"Улица Королевы Вильгельмины: Повесть о странностях времени" - читать интересную книгу автора (Квин Лев Израилевич)

ПРОПАВШАЯ ДЕЛЕГАЦИЯ

Когда вскоре после войны я, совсем еще юный старлейт, был неожиданно послан с границы Австрии с Чехословакией сначала в предместье Будапешта, а затем и в самый центр венгерской столицы, то был приятно удивлен. Как, оказывается, у меня много знакомых молодых ребят в миллионном городе!

Между тем это вовсе не было случайностью. В последние месяцы боевых действий в Венгрии наши командиры высокого ранга, исходя из своих далеко идущих соображений, надергали в спешном порядке по разным частям головастых резвых офицеров помоложе и стали гонять их со всякими деликатными поручениями с одного края фронта на другой, а то и вовсе за край, на ту сторону. Искали мы именитых венгров, не захотевших сотрудничать с фашистами и рассыпавшихся из Будапешта по укромным углам, от греха подальше. Сегодня эти люди не значили ничего, а вот завтра... Завтра, после освобождения Венгрии, каждый из них мог сыграть немаловажную роль. Добывать адреса таких «людей будущего», добираться к ним по тайным тропам нам как раз и помогали молодые венгерские партизаны и просто «одноразовые» добровольцы из антифашистов, такие же горячие и бесшабашные, как мы. В то время я и заработал кличку «руски литинант» и, честно признаться, мне было здорово приятно. когда позднее, уже в Будапеште, знакомые, а случалось, даже вроде и вовсе незнакомые венгерские парни крепко жали мне руку и, улыбаясь, произносили, как пароль: «А, руски литинант!»

Впрочем, может быть, и других моих коллег по ночным челночным рейдам называли тоже так. Что-то вроде коллективного псевдонима.

К тому же я тогда уже вполне прилично лопотал по-венгерски. И венгры, не только молодые, с наслаждением перебрасываясь со мной парой немудреных фраз на своем языке, тут же присвоили мне новую, более высокой степени кличку: «Мадьярул беселе руски литинант» — «Русский лейтенант, говорящий по-венгерски».

А таких было, ей-богу не вру, считанные единицы.

Мой новый командир подполковник Гуркин, начальник отделения по работе среди венгерского населения, крупный специалист по истории Англии и потому, вероятно, оказавшийся неожиданно для самого себя в этой должности («Какая разница — Венгрия или Англия? Главное, научен человек видеть сквозь далекую прошлую перспективу близкое светлое будущее любой страны» — так или подобным образом рассуждали, назначая его в самых верхах), был мне знаком. В феврале сорок пятого незабываемые трое суток мы проболтались с ним во фронтовой неразберихе по забитому ошалелыми эсэсовцами осажденному Будапешту, умудрясь не только выйти целыми из этой передряги, но еще и притащить с тобой десяток голодных и невероятно словоохотливых языков.

Так вот, этот самый знакомый мне специалист по истории Англии, когда я доложил ему по всей форме о прибытии к новому месту службы, сказал сразу по-свойски и без всяких обиняков:

— Меня привлекает в вас, старший лейтенант, одно качество: умение быстро сходиться с людьми. Поэтому, не скрою, истребовал вас к себе, несмотря на некоторое противодействие в штабных верхах. Работаем так: я даю направление — и вы получаете полную свободу действий. Первый ваш промах я просто не замечаю. Второй — вызываю на ковер, Третий — пожмем друг другу руки и расходимся без всякой обиды.

Скажу сразу: промахов было много. Но на ковре не стоял ни разу. Кроме... Но об этом потом. А вот руки жали друг другу частенько. Подполковник страдал забывчивостью и с каждым сотрудником здоровался, случалось, по нескольку раз за день. Или так полагалось на английский просвещенный манер?

Двинул он меня поначалу по молодежной части. Ну и правильно! Если я и имел кое-какой политический опыт, то прежде всего по этим делам. Недаром же протрубил в буржуазной Латвии несколько лет на подпольной работе в запрещенном Союзе трудовой молодежи, даже в тюрьме успел посидеть. Неплохо разбирался в буржуазных молодежных движениях, приходилось вести в разных формах и нелегальную политическую пропаганду. Ну а в Венгрии после войны развелось более полусотни разного направления молодежных организаций: и правых, и левых, и архилевых, и католических, и протестантских, и скаутских, и просто спортивных, впрочем за каждой такой спортивной организацией обязательно маячил хоть большой, хоть поменьше вопросительный знак.

