"Культурология народа пацаков. Повесть" - читать интересную книгу автора (Сипаров С.В.)

Со-знание

КУЛЬТУРОЛОГИЯ НАРОДА ПАЦАКОВ*

 

 

ДЕНЬ ПЕРВЫЙ

 

О пацаках я знаю довольно мало. Тем более странным кажется обращение к такой теме, как культурология этого народа. Однако, у меня есть оправдание – текст трактата, который я сам обнаружил, с помощью которого я выучил язык пацаков – просто из спортивного интереса – и глубокое со-чувствие тем идеям, которые я в этом трактате нашел. Теперь я по-прежнему мало знаю о пацаках, но думаю, что хорошо знаю их. Все это началось как довольно азартное занятие осваивания чужого языка – только аглицкого парея не хватало. Но спорить было не с кем. На меня давно уже махнули рукой и друзья, и родственники, да и сам я, признаться, давно уж перестал рассчитывать на Нобелевскую премию по какой угодно части. Жил-поживал, учил своих студентов, иногда воодушевлялся то на их, то на свой счет, подхватывал то одну, то другую проблемку, с лету въезжал довольно глубоко, но быстро остывал, дебютная идея редко реализовывалась в эндшпиле. Можно сказать, что, поняв, как сделать и что получится, я бросал затею, поскольку она начинала казаться утомительной, а можно сказать, что мне просто не хватало базы – ни отличником я в универе не был, ни способностями особыми не обладал. Сам я говорил и так и эдак в зависимости от ситуации. С другой стороны, хотя заработки у преподавателей сами знаете какие, и на какие-либо халтуры я тоже никак не поддавался, так, иногда по маленькой – ученичка там возьмешь или перевод, а в основном на макаронах вместе со всей семьей, которая, впрочем, почему-то не призывала меня к порядку, не корила, не ныла и не клянчила идиотского барахла, которого везде вроде и завались, а не купишь. Повезло мне. Но что с этой свободой и независимостью делать, я тоже не знал. И заработками не занимался по той же причине, что и науку до конца не доводил – ясно, что могу, вот и неохота. Ну и пожалуйста.

И вот в состоянии этого разброда я и нашел эту рукопись. Впрочем, черт его знает, может и не рукопись, может это печать такая особая – пачка листков драная и совершенно трухлявая, а может, про нее вообще известно, все переведено, описано, прокомментировано, и я опять изобретаю велосипед, я ведь уже сказал, что про пацаков знаю (исходно) мало, то есть, что и все, или если и не все, то те, кто что-то где-то краем уха слышал и не забыл через полторы секунды. Все, что будет написано ниже, я узнал, осознал, о-своил, читая, перечитывая, переделывая, перекраивая перевод, который в конце концов превратился в авторизованный текст то ли статьи, то ли еще чего-то, где от дословного перевода остались только вставки. А сначала просто сыграть в рукопись показалось азартно. Сейчас уже не верится, что я возился с ней больше двух лет, то есть это настолько на меня не похоже, что и говорить нечего. Сначала были "пляшущие человечки", что с ними делать, я как бы знал, и для начала выписал их в столбик. Оказалось двадцать восемь разных штук. То есть на две больше, чем в латинском алфавите, и на пять меньше, чем в русском. По написанию же они больше походили на грузинские, которые иной раз доводится встречать на винных наклейках. Как звучит язык пацаков я, конечно, тоже не знал. Поэтому я сделал так: сначала определил частоты встречаемости различных букв, а потом взял соответствующую таблицу для английского языка и сопоставил их один в один в расчете на то, что будут получаться какие-нибудь более или менее благозвучные слова. Из двух оставшихся, самых редко встречающихся букв, одну я на болгарский манер определил твердым знаком, а другую русским "й". Любопытно, что в этой самодельной транскрипции слово "пацак", т.е. patsak, записанное в виде patsъ akh, означает "обретший свет", и, конечно, более точно пацаков не определить. Впрочем, это не более, чем совпадение. Не буду рассказывать, как я бился с грамматикой, это квазипредисловие и так уже затянулось. Сыграла роль так называемая "чистая надежда" – то, что обычно называют "на арапа". С чего-то я втемяшил себе в голову, что этот язык постижим, сравнительно прост и устроен так-то, и – поехали. Но сразу далеко не уехали. Достаточно сказать, что пока я не проникся мироощущением народа пацаков и не позволил себе перестать судорожно корчиться над текстом, тщетно (по определению тщетно) пытаясь превратить один язык в другой, осуществить чуть ли не изоморфизм, и не стал верить себе настолько, что уже не думал о сопоставлении, а как бы резонировал на заданной ноте, осуществлял общение (с кем?), как настоящий пацак, я не сильно продвигался, и то, что я писал, напоминало технический перевод, выполняемый рукой старательного школьника. Но в какой-то момент их взгляд на жизнь переплелся с моим так плотно, что я токовал, как глухарь, закрыв глаза, зная, что именно так будет написано там, в этом тексте, и, открывая глаза, убеждался раз за разом, что "ошибку сделать невозможно".

И последнее. Почему культурология. Словосочетание, вынесенное в заголовок, ощущается как грамматически неправильное. Можно сказать, например, "культура ацтеков", но нельзя "культурология ацтеков", а с другой стороны, можно сказать "культурология Шеллинга", в то время как "культура Шеллинга" будет значить нечто иное. Однако, я настаиваю на избранном варианте. То, о чем я собираюсь писать, представляет собой в каком-то смысле методологическую основу культуры пацаков во всех ее разнообразных проявлениях. И поскольку культурология – это изучение и систематизация различных проявлений культуры как самих по себе, так и в совокупности, заголовок наиболее точно отражает суть дела, а его лексическую шероховатость следует воспринимать как преднамеренный знак. То, что написано в найденном трактате, возможно, следовало бы назвать философией. Но философия – часть культуры, и кроме того, бывает философия культуры, а еще говорят о мировоззренческой науке... Эти недостаточно вразумительные намеки вы поймете, когда прочитаете дальнейшее. Дело в том, что сначала у пацаков не было зрения...

 

Я отложил страницу и побрел на веранду перекурить. Занятно. Занятно, что мне всегда хотелось узнать, как пишутся всякие там эпистолярные романы. То есть, существуют ли в действительности, например, письма изначально, а потом автор навешивает на них текст и превращает в роман, или же он выдумывает письма по ходу сюжета. Прием ссылки на какие-то найденные рукописи или те же письма мало похож на новый. И вот я присутствую при чем-то подобном. С одной стороны рыться в чужих бумагах нехорошо, а с другой я и не роюсь, вон они валяются кучей на столе и даже не понять, нужные это бумажки или просто хлам – селедочку завернуть. Правда, имеется текст, но тут же и какие-то каракули. По-моему, я никогда не слышал ни о каких пацаках, и уж конечно не видел никаких рукописей (чего не скажешь о грузинских наклейках). И, в общем, ничто не мешает пойти да и спросить: чтой-то вы здесь делаете, а? и дело с концом. В крайнем случае, извиниться. А с другой стороны, бумажек еще довольно много, и где гарантия, что он их тут же не приберет и больше не будет разбрасывать. Конечно, не то чтобы жуть как интересно все это было, но занятно. Сигарета кончилась. И хотя очень противно, когда суют нос, сам я этого терпеть не могу, сейчас можно пойти продолжить, а там посмотрим.

 

Культура пацаков обратна по отношению к нашей современной культуре, вывернута наизнанку. В самом деле, какую историю мира ни возьми – хоть о творении в семь дней, хоть о большом взрыве – всегда последовательность примерно такова: сначала деление на свет и тьму, затем возникновение материальных тел, затем появление человека разумного. Пацаки же на том этапе своего развития, который, собственно, и отражен в трактате (написанном, конечно, гораздо позже), сначала помыслили себя, так сказать, "осознали себя как сознание", затем это сознание раздробилось, причем, пожалуй, нельзя говорить даже о какой-либо совокупности возникших разумов, об эдаком организме сознаний. Это мог бы быть лемовский мыслящий океан, единый и способный к порождению образов и форм и к их воплощению. Но это не был океан, это были (точнее, впоследствии стали) отдельные существа, обладающие общим сознанием. Это не была телепатия как способ связи или как метод общения, хотя с другой стороны в "подключении" к сознанию был вполне заметный волюнтаризм.

Вот что написано на первой странице Введения:

 

"...традиционно предполагается, что информация как таковая не существует вне и помимо своего материального носителя. Однако, нетрудно убедиться, что она обладает качественным отличием от физических объектов, а именно, инвариантностью по отношению к физическим свойствам своего носителя."

 

Перевод "информация" неточен. В зависимости от контекста соответствующее пацакское слово может означать и "сознание", и "разум", и "душа", и даже "творец". Я употребляю здесь именно этот термин, имея в виду дальнейшие рассуждения. Поскольку Введение написано уже как бы с ретроспективных позиций, материальные носители обсуждаются в нем с легкостью, недоступной для первого этапа пацакской истории, когда это понятие попросту отсутствовало. Что там присутствовало – просто невозможно понять. Попробуйте апеллировать к образам, когда нет никакого образа в нашем привычном понимании – как чего-то представляемо-видимого. Как представляет себе точку слепой? Все понимают философское значение понятия числа – не дикарские "три дерева" или "три камня", а просто "три". А точка? Хорошо нам, когда стоит посмотреть ночью на небо, и вот вам пожалуйста – тысячи точек. А прямая? Ладно, мы эту точку растянем – вот и прямая, висит и светится. А плоскость? Ну теперь прямую потянем вширь. Не обязательно, конечно, так. Можно взять лист бумаги и представить, что он о-очень большой. Я плохо представляю себе психологию слепого. Как он ощупывает предметы, прислушивается к звукам, принюхивается к запахам. Есть ведь люди, которые занимаются их обучением и вовлечением в общество, и в конце концов они и приобщаются. Что творится у них в голове? Что изначально свойственно сознанию человека, не обладающего чувством, роль которого в жизни всех остальных людей столь огромна? Что уничтожается внутри и что привносится снаружи, являясь для этого сознания патологичным? И такой же абстракцией, какой для нас является только число, для пацаков являлась точка – нечто вроде укола острием иголки при отсутствии самой иголки. От "касания пальцем", "касания иголкой" к чистому "касанию" без, так сказать, "носителя" касания. Но я забегаю вперед. Оказывается, трудно неторопливо плыть вдоль текста и изящно комментировать, помавая ладошкой. Так и тянет выскочить, выбежать, размахивая руками, с криком "а я знаю!".

 

Интересно, чему он учит своих студентов? Пожалуй, многовато претензий и эмоций. Язык? Математика? Или философ из бывших? И ужасно раздражает эта манера нумеровать листки в трех местах, в разном порядке и со сбоем меток. То вверху в кружок обводит, то внизу, то отчеркнет. Все время кажется, что лист пропущен. Впрочем, чего я, собственно, взъелся? Гос-споди...

Лампа – off, дверь – скррип, долетевший с залива ветер взъерошил деревья, упала шишка, теплый вечер настал. Хорошо брести сквозь Комаровские сумерки вдоль берега. Вот еще один порыв, скорее ласковый, чем сердитый, обозначился как хозяин. Где-то впереди Зеленогорск, можно дойти до него, а можно и не доходить. Что я здесь делаю, в этом доме отдыха? Ах да, ведь сбывается мечта – трехразовое питание, ни одного знакомого поблизости и жизнь без проблем и заморочек. Довольно смешно выглядит шевельнувшаяся где-то в глубине организма мысль "надо бы поработать". Только детективы. Или фантастика. Или вот полулегальный трактат о трактате.

Помню, еще в студенческое время работали мы как-то на субботнике (хотя скорее всего был какой-нибудь четверг). У недостроенного здания "современных форм" – стекло, бетон, прямые углы – площадка была разрыта. Вокруг проложено несколько дорожек, заасфальтированных и с поребриками, между ними – намеки на газоны. Весенняя грязь, с вожделением размешанная строительными работами, покрывала все кругом. В вырытых канавах стояли лужи, к компрессору, притулившемуся прямо посреди "газона", можно было пробраться только в резиновых сапогах. Дождь хоть и не шел, но, вероятно, собирался. Было пасмурно, солнца не видно, и в воздухе чувствовалась тягость. Лягушачья погода. Мы бродили по этой грязи, перетаскивая мусор, ощущая никчемность и ненужность этого занятия – до конца стройки еще далеко, мусор через неделю наберется снова. Хорошо хоть сапоги резиновые выдали. Очередная "птица". А с другой стороны, сачкануть занятия приятно, хотя казалось бы уж не первый курс, могли бы и понимать, могли бы и посетовать – учиться надо. Закрутилось в голове "довоенное кино" с царапинами и разрывами ленты. Или любительский фильм, где слишком много меня в кадре. Торчу там, отсвечиваю, суечусь. Гантенбайном себя не назову. Назову, скажем, Волков.

 

Теплый оттаявший воздух пахнул землей, ноги вырывались из грязи с чавканьем, неподалеку орала ворона, без устали носившаяся вокруг дерева. Что-то там происходило. Волков загляделся на ворону и споткнулся о кусок толстой проволоки, торчавший из земли. Подцепил его носком сапога, потянул – проволока уходила в землю.

– Погоди,- сказал он Валерке, который держал задние ручки носилок. Они поставили их на поребрик. Волков ухватился за проволоку и, упираясь из всех сил, потянул ее так, как будто от этого зависела его дальнейшая жизнь.

Валерка, закуривающий, бросил на него взгляд из-за сложенных лодочкой ладоней, где горела спичка, поперхнулся смехом, кхыкнул, сигарета выскочила у него изо рта и упала в грязь. Волков посмотрел на него, играя в возмущение, сказал "вот, зараза" и пошел за лопатой – подкопать. Валерка вытащил новую сигарету, закурил и пристроился на обрубке бревна: локти опираются на сведенные колени, носки сапог смотрят внутрь, подбородок уютно лежит на ладонях, ветер шевелит светлый Валеркин чуб, почти закрывающий правый глаз.

Волков решительно шел назад – далась ему эта проволока. Сильно всадил лопату и вывернул мокрый ком. Земля чавкнула. Проволока уходила в глубину земного шара. Копнул еще пару раз, снова взялся было ее вытаскивать. Нет.

– Ну и черт с тобой, – с трудом загнул торчащий конец проволоки, сунул и его в землю и вывороченными комьями привалил. Потом сверху ногами потопал. Валерке он, видимо, напоминал роющегося в песочнице ребенка.

– Кончай, – сказал он, отбрасывая окурок, – сядь посиди.

Некурящий Волков со вздохом сел. Из остальных ребят кто тащил носилки, кто маялся в стороне – и делать неохота, и уйти нельзя. Волков посидел, посидел, да и повернулся к Валерке – новая идея озарила:

– Давай заведем компрессор!

– Зачем?

– Да так просто.

– А ты умеешь?

– Чего там уметь – как в машине: газ, сцепление, передачи... Я видел, как мужики заводили.

– Что-то ты больно деятельный сегодня.

– Давай заведем!

– Ну, давай, давай. 

Волков поднялся. Встал и Валерка. Они пошли к компрессору. Тележка на четырех автомобильных колесах стояла посреди грязи у места, где из канавы торчал бетонный колодец с люком наверху. Наверное, в этом колодце пробивали отбойником дырки для труб, которые лежали в канаве. Боковая сторона компрессора, где находилось управление и был доступ к двигателю, была закрыта щитом, поперек шел засов, на нем висел замок.

– Эх, – сказал Волков. Валерка потрогал замок, потянул, ушко разомкнулось – замок не был заперт на ключ.

– Это победа, – деловито сказал Волков. Он вытащил замок, огляделся – куда его сунуть, – положил на верх компрессора. Валерка придержал щит, и Волков вытащил засов из петель. Видя их возню, к машине стали подтягиваться любопытные.

– Чего задумали, орлы?

– Никак, угонять собрались.

– Смотри не взорви технику, парень! 

Общее оживление. Месить грязь давно надоело, а тут такой повод. Расселись, как в театре: кто советы подает, кто просто смотрит, а кто и замечания делает, – эти – самые серьезные... А Волков вдруг сник. Общий интерес к тому, что только что касалось лично его, задавил, обесцветил, обобществил происходящее до казарменного отупения. Валерка же, наоборот, – подхваченный общей заинтересованностью, уже громко спорит с кем-то, за какую ручку тянуть. Волков отошел в сторонку.

– Эх, тоска, – пробормотал себе под нос. 

Тут новое развлечение: у самой канавы заметили лягушонка – маленький такой звереныш, с двухкопеечную монетку. Вот лягушка по дорожке скачет, вытянувши ножки. Конечно, хочется тут же его поймать, подержать в руках. А лягушонку, конечно, этого не хочется. Тут уж кто кого. Вот он, сидит в кулаке и лихорадочно топорщится, сучит задними лапами, протискивается сквозь пальцы. Выбрался.

К этому времени в возне вокруг компрессора принял участие и его хозяин – парень лет восемнадцати, подошедший от конторы к студентам, сгрудившимся у машины. Переговоров Волков не слышал, но, видно, парень сумел проявить достаточно дипломатической сноровки, потому что компрессор снова закрыли щитом, засовом и навесили незапирающийся замок. Чтобы сгладить неловкость из-за того, что ему пришлось запрещать играть с компрессором, парень уселся со всеми покурить. Да и куда ему торопиться?

Вот что успело произойти, пока Волков находил лягушонка, гонялся за ним, поймал и отпустил обратно в лужу.

А парень, желая окончательно зарекомендовать себя в глазах новых знакомых, тут как тут – хвать лягушонка за заднюю ногу.

– Мужики, давайте я его в соляр макну, подожжем, а он попрыгает?

Все молчат. Тот, принимая молчание за одобрение, направляется к компрессору и отвинчивает пробку у топливного бака. Все молчат. Самые серьезные – из тех, что осуждали возню с компрессором – углубляются в рассуждения про Эрмитовы матрицы и оператор Шредингера. Другие отходят. Но про это все молчат. Хотя ясно, что парень дал маху в своем стремлении к популярности и свойскости. И Волков молчит. Ладонь еще чуть липкая от прикосновения маленького звереныша, который обречен через минуту пылающим комочком метаться под ногами у этих людей. Что же, что мешает сказать "а ну, стой"? Дрянь. Какая же я дрянь, думает Волков и молчит. Секунды щелкают в уши ударами пульса. Все молчат. Валерка, потупившись, курит. Заступиться!

– А ну, стой! 

Это Олег. Он отбирает у компрессорщика лягушонка, уже смоченного соляром. Олег, Олежка... Волков считал его еще не вышедшим из пионерского возраста. Видно, и правда. Олег отмывает вяло упирающегося лягушонка в луже, отбрасывает его и идет к своим носилкам.

Эрмитова матрица... Оператор Шредингера... Сапоги Волкова засосало. На глаза навернулись слезы. Мучительный стыд, нежность и благодарность к Олежке. Со всхлипом вырываются из грязи сапоги. Постоял один за всех. Валерка все курит. Волков отбирает у него сигарету и тянет сам. Так, поглубже, чтоб забрало. И точно, тошнит, и голова начинает кружиться. А над головой по-прежнему серое небо, рядом - здание из стекла и бетона. Сел на бревно. Ой, как стыдно.

Есть, есть в жизни несколько пунктов, от которых никуда не деться. От сигарет давно не тошнит, голова не кружится, окатанный валун бывшей Финляндии не похож на бревно, но все так же смертельно хочется извернуться и вцепиться зубами в собственное нутро. Дело ведь не в лягушонке.

 

Продолжим все же со Введением. Оставляю этот абзац в качестве примера "технического перевода".

 

"...В процессе обмена информацией с привлечением материальных носителей отметим два обстоятельства: во-первых, при фиксации сообщения на материальном носителе не вся информация, касающаяся предмета сообщения, кодируется, а лишь ее часть, выбор которой определяется передающим сознанием; во-вторых, всегда существует дополнительная информация, связанная с материальным носителем и не имеющая отношения к исходной. Субъект, воспринимающий сообщение опосредованно, т.е. с помощью материального носителя, вынужден сам принимать решение о том, что считать адресованной ему информацией. Если он не сумеет отчетливо выделить ту часть информации, которая была нанесена на материальный носитель (т.е. фактически совершит ошибку), то тем самым он познает свойства материального носителя и, таким образом, расширяет свои представления об окружающем мире.

Важно иметь в виду, что народ пацаков лишь на определенном этапе обрел такой способ обмена информацией, отличающийся от дотоле единственного, наиболее простого и естественного способа, состоящего в единстве".

 

Это единство, о котором здесь идет речь, и есть то состояние единого сознания пацаков, о котором я уже упоминал. Из этого отрывка следует, что после обнаружения неестественного и более сложного способа обмена этой самой информацией, вдобавок подразумевающего совершение ошибок, – каких? в какую сторону? – мироощущение пацаков было переориентировано с безошибочного, в каком-то смысле детерминированного пути развития на путь возможного совершения ошибок, и эта переориентация была совершена, так сказать, в здравом уме и твердой памяти.

Содержание отрывка довольно-таки прозрачно: с одной стороны, из сообщения "Яблоко лежит на столе" мы не можем узнать, какого сорта яблоко, как именно оно лежит, сколько ножек у стола, хотя передающий эту информацию субъект может быть, вообще говоря, в состоянии ответить на эти вопросы. С другой стороны, если эта фраза сказана устно, то мы можем определить тембр голоса, если она написана пером – цвет и химический состав чернил и бумаги, если передана с помощью электромагнитных сигналов – их амплитуду и спектральные характеристики, и, кроме того, во всех случаях используется некоторый язык, обладающий определенной грамматикой.

Таким образом, сообщение представляет собой как бы пересечение двух множеств: полной информации о предмете сообщения, содержащейся в передающем сознании, и полной информации, содержащейся в материальном носителе. Перенесение информации с материального носителя в сознание субъекта, т.е. ее восприятие, связано с объемом знаний этого субъекта о природе носителя. Дикарь, впервые видящий магнитную ленту, и не подозревает, что на ней записан голос его приятеля, живущего в соседнем селении. При передаче сообщений мы, как правило, делаем это не безадресно, поэтому их декодировка (восприятие) производится по тем же правилам, что и кодировка, поэтому один субъект имеет возможность передать другому некоторую часть информации, которой располагает. Однако, например, при ее хранении дело обстоит несколько иначе, так как оказывается возможным ее независимое использование (восприятие) не тем, для кого она предназначена. Но последняя ситуация полностью аналогична процессу познания окружающего мира. При этом уже известные нам явления играют роль сообщений, в то время как познание состоит в учете и освоении дополнительной информации, связанной с материальными носителями, в которых эти сообщения проявляются.

(Для пацаков же вопрос о специальной "передаче информации" изначально вообще не стоял. Находясь в единстве, они знали все и все, и я просто не понимаю, как эта идея – отказа от со-знания – могла возникнуть. То есть просто нет оснований для ее возникновения. Это загадка).

Тут напрашивается возражение: как же быть с понятиями абстрактными, не имеющими прямой корреляции с явлениями окружающего мира. Не остаются ли они лишь блестящей игрой ума, содержанием сознания, к познанию мира отношения не имеющего? Мы можем попытаться дать ответ на этот вопрос, который может сводиться, например, к прослеживанию связи любого абстрактного понятия с теми конкретными понятиями окружающего мира, от которых можно в результате некоего сознательного акта, вроде введения понятия числа, совершить обобщение, создать новое качество. Но тот ответ и тот вывод, который был сделан пацаками, с нашей точки зрения немыслим, хотя достигнутый ими результат говорит сам за себя. Внешний мир являлся для них настолько очевидно вторичным, что при наличии в их едином сознании некоего абстрактного понятия они не искали его связей с внешним миром, чтобы затем вновь вернуться в мир идей, но не колеблясь помещали, внедряли это понятие в мир, воплощали его в материю в непосредственном смысле этих слов, и там оно и оставалось, ничуть не потеряв от этого в смысле дальнейшего употребления.

Продолжу цитату:

 

"...Можно указать три мыслимых познавательных ситуации: мы знаем, что мы знаем; мы знаем, чего мы не знаем; мы не знаем, чего мы не знаем (прошлое, настоящее и будущее). Последняя из них играет особенно важную роль, поскольку именно в ней происходят принципиально новые открытия, несущие и новые перспективы".

 

Мне захотелось передохнуть. Этот фанатик пацакского образа мыслей – почему, все-таки я никогда про них не слышал? – столь безалаберно разбрасывающий свои записки на каких-то подозрительных листках, стал мне чем-то интересен. Или, скорее, не сам он, а то, что он выискивал в этом трактате, без конца намекая на какие-то "прорывы в неведомое", совершенные пацаками. Прогулка по берегу, закончившаяся затемно, разбередившая душу и в конце концов приведшая меня обратно в комнату, хоть и отвлекла от чтения, но в чем-то и привлекла к нему. Ощущение внеэтической, хирургически стерильной и, может быть, столь же целесообразной мысли подспудно зрело, зрело, как зерно, готовое вот-вот проклюнуться листком. А может, и я заразился той восторженностью, которой болен, по-видимому, этот переводчик-любитель? Не банально ли все это? Но что такое банально? Банально, тривиально, очевидно... Как часто звучат эти слова, произносимые книжниками, фарисействующими философами от сохи.

Наверное, каждому хотя бы однажды приходилось в минуту одиночества то ли на больничной койке, разглядывая потолок, то ли сидя теплым летним днем на полузаброшенном чердаке и расковыривая накопившийся там хлам, то ли в ночной тиши настольной лампы упираться взглядом в какой-нибудь клочок обоев с выцветшим рисунком, потеками неведомых протечек, со следами мух и внезапно обнаруживать в хитросплетенье линий, оттенков, крапин то ли лицо, то ли птицу, то ли пейзаж с тропинкой, деревом и домом, то ли загадочное животное – отчетливо, неизбежно, неотступно и очевидно. И тут возможны два варианта. Либо сморгнуть, усмехнуться, отвести взгляд и, отжив немного от этой встречи, напрочь забыть и, вновь скользнув по узорчатой поверхности, ничего не заметить, и лишь в глубине шелохнется – что-то было, где? что? – не видать. А и Бог с ним. Либо обвести угольком, карандашом, ручкой – и уже никто не поверит, что эти линии проведены рукой дилетанта, никакого отношения к художеству не имеющего – так точны, так неожиданны будут они, так узнаваем образ. Скрытое – но присутствующее! – вырвалось из пучин небытия, проявилось и уже никуда и никогда не денется. Видят многие, назовут не все, поленятся – карандаша там нет, или просто лень усилие предпринять.

Но какое изумление испытываешь, собственной рукой творя.

Похоже бывает и в жизни, когда подмечаешь что-то – общее или соединяющее разное. Промолчишь, и промелькнет, исчезнет, пройдет. Как не было. Но ведь было! А назовешь, – почувствовав холодок открытия, – и станет это ясно и очевидно всем. И, между прочим, много найдется тех, кто именно и закричит "очевидно". А также найдутся и те, кто скажет "загоняешь в схему", хотя на самом-то деле все обстоит как раз наоборот. Не художник, а наблюдатель, не артист, а естествоиспытатель. Но обидно бывает, и тут уж надо несколько раз попробовать, чтобы сопоставить величину радости, которую испытываешь, увидев, и величину горечи от обиды.

Только в детстве не страшно бывает воскликнуть: "А король-то голый!", но только повзрослев, можно ощутить то пронзительное чувство радости открытия "очевидного", которого не замечает никто.

Что-то подобное происходит с моим любителем культуры пацаков. И острое чувство открытия, видимо, полностью им овладевшее, передается и мне. Я пока еще никак не пойму, о какой слепоте он иногда вспоминает. Слышал бы я, наверное, о слепом народе, если бы такой когда-то был. Все же эти "телепатические" рассуждения есть, вероятно, род мифа, во всяком случае на научную – или хоть не научную, а какую там еще – фантастику не больно-то похоже.

 

"...поверхность, в различных точках которой расположены некоторые ячейки, представляющие собой ждущие элементы (причем они могут быть разных типов), а поступающая информация представляет собой "поток", в котором присутствуют соответствующие сигналы. Такая система является довольно сложным объектом, в котором заранее заложена, уже имеется информация, в том числе и та, которая впоследствии будет зафиксирована. Фактически, пришедший сигнал просто указывает, что именно из имеющегося в наличии следует зафиксировать. При этом, если бы в исходный набор не входило будущее сообщение, то и зафиксировать его было бы невозможно."

 

То есть все уже имеется и ждет своего часа быть открытым. Для нашей культуры, нашей науки такая точка зрения не является откровением. Фактически, вся "детерминированная" наука только тем и занята, что "открывает" законы природы, якобы ей присущие. Даже в такой фундаментальной области, как квантовая механика, случайность, событие по-прежнему на вторых ролях, мы лишь "плачем" о невозможности наблюдать, не возмущая, признаем это законом, ограничивающим наши возможности, с оговорками и сомнениями говорим о творении мира каждым конкретным наблюдателем. Пацаки же понимают это иначе: если у нас происходит как бы аккуратное раскапывание корня – вот появились мощные опоры, вот боковые отростки, вот мелкие корешки и вот он, корень в целом – закон от(к)рыт, – то для пацаков в основе всей культуры лежит не открытие, не отсечение лишнего от куска мрамора, но созидание, начиная с проатомов этого мрамора и укладывание этих проатомов в форму, отлитую единым сознанием. Это первое. Но это не все.

Помимо, так сказать, онтологической стороны имеется еще и гносеологическая. Чтобы яснее почувствовать это, поясню изложенную в цитате мысль несколько более подробно.

Рассмотрим различные способы фиксации информации (или организации памяти) при формировании сообщений. Обычно содержание сообщения вначале вербализуется (заметим, что при этом часть информации неизбежно теряется). Затем иногда происходит кодировка сообщения в последовательность двоичных символов типа "да – нет". Например, записывая сообщение азбукой Морзе, получаем цепочку датчиков, находящихся каждый в одном из двух состояний – пусто (пробел), занято (точка). Два пробела подряд соответствуют интервалам между буквами, две точки подряд означают тире. Число всех датчиков, использованных для сообщения, может служить количественной мерой переданной информации.

...способ является ...общим ...простым

...другие способы фиксации информации...

...число типов датчиков...

...при использовании троичных носителей...

шестнадцать сообщений (аа, аа',а'а, а'а', вв, вв',  в'в,  в'в', ав, а'в, ав', а'в', ва, в'а, ва', в'а')...

...на одну ячейку приходится большее количество информации, чем в первом... потому, что с носителем информации связана некоторая собственная информация...

...для восприятия таких сообщений нужна соответствующая весьма сложная система – мозг человека.

...в природе распространен очень широко...

...связан с органами обоняния, где молекула...

...воспринимается как запах...

...на поверхность рецепторов или ферментов...    ДНК...

...для конструирования запоминающего устройства в ЭВМ...

 

Я понимаю, что засыпаю, и делаю последнюю попытку сосредоточиться.

 

Выходит, что, задавшись числом типов сигналов и числом ждущих ячеек на материальном носителе информации, можно вычислить полное число сообщений заданной длины, которое может быть зафиксировано на данном носителе и сопоставить его с числом сообщений, зафиксированных в аналогичной системе и уже имеющихся в рассмотрении. Задаться, скажем, средним размером статьи в Британской энциклопедии, да и выполнить комбинаторный расчет. И поскольку понятно, как это следует сделать, предоставлю это кому-нибудь другому – менее ленивому и более любопытному. А отношение двух полученных чисел даст меру отношения познанного и непознанного о нашем мире в наше время.

 

М-м... Пожалуй что тяжеловато идет. Поздравляю вас, у меня ум зашел за разум. А-у! У-ум! Отзовись! Выйди! Вряд ли все-таки он филолог. Пространный комментарий больше напоминает статью по... Хотя черт его знает по чему. Носители двоичные, троичные, перемешанные с ферментами (что это вообще?), крутятся в голове, как костяшки домино, вертятся, сталкиваются, падают с сухим потрескиванием, плавными волнами расходятся падающие доминошки, выстроенные каким-то японским студентом в замысловатую конструкцию, многие тысячи – толкаешь первую, и повалились, повалились одна за другой, выставлены на огромной площадке, она прогибается, почему-то взлетает и покачивается, как падающий лист. Спать. Утро вечера мудренее.

 

ДЕНЬ ВТОРОЙ

 

А наутро приехала Полина. Если это утро мудренее, то только в том смысле, что мудрено стало жить, мудренее, чем прошлым вечером, когда мозги хоть и заворачивались от пацакской культурологии, но по своей собственной, то есть моей, воле. Теперь же их так завернут – мало не покажется. Нет, она хорошая, но верит в то, что все можно назвать словами, и всегда требует определенности. Или даже не требует, но без нее болеет, что еще хуже. Ей хорошо письма писать – в них ведь без слов не обойтись – а под настроение можно вполне человечное письмо накатать, с образами, аллегориями, даже со стихами, можно какую-нибудь веселую ерунду сбацать. Все это ей нравится. Мне и самому нравится. Как-то бумага, пространство и время, разделяющие нас при таком общении, его стимулируют и обогащают. А когда мы вместе, то лучшее, что бывает, это жаркие объятия и совместное кофепитие. Хорошо также зайти попить этот кофе или чай в какую-нибудь забегаловку. А разговоры, не являющиеся монологами с моей стороны или деловым обменом информацией, мгновенно выносят на неустойчивую почву невысказанных претензий, умолчаний, недоумений. Наверное, она хочет, чтобы я на ней женился. И то, что это без ножа зарежет наше единственное, мне ей не объяснить. Письма, что ли, писать почаще? Например:

"Тридцать восьмое сентября, марта, апреля.

Здравствуй, Полька!

Предположим, что тебя зовут Светка. Тогда у меня для тебя есть стиш.

 

Светик, Светик,

Желтый беретик,

Как живешь ты по вечерам?

Право слово,

В чаще еловой

Ходят разные по ночам.

Этот злющий,

Этот худущий,

Но они тебе не страшны,

А толковые,

Веселовые,

Те, что долго глядят с Луны.

Одиночество

Имя-отчество

Потеряло, зову на "у".

Телефонные,

Перезвонные,

Первозванные поутру.

Светик, Светик,

Желтый беретик,

Как живешь ты по вечерам?

Тут с улыбкой,

На тонкой нитке

Ходят разные по горам.

 

А "Светика" вычислять бесполезно. Я же не виноват, что твой желтый берет больше ни с чем не рифмуется.

За сим пока. Твой дрюг Фока."

 

Такие вот развлекухи.

Короче, явилась. Прощай, мечта, здравствуй, грусть.

– Ты не волнуйся, я сейчас уеду, – говорит она.

– Я и не волнуюсь. Что ты городишь, глупая, – говорю я и приобнимаю ее за талию. Мы идем примерно там же, где я брел вчера вечером. Она не то что отстраняется, но не прижимается ко мне так же охотно, как обычно. Что-то случилось.

– Что случилось? – говорю я. От этого вопроса меня просто тошнит. С самого детства, когда я приходил домой "не в своей тарелке" (или прилетал?) и мать набрасывалась на меня со словами "что с тобой?" и "что случилось?" и "я же вижу, что что-то случилось!", а мне не до слов было и не до разговоров, да, как правило, ничего и не случалось в эти моменты, просто хреново было – когда случалось, это мало кто мог видеть – и нужно-то всего было – это ощущение берлоги, норы, дома, если угодно, бывают ведь у людей дома, где тебя ждут, где все спокойно, где можно вытянуться и лечь пластом, а не заниматься утешением взволнованных хоть первые полчаса. Да нет, я понимаю, и все такое. И супер-я справляется и виду не подает. Но тошнит.

Но не все такие уроды, как я, и некоторым надо чувствовать заботу, облеченную в общепринятые слова.

– Что случилось? – говорю я. Она взглядывает на меня искоса и исподлобья, и мне становится не по себе. Я останавливаюсь, поворачиваю ее к себе, прижимаю.

– Ну, выкладывай!

– Ты только не сердись, – говорит она, – я только отдам их тебе и уеду.

Что за черт.

– Кого?

– Письма.

– Какие письма?

У нее на глаза наворачиваются слезы, она прижимается щекой к моей груди.

– Мы можем где-нибудь сесть? 

Господи, бедная девочка, что случилось с тобой, что за письма такие, что ноги не держат. Мы пробредаем по песку к разломанной скамейке. Я целую Полинину мокрую щеку.

– Я сама ничего не понимаю, – говорит она. – Помнишь в "Миллиарде лет до конца света" на Губаря нахлынули женщины, по квартире метались, дрались, одна мальчика ему привела, сына, в общем дурдом. И никто из них не мог внятно объяснить, чего они от него хотят. Просто говорили, что иначе не могут и ревели. Дай-ка сигарету.

Я отпал. Сколько раз за те три с лишним года, что мы с По­линой вместе, я предлагал ей, уговаривал, совращал – закури, дескать, ведь не травку какую – табак – хочешь такого сорта, хочешь этакого. Нет и напрочь нет. Только улыбается.

Чиркнул зажигалкой. 

– Ты никогда не расспрашивал меня, как я жила до тебя. Ну, если помнишь, я сама тебе мельком говорила, что до того, как мы с мужем уехали в Бразилию,

 

– где много диких обезьян-н –

 

у меня был... Кирилл. Ну, ты помнишь.

Я помнил.

– Первое время после нашего отъезда – год-полтора – он часто писал мне. Я иногда отписывала ему довольно формально, в конце концов, хоть он и твой ровесник, но всего-навсего милый мальчик, у меня не было с ним ничего серьезного.

Серьезность меня достанет. Буря, скоро грянет буря. 

– И вот сегодня утром я проснулась и вдруг поняла, что должна отвезти тебе его письма.

Я не поверил своим ушам. Еще и дня не прошло, как я наткнулся на пацакские листочки – втайне, совершенно втайне – с омерзительной холодностью прикидывая их на вес, на вскид, на глаз, приговаривая про свою заинтересованность писателями эпистолярных романов, и вот...

– Пожалуйста, пожалуйста, не обижайся, я так люблю тебя...

И она заревела. Ну, в натуре заревела. Ну и дела. Я обнял ее за плечи, и на этот раз она рванулась, припала ко мне, как делала неоднократно до сегодняшнего дня. Видно было, что шуршащая стенка, отделявшая ее от меня сегодня, рухнула. Под ударами слов, надо полагать. Бедная девочка. Я гладил ее плечи, ощущая усталость и нежность – что ж она меня так любит-то а? – и ведь никто, наверное, так меня никогда не любил, что всегда казалось мне естественным. Сигарета, которую она, не докурив, бросила, дымилась с высокомерной холодностью бикфордова шнура, который подожгли не с той стороны и дали догореть до самого начала. Свободной рукой я достал ее и не дал добру пропасть.

– Понимаешь, мне так страшно сейчас. Я и вчера передергалась – ты уехал в этот дом отдыха, уже сколько дней не звонишь. Я опять стала думать – вдруг ты меня бросил?

Я отвесил ей нежнейший щелбан в лоб и поцеловал. Она попыталась улыбнуться.

– А сегодня – прямо не знаю, что такое накатило – я уж и думать об этих письмах забыла. Сразу не выкидывала – он ведь влюблен был в меня, Кирилл, и письма писал искренние. Они лежали пачкой в столе, я их после приезда не трогала. И тут, как ударило. Милый, ты прости меня.

