались и они. Роман писался в пору долгих, несбывавшихся ожиданий какого-то просвета на общественном горизонте, облегчения разнообразных тягот, павших на страну после подавления венгерской революции 1848 года. Казалось, эта мрачная полоса никогда не кончится, до отрадных перемен уже не дожить. Неудача постигала и новые выступления «снизу»: разрозненные и быстро раскрываемые дворянские заговоры. Не оправдывались и политические расчёты на послабления «сверху». Вена не шла на какие-либо существенные уступки вплоть до 1867 года, когда было заключено соглашение с венгерским господствующим классом, заложившее государственные основы Австро-Венгерской монархии.

А тем временем за всепроникающий гнёт, вынужденный застой страна платилась пропадающими втуне талантами, сломленными судьбами, быть может, лучших своих сыновей. Такова судьба и одного из героев романа — Лоранда Аронфи, которому власти не могут забыть участия в освободительной войне 1848/49 годов, а ещё раньше — в составлении запрещённой рукописной газеты. Тем паче такие власти, как бездушно пристрастные, мелочно бюрократические австрийские. Австрийский казённо-монархический произвол достаточно известен в истории своей на редкость тупой, механической жестокостью. В роду Аронфи почти все были его злополучными жертвами, неотмщёнными мучениками свободы.

Даже среди своих, венгерских однокашников находятся злоумышляющие против Лоранда. В благоприятной для отступничества атмосфере многие принялись угодничать, выслуживаться, спеша воздвигнуть своё карьеристское «счастье» на чужом несчастье. И Лоранда тоже настигла, говоря горькими лермонтовскими словами, «друзей клевета ядовитая». Даже хуже: прямой, подло рассчитанный донос.

«Когда мы состаримся» — роман на «вечную», неумирающую тему: о том, как неограниченный деспотический произвол губит людей, развращая, калеча одних и медленно пытая, сводя в могилу других. Не «умирающую», по крайней мере, до тех пор, пока все авторитарные угнетательские режимы сами не будут окончательно похоронены, не канут в историческое небытие.

Но замечательно, что эта кровно затрагивающая Йокаи-гражданина, Йокаи-патриота тема поворачивается в романе и другой, не менее близкой его сердцу стороной. «Действие», гнёт не только в мире физических явлений рождает противодействие. И убеждения писателя, его жизнерадостный по своей природе талант противились трагедии безвременья, его клонящей долу силе. Как не покорялась ей и сама стремящаяся вперёд, требующая своего жизнь, её неостановимое подспудное, повседневное течение. И в романе — в повествовании об этой противостоящей утеснению, текущей своим руслом жизни — трагическим нотам сопутствуют иные: доверительно-исповедальные, лирические.

Мягким лиризмом окрашен прежде всего дневник младшего брата Лоранда (постепенно становящегося его настоящим мужественным собратом) — честного, добросердечного Деже. И пусть в романе главенствуют злополучное отшельничество Лоранда, сетования глубоко переживающего его участь Деже, тщетные упования обоих на лучшее. Пускай и собственные авторские гимны молодости, «весне», предреволюционному общественному пробуждению вот-вот готовы перейти словно в грустные сожаления о прошлом. Всё же лирическая мелодия честной, простой жизни гармонирует именно с этими восторженными воспоминаниями, не давая им угаснуть, исподволь смягчая трагизм, обещая непременное восстановление справедливости.

* * *

Вполне внятное в романе лирическое начало ставит его на несколько особое место в творчестве Мора Йокаи. В его многочисленных романах «лирику» обычно отодвигали интригующие события, неожиданные повороты действия и броско-выразительные уродства жизни, в том числе отрицательные социальные типажи; патетические — защитительные и обвинительные — авторские монологи.

В занимательности и этому роману не откажешь. Но подпочва её словно бы невыдуманней, жизнесообразней, «обыкновенней». Лирическая приверженность писателя к простым человеческим добродетелям побуждала пристальней всмотреться также в их устои и в их «носителей»: в быт, будни и характеры не революционеров, не героев, не подвижников — не исключительных, но внутренне не приемлющих зла людей. И гонители их, антиподы — тоже не какие-нибудь фантастические злодеи. Йокаи явно стремился к большей аналитичности, исторической и психологической достоверности художественного письма.