Я скинул, как было велено, военную форму, получил на складе АХО приличный штатский костюм из трофейных, шляпу (не синюю и не сидящую как колпак), модный в те времена пыльник и пошел шуровать с утра до вечера и с вечера до рассвета — многие молодежные клубы в послевоенной ошалелости работали и до и после полуночи.

Легче и приятнее всего было иметь дело с новыми демократическими организациями. И знакомых по лесам северо-восточной части Венгрии там оказалось немало, и бывших военнопленных-антифашистов, и просто хороших ребят, у которых загорались глаза, когда товарищи говорили им, что вот этот широко улыбающийся молодой человек и есть тот самый «руски литинант».

Я охапками тащил от них все: и серьезные сведения, и обрывки разговоров, и сплетни. Потом, в тиши ночной, тщательно, как мог, сортировал все это добро, отделяя зерна от плевел. А утром докладывал выводы подполковнику. Он нахваливал:

— Ай молодец, ай шустряк! — и добавлял тем же тоном: — И не заметили даже, как они заливают. В одном Будакеси, видишь ли, у них пятьсот членов! Тогда во всем Будапеште не меньше полумиллиона!

Подполковник мягко, безболезненно укладывал на лопатки.

— Съезжу туда сам, товарищ подполковник, сосчитаю по головам.

— Езжайте! Уверен, считать долго не придется. И при случае обязательно покажите этим хвастунишкам, что вы в курсе дела. Так, ненароком. ...Кстати, на вашем месте я бы не слишком афишировал свой венгерский. Ну, где знают, там знают, а вот где появляетесь впервые, пусть находят для разговора с вами своего переводчика. С русского, с немецкого. Это даст вам некоторые дополнительные преимущества. Ведь многие венгры так уверены в непознаваемости своего языка, что нередко, общаясь с чужаками, кое-что да выбалтывают в разговорах между собой.

Подполковник Гуркин и тут был прав. Ухо приходилось держать востро. Обманывали и чужие, обманывали и свои. Чужие вечно что-то скрывали, хитрили, комбинировали, пытаясь как можно ловчее и незаметнее провести этого улыбчивого старшего лейтенанта. Вдруг да удастся при его содействии проникнуть сквозь частокол запретов Контрольной комиссии против всякого рода перевертышей и угнездиться на нераспаханном еще поле народной власти? А свои... Своим хотелось поиграть перед тем же старшим лейтенантом жиденькими еще мускулами: вот, мол, какого влияния в массах мы уже достигли! Пусть доложит в свои верха.

Поэтому еще один козырь в этой пусть и не очень сложной политической игре никак не мог быть лишним.

Подполковник Гуркин никогда не вызывал меня к себе. Он просто не успевал. Я сам любил, может быть, чаще, чем требовалось, заявляться в его огромный кабинет с резными деревянными панелями, бесшумным ковром с толстенным ворсом и картинами известных венгерских художников на стенах — отделение наше занимало родовой особняк именитого венгерско-польского графа, сбежавшего на Запад за день до вступления в Будапешт передовых частей Красной Армии.

Но вот однажды во время обеда — а обедать мы старались, если не мешали неотложные дела, все вместе в одно время в графской столовой, как в доброй семье, — подполковник Гуркин, сидевший во главе стола, спросил меня:

— Вы никуда сейчас не спешите, товарищ старший лейтенант?

Дел у меня всегда было по горло, и он это знал. Но раз спрашивает...

— Нет, срочности особой нет.

— Тогда зайдите ко мне, когда расправитесь с косточками из компота.

И у себя в кабинете, верный своей манере не удлинять разговор необязательным вступлением, сразу спросил:

— Что такое КАЛОТ?

— Католическое общество молодых людей. Центр на площади Кальвина. Председатель — патер Керкаи. Утверждают, что член ордена иезуитов.