Я по-прежнему ничего не понимал. Шок от совпадения прошел, но я никак не мог взять в толк, причем тут я и зачем мне вообще-то эти письма (если не иметь в виду коварной задумки). С Полиной бывали такие заскоки. И без малейшего повода с моей стороны.

– Не реви, Поляна, слышишь. Что тебя ударило? И зачем ты их мне приволокла?

– Я не зна-аю...

Атас. Кто-то заболел.

– Я хотела их выкинуть и не могу! Я хотела сжечь – спичку не чиркнуть!

– Да сюда-то зачем ты их повезла?

– Ты их прочтешь и все узна-аешь...

– Не буду я чужие письма читать.

– Как хочешь. Возьми и выкинь или сожги. Только не бросай меня. Пожалуйста...

Вот такие дела. И ведь, наверное, надо сказать ей, что не буду бросать (с какой стати?), но от необходимости произнести предопределенные слова аж пальцы ног в кулаки сжимаются. Это не хуже, чем "что случилось?". Только этим меня и можно по-настоящему достать. Ну, супер-я, с Богом!

– Что ты, глупая! Кто ж такую девочку, крошечку-хаврошечку бросит! Ну-ка, дай нос, сморкайся!

Нос у Полины – слабое место. Она считает, что он большой (хотя я так не считаю), и жутко этого стесняется.

Вообще-то подумать, на что это больше похоже – на третий класс или на четвертый? а скорее просто старшая группа д.с. А ведь ей за тридцать, а мне за сорок. В девятнадцать вышла замуж, после института уехала к мужу в Москву, сына родила, рвалась отсюда, из тогдашнего СССР – спасу нет. Вырвалась – муж получил контракт в Бразилии, там у них что-то не сложилось (у Полины с мужем то есть), она вернулась в Питер к родителям, а он там остался – то ли убежище какое получил, то ли контракт продлили толковому специалисту. Не вчера родилась.

Она отпихивает мою руку с платком, тянущуюся к ее лицу, пытается бороться и понемногу приходит в себя.

– Понимаешь, я вдруг поняла, что должна их тебе отдать.

– Ну поняла и ладно. Давай.

– А ты их прочтешь? 

И снова смотрит жалобно. 

– Конечно, прочту. Наизусть выучу и буду тебе по телефону декламировать.

– А почему по телефону? Я бы и так послушала.

Быстро это у них. Женщины не все понимают.

– А так сама читай.

– Ой, ну что ты. Дура я...

Мы болтаемся час или два по округе, еще сидим на пляже, съедаем по сомнительному хот-догу и запиваем какой-то тоже американистой химией. Зайти ко мне проблематично из-за соседа, в лесу сыро – дождь перед рассветом разбудил меня так ненавязчиво, что я даже не успел забыть, по какому поводу была увлажнена подушка, и перестал моросить только, когда не вставать уже надоело, и в конце концов я сажаю ее в электричку и иду к себе.

Ну и что прикажете делать с этими письмами? С одной стороны, читать их нет ни малейшей охоты, и я думаю, любой мужчина меня поймет – разве только ревнивый муж, ищущий доказательств, взовьется радостно. С другой стороны, если я сумею продолжить чтение этого странного трактата, неплохо бы его разбавлять чем-нибудь удобоваримым – виски с содовой (и здесь американия, но по-нашему вышла бы водка с пивом). С третьей стороны, что это Полина выдумала? Что за паника и какая-то чушь собачья? Что значит – спичку не зажечь? Если она про них забыла, то чего вдруг вспомнила? С четвертой стороны – которая вообще-то обозначилась первой – эпистола... "Перед зеркалом" и так далее... Сотый медведь, говорите?... Зама-анчиво.

Дома никого не было. Мой, так сказать, сожитель как пропал вчера с обеда, так и не показывается. Кажется, собирался в город. Я взял недочитанные листки и плюхнулся на кровать. Все-таки хотелось бы обнаружить систему в нумерации страниц. Вчера, если сбои и были, то незначительные, но сегодня, взяв страницу, которая лежала за вчерашней последней, я понял, что попал куда-то в середину, хотя две из цифр, нумерующих листки, следовали за соответствующими двумя с предыдущей страницы, зато третья скакнула сразу на пятнадцать пунктов. Разбираться же как-то не с руки, никто меня к прочтению не приглашал, а запутаться, перекладывая, ничего не стоит. И так-то нехорошо.

 

...что и так называемый "основной вопрос философии", которому нас учили с детства, состоявший в выяснении, что первично, материя или сознание, у пацаков также не мог возникнуть. Они ставили в основу другой вопрос, который обсуждается во второй части трактата, и я тоже остановлюсь на нем позже. Пока же необходимо понять, что

 

"...главной целью познания является реорганизация познающего сознания".

 

Ну почти Фауст и "Вначале было дело".

 

И здесь важно отметить два момента. Во-первых, поскольку изначально у них не было разделения на сознание и мир, вопрос о познании в нашем понимании не возник – нет представления об истине в смысле соответствия модели и явления, нет представления о творении мира (ни о самовозникновении, ни с привлечением божественных сил) с его законами и последующем его постижении. Вся ньютоновская методология с наблюдением фактов и их обобщением также летит в тартарары. Наша наука и наша теология в пацакском понимании не только не имеют смысла, но не возникают.

Во-вторых, имеет место ниоткуда не следующее убеждение в возможности и необходимости реорганизации этого самого познающего сознания. Откуда возникает представление о возможности, и чем же они недовольны? Откуда этот комплекс, который можно сравнить с комплексом вины, желанием преображения, изменения к лучшему?

Как можем рассуждать мы.

Человек дуален по своей природе, является носителем как физической, телесной, осязаемой сущности, так и духовной, проявляющейся как сознание. Изобразим это в виде такого символа: пусть человек – это окружность и содержащийся в ней круг. Сама окружность – это человеческое тело и органы чувств, внешняя область – это окружающий мир, внутренняя область, область внутри круга, – это представления человека о мире. Любому объекту или событию во внешнем мире можно (по определенному правилу) указать соответствующий ему его образ в сознании. При этом происходит своеобразная инверсия, наподобие обычной математической операции, знакомой со школы. Ясно, что образы явлений окружающего мира, которые возникают в сознании, лишь соответствуют, но не являются этими явлениями. И законы логики и математики, с помощью которых мы моделируем взаимодействие образов явлений в собственной голове, совершенно не обязаны быть присущими окружающему миру. Это перевод с одного языка, который мы в принципе никогда не можем узнать, на другой, перевод, позволяющий "перекинуть мостик между культурами", позволяющий осуществить взаимодействие, но иногда дающий сбои, и вся наша деятельность есть лишь усилия по достижению изоморфизма, по выявлению все новых и новых тонкостей языка. (Я хорошо это понял, возясь с переводом пацакского текста). Иной раз целые пласты нового смысла вдруг приоткроются под умелой рукой, под воздействием неординарного разума.

Применяя же пацакскую цель (смотри цитату) к нашей культуре, можно было бы сказать, что человеку следует так преобразить себя, свою собственную внутреннюю природу, чтобы законы сознания, законы мышления (которые мы в состоянии познать с помощью самого мышления), причем необязательно рационального мышления, совпали с законами природы (которые познать как таковые мы как бы и не можем). Пожалуй, указать алгоритм такого преображения – что после чего делать, какую позу принять или какое заклинание произнести – я затруднюсь. Но ведь примеры-то эдаких преображений известны всем. Люди, равные богам, пророки-чудотворцы, достигшие просветления, есть в любой культуре. А дзэн-буддисты или даосы просто брали в ученики, и, глядишь, тридцати лет не пройдет – у кого-то и получится.

Пацаки априори совпадали с миром. Причем нельзя даже сказать – со своим миром – это был самый настоящий окружающий мир. И поразительно то, что я и отметил во втором замечании – они двинулись в обратную сторону по сравнению с той, которая подошла бы для нас. И причиной этого была смерть.

 

"...часть меня требует забвения, забвения невосстановимого, недоступного для циркуляции информации. Следует деть уже содержащееся в этой части, и деть недоступно. И следует взять новую [кровь], такую новую, которая не является комбинацией старого, но нова сама по себе. Сам же я никогда не уменьшусь и не увеличусь, но лишь распределюсь иначе".

 

Так явилось представление о материальном мире, как месте "захоронения" одной информации и источнике новой. Из потребности разделения возникает тело, как артефакт. Слова "кровь", "я" и "информация" обозначены в этом отрывке пацакского текста одним и тем же термином.

 

"...Я повторяюсь сам в себе многократно, я множусь, не теряя подобия, и каждая часть меня есть лишь я сам, во взаимо(само)действии обретающий единство".

 

Разделение произошло. В нашей математике известны объекты, устроенные так, что любая часть подобна целому. Это фракталы. Представление о них возникло не так давно, у пацаков же оно одно из первых следом за так называемыми первым качеством – разделением на ноль и единицу, на бытие и небытие, на наличие и отсутствие, вторым качеством – разделение на единицу и единицу, на один и несколько, на много и бесконечно много, и первым объединением, где ноль есть оборотная сторона бесконечности. Здесь нетрудно увидеть нашу теорию множеств и намек на групповые операции. Выше я уже писал более подробно о соответствующих аналогиях и о близких соотношенииях между пацакской математикой и нашей.

 

"...Каждая часть, коим несть числа, вольна выйти из единства и войти в него, а то, что разделит эти два события сопоставлю специальному числу [время]. Желая уйти навсегда, [любая часть] пусть выйдет, унося с собой свое желание. Ушедшие же навсегда – станут иными, и так я выделяю из себя [мир]".

 

Итак, раздробившись на самоподобные части, информация получила возможность исчезать вместе с одной из частей, притом, что происходила некая "циркуляция" информации, т.е. исчезала не просто ячейка, но уникальная ячейка. В каком смысле она исчезала? Что оставалось? Воплощение, материализация изменения "информации" в тело и послужило началом пацакской цивилизации, переходу от "дикого состояния" (в пацакском понимании) – какой бы странной и даже совершенной на наш взгляд эта дикость ни казалась – к историческому.

 

Я почувствовал, что неплохо бы разбавить. Обсуждаемый миф, который вчера напоминал статью не то по информатике, не то по философии, сегодня обрел свои собственные характерные приметы. Впрочем, как сознание моего соседа по его уверению тесно переплелось с пацакским, так и его собственные ремарки тесно переплетались с текстом, который он переводил. Машинка у него была паршивая, а копия, наверное, четвертая, если не пятая – все время приходится разглядывать. Хотя, может, зато успеваешь понять, а не проскочить сразу, как чушь, не стоящую прочтения. В других условиях я бы, может, и не стал все это читать. И почему-то на половинках обычного формата. Да еще значками исчириканная. И вообще поесть бы надо. Хорошо хоть у них тут обед не по часам.

В столовой ко мне подошла беленькая девица, которую я несколько раз видел со своим соседом.

– Извините, Павел Андреевич просил меня напомнить вам, что его не будет до субботы, и еще раз попросить прощения за беспорядок на столе. Он просил, если вы будете прибирать стол – он ведь и ваш тоже, – она улыбнулась, – если можно, сложить его бумаги в одну кучу, только не менять порядка.

– Да, конечно, никаких проблем. Я ему сразу сказал, что стол мне не нужен. Но он не говорил, что уедет до субботы.

– Да, верно. Он должен был приехать сегодня утром. А потом не приехал, я ему позвонила, и он сказал, что вынужден задержаться.

Она улыбнулась. Я улыбнулся. Отошла. Доел суп. Это по крайней мере решает проблему чтения украдкой. А с Полиной, выходит, мы промахнулись. Ну да в городе наверстаем.

Покурить на крылечке, еще раз сходить на станцию, теперь за газетой – впрочем, зачем она мне – ну и ладно, прогулялся. Значит, любая часть пусть выйдет, унося с собой свое желание... Ну-ну.

 

"Не хотел тебе писать так часто, но иначе не получается. Просто ты, Поль, постоянно со мной, постоянно тут, и я по мере все большего провала вглубь себя, замыкания, все больше ограничиваю и сосредотачиваю свое общение на тебе. Вот сидел сегодня на факультете и вспомнил, как ты сказала в одну из наших последних встреч, чтобы я не заводил себе никого до твоего приезда. Тогда, да и сейчас эти твои слова немедленно отдаются в организме ударами в виски изнутри (адреналин), замиранием сердца, острым чувством любви и благодарности к тебе за сам факт твоего существования. Но подозрения не оставляют. Холодные рац-рассуждения все время с дьявольской услужливостью подсказывают, что ты это сказала просто так ("Не верю!"- воскликнул он и утонул). В самом деле: не смешно ли? Что я-то в состоянии не завести, а точнее не в состоянии (и еще долгое время) завести себе кого-нибудь, – почти очевидно (для меня, конечно). Но ты-то, ты, Поль, будешь ли ты к этому достаточно неравнодушна, будешь ли хотеть этого достаточно глубоко через какие-нибудь месяц-два? Т.е. кто из нас играет? Тебе не хватает веры в то, что именно ты участвуешь в этом. В этом – в настоящем, а не в романчике на 180 страниц со сменой духов при смене партнера в изящном западном стиле. А потом иду по коридору, а там на подоконнике сидит девочка, а у нее твои коленки – узкие, тонкие, из полых костей, которые мне доводилось целовать и гладить. Твои, Полька, коленки, – вот и все, что я могу заметить."

 

"Не получается не писать. Случайным образом попавший ко мне магнитофон наигрывал старых "Битлов", и так хотелось позвонить тебе, сесть на пол, как мне приходилось делать пару раз, когда нам удавалось по-настоящему поговорить по телефону, когда не хочется вешать трубку, когда слышно твое дыхание. Помнишь, Поль? Вот и все, что остается – апелляция к памяти. Как-то ты там поживаешь? Из общих соображений, надеюсь, что хорошо, а из личных – надеюсь, что плохо. Поль, ведь нам случалось здорово поговорить по телефону, да? Да и без телефона тоже случалось. Definite Past Tense. И напряглась серебряная нить. За окном зима. Все покрыто снегом. Мело, мело по всей земле... Целую".

 

"Поленька, как хорошо, что ты уехала! Я бы извел, измучал тебя той "любовью", которую я к тебе чувствовал и чувствую. Она тяжела и серьезна до "мобильности-дробильности". Я обвис на тебе со своими "чуйствами". Надеюсь, что теперь, сбросив их, зажив нормальной жизнью, ты обретешь покой и облегчение. Он(а) заслужил(а) покой. Желаю твоим будущим мужчинам быть мужественными и менее рефлексирующими. Держись от меня подальше, родная, как от гриппозного с насморком. Любить тебя и говорить тебе это, и вести себя, ничего не боясь. Тебе, может быть, было приятно слышать это. А мне так, просто, как, вынырнув, воздуха глотнуть. Мир вещей – мир идей – "несчастный, он достиг, чего хотел" – Пушкин – дуэль – точка. Эта пунктирная цепь связанных ассоциаций промелькнула за долю секунды, и я едва успел ухватить ее и записать. Зачем? Не знаю. Беседую с тобой, Поленька".

 

Я полез в штаны за зажигалкой. Черт, куда же я ее задевал? А тут? Тоже нет. Наверное, в столовке забыл. Точно, даже помню, где. Ну, если не сопрут, то вернут. Зажигалка не фирма, но заметная, и я уж ей мелькал. Кажется, на веранде были спички.

Да-а. Вот вам и Кирилл. Дура Полина. Такие ребята уже давно должны были вымереть. А с другой стороны... Интересно, какой он из себя и чем занимается? И что по жизни из себя представляет. Тургеневский юноша? Черт-т его знает. Во всяком случае не ментат Атридесов. А Пушкин причем? По моим понятиям Александр Сергеевич таких не очень жаловал. Скорее уж Гоголем переодевался и на подоконнике сидел. А может с Пушкиным у них не взаимно, был такой и Игнатьев-Игнатьев... А ведь не хочется думать о Кирилле плохо, а? Как ни крути, не хочется. Сколько же лет прошло? Она четыре здесь и три там, семь долой, нет я тогда уже таким быть не мог, уже заизвестковел. А вот Кирилл, ровесник мой, оказывается, мог. Дай Бог тебе удачи, дружище. И ведь дал, хоть ты этого и не мог принять и мучался, наверное, долго.

Как же это я представляю себе выяснение вопроса о написании эпистолярного романа? Ну вот письма. Неплохие письма, душевные. И трактат о трактате. Неплохой трактат, ученый. И что?

Шаги. Давешняя э... не блондинка, но такая, светленькая просовывает голову в дверь веранды и уж затем стучит.

– Добрый вечер!

– Вечер добрый! (Прямо селям алейкум – алейкум селям).

– А я вам вашу зажигалку принесла. Вы ее в столовой на крыльце оставили.

– Точно. Спасибо вам большое. Я жуткий разгильдяй. Хорошо еще спички дома нашлись. Да вы заходите (о, Господи!), что же вы полупросунутая стоите. Вы курите?

Она хихикает, ловко эдак проскальзывает на веранду, плотно прикрывает за собой дверь.

– Спасибо. А то, знаете, сигареты кончились...

– Вот, пожалуйста. Только у меня Болгария. 

Она не успевает скрыть разочарования, и протянувшаяся было рука вздрагивает на полдороге, но потом любезно вытаскивает сигарету из пачки, и я даю ей прикурить. Только тут я замечаю, что порозовевшее ее личико порозовело не от милого смущения, она просто-напросто навеселе и – она выдыхает дым – Господи, Боже мой, сильно навеселе. Ну, что это?.. Ну, что они на меня навалились? То Полька повернутая, то эта пьяная... Полька хоть своя. Выпить-то и я люблю. Люблю отдельно в мужской и отдельно в женской компании. И тогда уж разное. Это все равно как в баню в разные отделения сходить. Тоже ведь за разным можно. (Заразным можно?). Но напившиеся без меня женщины никаких чувств-с, кроме сводящей скулы тоски не вызывают, причем и догонять их не хочется. Как же ее выпроводить? А выпроводить ее непросто. Сигарета совершенно неожиданно оказывает на нее такое же действие, как еще одна рюмка. Она начинает лепетать какую-то чушь, смеется, мы сидим за столом, между нами угол – явно недостаточная преграда – она уже "случайно" касается моей ноги своей и, оживленно смеясь, азартно рассказывает про своего мужа, которого, не попадая в стиль, называет "мой мужик" (ударение на второй слог), как он свои компьютеры предпочитает женщинам, потом где-то почему-то упоминается Гегель. От ее оживленного журчанья, переходящего в грохотанье, – вот это влип – я о(-дновременно -столбеневаю и -фонареваю). Ушел на базу.

 

Я легко представляю себе. "Я представляю себе".

Им на про-цес-с наплевать. Комарам то есть. Им наплевать, что я лежу тут голый под кустом и делаю все от меня зависящее, чтобы моя девушка не чувствовала себя несчастной. И вот она уже задыхается, уже света белого не видит, как вдруг... Тнннн-нн-нннн-н-ннн... О, черт! И еще один, и еще... Точнее, одна. Это ведь комарихи ноют и кусаются, а наш брат сидит себе где-то втихаря, обеспечит продолжение рода и опять за свое. А эти – за кровью. За чужой. За нашей. Я с размаху шлепаю себя по ягодице. Процесс теряет темп. Девушка перестает переставать чувствовать себя несчастной и приоткрывает глаза. Лето. Мы лежим под кустом, а рядом трава. Высокая. А за лугом лес. А за лесом речка. Пастораль. Надо кончать. Она поворачивается ко мне, я глажу и ласкаю ее тело, стараясь не заметить, выдавить из ушей этот звон. В какой-то момент это удается, мы вновь сплетаемся, она вскрикивает и – все. Слава Богу.

Проявляются жизненные неудобства, которые раньше не фигурировали. Сучок какой-то впился в бок, возникает мысль о часах – куда я их сунул? Она то ли спит, то ли дремлет, да и меня тянет в сон. Поближе к теплому плечу, уткнуться лицом, вот сучок только выну... Проявляются запахи – свежей травы, речки. Послышались звуки – не эти, проклятые – нет, кто-то там чирикает. За лесом, где дорога, постукивает мимолетный трактор. Прямо под ее подмышкой деловой муравей тащит хвоинку. Опять пастораль. Где же все-таки часы? А красивая у нее грудь. Щеки подтянуты и порозовели. Красивая. Иной и лыж не снимет, а я вот на комаров отвлекаюсь. Ну, поехал! А хорошо сейчас в палатке. Стенки трясутся, снег сухой крупой лупит, лупит... А внутри – кайф. Или даже брести по этой пурге и поземке... На спине мешок, греет, идешь себе, хорошо!.. Все равно корневища. Откуда повылезали, откуда? Дай-ка я повернусь. Она открывает глаза, тянется ко мне. Целую. "Ты где?" – спрашивает. Где-где... Тута я, тут. На всякий случай целую еще раз. Угадал. Ишь ведь, как они чувствуют – не смигни, сразу – ку-да! От меня?! Сейчас?! И слезы наворачиваются у них на глаза, или не наворачиваются, но все равно они начинают чувствовать себя несчастными, а ты начинаешь чувствовать свою вину и злишься за то, что в них не благодарность, покой и желание, а эта вот несчастность, покинутость, оставленность без любимой игрушки, которой кроме как владеть, они не могут. Э-э! Ну теперь антипастораль.

 

– Тезис... антитезис... синтез...

 

Я нашариваю свою одежду. Попадается ее. Пристраиваю лифчик. Нет, ну да чего красиво! Целую ее. Не шевелится. Вот попробуй не шелохнись, если она тебя поцелует! Обидно. Всегда обидно, когда только от тебя чего-то ждут, принимают, а чтобы самой что-то... Так-то вот и возрастает общее количество несчастности. Сейчас как в качество перейдет! И пойдут слова... И достав из кармана наган, застрелился. Да пошла ты к черту со своим утюгом. Да-а. Палаточный кайф – дело иное. Уж не говорю, как бывает, когда поймешь что-то, когда сложится. Вечность – из льдинок. И тогда весь мир твой и коньки впридачу. А тут – поцелую-ка я эти волосы, где, наверное, ощущается знакомый запах. Она прижимает к себе мою голову, бестолковую. Комары зудят, зудят, но теперь это почему-то безразлично.

 

– Э-эй! Очнитесь же! – Она стучит по моей руке и насмешливо-презрительно щурится, и ты, дескать, мужик, такой же, к тебе ж-женщина пришла, а ты спать.

– Да-да, – бормочу я, делая вид, что смущен, что очнулся, и стараясь не показать свою радость, – извините, вчера засиделся допоздна.

– Нет, это вы меня извините, заболтала вас совсем.

Она встает.

– Побегу.

– Спасибо еще раз. Дать вам с собой сигарет?

– Нет-нет, спасибо. До свидания.

– До свидания.

Она уходит.

 

Так что там у нас с Пушкиным?..

 

"Здравствуй, моя родная! Видишь, я продержался почти неделю и, может, протянул бы и дольше, но сегодня в предутреннем бреду настолько ясно вспомнились (точнее всплыли) события почти годичной давности, меня так захлестнуло (оказывается, это не штамп или, по крайней мере категорически неизбежный штамп) волной нежности и любви к тебе, что пришлось вынырнуть из-под воды, где я сидел, сжав губы, до звона в ушах, и вдохнуть воздуха. Вот и пишу тебе полной грудью. Отпишусь немножко и опять туда. Милая моя! Год назад ты поцеловала меня (сама) в этом кино. Потом... Потом была пауза, и я писал "поток сознания" (помнишь, мы еще ездили в Сокольники). А потом был Жуковский и та поездка "за ключами". По-видимому, это – лучшее, что у меня было в жизни. Все уже было, как ты говаривала когда-то, и в отношении меня это и в самом деле сбылось в конце концов, по крайней мере с событийной точки зрения. Но ведь такого, как в Жуковском, ведь не было, да? У меня не было. Полька, я так люблю тебя сейчас и так ясно представляю твое смеющееся лицо и вижу ту снежную улицу, на которой мы кидались снегом. Через две недели оказия в Португалию. С ней и пошлю это письмо. Оно тебе понравилось? Да? И еще последний опус о Пушкинской дуэли. Вот он.

Загадка Пушкинской дуэли теперь у многих на устах. Но решить ее можно не умом, а только сердцем. Надо не искать факты, но думать, вдумываться, вчувствываться. Оставь любопытство толпе и с гением будь заодно – сказано и про себя. Надо решить, ты за или против, хочешь понять его душу и ощущения, приведшие к смерти на дуэли, или хочешь найти некие уличающие (непонятно кого и в чем) мотивы. Ты хочешь знать, кто виноват? Но зачем? Наказать? Но кого, да и надо ли?

Чем он мог распорядиться: своим талантом – писал стихи и чистую прозу, своей жизнью – женился, своей смертью – неужели в этом не властен? – как кульминация романа нужна трагическая смерть, ты к ней стремился без обмана, кому, как не тебе, суметь. Есть упоение в бою и бездны мрачной на краю... Здесь мелодрамой и не пахнет, идет жестокая игра, на полтора столетья ахнет дуэльный порох в полумрак. Это не было банальное "заступание за честь", столь благородное и ясное по общепринятым меркам, это была жажда смерти, достойной жизни, не жажда смерти, а жажда смерти, достойной жизни. При необходимости он вышел бы к барьеру и с той, внятной обществу целью (каковая попытка и была предпринята ранее, в ноябре), и душа его тогда должна была бы корчиться и протестовать против заданной роли, хотя бы и благородной в глазах светской толпы, но от этого не менее пошлой. Таланту свойственно избегать пошлости во всех ее проявлениях, и, конечно, то, что первая дуэль не состоялась, было для него отчасти и облегчением. Но как раз в это время он вероятно осознал, что смерть на поединке (не на всяком, не в петушином бою двух самолюбий) будет похожа на восклицательный знак, на срыв банка. И дальнейшее, осуществленное им, носит печать гениальности, верным признаком которой является то, что "загадка дуэли" не разгадана до сих пор. А он-то все это предвидел.

Дантес, славный парень, по недалекому своему разумению совершил то, к чему Пушкин стремился, но увидел в этом лишь светскую, земную сторону и потом хвастал, что убил великого русского поэта, делая вид, что это произошло не по его вине. Он не мог понять, что и правда не по его, а по воле Пушкина. Пушкин – не самоубийца, скорее игрок, готовый поставить на карту все против ничего с тайным желанием проиграть – красивый и непонятный жест, который бросил свой отсвет на всю предыдущую его жизнь и сделал ее завершенной с точки зрения любых поэтических канонов. Нужно было тончайшее и точнейшее чувство меры для того, чтобы совершить этот жест – такой и тогда. Это был акт величайшей свободы, творчества, озарения, гениальности. А сколько потом их было, кто точку поставить хотел, кого жизнь катала и мыла, но ты лучше всех сумел.

Оставь любопытство толпе и с гением будь заодно, лишь пошлых решений нам ясны причины. А тот, кто поверил себе, кому на веку суждено, тот верою волю подвиг на лихую кончину. Как пошло жалеть его! Как нагло – полагать, что иная история, иная судьба, иное стечение обстоятельств могли бы быть лучше. Лучше чего? Лучше и быть не может. Ему удалось, и он не пожалел об этом, оставив в дураках всю толпу "жизнелюбов", а также философов, начиная с Платона ("Несчастный, он достиг, чего хотел").

Кому в юности не хотелось героической смерти? Кто не был готов отдать свою жизнь за правое дело, не зная, как ей распорядиться в текучке дней? С возрастом это желание проходит. Приучаешься ценить мелочи, больше сам задаешь вопросов, чем видишь ответов, обрастаешь бытом. Необходимость решительных поступков требует предельной концентрации всех твоих малых сил, но тратятся они не на совершение поступка, а на принятие решения о его совершении. Иначе у человека, ведомого гением: он не "сам" решает, он не может иначе, и все силы его направлены именно и только на само совершение поступка, поэтому так много и успевают гениальные люди.

Плодотворнее стараться не понять его действия, не осмыслить их, а принять их, приучить себя к мысли, что именно они естественны, единственно возможны и целесообразны. Не рассуждать, а уверовать. Если это удастся, мы станем ближе Пушкину, и сможем почувствовать то воздействие гения, которое испытывал и он. Надо суметь отнестись к нему не как к подследственному, обязанному дать обоснованный отчет в своих действиях, не как к объекту исследования, а как к близкому другу, которому веришь, как себе, больше, чем себе, так что и в голову не приходит спросить у него отчета о мотивах его поступков – ему виднее.

Дуэль и смерть – не трагедия, но драма, в которой он был не только главным героем, но и режиссером, и драматургом.

Те смешки и осуждение своего поведения и то приятие Дантеса, которые он встретил тогда, то стремление вскрыть логическую структуру его поступков и уложить во вразумительную схему, которое имеется теперь, есть лишь признак недостаточной культуры духа, недостаточного стремления каждого отдельного человека к гениальности, не позволяющих воспринять подлинную подоплеку происходящего.

Нельзя не признать, что имеющаяся ныне наука – пушкиноведение – достигла выдающихся результатов, позволила огромному числу людей приобщиться к жизни этого человека, но за этим ботаническим перечислением фактов идет следующий и более важный этап: после того, как мы узнали его привычки, его взгляды, его недостатки, после того, как мы приняли все это и сумели полюбить его искренне, надо отрешиться от мелочной опеки, от подглядывания и разгадывания, от вычисления поведения, надо почувствовать его современником, ровней – и не предать его требованием изложить мотивы. Когда же мы почувствуем это, гений, с такой силой и полнотой озарившей его жизнь, скажется и на нашей. И те, у кого достанет таланта, откликнутся на его зов своими творениями, а те, у кого достанет воли и смирения, в полной мере ощутят гармонию Пушкинских стихов и прозы. Оставь любопытство толпе и с гением будь заодно...

Ну вот. Тебе понравилось? Целую".

 

Уж не знаю, как Полине, а мне понравилось. Немного патетично, но, собственно, ну и что. Немного по-женски и напоминает Абрамович, но тоже, собственно, ну и что. Жизнь как драматургическое произведение штука не простая, действительно, не всем по силам, и легко сделать ляп, ежели Бог таланта не дал. Кирилл нравился мне все больше. Что ж Полина-то так его свысока? Не бездарь парень и, похоже, действительно любил ее. Не люблю я это слово. Разные люди по-разному его понимают, а тут достаточно минимального расхождения, чтобы... Известно, что может женщина сделать из ничего (Правильный ответ: прическу, салатик и скандал). Да и мы иной раз могем. Пакет, который отдала мне Полина, толщиной сантиметра три. Он не перевязан ленточкой, не выглядит тщательно сохраняемым собранием souvenirs l'amour, это просто пачка исписанных тетрадных листов, завернутая в коричневую, на ощупь пыльную почтовую бумагу, какой оборачивают бандероли. Я вдруг осознал, что это не просто письма симпатичного парня любимой женщине, женщина-то эта – Полька. Полька-птичка. Птички польку танцевали на лужайке в ранний час, нос налево, хвост направо, это полька Карабас. Карабас-Барабас Крокодилович... Тонкие коленки мне тоже приходилось целовать и гладить. Ну, ладно, ладно. Не мальчик. Не молодожен после брачной ночи. На сигареты я не сетую, и сам курю, и вам советую. Подпись: Кролик. Только Заинька был паинькой... Точно – д.с. Только уже не старшая группа.

Вот что мы могем, к примеру.

Так что лучше уж перекурим это дело и за трактат. А еще лучше спать. И уж не загадывать, каким будет утро и что мне готовит грядущий день: чи брэкнусь я дричком припэртый, чи мимо прострекоче вин.

 

ДЕНЬ ТРЕТИЙ

 

В утренней полудреме я думал о Наталье Николавне. Так уж сложилось – довольно противно, между прочим, – что личная жизнь этих людей стала предметом пристального внимания и изучения на одной шестой части суши, и то, что бывает предметом сплетен и пристального интереса небольшой группы знакомых, у нас изучают в школе. Н.Н. и ее муж (первый), в основном, конечно, он, близки нам ничуть не меньше, чем Мануэла, просто Мария и остальные родственники, живущие в стеклянных стенах квартир и между ними. Ну, одним поближе те, другим эти, но в целом... Одни незнакомые люди при встрече, скажем, в купе поезда обсудят своего брата или свата, невестку, шурина и зятя, другие дона Фернандо или Изауру, третьи Пушкина и Гончарову или Чехова. Вот я, к примеру, не люблю Чехова. Уж сколько раз я встречал исповеди и признания, заклинания и провозглашения – каждый второй деятель культуры или просто причисляющий себя к так называемой интеллигенции считает своим долгом заявить о любви к Антону Павловичу, а не разделяющих этой страсти – печальной и умудренной – подвергнуть остракизму. А Антон-то Павлович людей любил не очень, свысока на них посматривал, что там ни говори, вполне достаточно просто почитать его произведения (с литературной точки зрения замечательные), а когда тебя не любят, душу подставлять неохота. Он и не обязан их любить и сиропом обмазывать. Сервантес, вон, вполне искренне полагал, что написал юмористическое произведение о свихнувшемся старикане. А-а... Вот и я поехал. Как, интересно, обстоит дело в Западных школах? Я имею в виду личную жизнь национальных корифеев. Почему-то кажется, что такое приятие их в собственную семью представляет собой отечественную особенность. Впрочем, не знаю.

Первый брак Натальи Николавны был ошибкой. Или, точнее, ошибкой он, может, и не был, но он, этот брак, был не для нее. Полковник Ланской, еще кто-нибудь, да хоть Дантес – эти да. Я не думаю о ней плохо и не осуждаю ее, как великие женщины "аргентум age", мне грустно только вот что. Она любила общество и светские развлечения, и это прекрасно. Она занималась любовью с Пушкиным, рожала ему детей, и, наверное, была им не худшей матерью, и это замечательно. Она не достаточно глубоко понимала писанину своего мужа, сама писала ему стихи (а он отвечал "стихов твоих не читал. Черт ли в них? Свои надоели"), и в этом ничего страшного нет. Она не стала ему опорой. Да, молодая девочка взрослому мужчине. И не будем говорить о гениальности или не гениальности, о способности понять или еще чем-то. Что бы он ни делал, чем бы ни занимался, как бы ни старался виду не подавать и смеяться, мужчина слаб и одинок. Он может превзойти это и стать ближе к Богу или к зверю в одиночку. Но в чем же тогда роль его женщины? Чтобы так же, отрекаясь или хохоча, идти подобной дорогой, как, кажется, считают феминистки? Фи. Величие женщины не в подражании мужчине. Каким бы захудалым и задрипанным поэтом (скажем) ни являлся мужчина, у него есть шанс создать нетленку, если женщина за него возьмется, как надо. А как надо? Только женщины и знают. Не все, конечно. Знала вторая жена Булгакова, знала первая и единственная жена Мандельштама, хотя, наверное, оба они и сами справились бы. А Наталья Николавна не знала и, наверное, не хотела знать, не думала об этом. Бедная Наталья Николавна. Ей повезло не сразу. Мне грустно, что у Пушкина ее не было. Не сложилось. Не совпало. Не вышло.

 

"...Каждая часть, ощутив себя, ощутит и другую, и тем сильнее, чем меньше соответствующее им число [разделяющее их духовное растояние], умноженное само на себя. Покинет же единство та часть, желание которой превозможет силу, удерживающую единство, силу, которая тем больше, чем больше частей единства еще вместе".

"...Части в состоянии розности устремятся друг к другу по тому же закону, иногда порождая новое, или помчатся друг от друга по тому же закону так, чтобы не совпали надлежащие каждой из них три числа [пространственные координаты]".

 

В этой части текста описывается "сотворение" пацаками времени и пространства, причем кавычки у слова СОТВОРЕНИЕ поставлены мною лишь как дань нашей традиции, обсуждающей, но не верящей ни в какое действительное творение и рассматривающее подобные рассуждения лишь как миф, в крайнем случае как теологическую конструкцию или "онтологическую подоплеку". Мне ужасно хочется скорее вновь повторить тот может быть не главный, но наиболее ошеломляющий результат, достигнутый пацаками, который я мельком уже упоминал, но терпение, терпение...

 

Вот так миф. Павел Андреевич (он оказался Павлом Андреевичем – в первый день мы представились, но я не расслышал толком, почему-то не переспросил, хотя понятно, почему – я к общению не стремился, да и он, как оказалось, тоже. Хотя эта беленькая? Ну, неважно.) не только относился к пацакским воззрениям с определенным азартом, но, похоже, глубоко уверовал в них. "Дор-рогая передача..."

 

Невозможно не видеть возникновения количественной структуры, описывающей взаимодействие частей единства, выделяющихся в отдельные "существа", способные утвердить свою возникшую материальность смертью как необратимой утратой части информации, принадлежавшей единству. Теперь у нас есть основание говорить об отдельных сознаниях, о бренных телах, содержащих эти сознания, о взаимодействии сознаний. Перепрыгивая через века пацакской эволюции, мы представляем их уже в виде существ, населяющих эти их пещеры, которые иногда и показывают по телевидению. Впрочем, "представить"-то их как раз затруднительно. Несмотря на возникновение сущности, форма еще отсутствует, и представлять – зрительно – мы можем все, что заблагорассудится, не забывая, что это может не иметь никакого отношения к происходившей действительности. Строго говоря, и действительности-то подходящей еще не было. Из косной материи, рухнувшей, как взрыв на кинопленке, пущенной в обратную сторону, возникшей, как невидимое солнце из космической пыли, медленно появлялись существа, у них формировались органы, по мере усложнения представлений о материальном теле, – пока еще теле биологическом! – учившемся движению.

 

"...Всеобъемлющий, всепроникающий [разум] приобретает неоднородность и, воплощаясь в [пространстве] [числом три] проявляет различия в разных местах".

 

Тут мне вдруг пришло в голову, что в этой идее, в общем-то еще не произнесенной, но ясно, что к этому дело идет, – возникновению физических законов материального мира из введенных этим самым единством (сиречь абсолютным сознанием) законов взаимодействия сознаний, т.е. на нашем языке психологических законов – что-то есть. Обдумаем-ка это.

Мыло, паста, бритва, кофе потом.

А теперь в сторону Репино.

Даже не обладая специальными познаниями в квантовой механике, зная лишь самые "общефилософские" вещи – принципиальная невозможность наблюдать поведение микрочастицы (какого-нибудь там электрона) как таковой, но лишь результат ее взаимодействия со средством наблюдения, и следующая отсюда невозможность достоверно, со стопроцентной вероятностью предсказать ее дальнейшее движение, можно обнаружить, что этот самый процесс наблюдения, далекий от "нормальной жизни", знакомый лишь фанатам-завсегдатаям физических лабораторий-аудиторий, имеет точный аналог во взаимоотношениях людей – это есть не что иное как воздействие словом на внутренний мир, на состояние человека. Но ведь не только явления в мире микрочастиц имеют аналоги среди явлений, присущих сознанию, но и более привычные, знакомые практически всем понятия: координата, скорость, ускорение, масса, сила и другие имеют непосредственное отношение к свойствам и состоянию личности. Одни и те же слова – заряд, потенциал, напряженность, поле, энергия – применяются и в физике, и в психологии и социологии не случайно. И "законы", которые наше сознание "навязывает" окружающему миру, присущи этому миру лишь косвенно, как отражения законов, построенных сознанием для образов явлений, существующих только у нас в голове. И, пожалуй что, небезынтересно было бы попробовать провернуть "антипацакскую" процедуру – установить аналоги для соответствующих понятий из физики и применить "законы природы", познанные сознанием (т.е. порожденные им самим), к самому сознанию.