Тут, в этой приближавшей его к художественному реализму невыдуманности, скромной достоверности, думается, — истинное своеобразие романа. Ибо романтизм, в традициях которого в общем писал Йокаи, предполагал как раз исключительность положений и характеров. Романтики принесли в искусство обострённое чувство истории, её движения, которое они приветствовали взволнованно, во вдохновенно-приподнятых тонах. И задержки, временные остановки этого поступательного движения исторгали у них столь же напряжённые — на сей раз мрачно-величавые, скорбно «байронические» — ноты.

Нечто похожее слышится в рассказе бабушки обоих братьев — Лоранда и Деже — о злосчастном жребии рода Аронфи, мужские представители которого погибали в неравной борьбе с австрийским деспотизмом. Несчастные дети обездоленной страны, головой выданной иноземному произволу, они рисуются её потрясённому, страдальчески-бунтующему воображению пленниками и жертвами какого-то извечного наследственного проклятья. Будто тень некоего зловеще непостижимого рока ложится на трудную историю Венгрии.

Эта романтическая завуалированность отчасти, быть может, облегчила цензурную «проходимость» роману. Несомненно вместе с тем, что мотив «рока» и другие встречающиеся в романе традиционно-романтические представления — это прежде всего представления самих персонажей, причём на добрую долю иллюзорные. Поэтому и автор слегка подтрунивает над ними, и сами они стараются от них освободиться. Именно борьба с собой, своим простодушием и прекраснодушием, обретение более здравых, реальных, конкретных истин и составляет основу внутреннего, психологического действия в романе. И благодаря своей правдивой жизненной логике это внутреннее действие по-своему даже не менее интересно, чем «внешнее», событийное (разоблачение предавших Лоранда и его отца лжедрузей, лжепатриотов).

Внутреннее действие завязывается с первых же страниц. Сразу же подвергается вразумляющему испытанию Деже с его детскими недоумениями, наивными попытками объяснить себе зловещую неожиданность, свалившуюся на семью: непонятный уход отца из жизни, его тайные похороны. Полудетская ещё наивность сквозит потом и в розовых иллюзиях Деже относительно его высокородного дядюшки, Бальнокхази, чей домашний уклад поначалу кажется ему верхом изысканности и благородства — и чью манерную, внутренне холодную дочку, красивенькую Мелани, готов он принять за сущего ангелочка.

Лишь тщетные поиски заступничества за брата у дядюшки, этого хладнокровно блюдущего свою выгоду карьериста-чиновника, открывают Деже глаза на семейство Бальнокхази, на его тщеславную расчётливость. Присоединяется ещё инквизиторский допрос Деже в гимназии, который тоже помогает узнать истинную цену словам и делам — и многим людям, от соучеников до преподавателей.

Вообще перипетии грозящего Лоранду ареста и его бегства становятся настоящим горнилом, в котором обнаруживаются и закаляются добрые задатки Деже. Именно эти, уже вполне серьёзные житейские испытания позволяют ему окончательно стряхнуть остатки детской доверчивости, скоропалительности в суждениях, увидеть жизнь такой, какова она есть, и определить своё место в ней. История Деже, с лирической непосредственностью Рассказываемая им самим, — подлинная история возмужания этой стойкой, самоотверженной натуры. На наших глазах умудряемый жизнью мальчик становится воспитывающим себя юношей, мечтательный ребёнок — самостоятельно, ответственно мыслящей личностью.

Лоранд, пожалуй, больше во власти не собственно детских, но романтически наивных — крайних, «максималистских» — иллюзий. В этом смысле Деже, хотя и преклоняется перед идеалистом-братом, кажется порой словно житейски выше, «взрослее» его. Вместе с тем переживания Лоранда, кроме романтической приподнятости, покоряют и человеческой естественностью: той неумолимой, но само собой разумеющейся простотой, с какой они вытекают из его отчаянного положения.

Романтиков влекли беспредельные и запредельные желания, порывы. Йокаи же ставит им вынужденный, не зависящий от нас предел. С грустным и нежным, но здравым сочувствием, навеваемым собственными раздумьями патриота, показывает он, что как-никак, а жизнь, силы человеческие не безграничны, не бесконечны. И безоглядная верность Лоранда данному слову, сама по себе возвышенная, благородная, выглядит поэтому несколько ригористичной, ибо расходится с реальными возможностями, истинными велениями жизни. Жертвовать всем — любовью, счастьем, будущим, не только своим, но в известном смысле и общего дела — в угоду явной, даже вызывающей садистской прихоти подлеца? Для которого вырванное обманом слово — лишь предлог ещё и ещё помучить, насладиться добровольной агонией?