Гуркин кивнул и добавил:

— Во время войны они часто появлялись в рабочих общежитиях. Прозрачно, намеками, чтобы в случае чего суметь открутиться, агитировали против немецкой оккупации. А теперь вот тоже пытаются проникнуть в рабочие общежития, используя, так сказать, свой прошлый антифашистский политический капитал. Вам известно?

Я промямлил что-то невнятное.

— Для чего это им, подумайте.

Я подумал, Вспомнил, как в Латвии мы в свое время с определенным прицелом создавали вроде бы совершенно безобидные литературные или спортивные кружки на небольших фабричонках, предприятиях на дому, в мастерских.

— Зацепиться. Изучить материал. Наметить подходящих людей. А вот с какой целью?

Подполковник Гуркин снова кивнул:

— Вопрос хороший... Знаете что, оставьте на время ваших прогрессивных мальчиков и девочек...

Я протестующе взмахнул рукой.

— ...и девочек, — повторил он, не повышая голоса. — И займитесь одним только КАЛОТом. Ну для равновесия еще и черкесами[1]. Браунинг у вас с собой?

Я гордо похлопал по заднему карману брюк. Свою легкую трофейную пушку я всегда таскал с собой.

— Пусть отдохнет у меня на полке в сейфе, — подполковник кинул на стол связку ключей. — И подумайте, как сделать, чтобы узнать побольше, а обещать поменьше. Ну, давайте не поскупимся, выделим им рулон бумаги — на бумагу они все падки. И сколько захотят брошюр о нашей молодежи.

Я встал:

— Разрешите идти?

— Но только не туда. К себе в келью. Посидите, продумайте все до мелочей, а завтра с утра — с богом!..

Патер Керкаи оказался человеком средних лет. Был он до того худ, что при взгляде на его узенькое клином личико, кругленькие, как шарики, блестящие глазки под стеклами пенсне, миниатюрные ручки с младенческими пальчиками, на все затянутое в зауженную сутану тельце невольно закрадывалась мысль: не начинают ли на складах всемогущего творца понемногу иссякать запасы человеческого сырья.

Меня патер приветствовал с такой порывистой радостью, что, казалось, встретились два брата после долгой-долгой разлуки.

Я решил повести разговор по-русски.

— Нем, нем! — радостно улыбаясь, замахал он своими ручонками. — Нем иертем оросул[2].

А у меня между тем имелись совершенно точные сведения, что патер Керкаи бегло говорит по-словацки и при желании можно без особого труда понять друг друга.

Значит, нет такого желания.

— Неметул?[3] — спросил я.

Опять умильная улыбка и торопливые взмахи руками. И такая же ложь: не мог, ну просто не мог патер Керкаи, выпускник духовной академии, совсем не говорить по-немецки.

Я пожал плечами. Сижу жду. Он хозяин, к нему явился гость, пусть он и выкручивается. Раскрывать свое знание венгерского языка не буду: это я твердо решил вчера, во время детального обдумывания своего предстоящего поведения в КАЛОТе. Кое-какого преимущества можно таким образом добиться. Выйти вперед на полкорпуса.

Наконец он поднял пальчик: есть, мол, идея. Просеменил в соседнюю комнату и вернулся с невысоким крепышом лет сорока, показывавшем в демонстративной улыбке два ряда великолепных крупных, один к одному, зубов. Как я потом узнал, что был заместитель Керкаи по организационным вопросам Шандор Медьяши. Тоже, как говорили, иезуит, но по каким-то конспиративным соображениям оставленный вне церкви, на штатской, так сказать, службе.

Он хорошо говорил по-немецки. Так и пошел у нас разговор. Я спрашиваю на немецком, обращаясь к Медьяши, он переводит на венгерский. Патер Керкаи медленно, осторожно, обсасывая каждое слово, хотя речь шла о самых обыденных вещах, складывает в куриную попку пухленький ротик и выдает несколько коротких венгерских фраз. Медьяши переводит.

А я ведь не прогадал со своей тактикой! Мое «незнание» венгерского языка довольно быстро стало давать результаты.

— Он спрашивает, работаем ли мы еще с кем-нибудь, кроме учеников гимназии?