Ух ты. Я перевел дух. Мысленно. Ну-ну, не так рьяно. Жаль, записать не на чем. Ну да ничего. Идея ясная. Оставшаяся от аспирантуры привычка формулировать наукообразно до безобразия снова дает себя знать. Итак. Мысль простая. Законы физики – законы, писанные сознанием для находящихся в сознании образов явлений. Так. К материальному миру – миру ПРООБРАЗОВ – отношения иметь, как это ни печально, они не обязаны. Могут, имеют, но не обязаны. Так сказать, тождествовать. Так.

Какой-то гражданин сражается с виндсерфером. Когда по телевизору видишь, кажется несложно – знай отвисай. Но вот теперь понятно, что по TV показывают либо простые участки, действительно требующие только ОФП (этой красивой аббревиатурой для общей физической подготовки с удовольствием и некоторой гордостью пользовался наш физкультурник на военных сборах, у него была замечательная фамилия – Жуликоватый, почему он ее не менял?), либо мастеров. А у этого парня не очень-то получается подставить парус ветру, как надо – то и дело опрокидывается. И ОФП оказывается нужной не для отвисания, а для бесконечного, раз за разом вытаскивания паруса из воды, водворения его вместе с мачтой на место, то есть перпендикулярно, а ветер – он тут как тут – хлоп – и снова вытаскивай. А в мачте метра четыре, а то и пять. Притомишься. На финзаливном мелководье это имеет еще и ту специфику, что лавируя (лавировала, лавировала и не вылавировала) в пятидесяти метрах от берега и падая в воду, он встает на дно – там едва по шею – и уже оттуда начинает забираться на свою доску. Эх, бедолага. Пожалуй, больше не буду хотеть прокатиться на виндсерфере. На водных лыжах лучше – я уже пробовал. А, черт.

Так вот, значит, неспроста, говорю, термины и в физике, и в "человековедении" одни и те же. Есть, говорю, тому глубокая причина. Какая причина? А такая причина, что сознание наше изучает внешний мир, прикладывая к нему свою мерку. И возьмем мы эту мерку и применим к изучению самого сознания. А лучше мерки для этого дела и не придумаешь. Вот такие дела. Причем одно дело, когда наукообразие наводят, коэффициенты приписывают личности, модели строят, очень математические, но совсем другое, когда ясно, что все уже построено, самим подследственным сознанием построено, к нему же и применено быть может, и иначе никак нельзя. Ну, пацаки! То есть это не возможность, а естественная и категорическая необходимость. Вот тебе и раз. И квас.

А ведь это не все.

И задиктовал, мерно расхаживая по комнате с листками в руке, а секретарша тарабанила по машинке. Нет, по клавиатуре. Оргтехника, блин.

В физике известны прецеденты, когда успешное использование тех или иных абстрактных математических структур (порожденных сознанием) для описания наблюдаемых явлений приводило к успешному поиску явлений, отвечающих определенным свойствам именно самих этих структур (волновые свойства света, периодическая система элементов, теория групп в ядерной физике и др.). Нельзя исключать такую возможность и здесь. Возможно обнаружение неизвестных, принципиально новых свойств сознания, личности, взаимодействующих личностей, и это тем более вероятно, что, согласно развиваемому подходу, сознанию свойственно "навязывать" внешнему миру именно СВОИ свойства. Таким образом, оказывается возможным объединить науку о внешнем мире с наукой о внутреннем мире человека и использовать получаемые результаты в обеих областях.

И домой. Пошли-ка домой, кофейку жахнем.

И шлось, и бежалось, и даже подпрыгивалось на ходу. Симпатичная идейка, симпати-ичная.

Так. Свое записать или пацаков продолжить? Письма? Письма подождут. Полежат пока под своим солдатским сиротским коричневым одеялом. (С надписью "ноги" на краю). Что там на следующем листке...

 

...как для нас наиболее естественно, рисуя на картинке схемы, человека обозначать, скажем, точкой (и этому можно приписать глубокий смысл: вспомним пример, о котором выше уже шла речь и в котором человеку ставилась в соответствие некоторая окружность, разделяющая внутренний и внешний миры. Центр этой окружности в соответствии с правилом инверсии сопоставляется бесконечности. Где она, эта бесконечность? справа? слева? вверху? внизу? И ведь математики говорят-таки о точке "бесконечность". Ей-то и сопоставляется бесконечно глубокое и непостижимое "я" – ядро личности – точка перешла в точку, неизмеримую, непостижимую), так именно окружность есть первый геометрический образ, который приходит в голову пацаку. Вероятно, поэтому их первой геометрией была не Евклидова, как у нас, живущих с ясным представлением о прямом луче, а Риманова – все разворачивалось не на плоскости, а на поверхности сферы, причем изнутри – то, до чего можно, не двигаясь, дотянуться рукой (щупальцем?).

 

Опять сбой нумерации?..

 

Кстати, поскольку пространство – "три числа" – возникло как атрибут материи, оно не было отделено от нее изначально, и то, что у нас появилось только в общей теории относительности, – отказ от материи, помещенной в "пустое" пространство и переход к неразделяемому пространству-времени-материи, в физической, точнее постпсихологической теории пацаков присутствовало изначально. Закон всемирного тяготения, открытый Ньютоном и изучаемый в средней школе, говорит о существовании гравитационной силы взаимодействия между всеми телами. И эта сила, служащая наглядным и удобным приближением геометрического взгляда на устройство мира и благополучно сосуществующая в современной общей теории с тензорами Эйнштейна, была описана и пацаками, в чем нетрудно убедиться, перечитав приведенный выше отрывок.

 

Я перечитал. Но и не перечитывая, я помнил, что утром уже "умножал на себя" расстояние между "частями". Речь шла о "духовном расстоянии". Кто же таков этот Павел Андреевич? Что прикажете делать с прочтенными записями? Мне-то что теперь делать? Я достал бумагу, уселся за стол на веранде, где накануне подруга Павла Андреевича пыталась соблазнить и меня, и написал:

"Пространство внутреннего мира человеческой личности – это пространство ее состояний.

Между этими состояниями можно ввести расстояние. См. аналогии с микромиром (рассм. подробнее отдельно).

Это пространство является гильбертовым, и для него может быть развит соответствующий формализм.

Возможны нек. "классические" приближения – конечномерные евклидовы пространства.

Рассмотрим их.

Назовем ролевым пространством следующее: выделим социальные роли, которые можно обозначить словами (например, отец, спортсмен, специалист, влюбленный и т.д.). Для каждой такой роли проведем ось и нанесем на эту ось шкалу.

(При работе с конкретным человеком необходимо, чтобы он сам выполнил градуировку осей. Это надо сделать так: предоставить набор общеизвестных примеров личностей, из которых надо выбрать определенное их количество, затем расставить их в порядке нарастания соответствия той роли, о которой идет речь, пронумеровать – это и будет градуировка. Впоследствии человек должен будет сам указать свое место в этом ряду, т.е. свою числовую характеристику соответствия данной роли).

Если построить несколько таких осей, то личности можно приписать несколько соответствующих чисел. Они и будут характеризовать "координаты" данной личности в ролевом пространстве в данный момент.

Тогда состояние личности описывается радиус-вектором r, компонентами которого являются координаты на осях ролевого пространства.

В качестве простого начального шага можно предложить три оси, соответствующие эмоциональной, интеллектуальной и физической компонентам состояния личности. Вообще говоря, осей (т.е. измерений ролевого пространства) может быть и больше.

(Проведя градуировку осей, имеет смысл перейти от положительных "баллов шкалы" к положительным и отрицательным. Это упростит действия по аналогии с обычной системой отсчета).

Понятно, что каждая личность, исследование которой предпринимается, будет иметь свои шкалы и свое положение начала отсчета.

Производную r по времени t естественно назвать скоростью изменения состояния личности v = dr/dt, а вторую производную – ускорением, т.е. скоростью изменения скорости a = dv/dt.

(Можно попредставлять себе, как они меняются с течением времени – эмоциональная, интеллектуальная и физическая компоненты состояния личности, как "едет" точка r в пространстве с системой координат, как может замедляться, ускоряться и поворачивать точка r, описывая некоторую траекторию).

Возможны несколько временных масштабов рассмотрения: часы, дни, годы, жизнь – подобны ли протекающие в них явления, подобны ли траектории?"

Как спешил я, как торопился, стремясь опередить вековую мудрость пацаков, подстерегающую меня в записках Павла Андреевича. И сам он, стало быть, тоже меня подстерегал, улыбаясь беспомощно-беспощадно: ничего не поделаешь, поезд ушел. Ушел?

И тут снова на меня накатывает то резкое ощущение, которое знакомо, наверное, многим, ощущение непоправимости, безысходности. Так бывает, наверное, когда твоя первая любовь, мучительно настоящая, переполняющая, торжествующая, вдруг оборачивается изменой, и ты, пропустивший удар в центре ринга, ловишь ртом воздух, еще пытаешься приподнять руки, чтобы успеть защититься, но уже ясно и отчетливо видишь каждую мелочь во всем огромном зале, слышишь каждый шорох, ловишь его на нервную систему, как на антенну, и он гуляет по организму, резонируя и отдаваясь во всем теле до кончиков пальцев. И ты, лично ты исчезаешь, и остается какой-то, хотя и обозначенный именем и фамилией, но уже ничего из себя не представляющий  просто один из... Все уже было. Ты не первый и не последний. Один из.

Никотиновая абстиненция. Заблудившийся муравей ползет по клеенке стола. Деревья за окном шумят и раскачивают ветвями, как вчера, как сегодня, как завтра. Зажигалка. Люблю зажигалки. Сигарета. Дым. Поезд ушел. Дымные завитки клубятся, и глумливый хохот внутри.

 

В столовой какое-то гудение, брякание ложек-вилок о фарфор-фаянс мисок-тарелок. И пока шел, впрочем, скорее, брел сюда, в висках тумкал пульс, и некончающейся лентой Мебиуса крутилась в голове цитата из книги, преобразившаяся в музыкальную цитату из фильма:

"Несбывшееся! Несбывшееся! Ты позовешь, позовешь, позовешь за собою меня, ты позовешь меня. И что б ни сулил мне твой тихий зов..." и т.д.

Талончик, "а вас на завтраке не было?", покрутить головой все равно легче, чем произнести слово. Так-то вот и рухнула мечта: трехразовое питание!.. свинья грязь найдет. Мельком знакомые лица, гудение не проходит, поднос на стол. О, Господи!..

Желудок свело, сама мысль о еде, откусывании, жевании, глотании просто невыносима. Вон отсюда! ("А вы что здесь делаете?!.")

И бегом, бегом. К черту дом, бегом. Господи, воздуху! воздуху!.. А сбавь-ка ты темп, дьявола не выгонишь легкой атлетикой (или дровокольными упражнениями а ля Адриаха Челентаха, ха-ха), вот так, вот так, три шага вдох, три шага выдох, три шага вдох, три шага выдох...

 

т-р-р-а-н-с-ф-о-р-м-и-р-у-ю-с-ь-!

 

белое тело дневной красавицы вымазано липкой черной грязью, плеть уже взметена, уже свистит, уже вспух багровый рубец, веселенькие восемь с половиной тактов все ускоряются, ускоряются, переходят в чечетку, в джигу, босховская кривая нечисть трясется, трясется в проблесках стробоскопа, вспыхнул, шипя, насыпанный в плошечку магний... воздуху!!

Ну, ну...Три шага вдох, три шага выдох, три шага вдох, три шага выдох... На Щучье! Вне всяких сомнений он там. А-а... Обложен, обложен цитатами. Все сказано. Все подумано. Все прожито. И только испаряющийся кружок от кофейной чашки на полированной поверхности стола – все меньше, меньше, исчез.

Сорок минут кружной пробежки. Тлеющие жаром дуги кругов. В глазах? И шарахающиеся граждане. И с маху в воду.

В воду.

И нырнуть. И плыть, сжав губы. До звона в ушах, конечно? Да! До звона! В ушах! Которого не услыхать за прерывистым гулом частотой в шесть герц, просто плющащим мой несчастный череп. Затянуться этой водой, как сигаретой, и задержать ее в себе, как дым из трубки с травкой.

И это могу.

Скучно, господа.

И серое небо теплого дня плоским опрокинутым сегментом, и хохочущие крики "алкаш шизанутый", и полное равнодушие к происходящему.

Я выхожу на берег, улыбаюсь и машу рукой – дескать, не надо милицию, граждане, не такой уж я и пьяный – спортивно ухожу с пляжа вглубь леса, снимаю одежду, выжимаю ее, снова одеваю, на обратном пути подсохнет, и уверенной трусцой бегу домой.

Такие вот развлекухи.

Лежа на койке голышом, – нет, пожалуй надо набросить одеяло, здесь, внутри дома как-то сыровато, мозгло, что ли – почитаем-ка мы снова любовные письма. Ни о чем, как и все любовные письма. Если, конечно, не последует еще какой-нибудь опус. И загрызть бы чего-нибудь килокалорий на побольше. После упражнений мне всегда есть хочется.

 

"Ты все являешься мне (как и обещала), и сегодня утром (а у тебя, стало быть, была полночь) мы так явственно обнимались – опять прощались. Ты была в брюках и белой блузке с воротником цветочками, в которой я увидел тебя в коридоре факультета после приезда из Ленинграда. Ты обнимала меня истово (как бывало не всегда), прижималась ко мне всем телом, а я, я целовал тебя, твое лицо, глаза, щеки, сжимал твою спину у талии, и только пустота в груди, постепенно замещавшаяся комом, не давала забыть, что это – прощание. И опять душили слезы, осточертевшие мне за этот год. Поленька, я опять соскользнул в писанину, как наркоман, не удерживающийся без дозы. Задача пухнет, вбирает в себя все новые стороны, и если видеть ее в целом, то никак не дотянуться до конкретных действий, а приступив к ним, теряешь общую картину. Сижу. И только ты занимаешь меня целиком – бесконечное прокручивание фильма, пиление опилок. Нет сил отказаться от мысли, что у нас еще что-нибудь будет. Напиши мне, что ли. Все равно при первой возможности хожу на почту. И все без толку.

А, вот что, новогодний тебе подарок. Тоже в тягомотном стиле, но хоть не унылый. Ты, Полька, искрами рассыпалась по здешним местам. Захожу в редакцию, открываю последний номер – там в оглавлении твоя фамилия. Встречаю в коридоре любимую подругу Переверзеву – и ничего, кроме Вильнюса, твоих приятелей, гостиницы, кофейни и твоих слов "не хочу улетать". Мелькнул в коридоре сынок Хакима – и мы стоим в Тбилиси у входа в "Лагидзе". Запел по радио Окуджава – и мы сидим в Жуковском "на нарах", ты в своей черной майке, а я свищу. Ты везде, Полька, как искры бенгальского огня, как брызги фонтана с радугой, как солнечный (или Лунный?) блик на конце сосульки, – "горит, не догорает". Я целую тебя, все лицо твое родное, а ладонь держу на сердце. На твоем. Чувствуешь?

Это письмо уйдет с оказией, и ты получишь его к Новому году. ("Все три головы долой... Принес, кретин, матери подарочек"). Ты улыбнулась?

Довольно своеобразный привет получил от тебя сегодня. Обзванивал знакомых "второго круга", поздравлял с Новым годом. Позвонил и знакомой, которая работает в Третьяковке. Я ей сказал, что не видел ее с февраля, а она говорит:"А я тебя видела. Еду в метро, смотрю, какая-то мадам кокетничает со знакомым затылком. Оказалось твой". Оказывается, ты со мной кокетничала, Полька-монополька, а я-то, болван, и не замечал. Как теплой волной обдало. Такое вот эхо. После этого, вместо того, чтобы распрощаться, как собирался, еще беседовал с ней минут пять, благодарный ей за то, что видела нас. Нас, когда мы были вместе. Целую".

 

"Вот, малыш, я и получил твое письмо!

Последовавшую за этим ночь я не спал и все перебирал его в полубреду. Мучительно жгла первая часть, которую ты могла бы написать и Григоровичу, и Васятке и т.д. Почему-то было обидно. К утру это рассеялось. А вторая часть была моя, хоть и не больно-то ласковая. Но, Поля, то, что я – "единственный человек на свете, которому ты можешь и иногда хочешь пожаловаться" – еще не все. Полька, ты не можешь не понимать, что я и вообще-то единственный.

Какие-то неважнецкие письма я тебе пишу – сплошное нытье. Когда же ты, наконец, поймешь, что со мной тебе лучше, чем без меня? Как ты там? Все крутишься? Покупаешь вещи, принимаешь гостей, обучаешься Word Perfect'у? Со страхом слушаешь и смотришь по TV наши новости? А я вот болтаюсь по московским улицам, по нашим улицам, держу тебя за руку и молчу. Только вот в наших кофейнях я еще не был. А надо бы зайти. Скажем, на Арбат, где мы тогда обжигались хачапури... Хороша страна Бразилия.

А вообще-то я бездельничаю – та бесконечная суета, в которой бесконечно кручусь, утомляет, но не приносит ни удовлетворения, ни смысла, ни интереса. Случись ты здесь, я побоюсь к тебе подойти – до того себе тошен. И конечно, лучше бы куда-нибудь в пампасы, где от себя не отвяжешься, но хоть никому смердеть не будешь. Прости, родная. Так мучительно трудно удерживаться от писания тебе, но стоит взяться, как ничего, кроме пережевывания одного и того же не получается. От этого начинаешь еще сильнее ненавидеть себя. Но после сегодняшней ночи "руки тянутся к перу, перо к бумаге" и удержаться невмочь. Ты, Полька, будь. А мне не надо. Не то, что я собираюсь самоубиваться, просто нечего мне быть, ни к чему.

Эх, Полька. И справедливости мне не надо. А любви твоей, конечно, не достоин, хотя полагаю, что нельзя быть достойным или недостойным ее, заслужить там или что-нибудь в этом роде. Это случайность, Случайность, удача, выбор. Ты меня не выбрала – и поделом. А я люблю тебя и никак сдохнуть не могу. И я так цепляюсь за одно твое стародавнее письмо, потому что там объяснено, почему ты меня не выбираешь – во мне все дело. Лучше знать, что ты плох, чем что ты хорош, а не выбран.

Полька. Поленька. Поленька. Поленька. Поля. Вот так и стучит в голове твое имя. А ты живешь себе там, в квартире с занавесками, купленными здесь.

Конечно, понятно, отчего такие письма возникают. Твой отклик, письмо, звонок, голос – был бы как солнечный луч, протянутый тонущему в болоте. Неспасающий привет избранности. Вот и взываю, вызываю жалость. Ничего, напишу и другое. Тоже нелживое и бодренькое, но уж не такое."

 

"Привет, Поль!

Вот и получил твое письмо, вот и дождался. Ну что ж... Отвечу на все и прокомментирую все по порядку.

"Почему-то я пишу тебе всегда, когда мне тяжело". Когда всегда, Поль? Письмо трехмесячной давности было последним. Не больно-то тяжело тебе живется. Может, устно наговариваешь? Впрочем, что я? опять фантазирую. А что касается "тяжело", то я за свою долгую жизнь вполне привык к тому, что ко мне идут, когда тяжело, и практически никогда, когда легко. Тогда обходятся. И правильно. Каждому свое.

"Прости, пожалуйста, что я пишу всякую чушь, но "глобальные" письма я писать просто не в состоянии". Ну что ты, Поль, какая же чушь? Красивый город Рио-де-Жанейро (кстати, хрустальная мечта моего детства), ваша поездка, "деревня", индейцы – это все не чушь, а вполне содержательные вещи. Что "глобального" можно написать? Читайте газеты – там глобальное. Это я пишу тебе всякую чушь (вот уж воистину! И стыдно, и больно, и никуда от этого не деться). А район ваш неплох.

"Я не знаю, как смогу жить без них без всех". Потерпи. Сможешь. Другие же живут.

"Единственное, на что мы можем рассчитывать, это работа Андрея. А с ней тоже ряд проблем". Но зато ведь "не тут"! И ничего, что часть из них, этих проблем, советские, как ты пишешь. Я абсолютно уверен, что все уладится. Ну год, ну два. Нас ведь никто не учил жить на своих ногах. Научитесь, встанете и пойдете.

Резкое получается письмо. Полька, ты не обижайся. Ты пойми. Я ведь тоже человек.

"Жить здесь очень трудно, а главное, непонятно зачем". Вот это последнее я не устаю повторять. Не ты ли мне говорила, что жить надо сейчас, сегодня, а не каким-то там "царствием небесным". Трудности не страшны (даже привлекают), если ясно зачем. Автомобиль? Домик? Обеспеченная спокойная жизнь? Фрукты к обеду? Все это замечательные вещи. Они очень привлекают. Вот только заплатить приходится не твердой валютой, а тем туманным капиталом, который есть (был) у тебя, у меня, у каждого. А я – жмот. Мне жаль вас, но не в том смысле, что я сочувствую вашим трудностям (хотя сочувствую, конечно). Вашу налаживающуюся жизнь с сияющими перспективами поездок в Рио и другие замечательные города (в том числе "даже Нью-Йорк") я не выбираю. Мы пробьемся. Вполне возможно, что наша, т.е. тех, кто не едет, жизнь не состоится. Что ж, будем считать, что состоялась ваша. Мне мучительно жаль тебя, Поль, твою бедовую упрямую голову, которую я так явственно ощущаю в своих руках.

"Другое дело, что жить дома тоже стало невозможно (не из-за продуктов или из-за страха, ты ведь знаешь). Просто та жизнь исчерпала себя, ты ведь знаешь". Не знаю. Моя жизнь тоже исчерпала себя, но это никак не связано с местом проживания. Авантюрой мне "та", т.е. ваша жизнь не кажется вовсе, по-моему, она еще больше предопределена и запрограммирована, чем здешняя, стоит только переучиться (см. выше – год-два), а побрякушки вроде дома или автомобиля никакой реакции, кроме хмыкания, не вызывают. Наверное, постарею – поумнею, а пока – дурак дураком.

"А напишу-ка я тебе настоящее письмо про то, как я здесь живу и что делаю (а не что думаю и что чувствую)". Вот это будет ужас. Потому что настоящее – это то, что думаешь и чувствуешь, а вовсе не то, что делаешь. Вспомни свою жизнь. Настоящее в ней – когда думала и чувствовала (может, и со мной что-нибудь связано), а пока делала – металась туда-сюда, магазины, конторы, работа, хлопоты (что тут, что там) – это же все шелуха и не стоит воспоминаний. Да и не вспомнишь. Так что... Эх, Полька. И не с кем, видать, тебе там без меня утвердиться. Так и припадешь к успехам, так и оценишь их высоко. А об жизни подумать?

"Напиши про себя. Я хочу знать всякие мелочи, подробности, скучные вещи и глупости. А то так мы друг о друге ничего знать не будем". По-моему, только глупости я тебе и пишу. И подробности. Правда, ни скучными, ни мелочами я их не считаю. Ну что писать описательные письма: съел то, пошел туда, сделал это. Тебе, наверное, мама такие пишет. Поль, ты забываешь, что я выдумал тебя, ты, так сказать, воплотившаяся мечта. Я понимаю, что это неуютно, да еще вроде какие-то обязательства накладывает. Куда как лучше "поверять друг другу все те милые пустячки и тайны, которыми обмениваются считающие себя близкими подруги". Я сказал тебе о себе столько, сколько никому. Я "подставил тебе горло", зная, что укус неизбежен. Что же я теперь буду рассказывать тебе, что вот, "коготь стер". Ты не хочешь быть ближе, чем "лучшая подруга". И ясным образом ставишь меня на то место в толпе, где мне и место.

Ладно, хватит. Все то же. Покажи меня психиатру, и я покажу ему язык. Пройдет. Целую тебя, Поленька, пока ты еще получаешь мои письма и пишешь мне. Письмо вышло резкое, а тебе и так... Ну что ж...Это – тоже настоящее. Вот мы цапаемся уже и в письме. Но как те разговоры проходили, так и это пройдет. Я не боюсь. Не боюсь твоего гнева, раздражения. Я все еще люблю тебя. Не надо говорить "ты же знаешь". Я никогда не знал. Это и было причиной устных цапаний. Да, люди уезжают. Да, отсюда туда. Да, много лучших. Ну, а я тут. Не будем врать друг другу. Пройдет день, другой, после того, как ты это прочтешь. Оно (это письмо) будет сидеть в тебе занозой, не давая (из чувства противоречия в том числе) расслабиться, ты будешь все упорнее стараться, терпеть, пробиваться, но в глубине души, не признаваясь самой себе, будешь знать, что я прав. И я это знаю.

Милая моя Полька. Хоти и дальше "того, что у тебя есть". Еще раз прости за то, что я сделал тебе больно. Целую."

 

Вот, стало быть, как. Суров ты был. Я не испытываю ревности к тебе, дружище. Ты целовал другую женщину, а думал – только думал, – что целуешь эту мою Польку, которую знаю и целую я. Или нет, даже и не думал. Черт. Некая сумятица. Короче. Как мне сейчас представляется, та Полька, которую знаю и люблю (хм, терпеть не могу это слово) я, это и есть воплощенная Полька твоей мечты. Тебе же досталась гусеница – предшественница бабочки, предпочитающая ползать по ажурному листу и думать о корме, а вовсе не порхать симпатично, как ярая чайка по имени Джонатан Ливингстон. Ты увидел в ней будущие контуры крыльев, а может, ты их просто создал, и сказка стала былью. Воплощение произошло. Какой же силой обладал ты, мой предшественник, друг мой Кирилл, собственно, подаривший мне эту взбалмошную женщину со стремлением к определенности и называнию. Если бы не эти письма, мне и в голову не пришло бы, что Польку можно попрекать тем, о чем писал Кирилл. Может быть, этого она и боялась – не ревности моей, не бросания ее из-за того, что у нее был предыдущий мужчина, из писем видно, что она, скорее всего, и правда его не любила, – а того, что я увижу роль. И спрошу себя "а когда же это она играет, тогда или сейчас?". Действительно, когда? Нет, ну предметность, барахольность в Польке, конечно, есть. И озабоченность бытом наличествует. Но, по-моему, не больше, чем в любой другой женщине. Даже меньше. Про жизнь в своей Вообразилии она рассказывает редко и неохотно, а я не выспрашиваю. Хотя страна экзотическая. Это вам не Штаты занюханные, о которых с упоением расскажет каждый третий. По замашкам ясно было с самого начала, что прозябать, как я, например, она не привыкла. И не хочет. И слава Богу. И вообще Полька – Полька-птичка. А по взглядам – довольно последовательно, хотя и не напористо, именно те, которые исповедует(-овал?) Кирилл. Занятно. А что же это ее сподвигло привезти мне эти письма? Ладно. Питнемся трехразово, а по дороге подумаем.

Неплохо я сегодня рванул. Верно учит Бальшая Савецкая Психология, что у человека много входов – зрение там, слух и прочее, плюс мозги для переваривания, – а выход один: мышечные возбуждения. Лихо я возбудился. Давно за собой такого не числил. Вроде эпилептического припадка. Только этого непосредственно предшествующего просветления, парения воздушного, эйфории, описанных в литературе, что-то не было. Значит, не эпилептик. Ну хоть это. И пошел с просветленной улыбкой жены Феллини на челе. Эх–ма. А возьму-ка я у администрации шезлонг и завтра посижу на пляжу. И, может, сегодня вечером никто ко мне не заявится. А, может, Польке позвонить? Пусть бы приехала, пока соседа нет. Хотя она работает. Хотя вчера приезжала. Не. Не буду пока.

 

Я вхожу в ее квартиру, и она сразу бросается мне на шею, а я бросаю сумку, едва не попадая в кошку, и тоже изо всех сил прижимаю ее к себе. Эти моменты самые замечательные. Я целую ее, и ощущаю все ее тело, и судорожно выковыриваюсь из одежды, если это зима, или просто хватаю ее на руки и волоку в спальню. Прямо лыж не снимая. Пуговицы, застежки с трудом удерживаются на своих местах, а глаза ее сияют. Сияют. Хорошо бывает с Поляной. Это потом, когда начинаются разговоры, и я уже вполне себя контролирую, эти игры в установки, в определения начинают отчасти донимать.

Вот так это бывает. 

Может показаться, что нас связывает только постель. Но это не так. Нас связывают эти сияющие глаза, и нет лучшего способа потушить их, чем зажить семейной жизнью. Трудно потом будет простить себе, да мне и самому терять ее не хочется. Держимся вот уже порядочно, и, Бог даст, еще продержимся. В конце концов она меня бросит, наверное, – женщине нужна семья, и тогда ее глаза для меня потухнут. Но сам я их тушить не собираюсь.

 

"Вот, Полька.

И ничего с собой поделать не могу. Не могу я жить без того, чтобы не думать о тебе с нежностью и любовью, чтобы не выплескивать все эти розовые слюни, захлестывающие изнутри, не дающие хоть дышать нормально. Одно утешение, что в развивающейся Бразилии наверняка есть и корзина для бумаг, куда и можно смело это отправлять, если конечно в ней (корзине) нет дырок, и все это не разольется по полу. Моя голова, занятая тобой, окончательно превратилась в котел, в который снизу ("из области сердца, а может желудка (Том не был силен в анатомии)") всплывают пузырьки и каждый лопается: "По-ля", и голова гудит и раскалывается. За все эти месяцы я не сделал абсолютно ничего, кроме этих вот писем тебе. Ну что же... Стало быть, больше ничего за душой и нет. Впрочем, думаю, что это немало. Хоть никому и не нужно, да не у каждого есть. После каждого письма я чувствую себя опустошенным, т.е. вкладываю в него себя по мере сил. Чем богаты... А ты, Полька, ты – ты из тех, кто мог бы оценить, если б захотел. Ну, как знаешь. Ты ведь мудрая Тортилла, и меня насквозь видишь. И чего я к тебе прилип? Все таскаюсь и таскаюсь.

И была пауза в 81 день – без слова, без строчки, без всего. При этом другим-то письма от тебя приходили, и иной раз с мимолетным приветом для меня. При этом весело-внимательный Григорович обласкивал меня задушевными вопросами. При этом ты – была, а я был с "приветом". Поленька, я ведь НЕ ЗНАЮ, что творится в твоей душе, я НЕ ЗНАЮ, что ты чувствуешь или чувствовала по отношению ко мне. Ты никогда и ничего мне не говорила. Иногда мне казалось, что я тебе не безразличен, и я часто знал, что нужен, но ты никогда не колебалась забрать те хрупкие опоры, которые создавал себе я. Помнишь, я говорил тебе об асимметрии? Она в том, что я принимал и принимаю тебя, после чего угодно ты оставалась для меня тем же, чем была, а я при каждом удобном и неудобном случае сбрасывался тобой с того "пьедестала", на который иногда ты меня помещала, и отпихивался тобой все дальше и дальше.

Твои письма – такие больные, такие в то же время охочие до моих ошибок... Да и мои, наверное, кажутся тебе такими же. Что-то раздвигает нас, и как я ни цепляюсь за отплывающую стену, как ни гомоню, как ни стенаю – в ответ только "сам виноват" и "не справляешься". С ролью? С жанром? С чем еще?

Езжу я по городу в общественном транспорте, смотрю на мелькающих женщин и не вижу ни одной щеки, к которой хотелось бы прижаться своей или просто провести рукой. А суровая ты, "закрывающая темы", "остающаяся одна", – далеко. Вряд ли мы увидимся. А увидимся, что скажем друг другу? "Вспоминаешь, значит, выздоравливаешь," – пишешь ты. Я, стало быть, здоров, как бык, и только чего реву, неясно. Должно быть, недоен. Я, Поль, не могу из этих воспоминаний вырваться. И хочу, да не могу пока. Впрочем, я в них существовал и при тебе, это давало хоть какое-то убежище. Не думаю, что ты поверишь этим всего лишь словам, но не могу не сказать их: я живу тобой с той же полнотой, что и раньше, только безысходнее, я думаю и говорю с тобой постоянно – в транспорте и на работе. И, понимая полную бессмысленность всего этого, не могу остановиться. Наверное, это неправильно. Наверное, отношения должны быть легкими – всем "в кайф", но в моем случае это не так.

А сейчас приехал на факультет (на улице снег метет – у вас-то там хоть бывает?), вхожу на седьмой этаж, иду по коридору. А там, помнишь, освещение всегда плохое, и видны только контуры. И тут из той двери, где лестница, выходит женщина, которой мне виден только силуэт, да и то издалека, и идет навстречу и подходит к нашему отделу, а я за это время успеваю дойти до полкоридора. Иду и обмираю оттого, что у нее твои ноги, и твой контур, и твой пиджак. И вот в груди так это бухает, а в голове – холодно и ясно, потому что вижу, что очертания прически не твои. Знаю, что не ты, и все смотрю, смотрю на эти ноги. Прошел мимо – поздоровалась. И я машинально. Кто такая, не знаю. И зачем я это тебе пишу, тоже не знаю. Целую."

 

ДЕНЬ ЧЕТВЕРТЫЙ

 

По дороге на пляж – сложенный шезлонг под мышкой поскрипывает деревянными суставами, часть пацакского трактата аккуратно заложена в пластмассовую папочку, из которой выкинуты паспорт, путевка и еще какая-то квитанция – я высчитываю, какой сегодня день, поскольку сказано, что Павел Андреевич возвращается в субботу. Вроде бы четверг, но надо уточнить. Вот уже... да, четвертый день я выясняю вопрос о написании эпистолярного романа. Своеобразно, надо сказать. Дорога, идущая через лес, выводит к нижнему шоссе, по которому на хорошей скорости пролетают иномарки. Перебираюсь через шоссе, где обычно, около знака "извилистая дорога", поворот направо, немного пройти к удобному месту, пересекаю теперь уже муравьиный тракт (они бегут в противоположные стороны безостановочно, целый день, и шезлонг мешает мне проверить, что я уже давно хочу сделать, – на этой-то широченной своей дороге они тоже при встрече касаются друг друга усиками или это бывает только на узких тропах, где каждый встречный муравей – событие и потенциальный незнакомец), поворот налево, небольшой пригорок. Хоть и Маркизова лужа, а все равно море. Крохотные и какие-то полукруглые волны напоминают рыбью чешую. Виден форт с неопределенными сооружениями, в сторону Зеленогорска изо всех сил крутя лопастями – они аж посвистывают, – проносится вертолет. Песок пришептывает под подошвами, водоросли – подарок защитников дамбы благодарным отдыхающим – пахнут. Не совсем, конечно, морской запах. То есть, простите, отчасти напоминает сортир. Но при известном воображении и некотором пренебрежении... Скрипят подпорки шезлонга, матовое солнце, похоже, не собирается наносить никаких ударов. Благолепие. Это я просто выспался сегодня, вот что. Ну-с-с...

 

...когда придет пора. И вот эта пора наступает. Материальный мир, не только представление о котором возникает, но который сам возникает как результат представления, описывается ровно теми же законами, что и те части, те сущности, те уже личности, что были выделены из единства волевым образом. То притяжение, которое по мере возможности сохраняет единство, те притяжение и отталкивание, которые соответствуют приязни и неприязни, лежат в основе любви и ненависти и определяют взаимодействие частей между собой, проецируются на безотносительные, безэмоциональные или, может быть лучше сказать, вневолевые (поскольку эмоция – штука непростая и надо еще договориться, что значит это слово), взаимодействия материальных тел – объектов без свободы воли, в нашем понимании кусков косной материи. И сначала материальные тела начинают вести себя "в пространстве", описываемы нераздельно от этого пространства, прогибают его, искривляют, как нам привычно говорить. А одновременно легко представлять себе, что они стремятся друг к другу, как "повелел" Ньютон в нашей науке – именно это "видно" (у пацаков-то еще не видно). Все зависит от уровня осознания – если ты находищься в единстве (удачным сравнением можно считать "наличие большого объема оперативной памяти"), то пространство-время-материя единой сущностью, вполне подобной самому единству с его взаимодействием между частями, представляет мир, т.е. Мир целиком, если же ты отделен, то понятия притяжения по а ля Ньютоновскому закону вполне достаточно, чтобы воспринимать аналогию, одна ветвь которой хорошо знакома любой личности, могущей существовать и вне единства, а вторая достраивается, стоит лишь поразмыслить о мире вещей.

 

Хорошо, что я никуда не спешу и могу спокойно еще раз перечитать, предварительно просто посидев с закрытыми глазами, представляя "звездное небо над головой". На первых страницах текст не был таким заорганизованным. Половинки ракушек, покинутых обитателями, как несимметричные лодочки, валяются тут и там. Неподалеку журчит ручей, впадающий в залив, было бы неплохо осуществить сплав этих лодочек – порожистая речка.

А дело-то простое: сначала взаимодействие сознаний – частей с единством и частей между собой, – а потом, после возникновения (что же все-таки имеется в виду?) материи, взаимодействие между ее частями по тем же законам. Ну-ну. Я собирался писать, и даже начал, нечто подобное только в другую сторону. Что-то давно переведенных цитат нету. Все комментарии. Передвину-ка я свое кресло вслед за солнцем.

 

Из наличия двух типов взаимодействия – двух зарядов, –а также при участии представлений о пространстве и времени в абсолютно условном, формализованном виде таинственным образом возникают понятия тока, переменного тока и наконец, волн, излучаемых зарядами, движущимися с ускорением, в простейшем случае – колебательно. Это я пишу "тока", поскольку соответствующий пацакский термин, хотя и означает ток в применении к физическому миру, исходно-то описывает отдельные сознания и их взаимодействия. В этой части трактата текстуальный перевод практически невозможен за отсутствием терминов.

 

– как услышал –

 

Следует постоянно иметь в виду, что знакомые слова, которые нам случалось употреблять в большей или меньшей степени по крайней мере в школе и которые у нас применяются к психологической, социальной сфере лишь в переносном смысле, у пацаков изначально используются именно для нее.

 

Я опять делаю паузу. Холодок предчувствия, предвкушения ошущается в сердцевине грудной клетки, в печенке, селезенке и чем там еще. То "терпение, терпение...", к которому давеча сам себя призывал автор и которое он теперь демонстрирует с такой дьявольской холодностью, основательностью, с такой педантичной последовательностью мне абсолютно не по плечу. Господи, что со мной? Какой-то трактат... И я всего лишь догадался, что будет через пару фраз.