Этой дилеммой, несовместимостью иллюзии и реальности обусловлены метания Лоранда, который в конце концов душевно надламывается, отворачивается от всего, опускает руки. Стараниями Деже предатель Пепи Дяли выведен на чистую воду, посрамлён. Но страдания были слишком долги, жертвы слишком велики, груз их непомерен. И не только для одного Лоранда и других патриотов из рода Аронфи, которые тоже сламывались под гнётом противоречия между целями, устремлениями и разошедшейся с ними действительностью. В историческом вакууме прошлого столетия, когда, после 1848 года, в Венгрии не народились ещё новые общественные силы, на которые можно было бы опереться, покончил с собой известный реформатор предреволюционной поры Иштван Сечени. Душевным расстройством заболел выдающийся поэт-романтик Михай Верешмарти. Особая чувствительность и впечатлительность, повышенная ранимость, тонкая душевная организация Лоранда и его предков, таким образом, особенно многозначительна. Помимо тупой беспощадности австрийского гнёта, жребий их словно напоминал о некоторых особенностях национального характера. И одновременно гласил, предупреждал о тем большей насущности какого-то трезвого и разумного, не самоубийственного человеческого и общественного выхода.

Выхода, но — не отступления. В этом смысле очень важен мотив возмездия, справедливой кары, проходящий через роман от начала до конца. Ни писатель, ни поверенный его чувств, до известной степени — второе «я», Деже, ни на минуту не сомневаются в необходимости отмщения. Ибо это не просто лишь правило дуэльного кодекса, романтический долг дворянской чести — или даже религиозный канон («аз воздам»). Это прежде всего наша святая обязанность перед собой и остальными, общий опыт настоящего и завет будущему во избежание новых преступлений. Возмездие, наказание в романе — не привилегия одиночки, который в романтическом обличье какого-нибудь графа Монте-Кристо является из прошлого и удаляется обратно в неизвестность, в своё гордое самолюбивое изгнание. Возмездие у Йокаи — выдвигаемая естественным ходом событий общеобязательная нравственная, гражданская заповедь, которая осознаётся и непреложно принимается всеми, от Лоранда и бабушки до самого Деже и другого его дядюшки, строптивого безбожника и нечестивца Топанди.

Именно непосильность возмездия для одного, а не какая-либо «религиозность» парадоксально отражается в нотках некоторого фатализма в романе. Действующие лица иногда словно бы и впрямь готовы положиться на волю провидения, усмотреть в провале козней руку всевышнего («все под богом ходим»). Но мы-то видим, что всё свершается по логике самих вещей, прослеживаемой художником. Ощущаем и постоянную дистанцию между ним и героями. Он от души жалеет, например, бедную, мятущуюся Ципру, которая жаждет участия, свободы, света и терзается своим униженным положением в доме Топанди. Но, повествуя о просьбах девушки научить её молиться, в которые облекается тоска по чему-то высокому, писатель тут же мягко замечает: «О, блаженное чувство, …когда молитва услышана. Блаженны, кто в это веруют!» И даёт понять, что молитва — вообще лишь условное словесное выражение теснящихся в груди, жаждущих излиться порывов, стремлений подняться выше, стать чище, лучше.

Точно так же и вера Лоранда, как и обращение в неё Ципры, Топанди под конец романа, не узкорелигиозны, не конфессиональны. В вере для них сливается, по собственным словам Йокаи, «всё, во что только может верить человек». То есть они не столько даже «веруют» (в бога), сколько верят — опять-таки в высшее, в лучшее в жизни и человеке. «Бог» становится в этом смысле как бы лишь условным знаком, синонимом идеальной человеческой устремлённости. И «небеса» — это не рай, а царство осуществлённой мечты. Для Ципры истинный рай — соединение не с богом, а с любимым. Ему, а не богу она и отдаёт навечно свою душу. Для Топанди, который до последнего часа остаётся, в сущности, нераскаянным еретиком, «тот свет» — совсем в духе учения Джордано Бруно о множественности миров — некая ещё неведомая дальняя планета, где вдобавок восторжествовали идеи равенства и вместо холопов сами же «бароны чистят графам сапоги».

Таким образом, «жизнь вечная», загадка которой влечёт и Топанди, и Ципру, — это, по сути, единственно возможная для человека посмертная жизнь в благодарной памяти знавших нас и чтящих за добро людей, потомков. И пусть Ципра простодушно принимает молитвы за какое-то высшее откровение, волшебный ключ к познанию духовных благ, а Топанди позорную смерть своего врага — за кару господню, было бы не меньшим простодушием полагать, будто Йокаи тем самым склоняет читателя к некоему плоско правоверному богопочитанию. За понятиями бога и веры в романе вновь и вновь встаёт не какое-либо «боголюбие», а убеждённое человеколюбие: непреклонно благородная гуманность героев и самого автора.