Патер Керкаи морщит лоб:

— Нет. Иногда только по вечерам в клуб заходят всякие случайные люди. Просто с улицы. Мы даже не знаем, кто такие. Залетят на огонек и тут же улетят.

— Может, сказать ему о рабочих с Чепеля?

— Переводите только то, что я говорю, — и ангельски улыбается.

Ага! Значит, не следует мне знать о рабочих.

А потом пошел у нас хороший такой нейтральный доверительный разговор об архитектурных памятниках, уничтоженных в боях, о тяжело восстанавливающейся из руин промышленности.

И в завершение:

— Как интересно было познакомиться с таким интеллигентным молодым русским офицером!

А когда я выдал насчет приготовленного для них подарка — нескольких сотнях брошюр на венгерском языке о жизни советской молодежи, восторгам вообще не было конца:

— Это нам так поможет!

Про рулон бумаги я решил пока умолчать.

Оба они, улыбаясь и часто кланяясь, как китайские болванчики, проводили меня до самого выхода на улицу, Патер Керкаи, ослепительно улыбаясь, сказал на прощанье:

— Надеюсь, мы будем часто иметь честь видеть нашего гостя. Переведите, Медьяши.

Медьяши переводит слово в слово.

— Очень часто, — простодушно заверил я.

— Нам так приятно, так приятно!

Уж чего они наверняка не ждали, так это моего появления в тот же вечер в клубе КАЛОТа, Улыбчивый патер, правда, отсутствовал. Но редкой красоты зубы Медьяши весь вечер сияли рядом со мной. Он знакомил меня с любым по моему выбору и добросовестно переводил. Один лишь раз Медьяши отступил от программы и, глядя на меня большими честными глазами, сказал по-венгерски выбранному мною собеседнику, значительно постарше мальчиков и девочек, которые занимались кто чем — пинг-понгом, шитьем, веселой болтовней в дружеском кружке:

— Полное внимание: советский офицер! — и продолжал по-немецки: — Я ему сказал: вы наш почетный гость. А это адвокат Керекеш. Наша молодежь иногда получает у него консультации по своим специфическим вопросам.

— Как заработать без подготовки единицу[4] на экзамене?

Керекеш сдержанно рассмеялся. Выправка у него была хоть куда.

— Это они и без консультации умеют, — сказал на чистом немецком и добавил серьезно: — Я консультирую молодых рабочих по вопросам трудового законодательства. Столько новшеств, сам едва успеваю быть в курсе.

Медьяши, не забывая показывать зубы, нервно засучил ногами.

«Почему они так не хотят, чтобы я знал про рабочих? Ведь Венгрия католическая страна, и почему такая организация, как КАЛОТ, не имеет права уделять внимание также и рабочим-католикам?» .

На другой день наша милая секретарша Зоя довольно долго продержала меня утром у двери подполковника Гуркина. Раньше такого не случалось.

Наконец от него вышел какой-то полковник и я, уже порядком перенервничавший, был допущен.

— Доброе утро, — Гуркин, как всегда, вежливо поднялся с кресла, пожал руку. — Садитесь, рассказывайте.

Рассказ мой был короток: хитрят и скрывают. Особенно насчет своих связей с рабочей молодежью.

Я изложил наши беседы почти дословно. Гуркин непривычно долго молчал, покачиваясь на задних ножках кресла.

— Вот только что от меня вышел работник СМЕРШа. Вчера поздно вечером на Керенде[5] опять убили двух наших офицеров. Снайперы с крыши. Одного удалось свалить автоматными очередями. Но ни документов, ни характерных деталей в одежде, вообще ничего примечательного. Полковник приходил посоветоваться. У них косвенные данные насчет КАЛОТа. Косвенные, — подчеркнул он.

— Не знаю, как насчет убийств. Но что-то у них не в порядке.

— Придется снова к ним. Возьмите мою машину, отвезите брошюры. А вечером опять в клуб.

И вновь ослепительные улыбки, и вновь крепкие дружеские рукопожатия. И сам патер Керкаи в клубе. Оказывается, вчера он отсутствовал по причине затяжного богослужения в церкви,

И так почти две недели. Я даже три или четыре раза заходил по приглашению Медьяши на чашечку кофе к нему домой и столько же раз приглашал его к себе.