 

Волны гравитационные в общем описании пацакского мира никого поразить не могут. Как и в нашем: есть они, нет их – холодно или жарко весьма небольшому числу заинтересованных лиц. Трудно привыкнуть к тому, что сначала общая теория гравитации, а уж потом простые приближения (Ньютона) – так вышло, так получилось в истории пацаков, создававших мир по мере развития представлений о нем. Но волны, излучаемые колеблющимися зарядами, – и я не могу не вспомнить классную доску, на которой наша физичка рисовала пунктиром и штрих-пунктиром, подмалевывала цветными мелками какие-то расширяющиеся яблоки в разрезе, дольки которых столь же таинственным образом, что и в трактате пацаков, отделяются от сердцевины и летят, летят – по виду своему, по формальному описанию столь мало отличающиеся от гравитационных, они, эти волны, как называем их иногда мы, есть носители разделения мира на свет и тьму – того онтологического деления нашей дуальной, если угодно диалектической (ди – диавол) культуры, возникли в едином сознании пацаков и были воплощены в бытие. Да будет свет! и стал свет.

 

Вот так-то. Я перевожу дух. Обнаруживаю, что сижу в своем шезлонге не вальяжно развалясь, а выпрямившись, не касаясь спиной опоры – как младший лейтенант на приеме у маршала. Сую листки в папку, почему-то оглядываюсь по сторонам, откидываюсь на спинку, вдыхаю еще раз поглубже. Снова достаю листки.

 

Жители пещер, существа, может быть уже тогда человекообразные, навыдумывавшие столько, наотделявшие столько материализовавшегося шлака, что его хватило на образование целого внешнего мира – сколько же их было? где же, собственно говоря, они были (были?) до того? как долго все это происходило? – как непросто это осознать, поверить, что все это не розыгрыш, не претензия на историю о сотворении мира, но то, что называется "медицинский факт" – вдруг подумали, что МОЖНО "видеть", то есть воспринимать на расстоянии. А раз можно, то почему не попробовать. Что нам стоит дом построить... Уже есть половое различие, уже есть болезни, уже есть аналоги скульптуры... Одним органом чувств больше. Почему не развить какой-нибудь участок матрицы памяти, процессора, осуществляющего время от времени самоподключение в сеть.

Любопытно, что именно на этом этапе, когда зрение было "на подходе", появляется идея о множественности миров, о возможности ДРУГОГО единства. Еще один пример нелогичного события. Но почему, собственно, надо требовать такой уж безупречной логики?

 

"...Актуализация возможного разделения единства на части должна была привести к допущению того, что все единство – часть сверхъединства, но этого не случилось. Лишь [пред-увидев] себя со стороны, было представлено сверхъединство".

 

Тогда же источник энергии выделяется в отдельное тело – его надлежит УВИДЕТЬ, когда до этого дойдет дело. Заодно в него сбрасывается большая часть массы, а себя пацаки поселяют на маленькой части, вращающейся вокруг звезды. Вообще происходит бурный взрыв выдумывания, творческой активности.

 

"...Те же, кто, отделяясь, неизменно и охотно возвращается в единство, привносят все новые вклады в картину мира, каким надлежит ему быть [увиденному]".

 

Они работают на будущее, понимая, что сами "выдумывальщики" не "увидят" (и к новому термину идет привыкание) ничего из того, что творится у них в головах. Это не особенно смущает, не вызывает огорчений, слез и комплексов, говоря по-нашему.

Мы же не горюем оттого, что, скажем, мыслей читать не умеем. Ну, может, когда-нибудь наши потомки выучатся. Пусть даже курсы пооткрывают – ходи и научишься – нам-то что за дело. Пусть кому надо, тот и учится. Ну есть там, наверное, эти яйцеголовые, которые все судят да рядят "что будет, что будет, да как будет мир устроен", а наше дело маленькое.

Я шучу, конечно, и понять из трактата, как именно проходил этот период у пацаков, не удается. Единственное, что можно сказать наверняка, это и правда бурная разработка картины мира, какой ее именно надлежит впоследствии увидеть.

 

"...Теперь, когда мы знаем, как может быть, эту возможность мы увидим воплощенной, и почему бы не пред-усмотреть многое? а что не будет пред-усмотрено, будет увидено другими, как они того пожелают, не в противовес общей картине создаваемого [сознанием] мира".

 

Не искупаться ли "не в противовес общей картине", а как раз наоборот – в полном с ней соответствии? Тщательно упакуем авторский текст, сверху штанами его прикроем, часы – в тапок.

Накалившийся песок жжет подошвы. У самого берега в зоне отлива малышня понастроила песчаных замков, а рядом – более традиционные и менее романтичные конструкции, квадраты стен, окруженных рвами, в которых имеется правдоподобная вода, по углам башни, проложены дороги, из тростника понаделаны ката-, три- и более -мараны. Вода просачивается сквозь плотный мокрый песок, и сооружениям грозит обвал. Веселый черный ньюф-акселерат в полном восторге носится вдоль берега в надежде, что хозяйка забросит что-нибудь в воду.

Непросто найти песчаный проход на мелководье и долго надо шкандыбать по камням, пока вода дойдет до колен. Тут мы не предусмотрели. Ах, черт возьми, как красиво все выходит. Невероятно, и про "медицинский факт" "сомневаюсь я", но красиво. Я-то собирался – ах ты, каменюга! – попонимать, попредставлять, что там творится в сознании такого, что мы якобы наблюдаем в окружающем мире физических явлений, поприменять формализованные структуры к поиску наблюдаемых свойств, а пацаки-то говорят "чево хочем, то и видим". Воля в чистом виде. Мне, чтобы обрести такую творящую волю, необходимо иметь, скажем, веру. Хотя бы с горчичное зерно. У меня вера и воля разделены. У пацаков же не разделены. И веры никакой нет. Точнее, отсутствия веры нет. По той причине, что как бы в голову это не приходит. Так это запросто – раз, и гора идет к Магомету. И нет возможности для греха. И греха нет. Потому что сомнения нет. Неоткуда ему взяться – сомнению, не взялось оно, не возникло. И мир творится по воле.

Вот такие дела.

Вода, наконец, добирается до пояса, она, конечно, теплая, но кожа нагрелась от сидения на солнце, и бултыхнуться окончательно все никак не решиться. Опускаю в воду руки. Если сложить ладонь в виде ракушки, то можно брызнуть, толкнуть воду далеко и точно. Две чайки, коротко взвизгнув, рвут что-то друг у друга прямо в воздухе.

Будем считать, что к температуре воды привык. О-па. Вода желто-зеленая, дальше, еще дальше... песок, по которому я заходил, кончился, и дно устлано камнями. Рыб не видно. Хор-рошо. И выскочить наружу, взметнув обе руки, и еще, и еще... и теперь плыть себе неспешным брассом от английского слова breast. Вчерашнее купание было чу-уточку иным. Самую малость. Плывешь и пофыркиваешь, плывешь и пофыркиваешь... Как китообразный дельфин. Вдалеке у косы виднеется красивый деревянный дом с башней – дача Вырубовой. Если погрузить голову в воду, слышен звук мотора, а лодки нигде не видать. А к берегу от английского слова crawl? А запросто.

Пройти по горячему песку, вежливо кивнуть коллегам-отдыхающим из нашего дома, борющегося за звание дворца, – вон и моя несостоявшаяся приятельница в сказочном купальнике – ай да Павел наш Андреевич! молодец! – и к себе на шез, понимаете ли, лонг. А у Станюковича, по-моему, лонгшез. Вот уж не думал, что доведется посидеть в полном праве на такой штуковине.

 

...началась история зрения. Началось нормальное детство народа, уже не слишком отличающееся от нашего (не считая того, что единство, которое в любой момент могло быть достигнуто или реализовано любым пацаком, конечно, придавало дополнительное измерение каждой конкретной жизни, каждой личности). Увиденный мир, лучше было бы сказать увидываемый мир, поражал. Он был одухотворен и прекрасен.

 

"...И раз мы увидим это со всех сторон, то стороны эти будут наиболее совершенным из того, что мы можем себе представить".

 

Он был прекрасен и сам по себе. И не играть в этот мир, как в одну большую игрушку, у многих не было сил. Да и почему бы нет? На то и детство, чтобы, играя, освоить мир.

И случилось так, что некоторые из тех, кто прозрел (хочется написать в кавычках это слово, а затем указать на отсутствие необходимости этих кавычек), навсегда остались детьми. И дети их оставались детьми. И дети детей. Все реже и реже входили они в единство, все реже хотели почувствовать видимый мир пусть яркой, но всего лишь одной гранью мира большого, все чаще казалось им, что, увидевшие, они избраны.

 

"...И сами они избрали в прошлом давшего им свет и нарекли его Бог".

 

А части этой блестящей игрушки разные, ими можно меняться, все более яркую, все более привлекательную вовлекая именно в свою игру. И придумав правила для игр, а для детей главное – справедливость, они отказывались думать об ином и умирали детьми.

Здесь, как и во многих других местах пацакского текста, адекватный перевод невозможен. Мы не применяем слово "справедливость" к описанию физических явлений, в то же время говорить о "законе сохранения энергии" в применении к взаимоотношениям людей можно лишь в переносном смысле. Между тем, то, что имелось в виду пацаками под "справедливостью" (а этой, отпочковавшейся ветвью народа было возведено в основной принцип), в большей степени напоминает нечто вроде "признания обеими сторонами эквивалентности обмена". Именно это присутствовало изначально в общем мировоззрении (и тоже неподходящий термин!) и впоследствии перешло в физический мир в виде закона сохранения энергии.

Важно обратить внимание на то, что речь идет не об "эквивалентности обмена", а о ее "признании обеими сторонами", то есть уже не раз упоминавшийся релятивизм проявляется и здесь: после того, как произошло самоотражение, самоповторение сущности в отдельных "сознаниях", ни одно из них, естественно, не имело преимущественных прав оценки. Именно поэтому первичной "механикой" пацаков, когда дело дошло до материального мира, была механика специальной теории относительности, не содержащей абсолютной системы отсчета. И лишь когда уровень эгоцентризма отдельных личностей достиг определенной величины, простая (для нас) "классическая механика" пошла в ход.

 

На этом пачка листов, которую я взял с собой на пляж, иссякла. И вовремя. Солнце – источник энергии, выделенный в отдельное тело, – скрылось за тучей, да и ветер усилился.

Как я все угадал... Вчера, когда бил озноб, когда вприпрыжку, но и аккуратно, чтобы не расплескать, я нес домой угаданное... И лишь для пробы плеснул на свой листок. И желтым по краям, затем черным, узорно обугливаясь, затлела бумага... Полночь. Полдень. Гром.

На обратном пути, когда я иду мимо баскетбольной площадки и замедляю шаг, следя за футболистами, – тоже наши люди, двое на трое – азартно пропихивающими мяч между стойками щитов, меня зовут поучаствовать. И, сложив одежду, папку и завалив все сверху сложенным шезлонгом, я до самого обеда играю в футбол, забыв и о трактате, и о любви Кирилла к Полине, и об эпистолярном жанре. Какие наши годы...

 

"Привет, Поль,

пытаясь сосредоточиться, я обнаружил, что могу сосредоточиться только на тебе. Пишу тебе, пытаясь хоть как-то передохнуть, заняться делом, но, выплеснув что-то там на бумагу, оказываюсь совершенно опустошенным и хочу только одного – идти, двигаться, перемещаться. Откуда? Куда? Без-раз-лич-но. Твое последнее странное письмо заставляет повторить вопрос, который ты задала мне в одном из писем "да видишь ли ты меня вообще?". Тут ведь какая ситуация, Поль, я-то вижу, что тебе больно невмочь, но любая попытка что-то предпринять (с моей стороны) – словом, делом – вызывает только болезненный окрик "не трожь! тебе не понять!". Я и не претендую на то, что мне "понять", и не исправить тебя хочу, и не жизни научить, а просто обозначиться рядом.

В здешней жизни я отмер. Т.е. я могу вести светскую беседу, радоваться горам или тосковать от бестолковости происходящего, но та волна, которая подняла меня и по которой я скользил, как на серфе, выскользнула из-под ног, я плюхнулся в воду и теперь только барахтаюсь, держась рукой за доску. То состояние ясности, в котором я пребывал, пока ты была здесь, постепенно меркнет, простор еще присутствует, но без тебя он опустел.

Через день.

Знаю очень точный аналог ощущения, которое переживаю сейчас. В детстве однажды ныряли мы с приятелями, кто дальше. И пришел один парень постарше и унырнул сразу раза в два дальше, чем наш рекорд, и стоит там, в воде. Я нырнул и поплыл. Терпежка, терпежка, вот кажется уже все, кончаюсь, но ног-то его все не видно. И вот плывешь, плывешь, уже ничего не соображая, и уже наплевать, что сейчас хлебанешь сполна, а то и задохнешься. Тут вдали появляется коричневая тень – ноги. И достаточно просто доплыть и коснуться – и ты герой (для своей возрастной категории), но доплываешь и уходишь еще на метр дальше. И вот всплываешь и делаешь вдох. Вот сейчас я в состоянии этого вдоха. Передо мной лежит твой конверт, желтые листки. Я смотрю на них и дышу, дышу и никак не могу надышаться, смакуя этот немудреный процесс. Поля. Поля. Поля. Поленька. Полька. Поль. Все, можно поскакать на одной ноге и вытряхнуть воду из уха. Может спешу? Опять выдумываю? Надежнее-то было бы поберечься, укрыться за фактами дней. Но нет сил преодолеть это искушение припасть к тебе как к своей, как к родной, пусть это все опять одни слова. Поленька. И, как и обычно, хочется откликнуться на каждую фразу, на каждую. Поль, ответ кружится у меня в голове уже часов 18 с 3-часовым перерывом на сон, в котором ты не приснилась. Он складывается так и эдак, я произношу пассионарные речи, ужасно умные.

 

– видимо, страница утрачена –

 

И приготовь какого-нибудь чаю-кофею-алкоголю, чтобы сдабривать эту "о-очень сухую историю". Поленька, ты пишешь: "тебе надо жить в России". А то я не знаю! Более того, я тебе "один умный вещь скажу, только ты не обижайся", вещь, которую мы оба ЗНАЛИ еще до твоего отъезда, только ты не решалась облечь в слова, а я решался: Поленька, и тебе надо жить в России.

То "поле", которое ты чувствовала, как "приемник", находясь рядом со мной, я не менее отчетливо ощущал, как "передатчик". Мы были (были?) на одной волне, в резонансе. Ты не можешь не понимать, что я – это ты. Так случилось, Полька. Я создал тебя так же, как и себя. До меня ты была красивой, привлекательной, обаятельной, умной, но еще не единственной. Как ты, наверное, понимаешь, я – Мастер, но создаю не роман, не картину, не научную теорию, а себя, себя единственного. И тебя, раз уж так случилось, что я – это ты. И это последнее означает, что и ты создаешь меня, раз уж ты – это я. Это все – те самые выдумки, которые одни и составляют (могут составлять) содержание жизни. Уф!.. Но дальше, дальше...

Все, что я мог сделать (и делал изо всех сил), – это стать для тебя тем, кем стал, и ждать, ждать, когда ты сама, своими собственными словами назовешь ситуацию. Иначе не проходит. Но... Лайфтайм сокращается, как шагреневая кожа, уходя на... На что? Оставим в покое меня. Идиотская Россия, идиотская Бразилия (вместе с идиотской Америкой), идиотский "другой глобус"... А где же ты, Полька? Они все существуют, а ты? Знаешь ли ты, что такое любовь? что такое любить? Твоя фраза "я могла бы жить с нелюбимым, но никогда с нелюбящим" не содержит тебя. Окружающие есть, а тебя нет. Где ты как действующее лицо? В первой части ты не любишь, т.е. "не действуешь", во второй – тебя просто нет, ты объект, а не субъект.

Теперь, когда ты нашла работу, сказать, что тебе "пришлось вернуться" уже невозможно. Так что "крахом", поражением твое возвращение уже никак не может быть. И ты знай, что я об этом знаю. Уходит поезд в небеса, счастливый путь! Целую."

 

Что-то Кирилл стал сумбурен. И вообще эти письма, заглядывать в которые поначалу было несколько неловко, мало ли что там могло быть, перестали быть неожиданными и приобрели тон ноюще-поучающий. Слишком он собой восторгается, а Польку жучит. Ну его к лешему. Пушкинист липовый. Впрочем, абзац про Мастера – небессмыслен. А на следующем листке, похоже, стихи?..

 

"И не то что нельзя плакать,

Просто стало сухо донельзя,

Что могло болеть, отболело,

Как сгорает свеча. И только

Вместо воска крик сухой, ржавый,

Что застрял поперек горла.

Просто нечем жалеть и холить,

И встречать, любить и лелеять.

Равнодушно смотрю наружу,

За очками у нас спокойно.

Стали сами все виноваты,

А я стал никому причиной.

Гибнут люди, вопят дети,

А мне нечем жалеть, не стало

Блока странного, ну, который

Убивать мешает убийцам.

Тут бы мне ужаснуться, взвиться...

Ужаснуться нечем, не стало

Блока странного, ну, который

Полюбить разрешит любимой.

Вот такой и живу коробкой,

"Самовар" без рук на тележке.

Ненавидеть себя – а нечем,

Выжгло все, чем мог ненавидеть.

Вот что, милая, со мной стало.

Вот что стало. И как поправить,

Да и надо ль кому, не знаю,

Только сам себе я не нужен.

Но, замечу, и не противен –

И противиться стало нечем."

 

Такой вот стиш накатал Кирилл моей (тогда еще не моей) Польке. Гроб-арт в одном из стилей Сидура. Балахон, желтый шарф до полу и "Бродячая собака". Как говорится, "люби меня, как я тебя". Н-да... Что-то сегодня эти письма меня утомляют. Бог с ними. А с эпистолярным романом кто? Или, точнее, что? А вот и не знаю. Какой тут можно высосать роман, непонятно. Вот Полька-то правильно, видать, его надоумливала, пиши, дескать, мелочи, да что происходит. В искусстве ведь главное что? – дета-али... Это все знают. (Каждый раз, когда я слышу эту фразу или вижу, как собеседник снисходительно ее думает, я мысленно нагибаюсь к его лацкану и разглядываю фирменную бирочку участника конференции с надписью "Александр Птибурдуков", а пониже мелким шрифтом "инженер". Когда я встречаю детали в произведении искусства, я так не делаю). Глядишь, и сюжет бы прорезался. В общем, наверное, он неплохой парень, и неглупый, и, в общем, даже общнуться с ним, наверное, было бы интересно. А письма читать надоело.

Уютно сидеть на веранде все в том же шезлонге, покуривая сигарету. На окошках занавески не слишком отвратительно желтоватого цвета и с не слишком большими казенными штемпелями по углам. Половинка банки от пепси-колы, назначенная на должность пепельницы, успешно справляется со своими обязанностями. Ага. А также плед в красно-зеленую клетку, аромат трубочного табака, бокал с хорошим и чуть подогретым портвейном, камин и Джим, дающий мне лапу на счастье и одновременно – преданно смотрящий в лицо прямо-таки собачьими глазами. Любить Вагнера нынче стесняются. А мне-то что. Такты "Полета валькирий" нарушают умиротворенность комаровского вечера и заставляют забыть о тепле камина. Плед отброшен. Грозное грядет. Вот-вот вломится какой-нибудь злой дядька и начнет завязывать кочергу узлом. Бред, бред, полудрема...

Мне лет восемь. Наш класс вернулся с медосмотра, на котором выяснилось, что мне нужны очки. Я сижу за своей партой, предпоследней в ряду у окон, и по лицу текут слезы. Текут сплошным ручьем, я тем не менее стараюсь проморгаться, тщательно разглядываю цветы на окнах, коричневую доску с линейками и клеточками, плакаты о правописании "жи-ши пиши с и", стараясь не опускать глаза на парту, чтобы слезы сохли на щеках, а не ливанули и через нос. И только когда Кира Станиславовна замечает их и, обращаясь ко мне по имени, спрашивает:"В чем дело?", я не выдерживаю и плачу судорожно, навзрыд, со всхлипами, уткнувшись лицом в руку на парте. Она оставляет меня в покое, класс недоумевает, не зная, сочувствовать мне или посмеяться над ревой-коровой. Я отрыдался и в голове звенит или это во всем теле звенит? как будто провода пронизывают меня во всех направлениях и в них что-то тихо, но отчетливо гудит, вибрирует. Пропасть. Я зачем-то поднимаю руку и, подойдя к учительнице, говорю ей потихоньку: "Я хотел быть летчиком". Сочувствия ищу или просто пытаюсь объяснить свое поведение? Не знаю. Она говорит что-то успокоительное, но ясно, что трагедия ей не внятна. И то сказать – мало ли кем хотят быть дети в восемь лет. Но я! Но так, как я! Неистово, сосредоточившись на этой мысли. Мысли? Полно, это была жизнь, вся жизнь впереди с высшим пилотажем, риском и вынужденными посадками. Я очень уважаю себя восьмилетнего, стоящего перед крахом жизни. Этот мальчик (я то есть) – настоящий, способный чувствовать и любить, и я хотел бы иметь его другом, и он бы это оценил.

 

Так что там плед? И не зайти ли по дороге с ужина в ларек за портвейном? Пожалуй. И в койку. И еще порция пацаков на сон грядущий. Асса.

 

...на роли полноты знания, полноты, позволяющей не отбрасывать ту "малость", которая является причиной деформации событий, что и приводит к духовным мучениям. Для пацака "познать весь Мир" не является проблемой. Сложнее постоянно иметь его в сознании, чтобы не совершить опрометчивого (приводящего к мучениям) поступка. При условии жития отдельной жизнью такая цель кажется недостижимой и невозможной. Это раньше, когда кроме единства никаких других форм существования еще не было, принести ему (себе) вред было немыслимым. Теперь же возникает противоречие, связанное с необходимостью поддерживать всеобъемлющее единство постоянно, чтобы избежать духовных мучений. Однако есть и иной, не связанный с Абсолютом путь.

 

Что-то не въезжается.

 

Когда говорят о "малости", о "пренебрежении", всегда имеют в виду нечто, по сравнению с чем эта "малость" мала. То есть учитывают одно и не учитывают другое. Это есть основной признак модели. Если же нет модели, то нет и объекта сравнения. Мир пацаков возник как результат воплощения модели, модели, придуманной во многих деталях, но не во всех. Любая личность могла продвигаться в познании мира – теперь мы можем употребить этот  термин, поскольку теперь творение являлось локальным, не обобществленным, и единство могло быть поставлено о нем в известность и заниматься согласованием его с предшествующими представлениями.

 

Портвейн тут абсолютно уместен. Не пойму, о чем речь. Вместо черной копирки на оставшихся листках употреблялась синяя. Похоже, это последняя часть. Да-а, вон номера-то какие пошли. Стоп, а на следующей по порядку странице почему ни одного соседнего номера? а два из трех вообще меньше? Ну, елы-палы...

Значит, мир построен по общей, хорошо разработанной модели, но потом периодически отделяющиеся от общего сознания граждане начали действовать кто во что горазд, и усилия по согласованию их личных продвижений и представляют собой познание на пацакский манер. Ладно. Только причем тут мучения?

 

Отдельные сознания, отдельные личности не были озабочены тем, чтобы все, что они познают (творят!), было согласовано с общей моделью. Более того, при стремлении ИЗБЕЖАТЬ построения модели (подстроения к модели), т.е. избежать формулировок типа "это должно быть так", "это не должно быть так", при стремлении принять Мир как данность, как условия задачи (которые приходится писать на ходу), которую приходится решать на ходу, при отказе от бесполезных сомнений в выборе этих условий (как не соответствующих общей модели) и их бесполезной (само)критики – не оказывается тех величин или событий, опираясь на которые мы можем пренебречь остальными.

 

Тьфу, пропасть. Значит.

Если при познании думать "это должно быть так-то", а на самом-то деле никто ничего не должен, то мы никуда не деваемся от модели, и каждый отдельный новый шажок можно оплевать и забить.

Так.

Если же не стремиться к тому, чтобы новое соответствовало модели, то решительно каждый шажок ценен и значим.

Нет правильного и неправильного, истинного и ложного. Как и обещали вначале. Все у них наперекосяк.

И еще полстакана.

Какая-то расползающаяся дедукция. Культурология называется. "Экспеди-иция".

 

При отказе от периодического участия в корректировке модели в рамках единого сознания время обработки непредвиденных событий (возможно, порожденных другими сознаниями) сокращается, и они просто учитываются в СВОИХ условиях задачи, с которой по-прежнему не надо бороться. В нашей культуре это явственно проявляется в спортивных играх и единоборствах и хорошо известно тренерам и психологам.

Построение этики пацаков, как уже говорилось выше, основано на полноте информации, описывающей ситуацию.

 

"...Только тогда предпринимаемое [отдельной частью] действие может быть подвергнуто оценке, когда, примкнув к единству, часть узнает все его следствия".

 

Но, примыкая к единству, нет возможности поступать по собственной, личной воле, нет возможности двигаться, развиваться. И тогда нормой (нравственной) для пацаков становятся действия любого из них, которые не подвергаются оценке, пока не произойдет слияние с единством. До тех пор каждый строит свои правила (свои условия), не забывая, что любой другой волен поступать таким же образом, и, значит, самому надо следить за тем, чтобы не нанести вреда другим. В противном случае взаимное разрушение неизбежно.

 

"...Познание определит, что хорошо и что плохо. Сама же часть пусть укрепится в своей воле и знает, что другая часть будет укрепляться в своей".

 

Получается, что пацаки фактически не различали, так сказать, гносеологию и этику. Занятно. Это не Родион Романович. Это даже не Мэри-Энн. И, в общем, в последовательности им не откажешь. Если никакой истины нет, то и сравнивать не с чем, причем не только в науке (в нашем понимании), но и в таком тонком вопросе, как хорошо и плохо. Нет "хороша" и "плоха". Занятно. Надо будет это помусолить.

 

Именно вопрос об оценке действий отдельных личностей с позиций единства и является основным вопросом философии пацаков. Важно, что эта оценка происходит именно с позиций единства, а не с точки зрения его, так сказать, выгоды. Не для единства стараются, но с его позиций оценивают. В наших терминах этот основной вопрос фактически есть "что такое хорошо и что такое плохо". Ясно, однако, что смысл нашей формулировки лишь параллелен, но не тождественен смыслу, который  вкладывали в нее пацаки. И если продолжить построение аналогий с нашими естественными науками (что представляется естественным, хотя и очень непривычным и неочевидным), то можно сказать, что этика народа пацаков (за исключением упоминавшейся его ветви) базируется на понятии "энтропии": ее рост или убывание, которые могут быть выявлены только при учете всех факторов, всех участвующих "элементов системы", и определяют нравственную оценку отдельного поступка отдельной личности с позиций (все)единства. И как в нашей физике энтропия указывает, как и куда развиваться системе, (а энергия только подводит ежесекундный баланс, занимается своеобразной бухгалтерией), так двигалось общественное сознание и общественное бытие пацаков с той принципиальной разницей, что уменьшение энтропии могло быть достигнуто волевым образом.

 

Да. С точностью до наоборот. Мне-то хотелось физику навести на, условно говоря, теорию сознания, а эти ребята физику ПРИПИСАЛИ сознанию и из него в физику выгнали. Может, это и так... Непротиворечиво. А раз непротиворечиво – еще полстакана и спать.

 

ДЕНЬ ПЯТЫЙ

 

А утром было лениво-лениво... И ресницы слиплись, пришлось их протирать кулаками, но все равно спать хотелось, а вставать не хотелось. Собственно, никто и не заставлял. Воплощение мечты о трехразовом питании оказалось еще более прекрасным, чем я воображал, ориентируясь на свой богатый пионерлагерный опыт. То есть не к определенному сроку нужно нам являться, а в двухчасовой интервал, когда хочешь. Лафа. И читать не хотелось. Вообще-то редкий случай, когда мне утром хочется спать. Обычно, когда не надо вставать, иногда валяешься в какой-то маяте, но так, чтобы именно спать хотелось, бывает редко. И в итоге я продрых до одиннадцати, и завтрак ушел вместе с поездом.

Когда, наконец, я вываливаюсь на улицу, оказывается, что погоды нынче стоят предсказанные (сэры это замечают, хотя радио по-прежнему хорошая вещь), то есть жара. Добредаю до залива, захожу в воду – брести дальше, чем по колено, терпения не хватает, ложусь животом в теплую воду (хочется сказать – лужу, до того морит жара) и, как дредноут, дрейфую в открытое море. Переворачиваюсь на спину, выставляю из воды пальцы ног, шевелю ими, от собственного валяния дурака хочется глупо хихикать. Хихикаю. Вот так вот мы отдыхаем здесь, в несчастной России на десятом году перестройки. Подгребаю только ладонями, жалея, что между пальцами нет перепонок. Волнишка стучится в темя, отдуваюсь. Не иначе сегодня какой-нибудь геофизический день. Или астрологический. То есть полный расслабон. Интересно, это как у них считается, гармоничный день? Или наоборот, опасный? На берег, на берег. Несколько раз взгребываю по-лягушачьи ногами и сажусь на мель. Вот именно сажусь, потому что, плывя на спине, я наехал на здоровенный камень – вся-то глубина по грудь, а если на этот камень встать, по колено не будет. Сижу, стало быть, на мели, болтаю ногами в воде, загораю на солнце. Вот такие дела.

На песке поваляться? Тоже неплохо. Дачные мамаши уже давно повытаскивали своих чад на предмет принятия солнечно-водушных ванн и морских купаний. И я туда же. Еще хорошо ума хватило взять подстилку. Лежу и думаю ни о чем. Пытаюсь иной раз "заглянуть" в свой "процессор", но там все время монотонный шум. Может, перегрелся?

Еще раз окунуться – и, пока выбираешься на берег, опять жарко, просто не припомню такой погоды – и домой. По теньку.

Сколько там осталось до того времени, когда можно будет идти в столовую? Еще порядочно. Ну ладно, разберусь пока с остатками пацаков, благо их всего пять-шесть листочков, шеш-беш, значит. В это время скрипит дверь веранды, и кто-то идет, шаркая по линолеуму. С листами трактата в руках я поворачиваюсь, и в комнату входит Павел Андреевич.

– Фу, – говорит он, – какая жара. Здравствуйте.

И плюхается на свою кровать. Я не успеваю открыть рот, как он, заметив листки у меня в руке, говорит:

– Простите великодушно за развал. Я сейчас их приберу.

– Здравствуйте, Павел Андреевич. Это вы меня простите. Я тут без спроса прочел кое-что. Но я старался ничего вам не перепутать.

– Ой, да конечно, пожалуйста, – говорит он, машет рукой, почему-то улыбается, – ну и как вам?

– Занятно. Вопросы возникают. А я вас завтра ждал. Меня ваша приятельница предупредила, что вы вернетесь в субботу.

– Я так и собирался, а потом планы изменились. Так что вам сей трактат? – снова улыбаясь, но заинтересованно спрашивает он, делая ударение на "что". Вот вам и отсутствие стремления к общению. – Вы не возражаете, если я разденусь?

– Бога ради!

Он выдергивается из рубашки, стаскивает брюки и натягивает свои замечательные тренировочные штаны, висевшие на спинке стула – синие, линялые, трикотажные, с вытянувшимися штрипками, пузырями на коленях и прорехами. Тех еще времен. У меня тоже есть такие, но сюда я их не взял. Берегу для больших свершений. Я раздумываю, какой вопрос ему задать, но он не дожидается. 

– Это знаете, что за текст? Вы такого Морозова не слышали? 

Я отрицательно мотаю головой. 

– Кирилл Морозов, очень интересный парень, москвич, примерно ваших лет. Я его уже давно знаю, мы в некотором роде приятели. Он тут заявился в Питер, а завтра сюда приедет – сами увидите.

Ну, ваще. А как же мой законный отдых? Не круто ли к ветру берет такой оживившийся после отлучки Павел Андреевич! А с другой стороны, сейчас я смотрю на него другими глазами. Глазами соучастника по трактату. Стало быть, автор не он, а какой-то Кирилл Морозов. Занырнуть в это все поглубже и хочется и колется. Ладно, там посмотрим.

– То есть это не вы автор текста?

– Нет, я в данном случае редактор.

– А я хотел узнать, что за трактат. В смысле исходный. Он действительно есть или это выдумка?

– Это я и сам бы хотел узнать. То есть я видел какие-то обрывки с каракулями. И даже целую кучу. Но Морозов, знаете ли, непрост.

– А он вообще кто?

– Кто он только не. Вы все прочли?

– Нет, только последнюю часть, на синей копирке, – почему-то вру я.

– А-а. Ну, он возится с этим довольно давно. Да там у него еще много своих заморочек. В общем время от времени, он за него хватается и что-то пишет. Насколько я знаю, отдельные куски чуть ли не опубликованы. Но тут он решил все собрать, и поскольку я давно об этом знал и заинтересованность проявлял, он свалил все в одну папку и попросил посмотреть – на предмет публикации. Сделал вид, что по порядку разобрал, номеров наставил на страницах, говорит, одни поставил в соответствии с тем, как появлялись цитаты в исходном трактате, другие – в том порядке, как ему хочется изложить.

– А третьи?

– А третьи я поставил.

– С ума сойти.

– Не то слово. Он жуткий лентяй. Пользуется, что приятель. Прислал папочку. Посмотри, говорит. Не отсылать же назад.

– Но вообще-то интересно.

– Вот и мне интересно. Жаль, что вы сначала не читали. Там тоже накручено. Хотя то, что здесь, еще не все. У меня дома в Питере еще столько и полстолька и четверть столька.

– То, что там, надо к этому последовательно приложить?

– Если бы. Перемешать и сдать, как в преферанс.

– А в прикупе что?

– В прикупе? 

Павел Андреевич мечтательно улыбается. 

– Вы смотрели такой фильм "Легенда о Нарайаме"?

– Смотрел.

– И как?

– Здорово.

– Старуха там, мать, главная героиня. Помните? У Морозова есть такие строчки:

Тень Нарайамы многозвучней эха

Слепящей мысли "человек есть Бог"...

– Вот уж не подумал бы, что он стихи пишет.

– Да-а...А вот вы – что думаете по поводу права человека распоряжаться другими?

– В каком смысле?

– Да в каком угодно. Есть оно, нет его, почему им пользуются.

– Ну, Оруэлл все доступно изложил.

– Это только про любовь к власти. Но бывают и другие ситуации. В той же "Легенде".

– Ну, бывают...

– Вот-вот.

– Помните, как принц Корвин у Желязны, знаете Желязны?

– "Хроники Эмбера".

– Да. – Заколол одного учителя фехтования. Тот в стойку, а Корвин плащ ему на голову и зарезал. Тот перед смертью стал о рыцарской доблести, о правилах чести, о поединке... А этот говорит: "Здесь не Олимпийские игры"...

– То есть вы считаете, что если надо, то можно?

– Ничего я не считаю. Вы же сами говорите про разные ситуации. Вот ситуация. Если вы помните, довольно критичная.

– Ну, да. А Воннегут?

– Что Воннегут?

– Боконон, динамическое напряжение.

– Верно. Удачный пример. Сам создал религию, сам разделил добро и зло. А тут и достоевский крюк, и всеобщий а-бумм.

– Ну? Ну?

– Вы хотите, чтобы я сказал, что он не имел на это права?

– Ничего я не хочу. Я хочу ваше мнение услышать.

– Кошку видели? Колыбельку видели? Вот и все мое мнение.

Павел Андреевич опять улыбается. Я отчасти заведен. Но интересно. Куда же это мы вырулим?

– С вами интересно разговаривать, – говорит он.

– Мне тоже.

Помолчали. 

– Есть в этой книжке один любопытный персонаж, – говорю я.

– Кто же?

– Мона. Безмятежно шагающая через трещину, когда все совершают отчаянные прыжки, борясь за свою жизнь.

– А, вы тоже это заметили.

– Она принимает любое происходящее ровно так, как оно происходит. Она без греха. Она никем не распорядится и умрет, как агнец. Сын Божий не столь спокойно вручал свою жизнь отцу своему.

– Но и поступков она не совершала.

– А, бросьте... Что такое поступок? В дзене недеяние – высший поступок.

– Вы буддист?

– Да что вы. Или вот Фродо – у Толкина...

– А вы любите "фэнтэзи"?

– Не всякую. И почему только "фэнтэзи"? – Когда он бросает всю команду, и один, на лодке уходит дальше.

– Там был еще Сэм.

– Фродо на него не рассчитывал. Я хочу сказать, что он, вообще говоря, брал на себя ответственность за все предприятие, но он не мог иначе, хотя и не хотел и боялся. И Христос не мог. И Мона. И Корвин. Все они не могли иначе. Когда реализуется такая свобода, что человек не может иначе – не осознает необходимость, а не может иначе, – тогда распоряжается он другими, не распоряжается, не имеет значения.

Мы еще помолчали.

– Слушайте, – говорит Павел Андреевич, – пошли поедим. А потом, знаете что, я пойду кое-что обговорю с моей помощницей, она технический редактор и здорово меня выручает, а часикам к пяти вернусь, и мы продолжим.

– Договорились, – говорю я.

Около пяти я уютно сижу на крылечке нашей веранды, прислонившись спиной к подгнившим, но закрашенным зеленой краской резным перилам, оставшимся, наверное, еще с финских времен, и покуриваю. На дорожке, ведущей к нашему дому, показывается приятельница Павла Андреевича и походкой "от бедра" движется по направлению ко мне, приветливо улыбаясь. Я, улыб(чертых)нувшись, встаю и отряхиваю штаны.

– Здравствуйте, здравствуйте. Вот и снова мы вместе, – говорю я, – надеюсь, что сегодня я не задремлю.

– Да уж пожалуйста, – улыбается она в ответ, – мы ведь тогда так с вами и не познакомились. Меня зовут Альбина. Я – редактор и помогаю Павлу Андреевичу править тексты.

– Очень приятно. Моя фамилия Мальборо.

– Вы что, серьезно?

– Абсолютно. Ха. Ха.

– Вы смеетесь...

– Это инициалы.

Теперь смеется она. И глазками. Думает, не-ет, не пропал еще муж-жик, еще повоюем. Ха. Ха.

– Нет, правда, надо же мне как-то вас называть.

– "Что в имени тебе моем, ведь by a name

I know not how to tell thee who I am,

My name, dear saint, is hateful to myself

Because it is an enemy of thee,

Had I it written, I would tear the word..."

– Браво, браво!..

Я ковар-рно-соблазняюще заглядываю ей в глаза. Мысленно сморщиваясь. Тут по счастью появляется Павел Андреевич, и я не без удовлетворения читаю надпись "Смирнофф" на крупной, якобы запотевшей бутылке в его руке.

– А, Альбиночка, я вижу, ты уже познакомилась с моим соседом.

Похоже, он тоже не расслышал тогда моего имени. 

– Да, только он не говорит, как его зовут.

Я широко улыбаюсь. А не буду вам помогать. 

– Он такой шутник!

"Щутник-спутник".

Мы усаживаемся за стол на веранде. Стол стоит у окна впритык, и доступны три его стороны. Я устраиваюсь с той же стороны, что и во время визита Альбины, на бывшее ее место водворяется симпатичный Павел Андреевич, а она, стало быть, оказывается напротив меня. Из закуски имеется пожилой батон (половина) и видавший виды плавленый сырок. В лучших традициях. Альбина вытаскивает откуда-то три конфетки. Тоже неплохо. Я пододвигаю свои сигареты, полбанки имени пепси-колы и зажигалку. Альбина выкладывает как раз-таки "Мальборо". Отлично. И стаканы (заметьте себе, граненые) тоже имеются.