И в самом христианском вероучении привлекает писателя его, так сказать, неопошленное прасодержание: гуманистическая наивно-коллективистская направленность. Любовь, которая целительней ненависти и управляет нами вплоть до самопожертвования ради общего блага. Добро, которое несовместимо со злом и противоборствует ему во имя справедливости для всех. И не просто справедливости отвлечённо-утешительной, потусторонней, а вполне, реально земной, «посюсторонней», не милующей неправедную власть и её лукавых приспешников.

* * *

Простейшие эти постулаты, общие многим отправлявшимся от раннего христианства нравственным учениям, и в романе Йокаи служат лишь подпочвой самых современных социально-гуманистических идей. Очень насущной для Венгрии и всей разноязычной Центральной Европы была, например, проповедуемая писателем национальная терпимость. Её гуманную суть он стремится пояснить и подкрепить ещё «добрым старым обычаем» обмениваться детьми, столь полезным для улучшения национальных взаимоотношений. Деже на время берут в немецкую семью Фроммов. А их девочка, Фанни, обретает второй дом у его венгерских родителей.

Заповедь терпимости распространяется на цыган, этих давних парий венгерского общества. Сочувствие и понимание встречает у писателя жестокая обида на сословное общество цыгана-разбойника Котофея, при всём неприятии тех полудиких средств — убийств, грабежей, — которыми мстит он за свою обездоленность, за гонения и пренебрежение. И уж вполне законным и естественным признаёт Йокаи брак с цыганкой: вещь совершенно невозможная в глазах его дворянских венгерских современников! Лоранд по-человечески, как к равной, относится к цыганской девушке Ципре, предмету розыгрышей и насмешек собутыльников Топанди, в конце концов предлагая ей руку. Они с Ципрой друг друга полюбили — и это самое главное. Любовь выше разделяющих людей национальных и сословных предрассудков. И сам грубоватый задира Топанди оказывается достаточно свободомыслящ, чтобы во имя любви благословить этот брак — даже во избежание формальных препон удочерить Лорандову невесту.

Национальная терпимость, иначе говоря, тесно смыкается писателем с социальной: одно не мыслится без другого. А эту последнюю довершает самый искренний, неподдельный демократизм. О нём говорит и другой «мезальянс» в романе: сердечный, а затем супружеский союз дворянина Деже с девушкой мещанского звания Фанни. Не знает стеснительных преград, светских, церковных и социальных табу и воинствующая, вызывающая филантропическая широта Топанди. А Деже отрешиться от наивных мечтаний о чиновничьей карьере помогает, между прочим, добрый товарищ его детства, простой пекарский подмастерье Мартон.

Гуманной проповеди равенства служит в романе и решительное противопоставление «хороших» и «плохих» персонажей. Быть может, несколько романтическое в этой своей подчёркнутой контрастности, оно зато отчётливо выражает нравственную суть конфликта и недвусмысленную авторскую позицию. Способом контраста рисуются подчас уже сами характеры — особенно второстепенных, эпизодических лиц. Психологический рисунок здесь совсем прост: сводится к несоответствию наружности и внутреннего облика. Внешняя суровость, даже резкость Топанди или директора гимназии, но доброе сердце у обоих. И наоборот: вкрадчиво-доброжелательная повадка — и своекорыстные умыслы классного наставника. За ангельской, казалось бы, кротостью и непорочностью Мелани таится себялюбие, даже испорченность. Парик и вставные зубы её отца, надворного советника Бальнокхази — словно почти уже гротескно материализованная метафора всей этой внешне благоприличной фальши.

Характеры главных действующих лиц гораздо глубже, многогранней. Возьмём хотя бы Ципру. Неукротимая гордость уживается в ней с самоотверженностью, способностью пожертвовать собой. Необузданное своенравие переплетается с преданностью и нежностью. Она не задумывается и пощёчину влепить своему насмешнику-благодетелю, и грудь подставить под нож ради него и всех домашних. Внутренне неоднолинеен и Деже: наивный мечтатель, здравомыслящий, целеустремлённый отмститель и томимый гражданственной скорбью патриот. Но принцип изображения тот же: основан на контрастном, хотя более сложном, сочетании сплетающихся и противоборствующих душевных качеств.