Я не скрывал, где живу, он знал, где наше учреждение.

Патер Керкаи с извиняющейся улыбкой все время ссылался на сильную занятость пасторскими делами,

А убийства офицеров в Будапеште продолжались. Иногда на Керенде. Иногда на окраинах. Чаще всего злобно, хитро, с предварительной слежкой, с заранее обдуманными путями отхода.

И вот настает день, когда подполковник Гуркин говорит мне:

— Все, старший лейтенант! Вы свое дело сделали. Спасибо. И бегите в свои прогрессивные организации. А то оттуда уже звонки. И тот рулон бумаги отдайте им, так сказать, в качестве материальной компенсации за ваше столь долгое отсутствие.

— А с КАЛОТом что?

— Готовим документы в Контрольную комиссию об его роспуске, Конечно, англичане и американцы будут вякать — не их же убивают. Но доводов и доказательств хватает, Судить будем только тех, кто пойман на месте, а организацию просто запретим. Недели через две-три, пока пройдет через бюрократическую мельницу. А вы больше там не показывайтесь. Если встретитесь на улице — лучшие друзья! И улыбки, и приглашения на чашку кофе. Запрещение исходит не от нас. Это дело других инстанций.

— Так и говорить?

— Так и говорите. А что, разве неправда?

Проходит еще два или три дня, и меня вызывают в советское посольство. К самому послу с замечательной фамилией Пушкин. Он мне нравится, этот человек на большой должности — и приветлив, и обходителен, и мил. А еще больше мне нравится его жена. Пятеро детей — и до чего же обворожительна и красива. Иногда я вижу ее в клубе советской колонии. Правда, редко. Пятеро детей — это не шутка, даже мне, сосунку, ясно.

У организаций наших — отделения и посольства — отношения не ахти. Все дело в соперничестве. Мы — часть армейского аппарата, они — дипломаты. У нас свои методы добывания информации, у них свои. И нередко случается, что наша информация оказывается на столе у высокого начальства в Москве раньше, чем посольская. И более точная. И более подробная. Посольские злятся, особенно первый советник — он как раз и отвечает за информацию. Но что поделаешь, если посольство замкнулось в своей скорлупе в переулке Байза и работает больше с телефонными аппаратами, чем с живыми людьми. А нас, как и журналистов, ноги кормят. И информаторов у нас море. И друзья, и друзья друзей, и бывшие наши солдаты-венгры, с которыми мы вместе и воевали и партизанили, и бывшие пленные — в тяжелых боевых условиях мы обошлись с ними по-доброму, и они до конца жизни поверили нам.

Что поделаешь! Таковы парадоксы нашей работы. Но не все в посольстве это понимают. Злятся, подкусывают. Правда, и нам палец в рот не клади. Подкусишь — и сам же трясешь рукой от боли. Ребята все воевавшие — оторви да брось!

Да, не все посольские нас понимают. А вот посол Пушкин понимает. И из-за этого я ему особенно симпатизирую. Конечно, тайн наших не выдаю: симпатия — одно, а производственные секреты — совсем другое. И он это понимает, не выпытывает, как иногда первый советник. Тот напустит на себя строгий вид и допрашивает сурово. Смешно! Так я его и испугался, так я ему все и выложил на стол!

Пушкин вызывал меня к себе очень редко. Поэтому сначала я удивился. Перебрал в уме прегрешения перед посольскими. С этим поругался, с тем, прости господи, выпил в ресторане.

Ничего особенного!

О таких вызовах принято сообщать начальнику.

— Идите, — говорит Гуркин. — Он меня поставил в известность.

— А зачем?

— Он и вас поставит в известность.

Ох уж эти специалисты по истории Англии!

Пушкин, как и полагается дипломату, выкладывает главное не сразу. Сначала очень вежливо и заинтересованно расспрашивает о здоровье, о том, как мне нравится венгерский климат, о планах на лето. Хотя какие могут быть планы на лето — в отпуск нас все равно не пускают.

Потом говорит:

— Ваши подопечные венгерские комсомольцы бушуют.