– Ну вот, – удовлетворенно говорит Павел Андреевич.

– Только вашего приятеля-автора не хватает, – говорю я, – сейчас бы и разобрались.

Альбина с понимающим видом качает головой. 

– Да, понимаете ли, текст этот попал ко мне абсолютно сырой. Причем он даже не переписал его, не пригладил, а писал-то в разное время, и стилистически все разное – то прямо беллетристика, как вначале, с хохмочками, то так завернет, что уши вянут. Да вы видели, – охотно подхватывает Павел Андреевич.

Я киваю. 

– Да, иной раз не пробиться.

– Вот именно. Ну, за знакомство!

Альбиночка-редактор улыбается, взмахивает изящно стаканом, скол-ль, дескать. Павел Андреевич с видимым удовольствием пропускает стаканчик, то же делаю и я.

"Хорошо прошла, курва.

Транс-цен-ден-тально..." (классик).

– Ну, вдогонку?

И порозовевшая Альбина, и воодушевленный Павел Андреевич, дирижирующий маленьким – ну, не знаю, бутербродом, наверное, из отломленного куска булки (нож куда-то запропал) с придерживаемым пальцем кусочком сырка, в такт своим словам, и я с сигаретой.

– Это-то и было принято в качестве определения добра: хорошо все то, что способствует упрочению чувства собственного достоинства на основе признания его наличия у других людей. Согласитесь, что такой подход приводит к широкому многообразию устремлений – ведь собственное достоинство различными личностями может трактоваться и как "стоимость" подвластного имущества, и как служебное положение, и как набор личностных качеств и так далее. И перспектива не скована.

– Ну, вообще-то и другие предложения известны – милосердие, там... (это говорю я, царапая окурком край банки)

– Да, конечно. Но в той идее, которая проводится у Морозова, достоинство – в таком вот многогранном понимании, вполне, кстати, в духе его объяснений и реверансов в пользу аналогий с физикой – выглядит весьма убедительно. В  конце концов, кто такие пацаки?

 

– (вот-вот, действительно) –

 

Не мы же с вами. И вседозволенностью это не назовешь. Каждый устанавливает для себя правила – свои, которым подчиняется по собственной воле, и единственным требованием является признание за другими права так же установить свои правила – на той же основе. При конфликте интересов выиграет тот, кто лучше подготовлен и имеет более гибкие правила, менее самоограничен. При этом проигравший будет в каждый момент осознавать происходящее и сможет при желании в будущем скорректировать себя, свое поведение и свои правила.

– Если, конечно, у него будет будущее.

– Ну да, конечно. "Взять силой", проигнорировать права другого, смести его с дороги запросто может оказаться в пределах собственных правил – "прав тот, кто стреляет первым", да и все, поэтому надо быть готовым к такому повороту. И вот хватит ли у человека сил не принять эти чужие правила, а следовать собственным, как раз и будет зависеть от его "моральной силы".

– Наверное, он слишком много от человека хочет.

– Наверное, это я от него слишком много хочу. От человека. Я-то ведь трактую Морозова, который трактует трактат. Но я почему этим занимаюсь? Потому что привлекательно. Не Ницше, а познабливает.

– Ну, раз познабливает...

– Точно. Разливайте. Альбиночка, ты чего заскучала?

Альбиночка, которая прошлый раз трактовала Гегеля, если мне память не изменяет, умудренно курит.

– Все это какое-то теоретизирование, – говорит она вяло, – попроще бы как-нибудь, на примерах.

– Пожалуйста, – оживляется Павел Андреевич. Видно, что все это ему действительно интересно. И мне тоже. Мы, понимающе чокнувшись,... и сырком.

– Человек может умереть насильственной смертью тремя способами: будучи жертвой преступления – имеется убийца, "берущий" на себя ответственность за лишение данного человека жизни, будучи жертвой лечения – имеется врач, берущий на себя ответственность за спасение жизни данного человека и по каким-то причинам не справляющийся с этой задачей, будучи жертвой недоразумения – жизнь данного человека на принималась его невольным убийцей в расчет. Понятно, что третий случай отличается от первых двух, а только они и являются предметом заботы общества. С одной стороны имеются суды и тюрьмы, с другой стороны – лазареты. Но ни то, ни другое не имеет отношения к духовному миру человека, – Павел Андреевич волнуется, – ни того, кто убивает, ни того, кого убивают.

– Ну, в больницах, наверное, есть какие-нибудь психотерапевты, а в тюрьмах священники, что ли.

– Ай, бросьте. Какие там психотерапевты. В тюрьме, правда, не довелось, а в больнице сами знаете. Не знаете? Ну вам повезло.

Он тоже закуривает, чиркая Альбининой спичкой, и очень красиво тушит ее, помахав рукой.

– Дело ведь в чем? Человек, совершающий умышленное убийство, знает, на что идет, он видит в жертве объект, достойный своего внимания, сопоставляет силы и наносит удар наивыгоднейшим со своей точки зрения способом. В результате цель достигнута, он победил. Если же в дальнейшем он подвергается наказанию со стороны общества – я подчеркиваю, общества, – он, его духовная личность, встречает это наказание лишь гордой усмешкой – все на одного, конечно! При этом его, так сказать, животная личность может корчиться от страха. А его павший противник умирает жертвой преступления законов, которым сам он следовал. И он прав с точки зрения общественной морали, которой в данном случае и он придерживался. Он ведь имел, вообще говоря, возможность защищаться, а то и победить, но проиграл. Это – честная игра по правилам убийцы. И убийца как бы и не обязан их сообщать жертве. Для духовных мук нет места: убийца доволен достигнутым результатом, жертва – своей моральной правотой.

– В той мере, в какой можно говорить об удовлетворении трупа собственной правотой.

– Да, конечно. Но вы же знаете, что такая вещь – не редкость и в жизни. Существует целый комплекс жертвы и жертвенности у определенного рода людей, испытывающих удовлетворение от неправых гонений на себя.

– Согласен.

– Ну и про все эти убийства я говорю, как вы понимаете, для красного словца. Правда же, Альбиночка? Можно ведь так не драматизировать. Вы же понимаете, о чем я. Так просто нагляднее.

– Ну, хорошо. А врач и больной?

– Тут еще проще. Ни врач, ни пациент не вступают в конфликт с обществом и друг с другом, напротив, они тщательно взаимодействуют. Победа, успех одного зависят от другого. В случае поражения каждый из них может с чистой совестью сказать: "Я старался изо всех сил и сделал все, что мог". Вновь для духовных мук нет места. Врач взял на себя ответственность за жизнь пациента, а мог и не брать. Пациент доверил свою жизнь врачу, а мог и не доверять. Оба они были готовы к случившемуся, хоть и делали все, что могли.

– Я что-то перестал понимать, что вы хотите всем этим сказать.

– Сейчас, сейчас. Еще по одной?

– Не откажусь.

– Альбиночка?

– Только чуть-чуть.

– А здесь и есть чуть-чуть.

– Вы дообъясните, и я еще схожу, – говорю я.

Ах.

Альбиночка мрачна. Она и сама любит потрепаться под этим делом. Но тут ей не светит. По крайней мере, пока мы втроем.

– Так вот. Только в третьем случае видно, откуда могут взяться духовные мучения человека, и иногда настолько сильные, что человек лишается рассудка или кончает с собой. Возьмем водителя. Мчится в аэропорт и сбивает ребенка, выскочившего на дорогу. Или. Хозяйка, у которой заслезились глаза при чистке лука к обеду, – отворачивается и нечаянно ножом в лицо мужу, читающему газету. Или. Раскольников убивает Лизавету. Как им оправдать себя? Как найти место происшедшему в той схеме жизни, которой они придерживаются, в той игре, в которую играют? Это не укладывается ни в какие рамки, не объяснимо ничем. А жертва? Что произошло, кому она мешала, в чем виновата? Существовала ли она, эта исчезнувшая личность, вообще, раз с ней ни боролись, ни сотрудничали, а стерли походя, не замечая, не заметив. Страх перед этими вопросами, которые можно задать только самому себе, так силен, что в подавляющем большинстве случаев возникают блоки типа "сам виноват" или "а что такого". Это у убийцы. А у жертвы – "ничего тут не поделаешь". И знаете, что это значит? Происходит снижение значимости чужой или своей жизни. И хотя вероятность случившегося было полностью исключить невозможно, она не могла быть принята в расчет, как в первых двух случаях, поскольку лежала вне поля зрения и внимания участников. Я хочу сказать, и это то, что вы меня спрашивали, что духовные мучения, обусловленные чувством вины, или невиновности, связаны в первую очередь со спонтанной случайной недооценкой другой или своей личности. Это вообще-то не все. Есть еще вопрос полноты знания, но это отдельный вопрос.

– Он как раз фигурирует у Морозова в последней части. Ну, в тех последних листках, что я прочел.

– Да. Но это отдельный вопрос, – повторяет Павел Андреевич.

Он сидит, не касаясь спинки стула, как вчера сидел я на пляже в шезлонге, выпрямившись, и смотря вдаль, а может быть вглубь себя. Видно, что он взволнован. Интересно, сколько ему лет? И опять-таки, как я, только еще днем раньше, он заговорил, чеканя фразы, диктуя невидимой секретарше.

– Итак, плохо – это то, что приносит личности внутренние духовные мучения, приводит в состояние, требующее самоуничтожения. И это есть результат действий, связанных с исключением из рассмотрения вопроса о наличии чувства собственного достоинства у других людей или у себя, с пренебрежением ими и их существованием. Это пренебрежение оказывается пренебрежением той малостью в математическом смысле, которой нельзя пренебрегать, пренебрежением, приводящим к принципиальной ошибке, ошибке настолько значительной, что приходится все зачеркнуть.

– А общество? – внезапно интересуется Альбина, – или другой человек? Их что, можно мучать?

– Конечно, то, что приносит вред обществу или мучения другому человеку, как, например, в первом случае, тоже плохо. Но там нет выхода за писаные правила, в рамках которых это "плохо" предотвращается или компенсируется. Если же компенсация покажется близким убитого недостаточной, они вполне могут попробовать сами достичь той цели, которую считают сообразной. В этой ситуации отсутствует пренебрежение. Как и во втором случае, например, где хирург, скажем, может пойти на риск вопреки общему мнению, и начать резать по живому, принося боль и мучения, однако о пренебрежении пациентом речи быть не может. И только такие вещи, как война – глобальное пренебрежение, уничтожение существ по признаку формы одежды. Или любому другому признаку – геноцид. Или попросту бытовая ссора – пренебрежение достоинством другого человека. Пренебрежение – вот то зло, что растаптывает существо человека. А на другом полюсе оценки – преувеличение чьего-то значения – это такое же пренебрежение, но уже самим собой. И оно также ведет к уничтожению личности.

– То есть вы хотите сказать, что поединок с любым исходом, сотрудничество с любым исходом – морально допустимы. Пренебрежение собственным достоинством или достоинством другого – зло. Упрочение собственного достоинства на основе признания его наличия у других – добро, – говорю я.

– Да. Именно это я и хочу сказать.

– А разве нельзя просто следовать правилам, и никаких конфликтов не будет? – спрашивает Альбина.

Я чувствую, что пацакские принципы просматриваются. Но как-то в дымке, в тумане. И не из-за выпитой водки, а из-за недостаточного обдумывания последнего куска, который я прочел. Времени не хватило. Но имеется отчетливое ощущение, что не смотря на существенно большую понятность того, о чем мы говорим сейчас (в таком мучительно знакомом стиле кухонных посиделок недавнего прошлого), по сравнению с навороченностью последней части пацакского трактата, речь и тут и там, как ни странно, идет об одном и том же. И Павел Андреевич заразился. То ли от Морозова его увлеченностью, то ли от пацаков их последовательностью. Во всяком случае очевидно, что он здорово в курсе пацакских дел.

– Альбиночка, – неожиданно устало говорит Павел Андреевич, – ты же понимаешь, что личность, усвоившая и сформулировавшая для себя словами некоторые понятия – в данном случае правила общественных взаимоотношений – отрицает себя в конфликте с обществом. Собственные ощущения, желания, приобретая словесную форму, становятся новой моделью. Общепринятые мнения, сформулированные до того, как личность начала участвовать в общественной жизни, составляют старую модель. И между ними может возникнуть конфликт. При этом, чем больше личность прислушивается к себе, осознает себя, тем более вероятен конфликт. Наоборот, чем более личность пренебрегает собой, чем более готова отрицать себя в пользу общества, тем конфликт менее вероятен. Конфликт исключен, если личность не мыслит себя помимо общества, то есть реализуется известный вариант "колесика и винтика". Для личности, не стремящейся уничтожить себя, он неприемлем. Для личности, стремящейся сохранить себя, неприемлемо и уничтожение общества, так как если в этом обществе окажутся другие личности, которые тоже захотят общество уничтожить, то наша, первая личность может сгинуть. Таким образом, единственный путь лежит посредине.

– Снова упрочение собственного достоинства на основе признания его наличия у других?

– Да. И, значит, конфликт в той или иной степени с общественными правилами неизбежен. В каждом отдельном случае он будет решаться по-своему, и, если ориентироваться на такое вот определение добра, в конечном итоге не нанесет обществу ущерба, несмотря на формальное отступление от правил.

Павел Андреевич что-то совсем сник. Наверное, лучше ему лечь, но предложить как-то неловко. И Альбина тут еще. Он оперся локтем на край стола, голова опущена, обозначились складки на щеках.

– Личность может проиграть, как наказываемый убийца в первом примере, но к этому она должна быть готова и строить свою деятельность соответственно. И в этом случае ни ее роль, ни роль общества не принижаются, и для духовных мук нет места. Таким образом, конфликт не стремящейся к самоуничтожению личности с теми или иными общественными правилами неизбежен, и все, что личность может сделать, – и этого достаточно – это стремиться поменять, так сказать, его знак, то есть превратить соперничество в сотрудничество – дать понять окружающим людям, что ее действия не несут в себе пренебрежения ими.

На этой мажорной и на мой взгляд слишком оптимистичной ноте (тем более, что и вид Павла Андреевича вольно или невольно как бы говорит о том, как это непросто) тема кажется исчерпанной. Мы с Альбиной переглядываемся, она ухитряется сообразить, что к чему, и начинает суетиться, собираясь. Я открываю дверь, проветривая веранду, Альбина выходит на крыльцо, а я помогаю Павлу Андреевичу добраться до койки.

– Вы меня не проводите? – почему-то робко спрашивает Альбина, – темно что-то.

Действительно, под вечер небо затянуло облаками, а сейчас они, вероятно, превратились в тучи, отчего наступила тьма.

– Да, конечно, – говорю я, – мне все равно надо пойти позвонить.

– Это в другую сторону.

– А я пойду к "Репинской". Знаете там телефон около сберкассы? 

Она кивает. Действительно темно. Я забрасываю Альбину к ее домику. Не знаю, рассчитывала она на что-нибудь или нет. Дальше, дальше... Уличками прокручиваюсь к нижнему шоссе. Пешеходная тропа вдоль берега. Автобусная остановка по вечерам не ходящих автобусов, с которой можно спрыгнуть прямо на песок пляжа. Лунная дорожка на воде, хотя сама Луна за облаком. Люблю это место. Дальше...

Вон автомат. По-моему, у меня должно быть жетона три. Гудок – прослушивается. Код, номер. А Полина трубку не снимает. И еще раз. Длинные гудки. Между прочим, по этим гудкам можно настраивать гитару – то самое "ля". Ля-ля тополя.

Сколько раз собирался сказать Полине, что когда мы лежим вместе на ее постели, и вдруг – совершенно не вовремя – звонит телефон, надо не шептать, задыхаясь, "к черту, меня нет", а тем не менее встать и подойти.

Можно, конечно, позвонить ее маме, которая вообще-то сейчас с Алешкой на даче. Не знаю, зачем.

– Але.

– Привет, ты что тут делаешь?

– Ой, как хорошо, что ты позвонил! Ты даже сам не понимаешь, как это здорово.

– Как жиче?

– Ой, да по-разному. А ты откуда?

– Из Комарово.

– А-а... Я думала, может, приехал.

– А почему ты у мамы?

– Так получилось...

– Кирилл  что ли приехал? 

И со скоростью спущенного курка:

– Да. Почему ты решил?

– Он что, не предупредил тебя, что приезжает?

– Он позвонил в понедельник вечером, уже отсюда, из Питера. А во вторник я пока перебралась сюда.

– Зачем?

– Я не хочу с ним встречаться.

Пауза.

– Я ведь даже не сообщила ему, что вернулась в Россию. Ты прости меня за эти письма. Не знаю, что на меня нашло. Мне вдруг показалось, что надо немедленно их тебе показать, до того как...

– До того как что?

– Сама не знаю. Ты не сердишься?

– Перестань.

– Нет, правда не сердишься?

– Што са клюпая тефчонка! Мы с ним завтра, возможно, увидимся.

– Ты с ума сошел!

– Нельзя сойти с того, чего нет.

– Тогда объясни.

– Ну, он, возможно, приедет в Комарово, мы поговорим о Пушкине, Воннегуте, Фрише, Желязны.

– Ничего не понимаю.

– Может, еще о Булгакове с Толкином.

– Нет, я просто ничего не понимаю.

– А чего тут понимать? Ну, приедет. Ну, поговорим. Хочешь, и ты приезжай.

– Балда.

– Сама балда.

– Ты можешь толком объяснить, что происходит?

– А ты? 

Пауза. Потом тихо:

– Ничего не происходит. Пока.

– Стой, Поляна! Не вешай трубку!

Гудки. Н-да...

Еще разок. Засекаю по часам: телефон звонит три минуты сорок секунд. Потом она все-таки берет трубку. В миттельшпиле инициатива была упущена в результате грубого просмотра, и партия продолжилась было с перевесом черных,

 

– Але.

– Ладно, извини.

– Да нет, это ты меня извини, реву, как дура.

 

но полученное переимущество реализовано не было,

 

– Слушай, Полька, я приеду к тебе завтра? Завтра суббота, на работу тебе не надо...

– Приезжай. Я буду рада.

– К тебе или к маме?

– Приезжай ко мне.

 

и, когда белые неожиданно предложили ничью,

 

– Ну, ладно, я подгребу часам к одиннадцати.

– Ага.

– Ну, пока.

– Пока.

 

она была принята.

 

Совпадение? Мало ли Кириллов.

Я бреду по ночному дачному поселку. Темный лес уклончиво молчит. Бережно выращивает грибы. Он хотел бы содержать птиц, зверушек, но эти люди... И массу хлама натащили.

Не будем об этом. Не будем о грустном.

Лесу это не нравится, но он молчит, выжидая. Чего?

Снова доносится теплая волна воздуха с залива. Я вновь недалеко от остановки, выходящей на пляж. Эта теплая волна касается щеки так нежно, и в то же время так неожиданно знакомо, что я машинально начинаю рыться в памяти – где же это было... похожее... В Хороге! Давным-давно, в разгар застоя.

Мы месяц работали в высокогорье, под жгущим высотным солнцем, у замерзающей ночью речки. По ночам мы дулись в бридж – нашелся специалист и остальных обучил, – запивая это дело разведенным спиртом. У меня треснула нижняя губа. И еще мы ходили в гости к таджикам в юрту, стоявшую в паре километров от нашего лагеря. Наконец, геологи закончили съемку, мы погрузились в наш грузовик и покатили вниз. Сначала к Мургабу, а потом к Хорогу. Воздух становился все гуще, жара все больше напоминала тепло, и, когда уже ночью мы, наконец, доехали, и я выскочил из кузова и пошел по аллее этого самого Хорога, возникло ощущение полной неправдоподобности происходящего. Южная ночь, широта, наверное, тридцать девятая, то есть темень – хоть потрогай. Вдоль аллеи пирамидальных тополей, с тихим жужжанием освещая белесые стволы, горят яркие синеватые фонари. Курорт. И даже не настоящий курорт, а декорация курорта. Так не бывает. На улице никого. И ощущение щемящей нежности, когда легкий порыв теплого плотного воздуха мазнул по щеке. Вот оно!

Только в запахе там был отзвук теплой пыли, выпеченой в казане лепешки, а здесь – моря.

Я иду и иду, и где я иду, непонятно и неважно. Неизменно светят звезды. И если знать их по именам, то это, как встреча с друзьями, старыми, вовсе не "нужными", а теми, без которых сам ты только должность, позиция или социальная роль.

Когда я учился в школе, у нас была такая игра, или, если угодно, поверье: мы внимательно следили за номерами трамвайных билетов, которые нам доставались при поездках. Если три первые цифры номера в сумме давали то же число, что и последние три, то билет считался счастливым, и его следовало съесть, загадав при этом желание.

Мне случалось отведать бумажки и, когда я впоследствии узнал о другом способе выявления счастливого билета: складывать надо было по отдельности четные и нечетные по порядку цифры, и уже эти суммы сравнивать, то был несколько озадачен и огорчен.

Это были, так сказать, обычные счастливые билеты. Если при этом три первые цифры порознь совпадали с тремя вторыми, это был уже сверхсчастливый билет, а если уж три первые цифры были одинаковые, и три вторые тоже и такие же, то это был суперсчастливый билет. Склонные к математике вычисляли вероятность получить счастливый билет. Ясно, что для суперсчастливого эта вероятность составляла примерно одну стотысячную, ну и остальные тоже можно сосчитать. Когда мы обсуждали эти вопросы, то одна стотысячная казалась чрезвычайно малым числом, чрезвычайным казался случай заполучить суперсчастливый билет (хотя раз или два он-таки мне доставался). Иногда мне нравилось представить ситуацию так:

– Смотри, –

говорил я своему приятелю, предъявляя ему оторванный совершенно несчастливый билет, – вероятность того, что мне достанется именно этот номер, была одна милионная, и вот она реализовалась!.

Тот ошеломленно кивал, чувствуя подвох, но не умея его обнаружить.

Действительно, где разница между случайно доставшимся счастливым и случайно доставшимся несчастливым билетом? А она в том, что про счастливый мы заранее что-то знаем. Если бы я заранее загадал произвольный, но вполне фиксированный номер, а потом, войдя в трамвай, оторвал бы соответствующий билет, это-то и была бы реализация вероятности одна милионная, а так... Случайность. То есть разница между "измеримой" случайной величиной и как бы "просто" случайной состоит в некоем умственном, волевом, сознательном акте, по времени предшествующем попытке.

Что же меняется оттого, что я – сам – что-то загадаю и угадаю, или вытащу тот же самый билет без предварительного загадывания? В первом случае я обрадуюсь, во втором – нет. Желая повысить вероятность "радости" (но при этом снизив ее интенсивность), я могу наложить менее жесткие требования: три первых цифры порознь равны трем вторым, сумма первых трех такая же, как сумма трех вторых и т.д. Целая лестница маленьких радостей.

А можно и в обратную сторону: оторвав произвольный билет и разглядывая его цифры, прикинуть, в каких соотношениях они состоят, попробовать разные комбинации – суммы, разности, произведения – вдруг выйдет что-нибудь интересное. А потом сосчитать, например, вероятность вытаскивания билета с такой комбинацией. И тоже, считай, удача.

Так что возможно три варианта "взаимоотношений" с трамвайным билетом: просто сунуть в карман, загадать заранее и проверить, рассмотрев, поискать комбинации. И только одно достоверное обстоятельство во всем этом имеется. То есть такое, что вероятность его равна единице. Это то, что мы едем куда-то. Едем из пункта А в пункт В. Иначе зачем бы мы оказались в трамвае, и что, кроме попадания из А в В мы можем осуществить, взяв и разглядывая билет? Разве что обрадоваться...

А чем окружающий мир отличается от трамвайного билета? Те же значки кругом, так же возможны между ними соотношения. А какие соотношения вообще бывают? Математики с удовольствием займутся предварительным составлением всевозможных комбинаций. Они и заняты этим. А физики, разглядывая окружающий Мир, прикладывают к нему то одну, то другую мерку, и иногда с удовлетворением обнаруживают соответствие. Тогда говорят о Познаных Законах Мира. А он вообще вдруг раз – и случаен. На микро это как бы давно ясно. А на макро? Какие, собственно, основания думать, что законы, которые как бы установлены, мир и регулируют? Ему-то что за дело, что мы тут со своими законами. Вполне мог и другим оказаться.

А достался именно этот, и достоверно лишь одно, то, что мы упускаем за разглядыванием "цифр", что мы – человечество, обладающее сознанием, способным к размышлению над Миром, – куда-то движемся. Из пункта А в пункт В. Кто вожатый, какой номер у маршрута – Бог весть.

Не все, конечно, глубокомысленно вертят кусочек бумаги с цифрами. Сунув его в карман, можно побеседовать с друзьями, подмигнуть девушке, почитать книжку, даже перекусить. Все мы входили на своих остановках, на своих и выйдем, кто с сожалением, кто с облегчением.

В свете этого довольно смешно выглядит утверждение, что, дескать, практика – критерий истины. Какой? Есть ли что-нибудь, кроме совпадения между придуманными комбинациями и их действительной реализацией, подмеченной тем же самым сознанием? О каких законах идет речь, если закон только один, неизбежность только одна – мы движемся. Описание действительности не есть закон. И из номера билета номер маршрута не узнать. Эксперимент – лишь указательный знак: здесь, в этой группе комбинаций есть пригодные для нашего билета. Поискали – и точно. Где мы были до того, как вошли, где окажемся, когда выйдем, не сменить ли вид транспорта, и вообще – что происходит?

Мне могло привидеться, что я, как Йозеф Кнехт, вышел на берег прозрачного швейцарского озера, бросился в холодную воду и исчез. Эту историю (историю не для Камиллы, то есть совершенно бессюжетную) в виде, близком к фарсу (если теперь посмотреть), я пережил позавчера.

Теперь же я просто встаю на песок Финского побережья, полной грудью вдыхаю вечерний запах сине-зеленых водорослей залива, хлопаю себя по щекам, приседаю, растопырив руки, и изо всей силы – так что горлу становится больно – выкрикиваю:

– Кю !!!

 

 

Август – сентябрь 1995

Санкт-Петербург



* Опубликовано в журнале "Новый журнал", № 1, С-Петербург, 1996, с.3.

© С.В.Сипаров



Со-знание

КУЛЬТУРОЛОГИЯ НАРОДА ПАЦАКОВ*

 

 

ДЕНЬ ПЕРВЫЙ

 

О пацаках я знаю довольно мало. Тем более странным кажется обращение к такой теме, как культурология этого народа. Однако, у меня есть оправдание – текст трактата, который я сам обнаружил, с помощью которого я выучил язык пацаков – просто из спортивного интереса – и глубокое со-чувствие тем идеям, которые я в этом трактате нашел. Теперь я по-прежнему мало знаю о пацаках, но думаю, что хорошо знаю их. Все это началось как довольно азартное занятие осваивания чужого языка – только аглицкого парея не хватало. Но спорить было не с кем. На меня давно уже махнули рукой и друзья, и родственники, да и сам я, признаться, давно уж перестал рассчитывать на Нобелевскую премию по какой угодно части. Жил-поживал, учил своих студентов, иногда воодушевлялся то на их, то на свой счет, подхватывал то одну, то другую проблемку, с лету въезжал довольно глубоко, но быстро остывал, дебютная идея редко реализовывалась в эндшпиле. Можно сказать, что, поняв, как сделать и что получится, я бросал затею, поскольку она начинала казаться утомительной, а можно сказать, что мне просто не хватало базы – ни отличником я в универе не был, ни способностями особыми не обладал. Сам я говорил и так и эдак в зависимости от ситуации. С другой стороны, хотя заработки у преподавателей сами знаете какие, и на какие-либо халтуры я тоже никак не поддавался, так, иногда по маленькой – ученичка там возьмешь или перевод, а в основном на макаронах вместе со всей семьей, которая, впрочем, почему-то не призывала меня к порядку, не корила, не ныла и не клянчила идиотского барахла, которого везде вроде и завались, а не купишь. Повезло мне. Но что с этой свободой и независимостью делать, я тоже не знал. И заработками не занимался по той же причине, что и науку до конца не доводил – ясно, что могу, вот и неохота. Ну и пожалуйста.

И вот в состоянии этого разброда я и нашел эту рукопись. Впрочем, черт его знает, может и не рукопись, может это печать такая особая – пачка листков драная и совершенно трухлявая, а может, про нее вообще известно, все переведено, описано, прокомментировано, и я опять изобретаю велосипед, я ведь уже сказал, что про пацаков знаю (исходно) мало, то есть, что и все, или если и не все, то те, кто что-то где-то краем уха слышал и не забыл через полторы секунды. Все, что будет написано ниже, я узнал, осознал, о-своил, читая, перечитывая, переделывая, перекраивая перевод, который в конце концов превратился в авторизованный текст то ли статьи, то ли еще чего-то, где от дословного перевода остались только вставки. А сначала просто сыграть в рукопись показалось азартно. Сейчас уже не верится, что я возился с ней больше двух лет, то есть это настолько на меня не похоже, что и говорить нечего. Сначала были "пляшущие человечки", что с ними делать, я как бы знал, и для начала выписал их в столбик. Оказалось двадцать восемь разных штук. То есть на две больше, чем в латинском алфавите, и на пять меньше, чем в русском. По написанию же они больше походили на грузинские, которые иной раз доводится встречать на винных наклейках. Как звучит язык пацаков я, конечно, тоже не знал. Поэтому я сделал так: сначала определил частоты встречаемости различных букв, а потом взял соответствующую таблицу для английского языка и сопоставил их один в один в расчете на то, что будут получаться какие-нибудь более или менее благозвучные слова. Из двух оставшихся, самых редко встречающихся букв, одну я на болгарский манер определил твердым знаком, а другую русским "й". Любопытно, что в этой самодельной транскрипции слово "пацак", т.е. patsak, записанное в виде patsъ akh, означает "обретший свет", и, конечно, более точно пацаков не определить. Впрочем, это не более, чем совпадение. Не буду рассказывать, как я бился с грамматикой, это квазипредисловие и так уже затянулось. Сыграла роль так называемая "чистая надежда" – то, что обычно называют "на арапа". С чего-то я втемяшил себе в голову, что этот язык постижим, сравнительно прост и устроен так-то, и – поехали. Но сразу далеко не уехали. Достаточно сказать, что пока я не проникся мироощущением народа пацаков и не позволил себе перестать судорожно корчиться над текстом, тщетно (по определению тщетно) пытаясь превратить один язык в другой, осуществить чуть ли не изоморфизм, и не стал верить себе настолько, что уже не думал о сопоставлении, а как бы резонировал на заданной ноте, осуществлял общение (с кем?), как настоящий пацак, я не сильно продвигался, и то, что я писал, напоминало технический перевод, выполняемый рукой старательного школьника. Но в какой-то момент их взгляд на жизнь переплелся с моим так плотно, что я токовал, как глухарь, закрыв глаза, зная, что именно так будет написано там, в этом тексте, и, открывая глаза, убеждался раз за разом, что "ошибку сделать невозможно".

И последнее. Почему культурология. Словосочетание, вынесенное в заголовок, ощущается как грамматически неправильное. Можно сказать, например, "культура ацтеков", но нельзя "культурология ацтеков", а с другой стороны, можно сказать "культурология Шеллинга", в то время как "культура Шеллинга" будет значить нечто иное. Однако, я настаиваю на избранном варианте. То, о чем я собираюсь писать, представляет собой в каком-то смысле методологическую основу культуры пацаков во всех ее разнообразных проявлениях. И поскольку культурология – это изучение и систематизация различных проявлений культуры как самих по себе, так и в совокупности, заголовок наиболее точно отражает суть дела, а его лексическую шероховатость следует воспринимать как преднамеренный знак. То, что написано в найденном трактате, возможно, следовало бы назвать философией. Но философия – часть культуры, и кроме того, бывает философия культуры, а еще говорят о мировоззренческой науке... Эти недостаточно вразумительные намеки вы поймете, когда прочитаете дальнейшее. Дело в том, что сначала у пацаков не было зрения...

 

Я отложил страницу и побрел на веранду перекурить. Занятно. Занятно, что мне всегда хотелось узнать, как пишутся всякие там эпистолярные романы. То есть, существуют ли в действительности, например, письма изначально, а потом автор навешивает на них текст и превращает в роман, или же он выдумывает письма по ходу сюжета. Прием ссылки на какие-то найденные рукописи или те же письма мало похож на новый. И вот я присутствую при чем-то подобном. С одной стороны рыться в чужих бумагах нехорошо, а с другой я и не роюсь, вон они валяются кучей на столе и даже не понять, нужные это бумажки или просто хлам – селедочку завернуть. Правда, имеется текст, но тут же и какие-то каракули. По-моему, я никогда не слышал ни о каких пацаках, и уж конечно не видел никаких рукописей (чего не скажешь о грузинских наклейках). И, в общем, ничто не мешает пойти да и спросить: чтой-то вы здесь делаете, а? и дело с концом. В крайнем случае, извиниться. А с другой стороны, бумажек еще довольно много, и где гарантия, что он их тут же не приберет и больше не будет разбрасывать. Конечно, не то чтобы жуть как интересно все это было, но занятно. Сигарета кончилась. И хотя очень противно, когда суют нос, сам я этого терпеть не могу, сейчас можно пойти продолжить, а там посмотрим.

 

Культура пацаков обратна по отношению к нашей современной культуре, вывернута наизнанку. В самом деле, какую историю мира ни возьми – хоть о творении в семь дней, хоть о большом взрыве – всегда последовательность примерно такова: сначала деление на свет и тьму, затем возникновение материальных тел, затем появление человека разумного. Пацаки же на том этапе своего развития, который, собственно, и отражен в трактате (написанном, конечно, гораздо позже), сначала помыслили себя, так сказать, "осознали себя как сознание", затем это сознание раздробилось, причем, пожалуй, нельзя говорить даже о какой-либо совокупности возникших разумов, об эдаком организме сознаний. Это мог бы быть лемовский мыслящий океан, единый и способный к порождению образов и форм и к их воплощению. Но это не был океан, это были (точнее, впоследствии стали) отдельные существа, обладающие общим сознанием. Это не была телепатия как способ связи или как метод общения, хотя с другой стороны в "подключении" к сознанию был вполне заметный волюнтаризм.

Вот что написано на первой странице Введения:

 

"...традиционно предполагается, что информация как таковая не существует вне и помимо своего материального носителя. Однако, нетрудно убедиться, что она обладает качественным отличием от физических объектов, а именно, инвариантностью по отношению к физическим свойствам своего носителя."

 

Перевод "информация" неточен. В зависимости от контекста соответствующее пацакское слово может означать и "сознание", и "разум", и "душа", и даже "творец". Я употребляю здесь именно этот термин, имея в виду дальнейшие рассуждения. Поскольку Введение написано уже как бы с ретроспективных позиций, материальные носители обсуждаются в нем с легкостью, недоступной для первого этапа пацакской истории, когда это понятие попросту отсутствовало. Что там присутствовало – просто невозможно понять. Попробуйте апеллировать к образам, когда нет никакого образа в нашем привычном понимании – как чего-то представляемо-видимого. Как представляет себе точку слепой? Все понимают философское значение понятия числа – не дикарские "три дерева" или "три камня", а просто "три". А точка? Хорошо нам, когда стоит посмотреть ночью на небо, и вот вам пожалуйста – тысячи точек. А прямая? Ладно, мы эту точку растянем – вот и прямая, висит и светится. А плоскость? Ну теперь прямую потянем вширь. Не обязательно, конечно, так. Можно взять лист бумаги и представить, что он о-очень большой. Я плохо представляю себе психологию слепого. Как он ощупывает предметы, прислушивается к звукам, принюхивается к запахам. Есть ведь люди, которые занимаются их обучением и вовлечением в общество, и в конце концов они и приобщаются. Что творится у них в голове? Что изначально свойственно сознанию человека, не обладающего чувством, роль которого в жизни всех остальных людей столь огромна? Что уничтожается внутри и что привносится снаружи, являясь для этого сознания патологичным? И такой же абстракцией, какой для нас является только число, для пацаков являлась точка – нечто вроде укола острием иголки при отсутствии самой иголки. От "касания пальцем", "касания иголкой" к чистому "касанию" без, так сказать, "носителя" касания. Но я забегаю вперед. Оказывается, трудно неторопливо плыть вдоль текста и изящно комментировать, помавая ладошкой. Так и тянет выскочить, выбежать, размахивая руками, с криком "а я знаю!".

 

Интересно, чему он учит своих студентов? Пожалуй, многовато претензий и эмоций. Язык? Математика? Или философ из бывших? И ужасно раздражает эта манера нумеровать листки в трех местах, в разном порядке и со сбоем меток. То вверху в кружок обводит, то внизу, то отчеркнет. Все время кажется, что лист пропущен. Впрочем, чего я, собственно, взъелся? Гос-споди...

Лампа – off, дверь – скррип, долетевший с залива ветер взъерошил деревья, упала шишка, теплый вечер настал. Хорошо брести сквозь Комаровские сумерки вдоль берега. Вот еще один порыв, скорее ласковый, чем сердитый, обозначился как хозяин. Где-то впереди Зеленогорск, можно дойти до него, а можно и не доходить. Что я здесь делаю, в этом доме отдыха? Ах да, ведь сбывается мечта – трехразовое питание, ни одного знакомого поблизости и жизнь без проблем и заморочек. Довольно смешно выглядит шевельнувшаяся где-то в глубине организма мысль "надо бы поработать". Только детективы. Или фантастика. Или вот полулегальный трактат о трактате.

Помню, еще в студенческое время работали мы как-то на субботнике (хотя скорее всего был какой-нибудь четверг). У недостроенного здания "современных форм" – стекло, бетон, прямые углы – площадка была разрыта. Вокруг проложено несколько дорожек, заасфальтированных и с поребриками, между ними – намеки на газоны. Весенняя грязь, с вожделением размешанная строительными работами, покрывала все кругом. В вырытых канавах стояли лужи, к компрессору, притулившемуся прямо посреди "газона", можно было пробраться только в резиновых сапогах. Дождь хоть и не шел, но, вероятно, собирался. Было пасмурно, солнца не видно, и в воздухе чувствовалась тягость. Лягушачья погода. Мы бродили по этой грязи, перетаскивая мусор, ощущая никчемность и ненужность этого занятия – до конца стройки еще далеко, мусор через неделю наберется снова. Хорошо хоть сапоги резиновые выдали. Очередная "птица". А с другой стороны, сачкануть занятия приятно, хотя казалось бы уж не первый курс, могли бы и понимать, могли бы и посетовать – учиться надо. Закрутилось в голове "довоенное кино" с царапинами и разрывами ленты. Или любительский фильм, где слишком много меня в кадре. Торчу там, отсвечиваю, суечусь. Гантенбайном себя не назову. Назову, скажем, Волков.

 

Теплый оттаявший воздух пахнул землей, ноги вырывались из грязи с чавканьем, неподалеку орала ворона, без устали носившаяся вокруг дерева. Что-то там происходило. Волков загляделся на ворону и споткнулся о кусок толстой проволоки, торчавший из земли. Подцепил его носком сапога, потянул – проволока уходила в землю.