Полярно и разделение, размежевание действующих лиц по их сюжетной — и в конечном счёте общественно-исторической — роли. На одной стороне — не настоящие люди, только носящие их личину для сокрытия своих низких побуждений. Это муж и жена Бальнокхази. Между собой они враждуют, но цели оба преследуют корыстные, только корысть у каждого своя. Это наглый предатель Лоранда, фат и прохвост Пепи Дяли. И самый отвратительный лицемер и интриган, у которого на совести смерть Лорандова отца, злоумышляющий против самого Лоранда и Топанди, пустословящий святоша Шарвёльди.

На другой же стороне — их до поры, до времени униженные, но изначально не смиримые антагонисты. Таков Лоранд, который изнывает, чахнет в вынужденном бездействии, но до последнего вздоха не приемлет никакого двоедушия, лицедейства, словоблудия — ни «частного», ни политического («вся история — сплошная ложь!»). Таков по-своему и Топанди, который, вымещая на местных властях и церковниках своё разочарование в жизни, ищет прибежище от него в естественных науках. Такова жизнерадостная, излучающая душевное здоровье Фанни, бессменная целительница страждущих матерей, заботливая опекунша и незаменимая опора своего мужа — Деже. И таков он сам: вначале — строящий ребячливые планы наивный честолюбец, потом — твёрдый в своих независимых принципах молодой адвокат и, наконец, созидающий мирное трудовое счастье семьянин-землепашец.

Среди добродетельных героев романа братья, Лоранд и Деже, достойны особого внимания. Они сами — словно некий двуединый контраст. В них угадываются разница и связь времён, патриотическая скорбь и неуступчивая надежда автора.

По всему своему складу Лоранд принадлежит ещё, так сказать, к «романтическому» поколению вольнолюбцев. Ополчившиеся на него силы все больше кажутся ему загадочными, непостижимыми, почти неодолимыми. Уж если кто, кроме бабушки, склонен к мрачному взгляду на историю, готов видеть и винить в своих злоключениях судьбу, так это он. И жизнью его и вправду будто управляют роковые обстоятельства. Не только злосчастный жребий предков, но и пытающаяся подчинить его себе демоническая женщина (госпожа Бальнокхази) — и эта неожиданно жалящая его под конец пчела, словно настоящая уже посланница рока, символическая исполнительница высшего приговора над его душевной отгорелостью.

А в лице Деже перед нами другое, уже более деятельное и стойкое поколение, которое больше сообразуется с жизнью, твёрже стоит на её почве. Роман кончается грустным вздохом Деже, подавленного бесполезной гибелью брата, общественным разбродом, затянувшимся безвременьем. И всё же именно он, грустящий о прошлом, без особых обольщений наблюдающий настоящее, меньше всего чувствует себя жертвой рока, свободен от какой-либо внутренней охладелости. Добросовестно, не падая духом, трудится он над распутываньем связавшего брата пагубного обязательства, делит, стараясь облегчить, все постигающие семью испытания.

И у нас остаётся убеждение, что передуманное, перечувствованное им не останется втуне. В Деже и его неутомимой Фанни видятся те, кто восполнят утраты — сохраняя веру в жизнь, приумножат её добрые начала. И на её исподволь укрепляемых ими нравственных устоях воздвигнется наконец здание более отрадной яви, пред которой отступит печальное видение фамильного склепа, этой символической усыпальницы национальных надежд.

* * *

Опять и опять возникают в романе Йокаи простые, старинные понятия, заповедные для осознающей и совершенствующей себя личности. Честь и честность, прямодушие и великодушие, доброта и верность — себе, близким, друзьям, делу, людскому благу — все это представления, нерушимые для тогдашних благородных духом сынов отечества, ревнителей 1848 года, вольнолюбивцев-просветителей.

Позднейшее стяжательское общество, ловцы успеха и наживы, предали, попрали нравственные заветы прошлого, подменив человеколюбие себялюбием, служение — прислужничеством и всякую душевную высоту — низостью, обманом, завистью, коварством, вероломством. Но для Йокаи эти заветы оставались непогрешимы и неосквернимы. Он не уставал защищать их истинную красоту, печалясь об их унижении, которое казалось ему лишь непомерно затянувшимся испытанием.

И эта его преданность душевной высоте, отвращение к низости многое говорит нашему сердцу, поддерживая, обостряя чувство справедливости. Участь Лоранда, беззастенчивая подлость Дяли, стойкая верность Деже — всё это побуждает требовательней вглядываться в жизнь, в прошлое и настоящее, тем больший интерес придавая увлекательному роману венгерского писателя-классика.

О. Россиянов