— Комсомольцы?

— Ну, почти. МАДИС и прочие. Требуют к себе делегацию советского комсомола.

— И правильно! Сколько можно кормить их обещаниями. Для них это будет действительно могучей поддержкой. А то уже идет болтовня: советский комсомол их в расчет не берет, они для комсомола — ноль без палочки.

— Словом, звонил Михайлов. Будет делегация. Еле удерживаюсь, чтобы не подпрыгнуть по-мальчишески.

— И сам Михайлов приедет?

— Нет, он занят. Нина Романова, тоже секретарь ЦК. Ну и с ней ряд представителей из республик. Сроком на три дня.

— Коротковат срок. Впервые — и на три дня. А когда?

— В четверг. Пятница, суббота, воскресенье.

— Через пять дней, значит. Самолетом?

— Нет, поездом. Мягкий вагон. Подарки, ну и прочее. Давайте договаривайтесь с МАДИСом, как действовать. Сценарий послезавтра ко мне — покажите только сначала Гуркину. Я тоже включусь. Делегация официальная, без посла несолидно...

И понеслись вскачь сумасшедшие пять суток. Все смешалось у меня: наша резиденция, центры прогрессивных молодежных организаций, советское посольство... Спасибо, в автомашинах отказа не было — с одного места на другое добирался мигом.

Наконец четверг. Все готово к приему дорогих гостей. Восточный вокзал Будапешта в центре. Не только в прямом, но и в переносном смысле: расцвеченные молодежные колонны, флаги, транспаранты.

Все готовы, все во главе с послом Пушкиным на своих местах. Ждем прибытия поезда.

Осталось три минуты. Две. Одна.

Наиболее нетерпеливые тянут головы вдоль путей.

Нет ничего.

Время!

Поезда нет!

Начинается легкая паника и, прежде всего, среди венгерского начальства. Железнодорожники в больших чинах устремляются к главному корпусу вокзала. Будут, видно, наяривать по телефону, по рации.

А поезда все нет!

Уже десять минут прошло. Что случилось?

Бегут обратно, задыхаются:

— Непредусмотренная остановка. На маленьком соседнем полустанке. Уже вышел, сейчас будет здесь.

— Авария?

— Нет, нет, все в порядке.

И вот уже вдалеке появляется паровоз. На передней площадке большой портрет товарища Сталина утопает в цветах.

Ближе, ближе...

Свод вокзала сотрясается от криков: «Эльен! Эльен!» — «Ура!»

Паровоз остановился, устало попыхивая.

Высокие чины, венгры и наши, впереди с послом Советского Союза устремляются к мягкому вагону, дверь которого, ко всеобщему недоумению, закрыта.

И тут опять возникает легкая паника, очень быстро переходящая в тяжелую.

В пятом вагоне никого нет!

И вообще во всем поезде нет ни одного члена комсомольской делегации.

Что такое? Куда пропали? Ведь точно известно, что в Ньередьхазе, недалеко от границы, их торжественно встретили, в Дебрецене, в Сольноке.

Ползут страшные слухи. Похитили делегацию!

Но вскоре выясняется: никто не похищал, вышли они все совершенно добровольно. Поезд остановился на полустанке. Там венгерские колонны со знаменами, с портретами, разукрашенные автомобили. Встретили комсомольцев, поднесли хлеб-соль, расцеловали и, подняв на руки, понесли к автомобилям со всеми вещами и подарками.

И поехали в город. Колонны с оркестром тронулись вслед.

Никто на вокзале ничего не понимает.

Кто встретил? Какие колонны?

Представители венгерских партийных органов спешат почти бегом к руководителям МАДИСа. Те — ко мне. Гуркин — ко мне. Пушкин — ко мне.

У всех лица такие, хоть удирай от них.

А я и сам ровным счетом ничего не понимаю. Как это так? Была делегация и исчезла, испарилась...

Работники венгерской безопасности оказались расторопнее всех.

Делегацию нашего комсомола дожидались на полустанке в большом числе старые, не очень старые, юные и совсем молоденькие представители КАЛОТа.

Машинист, их человек, по предварительной договоренности сделал непредусмотренную остановку в пути.