– Погоди,- сказал он Валерке, который держал задние ручки носилок. Они поставили их на поребрик. Волков ухватился за проволоку и, упираясь из всех сил, потянул ее так, как будто от этого зависела его дальнейшая жизнь.

Валерка, закуривающий, бросил на него взгляд из-за сложенных лодочкой ладоней, где горела спичка, поперхнулся смехом, кхыкнул, сигарета выскочила у него изо рта и упала в грязь. Волков посмотрел на него, играя в возмущение, сказал "вот, зараза" и пошел за лопатой – подкопать. Валерка вытащил новую сигарету, закурил и пристроился на обрубке бревна: локти опираются на сведенные колени, носки сапог смотрят внутрь, подбородок уютно лежит на ладонях, ветер шевелит светлый Валеркин чуб, почти закрывающий правый глаз.

Волков решительно шел назад – далась ему эта проволока. Сильно всадил лопату и вывернул мокрый ком. Земля чавкнула. Проволока уходила в глубину земного шара. Копнул еще пару раз, снова взялся было ее вытаскивать. Нет.

– Ну и черт с тобой, – с трудом загнул торчащий конец проволоки, сунул и его в землю и вывороченными комьями привалил. Потом сверху ногами потопал. Валерке он, видимо, напоминал роющегося в песочнице ребенка.

– Кончай, – сказал он, отбрасывая окурок, – сядь посиди.

Некурящий Волков со вздохом сел. Из остальных ребят кто тащил носилки, кто маялся в стороне – и делать неохота, и уйти нельзя. Волков посидел, посидел, да и повернулся к Валерке – новая идея озарила:

– Давай заведем компрессор!

– Зачем?

– Да так просто.

– А ты умеешь?

– Чего там уметь – как в машине: газ, сцепление, передачи... Я видел, как мужики заводили.

– Что-то ты больно деятельный сегодня.

– Давай заведем!

– Ну, давай, давай. 

Волков поднялся. Встал и Валерка. Они пошли к компрессору. Тележка на четырех автомобильных колесах стояла посреди грязи у места, где из канавы торчал бетонный колодец с люком наверху. Наверное, в этом колодце пробивали отбойником дырки для труб, которые лежали в канаве. Боковая сторона компрессора, где находилось управление и был доступ к двигателю, была закрыта щитом, поперек шел засов, на нем висел замок.

– Эх, – сказал Волков. Валерка потрогал замок, потянул, ушко разомкнулось – замок не был заперт на ключ.

– Это победа, – деловито сказал Волков. Он вытащил замок, огляделся – куда его сунуть, – положил на верх компрессора. Валерка придержал щит, и Волков вытащил засов из петель. Видя их возню, к машине стали подтягиваться любопытные.

– Чего задумали, орлы?

– Никак, угонять собрались.

– Смотри не взорви технику, парень! 

Общее оживление. Месить грязь давно надоело, а тут такой повод. Расселись, как в театре: кто советы подает, кто просто смотрит, а кто и замечания делает, – эти – самые серьезные... А Волков вдруг сник. Общий интерес к тому, что только что касалось лично его, задавил, обесцветил, обобществил происходящее до казарменного отупения. Валерка же, наоборот, – подхваченный общей заинтересованностью, уже громко спорит с кем-то, за какую ручку тянуть. Волков отошел в сторонку.

– Эх, тоска, – пробормотал себе под нос. 

Тут новое развлечение: у самой канавы заметили лягушонка – маленький такой звереныш, с двухкопеечную монетку. Вот лягушка по дорожке скачет, вытянувши ножки. Конечно, хочется тут же его поймать, подержать в руках. А лягушонку, конечно, этого не хочется. Тут уж кто кого. Вот он, сидит в кулаке и лихорадочно топорщится, сучит задними лапами, протискивается сквозь пальцы. Выбрался.

К этому времени в возне вокруг компрессора принял участие и его хозяин – парень лет восемнадцати, подошедший от конторы к студентам, сгрудившимся у машины. Переговоров Волков не слышал, но, видно, парень сумел проявить достаточно дипломатической сноровки, потому что компрессор снова закрыли щитом, засовом и навесили незапирающийся замок. Чтобы сгладить неловкость из-за того, что ему пришлось запрещать играть с компрессором, парень уселся со всеми покурить. Да и куда ему торопиться?

Вот что успело произойти, пока Волков находил лягушонка, гонялся за ним, поймал и отпустил обратно в лужу.

А парень, желая окончательно зарекомендовать себя в глазах новых знакомых, тут как тут – хвать лягушонка за заднюю ногу.

– Мужики, давайте я его в соляр макну, подожжем, а он попрыгает?

Все молчат. Тот, принимая молчание за одобрение, направляется к компрессору и отвинчивает пробку у топливного бака. Все молчат. Самые серьезные – из тех, что осуждали возню с компрессором – углубляются в рассуждения про Эрмитовы матрицы и оператор Шредингера. Другие отходят. Но про это все молчат. Хотя ясно, что парень дал маху в своем стремлении к популярности и свойскости. И Волков молчит. Ладонь еще чуть липкая от прикосновения маленького звереныша, который обречен через минуту пылающим комочком метаться под ногами у этих людей. Что же, что мешает сказать "а ну, стой"? Дрянь. Какая же я дрянь, думает Волков и молчит. Секунды щелкают в уши ударами пульса. Все молчат. Валерка, потупившись, курит. Заступиться!

– А ну, стой! 

Это Олег. Он отбирает у компрессорщика лягушонка, уже смоченного соляром. Олег, Олежка... Волков считал его еще не вышедшим из пионерского возраста. Видно, и правда. Олег отмывает вяло упирающегося лягушонка в луже, отбрасывает его и идет к своим носилкам.

Эрмитова матрица... Оператор Шредингера... Сапоги Волкова засосало. На глаза навернулись слезы. Мучительный стыд, нежность и благодарность к Олежке. Со всхлипом вырываются из грязи сапоги. Постоял один за всех. Валерка все курит. Волков отбирает у него сигарету и тянет сам. Так, поглубже, чтоб забрало. И точно, тошнит, и голова начинает кружиться. А над головой по-прежнему серое небо, рядом - здание из стекла и бетона. Сел на бревно. Ой, как стыдно.

Есть, есть в жизни несколько пунктов, от которых никуда не деться. От сигарет давно не тошнит, голова не кружится, окатанный валун бывшей Финляндии не похож на бревно, но все так же смертельно хочется извернуться и вцепиться зубами в собственное нутро. Дело ведь не в лягушонке.

 

Продолжим все же со Введением. Оставляю этот абзац в качестве примера "технического перевода".

 

"...В процессе обмена информацией с привлечением материальных носителей отметим два обстоятельства: во-первых, при фиксации сообщения на материальном носителе не вся информация, касающаяся предмета сообщения, кодируется, а лишь ее часть, выбор которой определяется передающим сознанием; во-вторых, всегда существует дополнительная информация, связанная с материальным носителем и не имеющая отношения к исходной. Субъект, воспринимающий сообщение опосредованно, т.е. с помощью материального носителя, вынужден сам принимать решение о том, что считать адресованной ему информацией. Если он не сумеет отчетливо выделить ту часть информации, которая была нанесена на материальный носитель (т.е. фактически совершит ошибку), то тем самым он познает свойства материального носителя и, таким образом, расширяет свои представления об окружающем мире.

Важно иметь в виду, что народ пацаков лишь на определенном этапе обрел такой способ обмена информацией, отличающийся от дотоле единственного, наиболее простого и естественного способа, состоящего в единстве".

 

Это единство, о котором здесь идет речь, и есть то состояние единого сознания пацаков, о котором я уже упоминал. Из этого отрывка следует, что после обнаружения неестественного и более сложного способа обмена этой самой информацией, вдобавок подразумевающего совершение ошибок, – каких? в какую сторону? – мироощущение пацаков было переориентировано с безошибочного, в каком-то смысле детерминированного пути развития на путь возможного совершения ошибок, и эта переориентация была совершена, так сказать, в здравом уме и твердой памяти.

Содержание отрывка довольно-таки прозрачно: с одной стороны, из сообщения "Яблоко лежит на столе" мы не можем узнать, какого сорта яблоко, как именно оно лежит, сколько ножек у стола, хотя передающий эту информацию субъект может быть, вообще говоря, в состоянии ответить на эти вопросы. С другой стороны, если эта фраза сказана устно, то мы можем определить тембр голоса, если она написана пером – цвет и химический состав чернил и бумаги, если передана с помощью электромагнитных сигналов – их амплитуду и спектральные характеристики, и, кроме того, во всех случаях используется некоторый язык, обладающий определенной грамматикой.

Таким образом, сообщение представляет собой как бы пересечение двух множеств: полной информации о предмете сообщения, содержащейся в передающем сознании, и полной информации, содержащейся в материальном носителе. Перенесение информации с материального носителя в сознание субъекта, т.е. ее восприятие, связано с объемом знаний этого субъекта о природе носителя. Дикарь, впервые видящий магнитную ленту, и не подозревает, что на ней записан голос его приятеля, живущего в соседнем селении. При передаче сообщений мы, как правило, делаем это не безадресно, поэтому их декодировка (восприятие) производится по тем же правилам, что и кодировка, поэтому один субъект имеет возможность передать другому некоторую часть информации, которой располагает. Однако, например, при ее хранении дело обстоит несколько иначе, так как оказывается возможным ее независимое использование (восприятие) не тем, для кого она предназначена. Но последняя ситуация полностью аналогична процессу познания окружающего мира. При этом уже известные нам явления играют роль сообщений, в то время как познание состоит в учете и освоении дополнительной информации, связанной с материальными носителями, в которых эти сообщения проявляются.

(Для пацаков же вопрос о специальной "передаче информации" изначально вообще не стоял. Находясь в единстве, они знали все и все, и я просто не понимаю, как эта идея – отказа от со-знания – могла возникнуть. То есть просто нет оснований для ее возникновения. Это загадка).

Тут напрашивается возражение: как же быть с понятиями абстрактными, не имеющими прямой корреляции с явлениями окружающего мира. Не остаются ли они лишь блестящей игрой ума, содержанием сознания, к познанию мира отношения не имеющего? Мы можем попытаться дать ответ на этот вопрос, который может сводиться, например, к прослеживанию связи любого абстрактного понятия с теми конкретными понятиями окружающего мира, от которых можно в результате некоего сознательного акта, вроде введения понятия числа, совершить обобщение, создать новое качество. Но тот ответ и тот вывод, который был сделан пацаками, с нашей точки зрения немыслим, хотя достигнутый ими результат говорит сам за себя. Внешний мир являлся для них настолько очевидно вторичным, что при наличии в их едином сознании некоего абстрактного понятия они не искали его связей с внешним миром, чтобы затем вновь вернуться в мир идей, но не колеблясь помещали, внедряли это понятие в мир, воплощали его в материю в непосредственном смысле этих слов, и там оно и оставалось, ничуть не потеряв от этого в смысле дальнейшего употребления.

Продолжу цитату:

 

"...Можно указать три мыслимых познавательных ситуации: мы знаем, что мы знаем; мы знаем, чего мы не знаем; мы не знаем, чего мы не знаем (прошлое, настоящее и будущее). Последняя из них играет особенно важную роль, поскольку именно в ней происходят принципиально новые открытия, несущие и новые перспективы".

 

Мне захотелось передохнуть. Этот фанатик пацакского образа мыслей – почему, все-таки я никогда про них не слышал? – столь безалаберно разбрасывающий свои записки на каких-то подозрительных листках, стал мне чем-то интересен. Или, скорее, не сам он, а то, что он выискивал в этом трактате, без конца намекая на какие-то "прорывы в неведомое", совершенные пацаками. Прогулка по берегу, закончившаяся затемно, разбередившая душу и в конце концов приведшая меня обратно в комнату, хоть и отвлекла от чтения, но в чем-то и привлекла к нему. Ощущение внеэтической, хирургически стерильной и, может быть, столь же целесообразной мысли подспудно зрело, зрело, как зерно, готовое вот-вот проклюнуться листком. А может, и я заразился той восторженностью, которой болен, по-видимому, этот переводчик-любитель? Не банально ли все это? Но что такое банально? Банально, тривиально, очевидно... Как часто звучат эти слова, произносимые книжниками, фарисействующими философами от сохи.

Наверное, каждому хотя бы однажды приходилось в минуту одиночества то ли на больничной койке, разглядывая потолок, то ли сидя теплым летним днем на полузаброшенном чердаке и расковыривая накопившийся там хлам, то ли в ночной тиши настольной лампы упираться взглядом в какой-нибудь клочок обоев с выцветшим рисунком, потеками неведомых протечек, со следами мух и внезапно обнаруживать в хитросплетенье линий, оттенков, крапин то ли лицо, то ли птицу, то ли пейзаж с тропинкой, деревом и домом, то ли загадочное животное – отчетливо, неизбежно, неотступно и очевидно. И тут возможны два варианта. Либо сморгнуть, усмехнуться, отвести взгляд и, отжив немного от этой встречи, напрочь забыть и, вновь скользнув по узорчатой поверхности, ничего не заметить, и лишь в глубине шелохнется – что-то было, где? что? – не видать. А и Бог с ним. Либо обвести угольком, карандашом, ручкой – и уже никто не поверит, что эти линии проведены рукой дилетанта, никакого отношения к художеству не имеющего – так точны, так неожиданны будут они, так узнаваем образ. Скрытое – но присутствующее! – вырвалось из пучин небытия, проявилось и уже никуда и никогда не денется. Видят многие, назовут не все, поленятся – карандаша там нет, или просто лень усилие предпринять.

Но какое изумление испытываешь, собственной рукой творя.

Похоже бывает и в жизни, когда подмечаешь что-то – общее или соединяющее разное. Промолчишь, и промелькнет, исчезнет, пройдет. Как не было. Но ведь было! А назовешь, – почувствовав холодок открытия, – и станет это ясно и очевидно всем. И, между прочим, много найдется тех, кто именно и закричит "очевидно". А также найдутся и те, кто скажет "загоняешь в схему", хотя на самом-то деле все обстоит как раз наоборот. Не художник, а наблюдатель, не артист, а естествоиспытатель. Но обидно бывает, и тут уж надо несколько раз попробовать, чтобы сопоставить величину радости, которую испытываешь, увидев, и величину горечи от обиды.

Только в детстве не страшно бывает воскликнуть: "А король-то голый!", но только повзрослев, можно ощутить то пронзительное чувство радости открытия "очевидного", которого не замечает никто.

Что-то подобное происходит с моим любителем культуры пацаков. И острое чувство открытия, видимо, полностью им овладевшее, передается и мне. Я пока еще никак не пойму, о какой слепоте он иногда вспоминает. Слышал бы я, наверное, о слепом народе, если бы такой когда-то был. Все же эти "телепатические" рассуждения есть, вероятно, род мифа, во всяком случае на научную – или хоть не научную, а какую там еще – фантастику не больно-то похоже.

 

"...поверхность, в различных точках которой расположены некоторые ячейки, представляющие собой ждущие элементы (причем они могут быть разных типов), а поступающая информация представляет собой "поток", в котором присутствуют соответствующие сигналы. Такая система является довольно сложным объектом, в котором заранее заложена, уже имеется информация, в том числе и та, которая впоследствии будет зафиксирована. Фактически, пришедший сигнал просто указывает, что именно из имеющегося в наличии следует зафиксировать. При этом, если бы в исходный набор не входило будущее сообщение, то и зафиксировать его было бы невозможно."

 

То есть все уже имеется и ждет своего часа быть открытым. Для нашей культуры, нашей науки такая точка зрения не является откровением. Фактически, вся "детерминированная" наука только тем и занята, что "открывает" законы природы, якобы ей присущие. Даже в такой фундаментальной области, как квантовая механика, случайность, событие по-прежнему на вторых ролях, мы лишь "плачем" о невозможности наблюдать, не возмущая, признаем это законом, ограничивающим наши возможности, с оговорками и сомнениями говорим о творении мира каждым конкретным наблюдателем. Пацаки же понимают это иначе: если у нас происходит как бы аккуратное раскапывание корня – вот появились мощные опоры, вот боковые отростки, вот мелкие корешки и вот он, корень в целом – закон от(к)рыт, – то для пацаков в основе всей культуры лежит не открытие, не отсечение лишнего от куска мрамора, но созидание, начиная с проатомов этого мрамора и укладывание этих проатомов в форму, отлитую единым сознанием. Это первое. Но это не все.

Помимо, так сказать, онтологической стороны имеется еще и гносеологическая. Чтобы яснее почувствовать это, поясню изложенную в цитате мысль несколько более подробно.

Рассмотрим различные способы фиксации информации (или организации памяти) при формировании сообщений. Обычно содержание сообщения вначале вербализуется (заметим, что при этом часть информации неизбежно теряется). Затем иногда происходит кодировка сообщения в последовательность двоичных символов типа "да – нет". Например, записывая сообщение азбукой Морзе, получаем цепочку датчиков, находящихся каждый в одном из двух состояний – пусто (пробел), занято (точка). Два пробела подряд соответствуют интервалам между буквами, две точки подряд означают тире. Число всех датчиков, использованных для сообщения, может служить количественной мерой переданной информации.

...способ является ...общим ...простым

...другие способы фиксации информации...

...число типов датчиков...

...при использовании троичных носителей...

шестнадцать сообщений (аа, аа',а'а, а'а', вв, вв',  в'в,  в'в', ав, а'в, ав', а'в', ва, в'а, ва', в'а')...

...на одну ячейку приходится большее количество информации, чем в первом... потому, что с носителем информации связана некоторая собственная информация...

...для восприятия таких сообщений нужна соответствующая весьма сложная система – мозг человека.

...в природе распространен очень широко...

...связан с органами обоняния, где молекула...

...воспринимается как запах...

...на поверхность рецепторов или ферментов...    ДНК...

...для конструирования запоминающего устройства в ЭВМ...

 

Я понимаю, что засыпаю, и делаю последнюю попытку сосредоточиться.

 

Выходит, что, задавшись числом типов сигналов и числом ждущих ячеек на материальном носителе информации, можно вычислить полное число сообщений заданной длины, которое может быть зафиксировано на данном носителе и сопоставить его с числом сообщений, зафиксированных в аналогичной системе и уже имеющихся в рассмотрении. Задаться, скажем, средним размером статьи в Британской энциклопедии, да и выполнить комбинаторный расчет. И поскольку понятно, как это следует сделать, предоставлю это кому-нибудь другому – менее ленивому и более любопытному. А отношение двух полученных чисел даст меру отношения познанного и непознанного о нашем мире в наше время.

 

М-м... Пожалуй что тяжеловато идет. Поздравляю вас, у меня ум зашел за разум. А-у! У-ум! Отзовись! Выйди! Вряд ли все-таки он филолог. Пространный комментарий больше напоминает статью по... Хотя черт его знает по чему. Носители двоичные, троичные, перемешанные с ферментами (что это вообще?), крутятся в голове, как костяшки домино, вертятся, сталкиваются, падают с сухим потрескиванием, плавными волнами расходятся падающие доминошки, выстроенные каким-то японским студентом в замысловатую конструкцию, многие тысячи – толкаешь первую, и повалились, повалились одна за другой, выставлены на огромной площадке, она прогибается, почему-то взлетает и покачивается, как падающий лист. Спать. Утро вечера мудренее.

 

ДЕНЬ ВТОРОЙ

 

А наутро приехала Полина. Если это утро мудренее, то только в том смысле, что мудрено стало жить, мудренее, чем прошлым вечером, когда мозги хоть и заворачивались от пацакской культурологии, но по своей собственной, то есть моей, воле. Теперь же их так завернут – мало не покажется. Нет, она хорошая, но верит в то, что все можно назвать словами, и всегда требует определенности. Или даже не требует, но без нее болеет, что еще хуже. Ей хорошо письма писать – в них ведь без слов не обойтись – а под настроение можно вполне человечное письмо накатать, с образами, аллегориями, даже со стихами, можно какую-нибудь веселую ерунду сбацать. Все это ей нравится. Мне и самому нравится. Как-то бумага, пространство и время, разделяющие нас при таком общении, его стимулируют и обогащают. А когда мы вместе, то лучшее, что бывает, это жаркие объятия и совместное кофепитие. Хорошо также зайти попить этот кофе или чай в какую-нибудь забегаловку. А разговоры, не являющиеся монологами с моей стороны или деловым обменом информацией, мгновенно выносят на неустойчивую почву невысказанных претензий, умолчаний, недоумений. Наверное, она хочет, чтобы я на ней женился. И то, что это без ножа зарежет наше единственное, мне ей не объяснить. Письма, что ли, писать почаще? Например:

"Тридцать восьмое сентября, марта, апреля.

Здравствуй, Полька!

Предположим, что тебя зовут Светка. Тогда у меня для тебя есть стиш.

 

Светик, Светик,

Желтый беретик,

Как живешь ты по вечерам?

Право слово,

В чаще еловой

Ходят разные по ночам.

Этот злющий,

Этот худущий,

Но они тебе не страшны,

А толковые,

Веселовые,

Те, что долго глядят с Луны.

Одиночество

Имя-отчество

Потеряло, зову на "у".

Телефонные,

Перезвонные,

Первозванные поутру.

Светик, Светик,

Желтый беретик,

Как живешь ты по вечерам?

Тут с улыбкой,

На тонкой нитке

Ходят разные по горам.

 

А "Светика" вычислять бесполезно. Я же не виноват, что твой желтый берет больше ни с чем не рифмуется.

За сим пока. Твой дрюг Фока."

 

Такие вот развлекухи.

Короче, явилась. Прощай, мечта, здравствуй, грусть.

– Ты не волнуйся, я сейчас уеду, – говорит она.

– Я и не волнуюсь. Что ты городишь, глупая, – говорю я и приобнимаю ее за талию. Мы идем примерно там же, где я брел вчера вечером. Она не то что отстраняется, но не прижимается ко мне так же охотно, как обычно. Что-то случилось.

– Что случилось? – говорю я. От этого вопроса меня просто тошнит. С самого детства, когда я приходил домой "не в своей тарелке" (или прилетал?) и мать набрасывалась на меня со словами "что с тобой?" и "что случилось?" и "я же вижу, что что-то случилось!", а мне не до слов было и не до разговоров, да, как правило, ничего и не случалось в эти моменты, просто хреново было – когда случалось, это мало кто мог видеть – и нужно-то всего было – это ощущение берлоги, норы, дома, если угодно, бывают ведь у людей дома, где тебя ждут, где все спокойно, где можно вытянуться и лечь пластом, а не заниматься утешением взволнованных хоть первые полчаса. Да нет, я понимаю, и все такое. И супер-я справляется и виду не подает. Но тошнит.

Но не все такие уроды, как я, и некоторым надо чувствовать заботу, облеченную в общепринятые слова.

– Что случилось? – говорю я. Она взглядывает на меня искоса и исподлобья, и мне становится не по себе. Я останавливаюсь, поворачиваю ее к себе, прижимаю.

– Ну, выкладывай!

– Ты только не сердись, – говорит она, – я только отдам их тебе и уеду.

Что за черт.

– Кого?

– Письма.

– Какие письма?

У нее на глаза наворачиваются слезы, она прижимается щекой к моей груди.

– Мы можем где-нибудь сесть? 

Господи, бедная девочка, что случилось с тобой, что за письма такие, что ноги не держат. Мы пробредаем по песку к разломанной скамейке. Я целую Полинину мокрую щеку.

– Я сама ничего не понимаю, – говорит она. – Помнишь в "Миллиарде лет до конца света" на Губаря нахлынули женщины, по квартире метались, дрались, одна мальчика ему привела, сына, в общем дурдом. И никто из них не мог внятно объяснить, чего они от него хотят. Просто говорили, что иначе не могут и ревели. Дай-ка сигарету.

Я отпал. Сколько раз за те три с лишним года, что мы с По­линой вместе, я предлагал ей, уговаривал, совращал – закури, дескать, ведь не травку какую – табак – хочешь такого сорта, хочешь этакого. Нет и напрочь нет. Только улыбается.

Чиркнул зажигалкой. 

– Ты никогда не расспрашивал меня, как я жила до тебя. Ну, если помнишь, я сама тебе мельком говорила, что до того, как мы с мужем уехали в Бразилию,

 

– где много диких обезьян-н –

 

у меня был... Кирилл. Ну, ты помнишь.

Я помнил.

– Первое время после нашего отъезда – год-полтора – он часто писал мне. Я иногда отписывала ему довольно формально, в конце концов, хоть он и твой ровесник, но всего-навсего милый мальчик, у меня не было с ним ничего серьезного.

Серьезность меня достанет. Буря, скоро грянет буря. 

– И вот сегодня утром я проснулась и вдруг поняла, что должна отвезти тебе его письма.

Я не поверил своим ушам. Еще и дня не прошло, как я наткнулся на пацакские листочки – втайне, совершенно втайне – с омерзительной холодностью прикидывая их на вес, на вскид, на глаз, приговаривая про свою заинтересованность писателями эпистолярных романов, и вот...

– Пожалуйста, пожалуйста, не обижайся, я так люблю тебя...

И она заревела. Ну, в натуре заревела. Ну и дела. Я обнял ее за плечи, и на этот раз она рванулась, припала ко мне, как делала неоднократно до сегодняшнего дня. Видно было, что шуршащая стенка, отделявшая ее от меня сегодня, рухнула. Под ударами слов, надо полагать. Бедная девочка. Я гладил ее плечи, ощущая усталость и нежность – что ж она меня так любит-то а? – и ведь никто, наверное, так меня никогда не любил, что всегда казалось мне естественным. Сигарета, которую она, не докурив, бросила, дымилась с высокомерной холодностью бикфордова шнура, который подожгли не с той стороны и дали догореть до самого начала. Свободной рукой я достал ее и не дал добру пропасть.

– Понимаешь, мне так страшно сейчас. Я и вчера передергалась – ты уехал в этот дом отдыха, уже сколько дней не звонишь. Я опять стала думать – вдруг ты меня бросил?

Я отвесил ей нежнейший щелбан в лоб и поцеловал. Она попыталась улыбнуться.

– А сегодня – прямо не знаю, что такое накатило – я уж и думать об этих письмах забыла. Сразу не выкидывала – он ведь влюблен был в меня, Кирилл, и письма писал искренние. Они лежали пачкой в столе, я их после приезда не трогала. И тут, как ударило. Милый, ты прости меня.

Я по-прежнему ничего не понимал. Шок от совпадения прошел, но я никак не мог взять в толк, причем тут я и зачем мне вообще-то эти письма (если не иметь в виду коварной задумки). С Полиной бывали такие заскоки. И без малейшего повода с моей стороны.

– Не реви, Поляна, слышишь. Что тебя ударило? И зачем ты их мне приволокла?

– Я не зна-аю...

Атас. Кто-то заболел.

– Я хотела их выкинуть и не могу! Я хотела сжечь – спичку не чиркнуть!

– Да сюда-то зачем ты их повезла?

– Ты их прочтешь и все узна-аешь...

– Не буду я чужие письма читать.

– Как хочешь. Возьми и выкинь или сожги. Только не бросай меня. Пожалуйста...

Вот такие дела. И ведь, наверное, надо сказать ей, что не буду бросать (с какой стати?), но от необходимости произнести предопределенные слова аж пальцы ног в кулаки сжимаются. Это не хуже, чем "что случилось?". Только этим меня и можно по-настоящему достать. Ну, супер-я, с Богом!

– Что ты, глупая! Кто ж такую девочку, крошечку-хаврошечку бросит! Ну-ка, дай нос, сморкайся!

Нос у Полины – слабое место. Она считает, что он большой (хотя я так не считаю), и жутко этого стесняется.

Вообще-то подумать, на что это больше похоже – на третий класс или на четвертый? а скорее просто старшая группа д.с. А ведь ей за тридцать, а мне за сорок. В девятнадцать вышла замуж, после института уехала к мужу в Москву, сына родила, рвалась отсюда, из тогдашнего СССР – спасу нет. Вырвалась – муж получил контракт в Бразилии, там у них что-то не сложилось (у Полины с мужем то есть), она вернулась в Питер к родителям, а он там остался – то ли убежище какое получил, то ли контракт продлили толковому специалисту. Не вчера родилась.

Она отпихивает мою руку с платком, тянущуюся к ее лицу, пытается бороться и понемногу приходит в себя.

– Понимаешь, я вдруг поняла, что должна их тебе отдать.

– Ну поняла и ладно. Давай.

– А ты их прочтешь? 

И снова смотрит жалобно. 

– Конечно, прочту. Наизусть выучу и буду тебе по телефону декламировать.

– А почему по телефону? Я бы и так послушала.

Быстро это у них. Женщины не все понимают.

– А так сама читай.

– Ой, ну что ты. Дура я...

Мы болтаемся час или два по округе, еще сидим на пляже, съедаем по сомнительному хот-догу и запиваем какой-то тоже американистой химией. Зайти ко мне проблематично из-за соседа, в лесу сыро – дождь перед рассветом разбудил меня так ненавязчиво, что я даже не успел забыть, по какому поводу была увлажнена подушка, и перестал моросить только, когда не вставать уже надоело, и в конце концов я сажаю ее в электричку и иду к себе.

Ну и что прикажете делать с этими письмами? С одной стороны, читать их нет ни малейшей охоты, и я думаю, любой мужчина меня поймет – разве только ревнивый муж, ищущий доказательств, взовьется радостно. С другой стороны, если я сумею продолжить чтение этого странного трактата, неплохо бы его разбавлять чем-нибудь удобоваримым – виски с содовой (и здесь американия, но по-нашему вышла бы водка с пивом). С третьей стороны, что это Полина выдумала? Что за паника и какая-то чушь собачья? Что значит – спичку не зажечь? Если она про них забыла, то чего вдруг вспомнила? С четвертой стороны – которая вообще-то обозначилась первой – эпистола... "Перед зеркалом" и так далее... Сотый медведь, говорите?... Зама-анчиво.

Дома никого не было. Мой, так сказать, сожитель как пропал вчера с обеда, так и не показывается. Кажется, собирался в город. Я взял недочитанные листки и плюхнулся на кровать. Все-таки хотелось бы обнаружить систему в нумерации страниц. Вчера, если сбои и были, то незначительные, но сегодня, взяв страницу, которая лежала за вчерашней последней, я понял, что попал куда-то в середину, хотя две из цифр, нумерующих листки, следовали за соответствующими двумя с предыдущей страницы, зато третья скакнула сразу на пятнадцать пунктов. Разбираться же как-то не с руки, никто меня к прочтению не приглашал, а запутаться, перекладывая, ничего не стоит. И так-то нехорошо.

 

...что и так называемый "основной вопрос философии", которому нас учили с детства, состоявший в выяснении, что первично, материя или сознание, у пацаков также не мог возникнуть. Они ставили в основу другой вопрос, который обсуждается во второй части трактата, и я тоже остановлюсь на нем позже. Пока же необходимо понять, что

 

"...главной целью познания является реорганизация познающего сознания".

 

Ну почти Фауст и "Вначале было дело".

 

И здесь важно отметить два момента. Во-первых, поскольку изначально у них не было разделения на сознание и мир, вопрос о познании в нашем понимании не возник – нет представления об истине в смысле соответствия модели и явления, нет представления о творении мира (ни о самовозникновении, ни с привлечением божественных сил) с его законами и последующем его постижении. Вся ньютоновская методология с наблюдением фактов и их обобщением также летит в тартарары. Наша наука и наша теология в пацакском понимании не только не имеют смысла, но не возникают.

Во-вторых, имеет место ниоткуда не следующее убеждение в возможности и необходимости реорганизации этого самого познающего сознания. Откуда возникает представление о возможности, и чем же они недовольны? Откуда этот комплекс, который можно сравнить с комплексом вины, желанием преображения, изменения к лучшему?

Как можем рассуждать мы.

Человек дуален по своей природе, является носителем как физической, телесной, осязаемой сущности, так и духовной, проявляющейся как сознание. Изобразим это в виде такого символа: пусть человек – это окружность и содержащийся в ней круг. Сама окружность – это человеческое тело и органы чувств, внешняя область – это окружающий мир, внутренняя область, область внутри круга, – это представления человека о мире. Любому объекту или событию во внешнем мире можно (по определенному правилу) указать соответствующий ему его образ в сознании. При этом происходит своеобразная инверсия, наподобие обычной математической операции, знакомой со школы. Ясно, что образы явлений окружающего мира, которые возникают в сознании, лишь соответствуют, но не являются этими явлениями. И законы логики и математики, с помощью которых мы моделируем взаимодействие образов явлений в собственной голове, совершенно не обязаны быть присущими окружающему миру. Это перевод с одного языка, который мы в принципе никогда не можем узнать, на другой, перевод, позволяющий "перекинуть мостик между культурами", позволяющий осуществить взаимодействие, но иногда дающий сбои, и вся наша деятельность есть лишь усилия по достижению изоморфизма, по выявлению все новых и новых тонкостей языка. (Я хорошо это понял, возясь с переводом пацакского текста). Иной раз целые пласты нового смысла вдруг приоткроются под умелой рукой, под воздействием неординарного разума.

Применяя же пацакскую цель (смотри цитату) к нашей культуре, можно было бы сказать, что человеку следует так преобразить себя, свою собственную внутреннюю природу, чтобы законы сознания, законы мышления (которые мы в состоянии познать с помощью самого мышления), причем необязательно рационального мышления, совпали с законами природы (которые познать как таковые мы как бы и не можем). Пожалуй, указать алгоритм такого преображения – что после чего делать, какую позу принять или какое заклинание произнести – я затруднюсь. Но ведь примеры-то эдаких преображений известны всем. Люди, равные богам, пророки-чудотворцы, достигшие просветления, есть в любой культуре. А дзэн-буддисты или даосы просто брали в ученики, и, глядишь, тридцати лет не пройдет – у кого-то и получится.

Пацаки априори совпадали с миром. Причем нельзя даже сказать – со своим миром – это был самый настоящий окружающий мир. И поразительно то, что я и отметил во втором замечании – они двинулись в обратную сторону по сравнению с той, которая подошла бы для нас. И причиной этого была смерть.

 

"...часть меня требует забвения, забвения невосстановимого, недоступного для циркуляции информации. Следует деть уже содержащееся в этой части, и деть недоступно. И следует взять новую [кровь], такую новую, которая не является комбинацией старого, но нова сама по себе. Сам же я никогда не уменьшусь и не увеличусь, но лишь распределюсь иначе".

 

Так явилось представление о материальном мире, как месте "захоронения" одной информации и источнике новой. Из потребности разделения возникает тело, как артефакт. Слова "кровь", "я" и "информация" обозначены в этом отрывке пацакского текста одним и тем же термином.

 

"...Я повторяюсь сам в себе многократно, я множусь, не теряя подобия, и каждая часть меня есть лишь я сам, во взаимо(само)действии обретающий единство".

 

Разделение произошло. В нашей математике известны объекты, устроенные так, что любая часть подобна целому. Это фракталы. Представление о них возникло не так давно, у пацаков же оно одно из первых следом за так называемыми первым качеством – разделением на ноль и единицу, на бытие и небытие, на наличие и отсутствие, вторым качеством – разделение на единицу и единицу, на один и несколько, на много и бесконечно много, и первым объединением, где ноль есть оборотная сторона бесконечности. Здесь нетрудно увидеть нашу теорию множеств и намек на групповые операции. Выше я уже писал более подробно о соответствующих аналогиях и о близких соотношенииях между пацакской математикой и нашей.

 

"...Каждая часть, коим несть числа, вольна выйти из единства и войти в него, а то, что разделит эти два события сопоставлю специальному числу [время]. Желая уйти навсегда, [любая часть] пусть выйдет, унося с собой свое желание. Ушедшие же навсегда – станут иными, и так я выделяю из себя [мир]".

 

Итак, раздробившись на самоподобные части, информация получила возможность исчезать вместе с одной из частей, притом, что происходила некая "циркуляция" информации, т.е. исчезала не просто ячейка, но уникальная ячейка. В каком смысле она исчезала? Что оставалось? Воплощение, материализация изменения "информации" в тело и послужило началом пацакской цивилизации, переходу от "дикого состояния" (в пацакском понимании) – какой бы странной и даже совершенной на наш взгляд эта дикость ни казалась – к историческому.

 

Я почувствовал, что неплохо бы разбавить. Обсуждаемый миф, который вчера напоминал статью не то по информатике, не то по философии, сегодня обрел свои собственные характерные приметы. Впрочем, как сознание моего соседа по его уверению тесно переплелось с пацакским, так и его собственные ремарки тесно переплетались с текстом, который он переводил. Машинка у него была паршивая, а копия, наверное, четвертая, если не пятая – все время приходится разглядывать. Хотя, может, зато успеваешь понять, а не проскочить сразу, как чушь, не стоящую прочтения. В других условиях я бы, может, и не стал все это читать. И почему-то на половинках обычного формата. Да еще значками исчириканная. И вообще поесть бы надо. Хорошо хоть у них тут обед не по часам.

В столовой ко мне подошла беленькая девица, которую я несколько раз видел со своим соседом.

– Извините, Павел Андреевич просил меня напомнить вам, что его не будет до субботы, и еще раз попросить прощения за беспорядок на столе. Он просил, если вы будете прибирать стол – он ведь и ваш тоже, – она улыбнулась, – если можно, сложить его бумаги в одну кучу, только не менять порядка.

– Да, конечно, никаких проблем. Я ему сразу сказал, что стол мне не нужен. Но он не говорил, что уедет до субботы.

– Да, верно. Он должен был приехать сегодня утром. А потом не приехал, я ему позвонила, и он сказал, что вынужден задержаться.

Она улыбнулась. Я улыбнулся. Отошла. Доел суп. Это по крайней мере решает проблему чтения украдкой. А с Полиной, выходит, мы промахнулись. Ну да в городе наверстаем.

Покурить на крылечке, еще раз сходить на станцию, теперь за газетой – впрочем, зачем она мне – ну и ладно, прогулялся. Значит, любая часть пусть выйдет, унося с собой свое желание... Ну-ну.

 

"Не хотел тебе писать так часто, но иначе не получается. Просто ты, Поль, постоянно со мной, постоянно тут, и я по мере все большего провала вглубь себя, замыкания, все больше ограничиваю и сосредотачиваю свое общение на тебе. Вот сидел сегодня на факультете и вспомнил, как ты сказала в одну из наших последних встреч, чтобы я не заводил себе никого до твоего приезда. Тогда, да и сейчас эти твои слова немедленно отдаются в организме ударами в виски изнутри (адреналин), замиранием сердца, острым чувством любви и благодарности к тебе за сам факт твоего существования. Но подозрения не оставляют. Холодные рац-рассуждения все время с дьявольской услужливостью подсказывают, что ты это сказала просто так ("Не верю!"- воскликнул он и утонул). В самом деле: не смешно ли? Что я-то в состоянии не завести, а точнее не в состоянии (и еще долгое время) завести себе кого-нибудь, – почти очевидно (для меня, конечно). Но ты-то, ты, Поль, будешь ли ты к этому достаточно неравнодушна, будешь ли хотеть этого достаточно глубоко через какие-нибудь месяц-два? Т.е. кто из нас играет? Тебе не хватает веры в то, что именно ты участвуешь в этом. В этом – в настоящем, а не в романчике на 180 страниц со сменой духов при смене партнера в изящном западном стиле. А потом иду по коридору, а там на подоконнике сидит девочка, а у нее твои коленки – узкие, тонкие, из полых костей, которые мне доводилось целовать и гладить. Твои, Полька, коленки, – вот и все, что я могу заметить."

 

"Не получается не писать. Случайным образом попавший ко мне магнитофон наигрывал старых "Битлов", и так хотелось позвонить тебе, сесть на пол, как мне приходилось делать пару раз, когда нам удавалось по-настоящему поговорить по телефону, когда не хочется вешать трубку, когда слышно твое дыхание. Помнишь, Поль? Вот и все, что остается – апелляция к памяти. Как-то ты там поживаешь? Из общих соображений, надеюсь, что хорошо, а из личных – надеюсь, что плохо. Поль, ведь нам случалось здорово поговорить по телефону, да? Да и без телефона тоже случалось. Definite Past Tense. И напряглась серебряная нить. За окном зима. Все покрыто снегом. Мело, мело по всей земле... Целую".

 

"Поленька, как хорошо, что ты уехала! Я бы извел, измучал тебя той "любовью", которую я к тебе чувствовал и чувствую. Она тяжела и серьезна до "мобильности-дробильности". Я обвис на тебе со своими "чуйствами". Надеюсь, что теперь, сбросив их, зажив нормальной жизнью, ты обретешь покой и облегчение. Он(а) заслужил(а) покой. Желаю твоим будущим мужчинам быть мужественными и менее рефлексирующими. Держись от меня подальше, родная, как от гриппозного с насморком. Любить тебя и говорить тебе это, и вести себя, ничего не боясь. Тебе, может быть, было приятно слышать это. А мне так, просто, как, вынырнув, воздуха глотнуть. Мир вещей – мир идей – "несчастный, он достиг, чего хотел" – Пушкин – дуэль – точка. Эта пунктирная цепь связанных ассоциаций промелькнула за долю секунды, и я едва успел ухватить ее и записать. Зачем? Не знаю. Беседую с тобой, Поленька".

 

Я полез в штаны за зажигалкой. Черт, куда же я ее задевал? А тут? Тоже нет. Наверное, в столовке забыл. Точно, даже помню, где. Ну, если не сопрут, то вернут. Зажигалка не фирма, но заметная, и я уж ей мелькал. Кажется, на веранде были спички.

Да-а. Вот вам и Кирилл. Дура Полина. Такие ребята уже давно должны были вымереть. А с другой стороны... Интересно, какой он из себя и чем занимается? И что по жизни из себя представляет. Тургеневский юноша? Черт-т его знает. Во всяком случае не ментат Атридесов. А Пушкин причем? По моим понятиям Александр Сергеевич таких не очень жаловал. Скорее уж Гоголем переодевался и на подоконнике сидел. А может с Пушкиным у них не взаимно, был такой и Игнатьев-Игнатьев... А ведь не хочется думать о Кирилле плохо, а? Как ни крути, не хочется. Сколько же лет прошло? Она четыре здесь и три там, семь долой, нет я тогда уже таким быть не мог, уже заизвестковел. А вот Кирилл, ровесник мой, оказывается, мог. Дай Бог тебе удачи, дружище. И ведь дал, хоть ты этого и не мог принять и мучался, наверное, долго.

Как же это я представляю себе выяснение вопроса о написании эпистолярного романа? Ну вот письма. Неплохие письма, душевные. И трактат о трактате. Неплохой трактат, ученый. И что?

Шаги. Давешняя э... не блондинка, но такая, светленькая просовывает голову в дверь веранды и уж затем стучит.

– Добрый вечер!

– Вечер добрый! (Прямо селям алейкум – алейкум селям).

– А я вам вашу зажигалку принесла. Вы ее в столовой на крыльце оставили.

– Точно. Спасибо вам большое. Я жуткий разгильдяй. Хорошо еще спички дома нашлись. Да вы заходите (о, Господи!), что же вы полупросунутая стоите. Вы курите?

Она хихикает, ловко эдак проскальзывает на веранду, плотно прикрывает за собой дверь.

– Спасибо. А то, знаете, сигареты кончились...

– Вот, пожалуйста. Только у меня Болгария. 

Она не успевает скрыть разочарования, и протянувшаяся было рука вздрагивает на полдороге, но потом любезно вытаскивает сигарету из пачки, и я даю ей прикурить. Только тут я замечаю, что порозовевшее ее личико порозовело не от милого смущения, она просто-напросто навеселе и – она выдыхает дым – Господи, Боже мой, сильно навеселе. Ну, что это?.. Ну, что они на меня навалились? То Полька повернутая, то эта пьяная... Полька хоть своя. Выпить-то и я люблю. Люблю отдельно в мужской и отдельно в женской компании. И тогда уж разное. Это все равно как в баню в разные отделения сходить. Тоже ведь за разным можно. (Заразным можно?). Но напившиеся без меня женщины никаких чувств-с, кроме сводящей скулы тоски не вызывают, причем и догонять их не хочется. Как же ее выпроводить? А выпроводить ее непросто. Сигарета совершенно неожиданно оказывает на нее такое же действие, как еще одна рюмка. Она начинает лепетать какую-то чушь, смеется, мы сидим за столом, между нами угол – явно недостаточная преграда – она уже "случайно" касается моей ноги своей и, оживленно смеясь, азартно рассказывает про своего мужа, которого, не попадая в стиль, называет "мой мужик" (ударение на второй слог), как он свои компьютеры предпочитает женщинам, потом где-то почему-то упоминается Гегель. От ее оживленного журчанья, переходящего в грохотанье, – вот это влип – я о(-дновременно -столбеневаю и -фонареваю). Ушел на базу.

 

Я легко представляю себе. "Я представляю себе".

Им на про-цес-с наплевать. Комарам то есть. Им наплевать, что я лежу тут голый под кустом и делаю все от меня зависящее, чтобы моя девушка не чувствовала себя несчастной. И вот она уже задыхается, уже света белого не видит, как вдруг... Тнннн-нн-нннн-н-ннн... О, черт! И еще один, и еще... Точнее, одна. Это ведь комарихи ноют и кусаются, а наш брат сидит себе где-то втихаря, обеспечит продолжение рода и опять за свое. А эти – за кровью. За чужой. За нашей. Я с размаху шлепаю себя по ягодице. Процесс теряет темп. Девушка перестает переставать чувствовать себя несчастной и приоткрывает глаза. Лето. Мы лежим под кустом, а рядом трава. Высокая. А за лугом лес. А за лесом речка. Пастораль. Надо кончать. Она поворачивается ко мне, я глажу и ласкаю ее тело, стараясь не заметить, выдавить из ушей этот звон. В какой-то момент это удается, мы вновь сплетаемся, она вскрикивает и – все. Слава Богу.

Проявляются жизненные неудобства, которые раньше не фигурировали. Сучок какой-то впился в бок, возникает мысль о часах – куда я их сунул? Она то ли спит, то ли дремлет, да и меня тянет в сон. Поближе к теплому плечу, уткнуться лицом, вот сучок только выну... Проявляются запахи – свежей травы, речки. Послышались звуки – не эти, проклятые – нет, кто-то там чирикает. За лесом, где дорога, постукивает мимолетный трактор. Прямо под ее подмышкой деловой муравей тащит хвоинку. Опять пастораль. Где же все-таки часы? А красивая у нее грудь. Щеки подтянуты и порозовели. Красивая. Иной и лыж не снимет, а я вот на комаров отвлекаюсь. Ну, поехал! А хорошо сейчас в палатке. Стенки трясутся, снег сухой крупой лупит, лупит... А внутри – кайф. Или даже брести по этой пурге и поземке... На спине мешок, греет, идешь себе, хорошо!.. Все равно корневища. Откуда повылезали, откуда? Дай-ка я повернусь. Она открывает глаза, тянется ко мне. Целую. "Ты где?" – спрашивает. Где-где... Тута я, тут. На всякий случай целую еще раз. Угадал. Ишь ведь, как они чувствуют – не смигни, сразу – ку-да! От меня?! Сейчас?! И слезы наворачиваются у них на глаза, или не наворачиваются, но все равно они начинают чувствовать себя несчастными, а ты начинаешь чувствовать свою вину и злишься за то, что в них не благодарность, покой и желание, а эта вот несчастность, покинутость, оставленность без любимой игрушки, которой кроме как владеть, они не могут. Э-э! Ну теперь антипастораль.

 

– Тезис... антитезис... синтез...

 

Я нашариваю свою одежду. Попадается ее. Пристраиваю лифчик. Нет, ну да чего красиво! Целую ее. Не шевелится. Вот попробуй не шелохнись, если она тебя поцелует! Обидно. Всегда обидно, когда только от тебя чего-то ждут, принимают, а чтобы самой что-то... Так-то вот и возрастает общее количество несчастности. Сейчас как в качество перейдет! И пойдут слова... И достав из кармана наган, застрелился. Да пошла ты к черту со своим утюгом. Да-а. Палаточный кайф – дело иное. Уж не говорю, как бывает, когда поймешь что-то, когда сложится. Вечность – из льдинок. И тогда весь мир твой и коньки впридачу. А тут – поцелую-ка я эти волосы, где, наверное, ощущается знакомый запах. Она прижимает к себе мою голову, бестолковую. Комары зудят, зудят, но теперь это почему-то безразлично.

 

– Э-эй! Очнитесь же! – Она стучит по моей руке и насмешливо-презрительно щурится, и ты, дескать, мужик, такой же, к тебе ж-женщина пришла, а ты спать.

– Да-да, – бормочу я, делая вид, что смущен, что очнулся, и стараясь не показать свою радость, – извините, вчера засиделся допоздна.

– Нет, это вы меня извините, заболтала вас совсем.

Она встает.

– Побегу.

– Спасибо еще раз. Дать вам с собой сигарет?

– Нет-нет, спасибо. До свидания.

– До свидания.

Она уходит.

 

Так что там у нас с Пушкиным?..

 

"Здравствуй, моя родная! Видишь, я продержался почти неделю и, может, протянул бы и дольше, но сегодня в предутреннем бреду настолько ясно вспомнились (точнее всплыли) события почти годичной давности, меня так захлестнуло (оказывается, это не штамп или, по крайней мере категорически неизбежный штамп) волной нежности и любви к тебе, что пришлось вынырнуть из-под воды, где я сидел, сжав губы, до звона в ушах, и вдохнуть воздуха. Вот и пишу тебе полной грудью. Отпишусь немножко и опять туда. Милая моя! Год назад ты поцеловала меня (сама) в этом кино. Потом... Потом была пауза, и я писал "поток сознания" (помнишь, мы еще ездили в Сокольники). А потом был Жуковский и та поездка "за ключами". По-видимому, это – лучшее, что у меня было в жизни. Все уже было, как ты говаривала когда-то, и в отношении меня это и в самом деле сбылось в конце концов, по крайней мере с событийной точки зрения. Но ведь такого, как в Жуковском, ведь не было, да? У меня не было. Полька, я так люблю тебя сейчас и так ясно представляю твое смеющееся лицо и вижу ту снежную улицу, на которой мы кидались снегом. Через две недели оказия в Португалию. С ней и пошлю это письмо. Оно тебе понравилось? Да? И еще последний опус о Пушкинской дуэли. Вот он.

Загадка Пушкинской дуэли теперь у многих на устах. Но решить ее можно не умом, а только сердцем. Надо не искать факты, но думать, вдумываться, вчувствываться. Оставь любопытство толпе и с гением будь заодно – сказано и про себя. Надо решить, ты за или против, хочешь понять его душу и ощущения, приведшие к смерти на дуэли, или хочешь найти некие уличающие (непонятно кого и в чем) мотивы. Ты хочешь знать, кто виноват? Но зачем? Наказать? Но кого, да и надо ли?

Чем он мог распорядиться: своим талантом – писал стихи и чистую прозу, своей жизнью – женился, своей смертью – неужели в этом не властен? – как кульминация романа нужна трагическая смерть, ты к ней стремился без обмана, кому, как не тебе, суметь. Есть упоение в бою и бездны мрачной на краю... Здесь мелодрамой и не пахнет, идет жестокая игра, на полтора столетья ахнет дуэльный порох в полумрак. Это не было банальное "заступание за честь", столь благородное и ясное по общепринятым меркам, это была жажда смерти, достойной жизни, не жажда смерти, а жажда смерти, достойной жизни. При необходимости он вышел бы к барьеру и с той, внятной обществу целью (каковая попытка и была предпринята ранее, в ноябре), и душа его тогда должна была бы корчиться и протестовать против заданной роли, хотя бы и благородной в глазах светской толпы, но от этого не менее пошлой. Таланту свойственно избегать пошлости во всех ее проявлениях, и, конечно, то, что первая дуэль не состоялась, было для него отчасти и облегчением. Но как раз в это время он вероятно осознал, что смерть на поединке (не на всяком, не в петушином бою двух самолюбий) будет похожа на восклицательный знак, на срыв банка. И дальнейшее, осуществленное им, носит печать гениальности, верным признаком которой является то, что "загадка дуэли" не разгадана до сих пор. А он-то все это предвидел.

Дантес, славный парень, по недалекому своему разумению совершил то, к чему Пушкин стремился, но увидел в этом лишь светскую, земную сторону и потом хвастал, что убил великого русского поэта, делая вид, что это произошло не по его вине. Он не мог понять, что и правда не по его, а по воле Пушкина. Пушкин – не самоубийца, скорее игрок, готовый поставить на карту все против ничего с тайным желанием проиграть – красивый и непонятный жест, который бросил свой отсвет на всю предыдущую его жизнь и сделал ее завершенной с точки зрения любых поэтических канонов. Нужно было тончайшее и точнейшее чувство меры для того, чтобы совершить этот жест – такой и тогда. Это был акт величайшей свободы, творчества, озарения, гениальности. А сколько потом их было, кто точку поставить хотел, кого жизнь катала и мыла, но ты лучше всех сумел.

Оставь любопытство толпе и с гением будь заодно, лишь пошлых решений нам ясны причины. А тот, кто поверил себе, кому на веку суждено, тот верою волю подвиг на лихую кончину. Как пошло жалеть его! Как нагло – полагать, что иная история, иная судьба, иное стечение обстоятельств могли бы быть лучше. Лучше чего? Лучше и быть не может. Ему удалось, и он не пожалел об этом, оставив в дураках всю толпу "жизнелюбов", а также философов, начиная с Платона ("Несчастный, он достиг, чего хотел").

Кому в юности не хотелось героической смерти? Кто не был готов отдать свою жизнь за правое дело, не зная, как ей распорядиться в текучке дней? С возрастом это желание проходит. Приучаешься ценить мелочи, больше сам задаешь вопросов, чем видишь ответов, обрастаешь бытом. Необходимость решительных поступков требует предельной концентрации всех твоих малых сил, но тратятся они не на совершение поступка, а на принятие решения о его совершении. Иначе у человека, ведомого гением: он не "сам" решает, он не может иначе, и все силы его направлены именно и только на само совершение поступка, поэтому так много и успевают гениальные люди.

Плодотворнее стараться не понять его действия, не осмыслить их, а принять их, приучить себя к мысли, что именно они естественны, единственно возможны и целесообразны. Не рассуждать, а уверовать. Если это удастся, мы станем ближе Пушкину, и сможем почувствовать то воздействие гения, которое испытывал и он. Надо суметь отнестись к нему не как к подследственному, обязанному дать обоснованный отчет в своих действиях, не как к объекту исследования, а как к близкому другу, которому веришь, как себе, больше, чем себе, так что и в голову не приходит спросить у него отчета о мотивах его поступков – ему виднее.

Дуэль и смерть – не трагедия, но драма, в которой он был не только главным героем, но и режиссером, и драматургом.

Те смешки и осуждение своего поведения и то приятие Дантеса, которые он встретил тогда, то стремление вскрыть логическую структуру его поступков и уложить во вразумительную схему, которое имеется теперь, есть лишь признак недостаточной культуры духа, недостаточного стремления каждого отдельного человека к гениальности, не позволяющих воспринять подлинную подоплеку происходящего.

Нельзя не признать, что имеющаяся ныне наука – пушкиноведение – достигла выдающихся результатов, позволила огромному числу людей приобщиться к жизни этого человека, но за этим ботаническим перечислением фактов идет следующий и более важный этап: после того, как мы узнали его привычки, его взгляды, его недостатки, после того, как мы приняли все это и сумели полюбить его искренне, надо отрешиться от мелочной опеки, от подглядывания и разгадывания, от вычисления поведения, надо почувствовать его современником, ровней – и не предать его требованием изложить мотивы. Когда же мы почувствуем это, гений, с такой силой и полнотой озарившей его жизнь, скажется и на нашей. И те, у кого достанет таланта, откликнутся на его зов своими творениями, а те, у кого достанет воли и смирения, в полной мере ощутят гармонию Пушкинских стихов и прозы. Оставь любопытство толпе и с гением будь заодно...

Ну вот. Тебе понравилось? Целую".

 

Уж не знаю, как Полине, а мне понравилось. Немного патетично, но, собственно, ну и что. Немного по-женски и напоминает Абрамович, но тоже, собственно, ну и что. Жизнь как драматургическое произведение штука не простая, действительно, не всем по силам, и легко сделать ляп, ежели Бог таланта не дал. Кирилл нравился мне все больше. Что ж Полина-то так его свысока? Не бездарь парень и, похоже, действительно любил ее. Не люблю я это слово. Разные люди по-разному его понимают, а тут достаточно минимального расхождения, чтобы... Известно, что может женщина сделать из ничего (Правильный ответ: прическу, салатик и скандал). Да и мы иной раз могем. Пакет, который отдала мне Полина, толщиной сантиметра три. Он не перевязан ленточкой, не выглядит тщательно сохраняемым собранием souvenirs l'amour, это просто пачка исписанных тетрадных листов, завернутая в коричневую, на ощупь пыльную почтовую бумагу, какой оборачивают бандероли. Я вдруг осознал, что это не просто письма симпатичного парня любимой женщине, женщина-то эта – Полька. Полька-птичка. Птички польку танцевали на лужайке в ранний час, нос налево, хвост направо, это полька Карабас. Карабас-Барабас Крокодилович... Тонкие коленки мне тоже приходилось целовать и гладить. Ну, ладно, ладно. Не мальчик. Не молодожен после брачной ночи. На сигареты я не сетую, и сам курю, и вам советую. Подпись: Кролик. Только Заинька был паинькой... Точно – д.с. Только уже не старшая группа.

Вот что мы могем, к примеру.

Так что лучше уж перекурим это дело и за трактат. А еще лучше спать. И уж не загадывать, каким будет утро и что мне готовит грядущий день: чи брэкнусь я дричком припэртый, чи мимо прострекоче вин.

 

ДЕНЬ ТРЕТИЙ

 

В утренней полудреме я думал о Наталье Николавне. Так уж сложилось – довольно противно, между прочим, – что личная жизнь этих людей стала предметом пристального внимания и изучения на одной шестой части суши, и то, что бывает предметом сплетен и пристального интереса небольшой группы знакомых, у нас изучают в школе. Н.Н. и ее муж (первый), в основном, конечно, он, близки нам ничуть не меньше, чем Мануэла, просто Мария и остальные родственники, живущие в стеклянных стенах квартир и между ними. Ну, одним поближе те, другим эти, но в целом... Одни незнакомые люди при встрече, скажем, в купе поезда обсудят своего брата или свата, невестку, шурина и зятя, другие дона Фернандо или Изауру, третьи Пушкина и Гончарову или Чехова. Вот я, к примеру, не люблю Чехова. Уж сколько раз я встречал исповеди и признания, заклинания и провозглашения – каждый второй деятель культуры или просто причисляющий себя к так называемой интеллигенции считает своим долгом заявить о любви к Антону Павловичу, а не разделяющих этой страсти – печальной и умудренной – подвергнуть остракизму. А Антон-то Павлович людей любил не очень, свысока на них посматривал, что там ни говори, вполне достаточно просто почитать его произведения (с литературной точки зрения замечательные), а когда тебя не любят, душу подставлять неохота. Он и не обязан их любить и сиропом обмазывать. Сервантес, вон, вполне искренне полагал, что написал юмористическое произведение о свихнувшемся старикане. А-а... Вот и я поехал. Как, интересно, обстоит дело в Западных школах? Я имею в виду личную жизнь национальных корифеев. Почему-то кажется, что такое приятие их в собственную семью представляет собой отечественную особенность. Впрочем, не знаю.

Первый брак Натальи Николавны был ошибкой. Или, точнее, ошибкой он, может, и не был, но он, этот брак, был не для нее. Полковник Ланской, еще кто-нибудь, да хоть Дантес – эти да. Я не думаю о ней плохо и не осуждаю ее, как великие женщины "аргентум age", мне грустно только вот что. Она любила общество и светские развлечения, и это прекрасно. Она занималась любовью с Пушкиным, рожала ему детей, и, наверное, была им не худшей матерью, и это замечательно. Она не достаточно глубоко понимала писанину своего мужа, сама писала ему стихи (а он отвечал "стихов твоих не читал. Черт ли в них? Свои надоели"), и в этом ничего страшного нет. Она не стала ему опорой. Да, молодая девочка взрослому мужчине. И не будем говорить о гениальности или не гениальности, о способности понять или еще чем-то. Что бы он ни делал, чем бы ни занимался, как бы ни старался виду не подавать и смеяться, мужчина слаб и одинок. Он может превзойти это и стать ближе к Богу или к зверю в одиночку. Но в чем же тогда роль его женщины? Чтобы так же, отрекаясь или хохоча, идти подобной дорогой, как, кажется, считают феминистки? Фи. Величие женщины не в подражании мужчине. Каким бы захудалым и задрипанным поэтом (скажем) ни являлся мужчина, у него есть шанс создать нетленку, если женщина за него возьмется, как надо. А как надо? Только женщины и знают. Не все, конечно. Знала вторая жена Булгакова, знала первая и единственная жена Мандельштама, хотя, наверное, оба они и сами справились бы. А Наталья Николавна не знала и, наверное, не хотела знать, не думала об этом. Бедная Наталья Николавна. Ей повезло не сразу. Мне грустно, что у Пушкина ее не было. Не сложилось. Не совпало. Не вышло.

 

"...Каждая часть, ощутив себя, ощутит и другую, и тем сильнее, чем меньше соответствующее им число [разделяющее их духовное растояние], умноженное само на себя. Покинет же единство та часть, желание которой превозможет силу, удерживающую единство, силу, которая тем больше, чем больше частей единства еще вместе".

"...Части в состоянии розности устремятся друг к другу по тому же закону, иногда порождая новое, или помчатся друг от друга по тому же закону так, чтобы не совпали надлежащие каждой из них три числа [пространственные координаты]".

 

В этой части текста описывается "сотворение" пацаками времени и пространства, причем кавычки у слова СОТВОРЕНИЕ поставлены мною лишь как дань нашей традиции, обсуждающей, но не верящей ни в какое действительное творение и рассматривающее подобные рассуждения лишь как миф, в крайнем случае как теологическую конструкцию или "онтологическую подоплеку". Мне ужасно хочется скорее вновь повторить тот может быть не главный, но наиболее ошеломляющий результат, достигнутый пацаками, который я мельком уже упоминал, но терпение, терпение...

 

Вот так миф. Павел Андреевич (он оказался Павлом Андреевичем – в первый день мы представились, но я не расслышал толком, почему-то не переспросил, хотя понятно, почему – я к общению не стремился, да и он, как оказалось, тоже. Хотя эта беленькая? Ну, неважно.) не только относился к пацакским воззрениям с определенным азартом, но, похоже, глубоко уверовал в них. "Дор-рогая передача..."

 

Невозможно не видеть возникновения количественной структуры, описывающей взаимодействие частей единства, выделяющихся в отдельные "существа", способные утвердить свою возникшую материальность смертью как необратимой утратой части информации, принадлежавшей единству. Теперь у нас есть основание говорить об отдельных сознаниях, о бренных телах, содержащих эти сознания, о взаимодействии сознаний. Перепрыгивая через века пацакской эволюции, мы представляем их уже в виде существ, населяющих эти их пещеры, которые иногда и показывают по телевидению. Впрочем, "представить"-то их как раз затруднительно. Несмотря на возникновение сущности, форма еще отсутствует, и представлять – зрительно – мы можем все, что заблагорассудится, не забывая, что это может не иметь никакого отношения к происходившей действительности. Строго говоря, и действительности-то подходящей еще не было. Из косной материи, рухнувшей, как взрыв на кинопленке, пущенной в обратную сторону, возникшей, как невидимое солнце из космической пыли, медленно появлялись существа, у них формировались органы, по мере усложнения представлений о материальном теле, – пока еще теле биологическом! – учившемся движению.

 

"...Всеобъемлющий, всепроникающий [разум] приобретает неоднородность и, воплощаясь в [пространстве] [числом три] проявляет различия в разных местах".

 

Тут мне вдруг пришло в голову, что в этой идее, в общем-то еще не произнесенной, но ясно, что к этому дело идет, – возникновению физических законов материального мира из введенных этим самым единством (сиречь абсолютным сознанием) законов взаимодействия сознаний, т.е. на нашем языке психологических законов – что-то есть. Обдумаем-ка это.

Мыло, паста, бритва, кофе потом.

А теперь в сторону Репино.

Даже не обладая специальными познаниями в квантовой механике, зная лишь самые "общефилософские" вещи – принципиальная невозможность наблюдать поведение микрочастицы (какого-нибудь там электрона) как таковой, но лишь результат ее взаимодействия со средством наблюдения, и следующая отсюда невозможность достоверно, со стопроцентной вероятностью предсказать ее дальнейшее движение, можно обнаружить, что этот самый процесс наблюдения, далекий от "нормальной жизни", знакомый лишь фанатам-завсегдатаям физических лабораторий-аудиторий, имеет точный аналог во взаимоотношениях людей – это есть не что иное как воздействие словом на внутренний мир, на состояние человека. Но ведь не только явления в мире микрочастиц имеют аналоги среди явлений, присущих сознанию, но и более привычные, знакомые практически всем понятия: координата, скорость, ускорение, масса, сила и другие имеют непосредственное отношение к свойствам и состоянию личности. Одни и те же слова – заряд, потенциал, напряженность, поле, энергия – применяются и в физике, и в психологии и социологии не случайно. И "законы", которые наше сознание "навязывает" окружающему миру, присущи этому миру лишь косвенно, как отражения законов, построенных сознанием для образов явлений, существующих только у нас в голове. И, пожалуй что, небезынтересно было бы попробовать провернуть "антипацакскую" процедуру – установить аналоги для соответствующих понятий из физики и применить "законы природы", познанные сознанием (т.е. порожденные им самим), к самому сознанию.

Ух ты. Я перевел дух. Мысленно. Ну-ну, не так рьяно. Жаль, записать не на чем. Ну да ничего. Идея ясная. Оставшаяся от аспирантуры привычка формулировать наукообразно до безобразия снова дает себя знать. Итак. Мысль простая. Законы физики – законы, писанные сознанием для находящихся в сознании образов явлений. Так. К материальному миру – миру ПРООБРАЗОВ – отношения иметь, как это ни печально, они не обязаны. Могут, имеют, но не обязаны. Так сказать, тождествовать. Так.

Какой-то гражданин сражается с виндсерфером. Когда по телевизору видишь, кажется несложно – знай отвисай. Но вот теперь понятно, что по TV показывают либо простые участки, действительно требующие только ОФП (этой красивой аббревиатурой для общей физической подготовки с удовольствием и некоторой гордостью пользовался наш физкультурник на военных сборах, у него была замечательная фамилия – Жуликоватый, почему он ее не менял?), либо мастеров. А у этого парня не очень-то получается подставить парус ветру, как надо – то и дело опрокидывается. И ОФП оказывается нужной не для отвисания, а для бесконечного, раз за разом вытаскивания паруса из воды, водворения его вместе с мачтой на место, то есть перпендикулярно, а ветер – он тут как тут – хлоп – и снова вытаскивай. А в мачте метра четыре, а то и пять. Притомишься. На финзаливном мелководье это имеет еще и ту специфику, что лавируя (лавировала, лавировала и не вылавировала) в пятидесяти метрах от берега и падая в воду, он встает на дно – там едва по шею – и уже оттуда начинает забираться на свою доску. Эх, бедолага. Пожалуй, больше не буду хотеть прокатиться на виндсерфере. На водных лыжах лучше – я уже пробовал. А, черт.

Так вот, значит, неспроста, говорю, термины и в физике, и в "человековедении" одни и те же. Есть, говорю, тому глубокая причина. Какая причина? А такая причина, что сознание наше изучает внешний мир, прикладывая к нему свою мерку. И возьмем мы эту мерку и применим к изучению самого сознания. А лучше мерки для этого дела и не придумаешь. Вот такие дела. Причем одно дело, когда наукообразие наводят, коэффициенты приписывают личности, модели строят, очень математические, но совсем другое, когда ясно, что все уже построено, самим подследственным сознанием построено, к нему же и применено быть может, и иначе никак нельзя. Ну, пацаки! То есть это не возможность, а естественная и категорическая необходимость. Вот тебе и раз. И квас.

А ведь это не все.

И задиктовал, мерно расхаживая по комнате с листками в руке, а секретарша тарабанила по машинке. Нет, по клавиатуре. Оргтехника, блин.

В физике известны прецеденты, когда успешное использование тех или иных абстрактных математических структур (порожденных сознанием) для описания наблюдаемых явлений приводило к успешному поиску явлений, отвечающих определенным свойствам именно самих этих структур (волновые свойства света, периодическая система элементов, теория групп в ядерной физике и др.). Нельзя исключать такую возможность и здесь. Возможно обнаружение неизвестных, принципиально новых свойств сознания, личности, взаимодействующих личностей, и это тем более вероятно, что, согласно развиваемому подходу, сознанию свойственно "навязывать" внешнему миру именно СВОИ свойства. Таким образом, оказывается возможным объединить науку о внешнем мире с наукой о внутреннем мире человека и использовать получаемые результаты в обеих областях.

И домой. Пошли-ка домой, кофейку жахнем.

И шлось, и бежалось, и даже подпрыгивалось на ходу. Симпатичная идейка, симпати-ичная.

Так. Свое записать или пацаков продолжить? Письма? Письма подождут. Полежат пока под своим солдатским сиротским коричневым одеялом. (С надписью "ноги" на краю). Что там на следующем листке...

 

...как для нас наиболее естественно, рисуя на картинке схемы, человека обозначать, скажем, точкой (и этому можно приписать глубокий смысл: вспомним пример, о котором выше уже шла речь и в котором человеку ставилась в соответствие некоторая окружность, разделяющая внутренний и внешний миры. Центр этой окружности в соответствии с правилом инверсии сопоставляется бесконечности. Где она, эта бесконечность? справа? слева? вверху? внизу? И ведь математики говорят-таки о точке "бесконечность". Ей-то и сопоставляется бесконечно глубокое и непостижимое "я" – ядро личности – точка перешла в точку, неизмеримую, непостижимую), так именно окружность есть первый геометрический образ, который приходит в голову пацаку. Вероятно, поэтому их первой геометрией была не Евклидова, как у нас, живущих с ясным представлением о прямом луче, а Риманова – все разворачивалось не на плоскости, а на поверхности сферы, причем изнутри – то, до чего можно, не двигаясь, дотянуться рукой (щупальцем?).

 

Опять сбой нумерации?..

 

Кстати, поскольку пространство – "три числа" – возникло как атрибут материи, оно не было отделено от нее изначально, и то, что у нас появилось только в общей теории относительности, – отказ от материи, помещенной в "пустое" пространство и переход к неразделяемому пространству-времени-материи, в физической, точнее постпсихологической теории пацаков присутствовало изначально. Закон всемирного тяготения, открытый Ньютоном и изучаемый в средней школе, говорит о существовании гравитационной силы взаимодействия между всеми телами. И эта сила, служащая наглядным и удобным приближением геометрического взгляда на устройство мира и благополучно сосуществующая в современной общей теории с тензорами Эйнштейна, была описана и пацаками, в чем нетрудно убедиться, перечитав приведенный выше отрывок.

 

Я перечитал. Но и не перечитывая, я помнил, что утром уже "умножал на себя" расстояние между "частями". Речь шла о "духовном расстоянии". Кто же таков этот Павел Андреевич? Что прикажете делать с прочтенными записями? Мне-то что теперь делать? Я достал бумагу, уселся за стол на веранде, где накануне подруга Павла Андреевича пыталась соблазнить и меня, и написал:

"Пространство внутреннего мира человеческой личности – это пространство ее состояний.

Между этими состояниями можно ввести расстояние. См. аналогии с микромиром (рассм. подробнее отдельно).

Это пространство является гильбертовым, и для него может быть развит соответствующий формализм.

Возможны нек. "классические" приближения – конечномерные евклидовы пространства.

Рассмотрим их.

Назовем ролевым пространством следующее: выделим социальные роли, которые можно обозначить словами (например, отец, спортсмен, специалист, влюбленный и т.д.). Для каждой такой роли проведем ось и нанесем на эту ось шкалу.

(При работе с конкретным человеком необходимо, чтобы он сам выполнил градуировку осей. Это надо сделать так: предоставить набор общеизвестных примеров личностей, из которых надо выбрать определенное их количество, затем расставить их в порядке нарастания соответствия той роли, о которой идет речь, пронумеровать – это и будет градуировка. Впоследствии человек должен будет сам указать свое место в этом ряду, т.е. свою числовую характеристику соответствия данной роли).

Если построить несколько таких осей, то личности можно приписать несколько соответствующих чисел. Они и будут характеризовать "координаты" данной личности в ролевом пространстве в данный момент.

Тогда состояние личности описывается радиус-вектором r, компонентами которого являются координаты на осях ролевого пространства.

В качестве простого начального шага можно предложить три оси, соответствующие эмоциональной, интеллектуальной и физической компонентам состояния личности. Вообще говоря, осей (т.е. измерений ролевого пространства) может быть и больше.

(Проведя градуировку осей, имеет смысл перейти от положительных "баллов шкалы" к положительным и отрицательным. Это упростит действия по аналогии с обычной системой отсчета).

Понятно, что каждая личность, исследование которой предпринимается, будет иметь свои шкалы и свое положение начала отсчета.

Производную r по времени t естественно назвать скоростью изменения состояния личности v = dr/dt, а вторую производную – ускорением, т.е. скоростью изменения скорости a = dv/dt.

(Можно попредставлять себе, как они меняются с течением времени – эмоциональная, интеллектуальная и физическая компоненты состояния личности, как "едет" точка r в пространстве с системой координат, как может замедляться, ускоряться и поворачивать точка r, описывая некоторую траекторию).

Возможны несколько временных масштабов рассмотрения: часы, дни, годы, жизнь – подобны ли протекающие в них явления, подобны ли траектории?"

Как спешил я, как торопился, стремясь опередить вековую мудрость пацаков, подстерегающую меня в записках Павла Андреевича. И сам он, стало быть, тоже меня подстерегал, улыбаясь беспомощно-беспощадно: ничего не поделаешь, поезд ушел. Ушел?

И тут снова на меня накатывает то резкое ощущение, которое знакомо, наверное, многим, ощущение непоправимости, безысходности. Так бывает, наверное, когда твоя первая любовь, мучительно настоящая, переполняющая, торжествующая, вдруг оборачивается изменой, и ты, пропустивший удар в центре ринга, ловишь ртом воздух, еще пытаешься приподнять руки, чтобы успеть защититься, но уже ясно и отчетливо видишь каждую мелочь во всем огромном зале, слышишь каждый шорох, ловишь его на нервную систему, как на антенну, и он гуляет по организму, резонируя и отдаваясь во всем теле до кончиков пальцев. И ты, лично ты исчезаешь, и остается какой-то, хотя и обозначенный именем и фамилией, но уже ничего из себя не представляющий  просто один из... Все уже было. Ты не первый и не последний. Один из.

Никотиновая абстиненция. Заблудившийся муравей ползет по клеенке стола. Деревья за окном шумят и раскачивают ветвями, как вчера, как сегодня, как завтра. Зажигалка. Люблю зажигалки. Сигарета. Дым. Поезд ушел. Дымные завитки клубятся, и глумливый хохот внутри.

 

В столовой какое-то гудение, брякание ложек-вилок о фарфор-фаянс мисок-тарелок. И пока шел, впрочем, скорее, брел сюда, в висках тумкал пульс, и некончающейся лентой Мебиуса крутилась в голове цитата из книги, преобразившаяся в музыкальную цитату из фильма:

"Несбывшееся! Несбывшееся! Ты позовешь, позовешь, позовешь за собою меня, ты позовешь меня. И что б ни сулил мне твой тихий зов..." и т.д.

Талончик, "а вас на завтраке не было?", покрутить головой все равно легче, чем произнести слово. Так-то вот и рухнула мечта: трехразовое питание!.. свинья грязь найдет. Мельком знакомые лица, гудение не проходит, поднос на стол. О, Господи!..

Желудок свело, сама мысль о еде, откусывании, жевании, глотании просто невыносима. Вон отсюда! ("А вы что здесь делаете?!.")

И бегом, бегом. К черту дом, бегом. Господи, воздуху! воздуху!.. А сбавь-ка ты темп, дьявола не выгонишь легкой атлетикой (или дровокольными упражнениями а ля Адриаха Челентаха, ха-ха), вот так, вот так, три шага вдох, три шага выдох, три шага вдох, три шага выдох...

 

т-р-р-а-н-с-ф-о-р-м-и-р-у-ю-с-ь-!

 

белое тело дневной красавицы вымазано липкой черной грязью, плеть уже взметена, уже свистит, уже вспух багровый рубец, веселенькие восемь с половиной тактов все ускоряются, ускоряются, переходят в чечетку, в джигу, босховская кривая нечисть трясется, трясется в проблесках стробоскопа, вспыхнул, шипя, насыпанный в плошечку магний... воздуху!!

Ну, ну...Три шага вдох, три шага выдох, три шага вдох, три шага выдох... На Щучье! Вне всяких сомнений он там. А-а... Обложен, обложен цитатами. Все сказано. Все подумано. Все прожито. И только испаряющийся кружок от кофейной чашки на полированной поверхности стола – все меньше, меньше, исчез.

Сорок минут кружной пробежки. Тлеющие жаром дуги кругов. В глазах? И шарахающиеся граждане. И с маху в воду.

В воду.

И нырнуть. И плыть, сжав губы. До звона в ушах, конечно? Да! До звона! В ушах! Которого не услыхать за прерывистым гулом частотой в шесть герц, просто плющащим мой несчастный череп. Затянуться этой водой, как сигаретой, и задержать ее в себе, как дым из трубки с травкой.

И это могу.

Скучно, господа.

И серое небо теплого дня плоским опрокинутым сегментом, и хохочущие крики "алкаш шизанутый", и полное равнодушие к происходящему.

Я выхожу на берег, улыбаюсь и машу рукой – дескать, не надо милицию, граждане, не такой уж я и пьяный – спортивно ухожу с пляжа вглубь леса, снимаю одежду, выжимаю ее, снова одеваю, на обратном пути подсохнет, и уверенной трусцой бегу домой.

Такие вот развлекухи.