Нина Романова и прочие высокие чины комсомолии решили — и их вполне можно понять! — что это и есть большая встреча с венгерской молодежью, и, сопровождаемые восторженными здравицами в честь советско-венгерской дружбы, уехали кортежем машин.

Первым пришел в себя подполковник Гуркин:

— Где они теперь?

— В главном помещении КАЛОТа на площади Кальвина. Там идет митинг дружбы, а затем предусмотрен торжественный обед с грандиозным цыганским оркестром с тремя примашами-скрипачами...

Не буду описывать, как отбивали у КАЛОТчан похищенную делегацию, как возмущался, не переставая расточать сладкие улыбки, патер Керкаи: «А мы разве не за дружбу с Советским Союзом?» Как позднее в посольстве рыдала в голос Нина Романова, узнав, в какой просак попала не по своей вине.

А назавтра вышла газета КАЛОТа под аншлагом «Молодые католики за вечную дружбу с советской молодежью. Делегация комсомола у нас в гостях». И десятки фотографий в тексте: торжественная встреча, объятия, поцелуи, взаимные клятвы, хороводы, пляски...

Подполковник Гуркин полистал газету, которую я ему доставил еще сырой прямо из типографии в семь часов утра, и сказал неспешно, спокойно, в присущей ему манере:

— Ай да Керкаи, ай да иезуитская лиса! Переиграл, святой черт! Теперь о том, чтобы их запретить, нечего и думать. По крайней мере, полгода... Считай, второй твой промах — ты вызван на ковер.

У меня хватило ума промолчать.

К счастью, до третьего промаха дело не дошло.

Ну а с патером Керкаи встретиться все-таки довелось, хотя гнездо КАЛОТа на площади Кальвина я старался обходить за несколько кварталов.

Но все равно не уберегся.

Через месяц или чуть позже только вышел из ворот нашего особняка на улице Королевы Вильгельмины, семенит мне навстречу миниатюрный, ослепительно улыбающийся патер Керкаи с портфелем в руке.

И, главное, свернуть-то мне некуда. Опустив глаза долу и сделав вид, что не заметил его, мы сближались вдоль длинного чугунного ограждения без единого просвета. Лишь позднее я сообразил, что Керкаи просто-напросто подкарауливал меня здесь и заранее отрепетировал, в каком месте нам повстречаться, да так, чтобы увильнуть я не сумел.

— О, какое счастье, что я вас встретил, господин старший лейтенант, да благословит вас Всевышний!

— Здравствуйте! А вы, я смотрю, очень быстро изучили немецкий.

Он беспечно махнул крохотулей-ручкой, словно говоря: «Немецкий — что! Такие времена, чему только не научишься!»

Открыл портфель, не без труда вытащил увесистый том и, держа на весу, сказал елейно:

— Сообщаю с радостью, господин старший лейтенант, я только что из Ватикана, от самого папы и, представьте себе, специально выпросил там для вас экземпляр Священного писания на русском языке.

Раскрыл крышку переплета и тут же, прямо на улице, нацарапал только начинавшей входить в моду шариковой авторучкой: «Моему лучшему другу старшему лейтенанту Лео Квину на вечную память», — и подписался каллиграфически четко: «Патер Керкаи».

Написал, разумеется, на венгерском.

— Переводить, я думаю, не надо. Не помню, кто мне сказал, что за недели нашего знакомства вы блестяще изучили венгерский язык. Ах какие способности, какие способности!

Я сердечно поблагодарил за папский подарок, мы попрощались на самый великосветский манер.

Больше никогда я патера Керкаи не видел, никогда даже не слышал о нем. Думаю, что следы его лучезарной улыбки, если бы тогда серьезно взяться за поиски, можно было бы обнаружить не в Будапеште, а где-то в районе собора святого Петра в Риме,

А щедрый подарок патера Керкаи я, возвращаясь через несколько лет в Советский Союз, с собой не взял.

Время было такое, пятидесятые годы. Пограничники прямо зверствовали, придираясь к любой ввозимой в Союз печатной и не печатной бумажонке,

Не рискнул, мягко говоря.

Скажете грубее: струсил?

Что ж, спорить не стану.