Лежа на койке голышом, – нет, пожалуй надо набросить одеяло, здесь, внутри дома как-то сыровато, мозгло, что ли – почитаем-ка мы снова любовные письма. Ни о чем, как и все любовные письма. Если, конечно, не последует еще какой-нибудь опус. И загрызть бы чего-нибудь килокалорий на побольше. После упражнений мне всегда есть хочется.

 

"Ты все являешься мне (как и обещала), и сегодня утром (а у тебя, стало быть, была полночь) мы так явственно обнимались – опять прощались. Ты была в брюках и белой блузке с воротником цветочками, в которой я увидел тебя в коридоре факультета после приезда из Ленинграда. Ты обнимала меня истово (как бывало не всегда), прижималась ко мне всем телом, а я, я целовал тебя, твое лицо, глаза, щеки, сжимал твою спину у талии, и только пустота в груди, постепенно замещавшаяся комом, не давала забыть, что это – прощание. И опять душили слезы, осточертевшие мне за этот год. Поленька, я опять соскользнул в писанину, как наркоман, не удерживающийся без дозы. Задача пухнет, вбирает в себя все новые стороны, и если видеть ее в целом, то никак не дотянуться до конкретных действий, а приступив к ним, теряешь общую картину. Сижу. И только ты занимаешь меня целиком – бесконечное прокручивание фильма, пиление опилок. Нет сил отказаться от мысли, что у нас еще что-нибудь будет. Напиши мне, что ли. Все равно при первой возможности хожу на почту. И все без толку.

А, вот что, новогодний тебе подарок. Тоже в тягомотном стиле, но хоть не унылый. Ты, Полька, искрами рассыпалась по здешним местам. Захожу в редакцию, открываю последний номер – там в оглавлении твоя фамилия. Встречаю в коридоре любимую подругу Переверзеву – и ничего, кроме Вильнюса, твоих приятелей, гостиницы, кофейни и твоих слов "не хочу улетать". Мелькнул в коридоре сынок Хакима – и мы стоим в Тбилиси у входа в "Лагидзе". Запел по радио Окуджава – и мы сидим в Жуковском "на нарах", ты в своей черной майке, а я свищу. Ты везде, Полька, как искры бенгальского огня, как брызги фонтана с радугой, как солнечный (или Лунный?) блик на конце сосульки, – "горит, не догорает". Я целую тебя, все лицо твое родное, а ладонь держу на сердце. На твоем. Чувствуешь?

Это письмо уйдет с оказией, и ты получишь его к Новому году. ("Все три головы долой... Принес, кретин, матери подарочек"). Ты улыбнулась?

Довольно своеобразный привет получил от тебя сегодня. Обзванивал знакомых "второго круга", поздравлял с Новым годом. Позвонил и знакомой, которая работает в Третьяковке. Я ей сказал, что не видел ее с февраля, а она говорит:"А я тебя видела. Еду в метро, смотрю, какая-то мадам кокетничает со знакомым затылком. Оказалось твой". Оказывается, ты со мной кокетничала, Полька-монополька, а я-то, болван, и не замечал. Как теплой волной обдало. Такое вот эхо. После этого, вместо того, чтобы распрощаться, как собирался, еще беседовал с ней минут пять, благодарный ей за то, что видела нас. Нас, когда мы были вместе. Целую".

 

"Вот, малыш, я и получил твое письмо!

Последовавшую за этим ночь я не спал и все перебирал его в полубреду. Мучительно жгла первая часть, которую ты могла бы написать и Григоровичу, и Васятке и т.д. Почему-то было обидно. К утру это рассеялось. А вторая часть была моя, хоть и не больно-то ласковая. Но, Поля, то, что я – "единственный человек на свете, которому ты можешь и иногда хочешь пожаловаться" – еще не все. Полька, ты не можешь не понимать, что я и вообще-то единственный.

Какие-то неважнецкие письма я тебе пишу – сплошное нытье. Когда же ты, наконец, поймешь, что со мной тебе лучше, чем без меня? Как ты там? Все крутишься? Покупаешь вещи, принимаешь гостей, обучаешься Word Perfect'у? Со страхом слушаешь и смотришь по TV наши новости? А я вот болтаюсь по московским улицам, по нашим улицам, держу тебя за руку и молчу. Только вот в наших кофейнях я еще не был. А надо бы зайти. Скажем, на Арбат, где мы тогда обжигались хачапури... Хороша страна Бразилия.

А вообще-то я бездельничаю – та бесконечная суета, в которой бесконечно кручусь, утомляет, но не приносит ни удовлетворения, ни смысла, ни интереса. Случись ты здесь, я побоюсь к тебе подойти – до того себе тошен. И конечно, лучше бы куда-нибудь в пампасы, где от себя не отвяжешься, но хоть никому смердеть не будешь. Прости, родная. Так мучительно трудно удерживаться от писания тебе, но стоит взяться, как ничего, кроме пережевывания одного и того же не получается. От этого начинаешь еще сильнее ненавидеть себя. Но после сегодняшней ночи "руки тянутся к перу, перо к бумаге" и удержаться невмочь. Ты, Полька, будь. А мне не надо. Не то, что я собираюсь самоубиваться, просто нечего мне быть, ни к чему.

Эх, Полька. И справедливости мне не надо. А любви твоей, конечно, не достоин, хотя полагаю, что нельзя быть достойным или недостойным ее, заслужить там или что-нибудь в этом роде. Это случайность, Случайность, удача, выбор. Ты меня не выбрала – и поделом. А я люблю тебя и никак сдохнуть не могу. И я так цепляюсь за одно твое стародавнее письмо, потому что там объяснено, почему ты меня не выбираешь – во мне все дело. Лучше знать, что ты плох, чем что ты хорош, а не выбран.

Полька. Поленька. Поленька. Поленька. Поля. Вот так и стучит в голове твое имя. А ты живешь себе там, в квартире с занавесками, купленными здесь.

Конечно, понятно, отчего такие письма возникают. Твой отклик, письмо, звонок, голос – был бы как солнечный луч, протянутый тонущему в болоте. Неспасающий привет избранности. Вот и взываю, вызываю жалость. Ничего, напишу и другое. Тоже нелживое и бодренькое, но уж не такое."

 

"Привет, Поль!

Вот и получил твое письмо, вот и дождался. Ну что ж... Отвечу на все и прокомментирую все по порядку.

"Почему-то я пишу тебе всегда, когда мне тяжело". Когда всегда, Поль? Письмо трехмесячной давности было последним. Не больно-то тяжело тебе живется. Может, устно наговариваешь? Впрочем, что я? опять фантазирую. А что касается "тяжело", то я за свою долгую жизнь вполне привык к тому, что ко мне идут, когда тяжело, и практически никогда, когда легко. Тогда обходятся. И правильно. Каждому свое.

"Прости, пожалуйста, что я пишу всякую чушь, но "глобальные" письма я писать просто не в состоянии". Ну что ты, Поль, какая же чушь? Красивый город Рио-де-Жанейро (кстати, хрустальная мечта моего детства), ваша поездка, "деревня", индейцы – это все не чушь, а вполне содержательные вещи. Что "глобального" можно написать? Читайте газеты – там глобальное. Это я пишу тебе всякую чушь (вот уж воистину! И стыдно, и больно, и никуда от этого не деться). А район ваш неплох.

"Я не знаю, как смогу жить без них без всех". Потерпи. Сможешь. Другие же живут.

"Единственное, на что мы можем рассчитывать, это работа Андрея. А с ней тоже ряд проблем". Но зато ведь "не тут"! И ничего, что часть из них, этих проблем, советские, как ты пишешь. Я абсолютно уверен, что все уладится. Ну год, ну два. Нас ведь никто не учил жить на своих ногах. Научитесь, встанете и пойдете.

Резкое получается письмо. Полька, ты не обижайся. Ты пойми. Я ведь тоже человек.

"Жить здесь очень трудно, а главное, непонятно зачем". Вот это последнее я не устаю повторять. Не ты ли мне говорила, что жить надо сейчас, сегодня, а не каким-то там "царствием небесным". Трудности не страшны (даже привлекают), если ясно зачем. Автомобиль? Домик? Обеспеченная спокойная жизнь? Фрукты к обеду? Все это замечательные вещи. Они очень привлекают. Вот только заплатить приходится не твердой валютой, а тем туманным капиталом, который есть (был) у тебя, у меня, у каждого. А я – жмот. Мне жаль вас, но не в том смысле, что я сочувствую вашим трудностям (хотя сочувствую, конечно). Вашу налаживающуюся жизнь с сияющими перспективами поездок в Рио и другие замечательные города (в том числе "даже Нью-Йорк") я не выбираю. Мы пробьемся. Вполне возможно, что наша, т.е. тех, кто не едет, жизнь не состоится. Что ж, будем считать, что состоялась ваша. Мне мучительно жаль тебя, Поль, твою бедовую упрямую голову, которую я так явственно ощущаю в своих руках.

"Другое дело, что жить дома тоже стало невозможно (не из-за продуктов или из-за страха, ты ведь знаешь). Просто та жизнь исчерпала себя, ты ведь знаешь". Не знаю. Моя жизнь тоже исчерпала себя, но это никак не связано с местом проживания. Авантюрой мне "та", т.е. ваша жизнь не кажется вовсе, по-моему, она еще больше предопределена и запрограммирована, чем здешняя, стоит только переучиться (см. выше – год-два), а побрякушки вроде дома или автомобиля никакой реакции, кроме хмыкания, не вызывают. Наверное, постарею – поумнею, а пока – дурак дураком.

"А напишу-ка я тебе настоящее письмо про то, как я здесь живу и что делаю (а не что думаю и что чувствую)". Вот это будет ужас. Потому что настоящее – это то, что думаешь и чувствуешь, а вовсе не то, что делаешь. Вспомни свою жизнь. Настоящее в ней – когда думала и чувствовала (может, и со мной что-нибудь связано), а пока делала – металась туда-сюда, магазины, конторы, работа, хлопоты (что тут, что там) – это же все шелуха и не стоит воспоминаний. Да и не вспомнишь. Так что... Эх, Полька. И не с кем, видать, тебе там без меня утвердиться. Так и припадешь к успехам, так и оценишь их высоко. А об жизни подумать?

"Напиши про себя. Я хочу знать всякие мелочи, подробности, скучные вещи и глупости. А то так мы друг о друге ничего знать не будем". По-моему, только глупости я тебе и пишу. И подробности. Правда, ни скучными, ни мелочами я их не считаю. Ну что писать описательные письма: съел то, пошел туда, сделал это. Тебе, наверное, мама такие пишет. Поль, ты забываешь, что я выдумал тебя, ты, так сказать, воплотившаяся мечта. Я понимаю, что это неуютно, да еще вроде какие-то обязательства накладывает. Куда как лучше "поверять друг другу все те милые пустячки и тайны, которыми обмениваются считающие себя близкими подруги". Я сказал тебе о себе столько, сколько никому. Я "подставил тебе горло", зная, что укус неизбежен. Что же я теперь буду рассказывать тебе, что вот, "коготь стер". Ты не хочешь быть ближе, чем "лучшая подруга". И ясным образом ставишь меня на то место в толпе, где мне и место.

Ладно, хватит. Все то же. Покажи меня психиатру, и я покажу ему язык. Пройдет. Целую тебя, Поленька, пока ты еще получаешь мои письма и пишешь мне. Письмо вышло резкое, а тебе и так... Ну что ж...Это – тоже настоящее. Вот мы цапаемся уже и в письме. Но как те разговоры проходили, так и это пройдет. Я не боюсь. Не боюсь твоего гнева, раздражения. Я все еще люблю тебя. Не надо говорить "ты же знаешь". Я никогда не знал. Это и было причиной устных цапаний. Да, люди уезжают. Да, отсюда туда. Да, много лучших. Ну, а я тут. Не будем врать друг другу. Пройдет день, другой, после того, как ты это прочтешь. Оно (это письмо) будет сидеть в тебе занозой, не давая (из чувства противоречия в том числе) расслабиться, ты будешь все упорнее стараться, терпеть, пробиваться, но в глубине души, не признаваясь самой себе, будешь знать, что я прав. И я это знаю.

Милая моя Полька. Хоти и дальше "того, что у тебя есть". Еще раз прости за то, что я сделал тебе больно. Целую."

 

Вот, стало быть, как. Суров ты был. Я не испытываю ревности к тебе, дружище. Ты целовал другую женщину, а думал – только думал, – что целуешь эту мою Польку, которую знаю и целую я. Или нет, даже и не думал. Черт. Некая сумятица. Короче. Как мне сейчас представляется, та Полька, которую знаю и люблю (хм, терпеть не могу это слово) я, это и есть воплощенная Полька твоей мечты. Тебе же досталась гусеница – предшественница бабочки, предпочитающая ползать по ажурному листу и думать о корме, а вовсе не порхать симпатично, как ярая чайка по имени Джонатан Ливингстон. Ты увидел в ней будущие контуры крыльев, а может, ты их просто создал, и сказка стала былью. Воплощение произошло. Какой же силой обладал ты, мой предшественник, друг мой Кирилл, собственно, подаривший мне эту взбалмошную женщину со стремлением к определенности и называнию. Если бы не эти письма, мне и в голову не пришло бы, что Польку можно попрекать тем, о чем писал Кирилл. Может быть, этого она и боялась – не ревности моей, не бросания ее из-за того, что у нее был предыдущий мужчина, из писем видно, что она, скорее всего, и правда его не любила, – а того, что я увижу роль. И спрошу себя "а когда же это она играет, тогда или сейчас?". Действительно, когда? Нет, ну предметность, барахольность в Польке, конечно, есть. И озабоченность бытом наличествует. Но, по-моему, не больше, чем в любой другой женщине. Даже меньше. Про жизнь в своей Вообразилии она рассказывает редко и неохотно, а я не выспрашиваю. Хотя страна экзотическая. Это вам не Штаты занюханные, о которых с упоением расскажет каждый третий. По замашкам ясно было с самого начала, что прозябать, как я, например, она не привыкла. И не хочет. И слава Богу. И вообще Полька – Полька-птичка. А по взглядам – довольно последовательно, хотя и не напористо, именно те, которые исповедует(-овал?) Кирилл. Занятно. А что же это ее сподвигло привезти мне эти письма? Ладно. Питнемся трехразово, а по дороге подумаем.

Неплохо я сегодня рванул. Верно учит Бальшая Савецкая Психология, что у человека много входов – зрение там, слух и прочее, плюс мозги для переваривания, – а выход один: мышечные возбуждения. Лихо я возбудился. Давно за собой такого не числил. Вроде эпилептического припадка. Только этого непосредственно предшествующего просветления, парения воздушного, эйфории, описанных в литературе, что-то не было. Значит, не эпилептик. Ну хоть это. И пошел с просветленной улыбкой жены Феллини на челе. Эх–ма. А возьму-ка я у администрации шезлонг и завтра посижу на пляжу. И, может, сегодня вечером никто ко мне не заявится. А, может, Польке позвонить? Пусть бы приехала, пока соседа нет. Хотя она работает. Хотя вчера приезжала. Не. Не буду пока.

 

Я вхожу в ее квартиру, и она сразу бросается мне на шею, а я бросаю сумку, едва не попадая в кошку, и тоже изо всех сил прижимаю ее к себе. Эти моменты самые замечательные. Я целую ее, и ощущаю все ее тело, и судорожно выковыриваюсь из одежды, если это зима, или просто хватаю ее на руки и волоку в спальню. Прямо лыж не снимая. Пуговицы, застежки с трудом удерживаются на своих местах, а глаза ее сияют. Сияют. Хорошо бывает с Поляной. Это потом, когда начинаются разговоры, и я уже вполне себя контролирую, эти игры в установки, в определения начинают отчасти донимать.

Вот так это бывает. 

Может показаться, что нас связывает только постель. Но это не так. Нас связывают эти сияющие глаза, и нет лучшего способа потушить их, чем зажить семейной жизнью. Трудно потом будет простить себе, да мне и самому терять ее не хочется. Держимся вот уже порядочно, и, Бог даст, еще продержимся. В конце концов она меня бросит, наверное, – женщине нужна семья, и тогда ее глаза для меня потухнут. Но сам я их тушить не собираюсь.

 

"Вот, Полька.

И ничего с собой поделать не могу. Не могу я жить без того, чтобы не думать о тебе с нежностью и любовью, чтобы не выплескивать все эти розовые слюни, захлестывающие изнутри, не дающие хоть дышать нормально. Одно утешение, что в развивающейся Бразилии наверняка есть и корзина для бумаг, куда и можно смело это отправлять, если конечно в ней (корзине) нет дырок, и все это не разольется по полу. Моя голова, занятая тобой, окончательно превратилась в котел, в который снизу ("из области сердца, а может желудка (Том не был силен в анатомии)") всплывают пузырьки и каждый лопается: "По-ля", и голова гудит и раскалывается. За все эти месяцы я не сделал абсолютно ничего, кроме этих вот писем тебе. Ну что же... Стало быть, больше ничего за душой и нет. Впрочем, думаю, что это немало. Хоть никому и не нужно, да не у каждого есть. После каждого письма я чувствую себя опустошенным, т.е. вкладываю в него себя по мере сил. Чем богаты... А ты, Полька, ты – ты из тех, кто мог бы оценить, если б захотел. Ну, как знаешь. Ты ведь мудрая Тортилла, и меня насквозь видишь. И чего я к тебе прилип? Все таскаюсь и таскаюсь.

И была пауза в 81 день – без слова, без строчки, без всего. При этом другим-то письма от тебя приходили, и иной раз с мимолетным приветом для меня. При этом весело-внимательный Григорович обласкивал меня задушевными вопросами. При этом ты – была, а я был с "приветом". Поленька, я ведь НЕ ЗНАЮ, что творится в твоей душе, я НЕ ЗНАЮ, что ты чувствуешь или чувствовала по отношению ко мне. Ты никогда и ничего мне не говорила. Иногда мне казалось, что я тебе не безразличен, и я часто знал, что нужен, но ты никогда не колебалась забрать те хрупкие опоры, которые создавал себе я. Помнишь, я говорил тебе об асимметрии? Она в том, что я принимал и принимаю тебя, после чего угодно ты оставалась для меня тем же, чем была, а я при каждом удобном и неудобном случае сбрасывался тобой с того "пьедестала", на который иногда ты меня помещала, и отпихивался тобой все дальше и дальше.

Твои письма – такие больные, такие в то же время охочие до моих ошибок... Да и мои, наверное, кажутся тебе такими же. Что-то раздвигает нас, и как я ни цепляюсь за отплывающую стену, как ни гомоню, как ни стенаю – в ответ только "сам виноват" и "не справляешься". С ролью? С жанром? С чем еще?

Езжу я по городу в общественном транспорте, смотрю на мелькающих женщин и не вижу ни одной щеки, к которой хотелось бы прижаться своей или просто провести рукой. А суровая ты, "закрывающая темы", "остающаяся одна", – далеко. Вряд ли мы увидимся. А увидимся, что скажем друг другу? "Вспоминаешь, значит, выздоравливаешь," – пишешь ты. Я, стало быть, здоров, как бык, и только чего реву, неясно. Должно быть, недоен. Я, Поль, не могу из этих воспоминаний вырваться. И хочу, да не могу пока. Впрочем, я в них существовал и при тебе, это давало хоть какое-то убежище. Не думаю, что ты поверишь этим всего лишь словам, но не могу не сказать их: я живу тобой с той же полнотой, что и раньше, только безысходнее, я думаю и говорю с тобой постоянно – в транспорте и на работе. И, понимая полную бессмысленность всего этого, не могу остановиться. Наверное, это неправильно. Наверное, отношения должны быть легкими – всем "в кайф", но в моем случае это не так.

А сейчас приехал на факультет (на улице снег метет – у вас-то там хоть бывает?), вхожу на седьмой этаж, иду по коридору. А там, помнишь, освещение всегда плохое, и видны только контуры. И тут из той двери, где лестница, выходит женщина, которой мне виден только силуэт, да и то издалека, и идет навстречу и подходит к нашему отделу, а я за это время успеваю дойти до полкоридора. Иду и обмираю оттого, что у нее твои ноги, и твой контур, и твой пиджак. И вот в груди так это бухает, а в голове – холодно и ясно, потому что вижу, что очертания прически не твои. Знаю, что не ты, и все смотрю, смотрю на эти ноги. Прошел мимо – поздоровалась. И я машинально. Кто такая, не знаю. И зачем я это тебе пишу, тоже не знаю. Целую."

 

ДЕНЬ ЧЕТВЕРТЫЙ

 

По дороге на пляж – сложенный шезлонг под мышкой поскрипывает деревянными суставами, часть пацакского трактата аккуратно заложена в пластмассовую папочку, из которой выкинуты паспорт, путевка и еще какая-то квитанция – я высчитываю, какой сегодня день, поскольку сказано, что Павел Андреевич возвращается в субботу. Вроде бы четверг, но надо уточнить. Вот уже... да, четвертый день я выясняю вопрос о написании эпистолярного романа. Своеобразно, надо сказать. Дорога, идущая через лес, выводит к нижнему шоссе, по которому на хорошей скорости пролетают иномарки. Перебираюсь через шоссе, где обычно, около знака "извилистая дорога", поворот направо, немного пройти к удобному месту, пересекаю теперь уже муравьиный тракт (они бегут в противоположные стороны безостановочно, целый день, и шезлонг мешает мне проверить, что я уже давно хочу сделать, – на этой-то широченной своей дороге они тоже при встрече касаются друг друга усиками или это бывает только на узких тропах, где каждый встречный муравей – событие и потенциальный незнакомец), поворот налево, небольшой пригорок. Хоть и Маркизова лужа, а все равно море. Крохотные и какие-то полукруглые волны напоминают рыбью чешую. Виден форт с неопределенными сооружениями, в сторону Зеленогорска изо всех сил крутя лопастями – они аж посвистывают, – проносится вертолет. Песок пришептывает под подошвами, водоросли – подарок защитников дамбы благодарным отдыхающим – пахнут. Не совсем, конечно, морской запах. То есть, простите, отчасти напоминает сортир. Но при известном воображении и некотором пренебрежении... Скрипят подпорки шезлонга, матовое солнце, похоже, не собирается наносить никаких ударов. Благолепие. Это я просто выспался сегодня, вот что. Ну-с-с...

 

...когда придет пора. И вот эта пора наступает. Материальный мир, не только представление о котором возникает, но который сам возникает как результат представления, описывается ровно теми же законами, что и те части, те сущности, те уже личности, что были выделены из единства волевым образом. То притяжение, которое по мере возможности сохраняет единство, те притяжение и отталкивание, которые соответствуют приязни и неприязни, лежат в основе любви и ненависти и определяют взаимодействие частей между собой, проецируются на безотносительные, безэмоциональные или, может быть лучше сказать, вневолевые (поскольку эмоция – штука непростая и надо еще договориться, что значит это слово), взаимодействия материальных тел – объектов без свободы воли, в нашем понимании кусков косной материи. И сначала материальные тела начинают вести себя "в пространстве", описываемы нераздельно от этого пространства, прогибают его, искривляют, как нам привычно говорить. А одновременно легко представлять себе, что они стремятся друг к другу, как "повелел" Ньютон в нашей науке – именно это "видно" (у пацаков-то еще не видно). Все зависит от уровня осознания – если ты находищься в единстве (удачным сравнением можно считать "наличие большого объема оперативной памяти"), то пространство-время-материя единой сущностью, вполне подобной самому единству с его взаимодействием между частями, представляет мир, т.е. Мир целиком, если же ты отделен, то понятия притяжения по а ля Ньютоновскому закону вполне достаточно, чтобы воспринимать аналогию, одна ветвь которой хорошо знакома любой личности, могущей существовать и вне единства, а вторая достраивается, стоит лишь поразмыслить о мире вещей.

 

Хорошо, что я никуда не спешу и могу спокойно еще раз перечитать, предварительно просто посидев с закрытыми глазами, представляя "звездное небо над головой". На первых страницах текст не был таким заорганизованным. Половинки ракушек, покинутых обитателями, как несимметричные лодочки, валяются тут и там. Неподалеку журчит ручей, впадающий в залив, было бы неплохо осуществить сплав этих лодочек – порожистая речка.

А дело-то простое: сначала взаимодействие сознаний – частей с единством и частей между собой, – а потом, после возникновения (что же все-таки имеется в виду?) материи, взаимодействие между ее частями по тем же законам. Ну-ну. Я собирался писать, и даже начал, нечто подобное только в другую сторону. Что-то давно переведенных цитат нету. Все комментарии. Передвину-ка я свое кресло вслед за солнцем.

 

Из наличия двух типов взаимодействия – двух зарядов, –а также при участии представлений о пространстве и времени в абсолютно условном, формализованном виде таинственным образом возникают понятия тока, переменного тока и наконец, волн, излучаемых зарядами, движущимися с ускорением, в простейшем случае – колебательно. Это я пишу "тока", поскольку соответствующий пацакский термин, хотя и означает ток в применении к физическому миру, исходно-то описывает отдельные сознания и их взаимодействия. В этой части трактата текстуальный перевод практически невозможен за отсутствием терминов.

 

– как услышал –

 

Следует постоянно иметь в виду, что знакомые слова, которые нам случалось употреблять в большей или меньшей степени по крайней мере в школе и которые у нас применяются к психологической, социальной сфере лишь в переносном смысле, у пацаков изначально используются именно для нее.

 

Я опять делаю паузу. Холодок предчувствия, предвкушения ошущается в сердцевине грудной клетки, в печенке, селезенке и чем там еще. То "терпение, терпение...", к которому давеча сам себя призывал автор и которое он теперь демонстрирует с такой дьявольской холодностью, основательностью, с такой педантичной последовательностью мне абсолютно не по плечу. Господи, что со мной? Какой-то трактат... И я всего лишь догадался, что будет через пару фраз.

 

Волны гравитационные в общем описании пацакского мира никого поразить не могут. Как и в нашем: есть они, нет их – холодно или жарко весьма небольшому числу заинтересованных лиц. Трудно привыкнуть к тому, что сначала общая теория гравитации, а уж потом простые приближения (Ньютона) – так вышло, так получилось в истории пацаков, создававших мир по мере развития представлений о нем. Но волны, излучаемые колеблющимися зарядами, – и я не могу не вспомнить классную доску, на которой наша физичка рисовала пунктиром и штрих-пунктиром, подмалевывала цветными мелками какие-то расширяющиеся яблоки в разрезе, дольки которых столь же таинственным образом, что и в трактате пацаков, отделяются от сердцевины и летят, летят – по виду своему, по формальному описанию столь мало отличающиеся от гравитационных, они, эти волны, как называем их иногда мы, есть носители разделения мира на свет и тьму – того онтологического деления нашей дуальной, если угодно диалектической (ди – диавол) культуры, возникли в едином сознании пацаков и были воплощены в бытие. Да будет свет! и стал свет.

 

Вот так-то. Я перевожу дух. Обнаруживаю, что сижу в своем шезлонге не вальяжно развалясь, а выпрямившись, не касаясь спиной опоры – как младший лейтенант на приеме у маршала. Сую листки в папку, почему-то оглядываюсь по сторонам, откидываюсь на спинку, вдыхаю еще раз поглубже. Снова достаю листки.

 

Жители пещер, существа, может быть уже тогда человекообразные, навыдумывавшие столько, наотделявшие столько материализовавшегося шлака, что его хватило на образование целого внешнего мира – сколько же их было? где же, собственно говоря, они были (были?) до того? как долго все это происходило? – как непросто это осознать, поверить, что все это не розыгрыш, не претензия на историю о сотворении мира, но то, что называется "медицинский факт" – вдруг подумали, что МОЖНО "видеть", то есть воспринимать на расстоянии. А раз можно, то почему не попробовать. Что нам стоит дом построить... Уже есть половое различие, уже есть болезни, уже есть аналоги скульптуры... Одним органом чувств больше. Почему не развить какой-нибудь участок матрицы памяти, процессора, осуществляющего время от времени самоподключение в сеть.

Любопытно, что именно на этом этапе, когда зрение было "на подходе", появляется идея о множественности миров, о возможности ДРУГОГО единства. Еще один пример нелогичного события. Но почему, собственно, надо требовать такой уж безупречной логики?

 

"...Актуализация возможного разделения единства на части должна была привести к допущению того, что все единство – часть сверхъединства, но этого не случилось. Лишь [пред-увидев] себя со стороны, было представлено сверхъединство".

 

Тогда же источник энергии выделяется в отдельное тело – его надлежит УВИДЕТЬ, когда до этого дойдет дело. Заодно в него сбрасывается большая часть массы, а себя пацаки поселяют на маленькой части, вращающейся вокруг звезды. Вообще происходит бурный взрыв выдумывания, творческой активности.

 

"...Те же, кто, отделяясь, неизменно и охотно возвращается в единство, привносят все новые вклады в картину мира, каким надлежит ему быть [увиденному]".

 

Они работают на будущее, понимая, что сами "выдумывальщики" не "увидят" (и к новому термину идет привыкание) ничего из того, что творится у них в головах. Это не особенно смущает, не вызывает огорчений, слез и комплексов, говоря по-нашему.

Мы же не горюем оттого, что, скажем, мыслей читать не умеем. Ну, может, когда-нибудь наши потомки выучатся. Пусть даже курсы пооткрывают – ходи и научишься – нам-то что за дело. Пусть кому надо, тот и учится. Ну есть там, наверное, эти яйцеголовые, которые все судят да рядят "что будет, что будет, да как будет мир устроен", а наше дело маленькое.

Я шучу, конечно, и понять из трактата, как именно проходил этот период у пацаков, не удается. Единственное, что можно сказать наверняка, это и правда бурная разработка картины мира, какой ее именно надлежит впоследствии увидеть.

 

"...Теперь, когда мы знаем, как может быть, эту возможность мы увидим воплощенной, и почему бы не пред-усмотреть многое? а что не будет пред-усмотрено, будет увидено другими, как они того пожелают, не в противовес общей картине создаваемого [сознанием] мира".

 

Не искупаться ли "не в противовес общей картине", а как раз наоборот – в полном с ней соответствии? Тщательно упакуем авторский текст, сверху штанами его прикроем, часы – в тапок.

Накалившийся песок жжет подошвы. У самого берега в зоне отлива малышня понастроила песчаных замков, а рядом – более традиционные и менее романтичные конструкции, квадраты стен, окруженных рвами, в которых имеется правдоподобная вода, по углам башни, проложены дороги, из тростника понаделаны ката-, три- и более -мараны. Вода просачивается сквозь плотный мокрый песок, и сооружениям грозит обвал. Веселый черный ньюф-акселерат в полном восторге носится вдоль берега в надежде, что хозяйка забросит что-нибудь в воду.

Непросто найти песчаный проход на мелководье и долго надо шкандыбать по камням, пока вода дойдет до колен. Тут мы не предусмотрели. Ах, черт возьми, как красиво все выходит. Невероятно, и про "медицинский факт" "сомневаюсь я", но красиво. Я-то собирался – ах ты, каменюга! – попонимать, попредставлять, что там творится в сознании такого, что мы якобы наблюдаем в окружающем мире физических явлений, поприменять формализованные структуры к поиску наблюдаемых свойств, а пацаки-то говорят "чево хочем, то и видим". Воля в чистом виде. Мне, чтобы обрести такую творящую волю, необходимо иметь, скажем, веру. Хотя бы с горчичное зерно. У меня вера и воля разделены. У пацаков же не разделены. И веры никакой нет. Точнее, отсутствия веры нет. По той причине, что как бы в голову это не приходит. Так это запросто – раз, и гора идет к Магомету. И нет возможности для греха. И греха нет. Потому что сомнения нет. Неоткуда ему взяться – сомнению, не взялось оно, не возникло. И мир творится по воле.

Вот такие дела.

Вода, наконец, добирается до пояса, она, конечно, теплая, но кожа нагрелась от сидения на солнце, и бултыхнуться окончательно все никак не решиться. Опускаю в воду руки. Если сложить ладонь в виде ракушки, то можно брызнуть, толкнуть воду далеко и точно. Две чайки, коротко взвизгнув, рвут что-то друг у друга прямо в воздухе.

Будем считать, что к температуре воды привык. О-па. Вода желто-зеленая, дальше, еще дальше... песок, по которому я заходил, кончился, и дно устлано камнями. Рыб не видно. Хор-рошо. И выскочить наружу, взметнув обе руки, и еще, и еще... и теперь плыть себе неспешным брассом от английского слова breast. Вчерашнее купание было чу-уточку иным. Самую малость. Плывешь и пофыркиваешь, плывешь и пофыркиваешь... Как китообразный дельфин. Вдалеке у косы виднеется красивый деревянный дом с башней – дача Вырубовой. Если погрузить голову в воду, слышен звук мотора, а лодки нигде не видать. А к берегу от английского слова crawl? А запросто.

Пройти по горячему песку, вежливо кивнуть коллегам-отдыхающим из нашего дома, борющегося за звание дворца, – вон и моя несостоявшаяся приятельница в сказочном купальнике – ай да Павел наш Андреевич! молодец! – и к себе на шез, понимаете ли, лонг. А у Станюковича, по-моему, лонгшез. Вот уж не думал, что доведется посидеть в полном праве на такой штуковине.

 

...началась история зрения. Началось нормальное детство народа, уже не слишком отличающееся от нашего (не считая того, что единство, которое в любой момент могло быть достигнуто или реализовано любым пацаком, конечно, придавало дополнительное измерение каждой конкретной жизни, каждой личности). Увиденный мир, лучше было бы сказать увидываемый мир, поражал. Он был одухотворен и прекрасен.

 

"...И раз мы увидим это со всех сторон, то стороны эти будут наиболее совершенным из того, что мы можем себе представить".

 

Он был прекрасен и сам по себе. И не играть в этот мир, как в одну большую игрушку, у многих не было сил. Да и почему бы нет? На то и детство, чтобы, играя, освоить мир.

И случилось так, что некоторые из тех, кто прозрел (хочется написать в кавычках это слово, а затем указать на отсутствие необходимости этих кавычек), навсегда остались детьми. И дети их оставались детьми. И дети детей. Все реже и реже входили они в единство, все реже хотели почувствовать видимый мир пусть яркой, но всего лишь одной гранью мира большого, все чаще казалось им, что, увидевшие, они избраны.

 

"...И сами они избрали в прошлом давшего им свет и нарекли его Бог".

 

А части этой блестящей игрушки разные, ими можно меняться, все более яркую, все более привлекательную вовлекая именно в свою игру. И придумав правила для игр, а для детей главное – справедливость, они отказывались думать об ином и умирали детьми.

Здесь, как и во многих других местах пацакского текста, адекватный перевод невозможен. Мы не применяем слово "справедливость" к описанию физических явлений, в то же время говорить о "законе сохранения энергии" в применении к взаимоотношениям людей можно лишь в переносном смысле. Между тем, то, что имелось в виду пацаками под "справедливостью" (а этой, отпочковавшейся ветвью народа было возведено в основной принцип), в большей степени напоминает нечто вроде "признания обеими сторонами эквивалентности обмена". Именно это присутствовало изначально в общем мировоззрении (и тоже неподходящий термин!) и впоследствии перешло в физический мир в виде закона сохранения энергии.

Важно обратить внимание на то, что речь идет не об "эквивалентности обмена", а о ее "признании обеими сторонами", то есть уже не раз упоминавшийся релятивизм проявляется и здесь: после того, как произошло самоотражение, самоповторение сущности в отдельных "сознаниях", ни одно из них, естественно, не имело преимущественных прав оценки. Именно поэтому первичной "механикой" пацаков, когда дело дошло до материального мира, была механика специальной теории относительности, не содержащей абсолютной системы отсчета. И лишь когда уровень эгоцентризма отдельных личностей достиг определенной величины, простая (для нас) "классическая механика" пошла в ход.

 

На этом пачка листов, которую я взял с собой на пляж, иссякла. И вовремя. Солнце – источник энергии, выделенный в отдельное тело, – скрылось за тучей, да и ветер усилился.

Как я все угадал... Вчера, когда бил озноб, когда вприпрыжку, но и аккуратно, чтобы не расплескать, я нес домой угаданное... И лишь для пробы плеснул на свой листок. И желтым по краям, затем черным, узорно обугливаясь, затлела бумага... Полночь. Полдень. Гром.

На обратном пути, когда я иду мимо баскетбольной площадки и замедляю шаг, следя за футболистами, – тоже наши люди, двое на трое – азартно пропихивающими мяч между стойками щитов, меня зовут поучаствовать. И, сложив одежду, папку и завалив все сверху сложенным шезлонгом, я до самого обеда играю в футбол, забыв и о трактате, и о любви Кирилла к Полине, и об эпистолярном жанре. Какие наши годы...

 

"Привет, Поль,

пытаясь сосредоточиться, я обнаружил, что могу сосредоточиться только на тебе. Пишу тебе, пытаясь хоть как-то передохнуть, заняться делом, но, выплеснув что-то там на бумагу, оказываюсь совершенно опустошенным и хочу только одного – идти, двигаться, перемещаться. Откуда? Куда? Без-раз-лич-но. Твое последнее странное письмо заставляет повторить вопрос, который ты задала мне в одном из писем "да видишь ли ты меня вообще?". Тут ведь какая ситуация, Поль, я-то вижу, что тебе больно невмочь, но любая попытка что-то предпринять (с моей стороны) – словом, делом – вызывает только болезненный окрик "не трожь! тебе не понять!". Я и не претендую на то, что мне "понять", и не исправить тебя хочу, и не жизни научить, а просто обозначиться рядом.

В здешней жизни я отмер. Т.е. я могу вести светскую беседу, радоваться горам или тосковать от бестолковости происходящего, но та волна, которая подняла меня и по которой я скользил, как на серфе, выскользнула из-под ног, я плюхнулся в воду и теперь только барахтаюсь, держась рукой за доску. То состояние ясности, в котором я пребывал, пока ты была здесь, постепенно меркнет, простор еще присутствует, но без тебя он опустел.

Через день.

Знаю очень точный аналог ощущения, которое переживаю сейчас. В детстве однажды ныряли мы с приятелями, кто дальше. И пришел один парень постарше и унырнул сразу раза в два дальше, чем наш рекорд, и стоит там, в воде. Я нырнул и поплыл. Терпежка, терпежка, вот кажется уже все, кончаюсь, но ног-то его все не видно. И вот плывешь, плывешь, уже ничего не соображая, и уже наплевать, что сейчас хлебанешь сполна, а то и задохнешься. Тут вдали появляется коричневая тень – ноги. И достаточно просто доплыть и коснуться – и ты герой (для своей возрастной категории), но доплываешь и уходишь еще на метр дальше. И вот всплываешь и делаешь вдох. Вот сейчас я в состоянии этого вдоха. Передо мной лежит твой конверт, желтые листки. Я смотрю на них и дышу, дышу и никак не могу надышаться, смакуя этот немудреный процесс. Поля. Поля. Поля. Поленька. Полька. Поль. Все, можно поскакать на одной ноге и вытряхнуть воду из уха. Может спешу? Опять выдумываю? Надежнее-то было бы поберечься, укрыться за фактами дней. Но нет сил преодолеть это искушение припасть к тебе как к своей, как к родной, пусть это все опять одни слова. Поленька. И, как и обычно, хочется откликнуться на каждую фразу, на каждую. Поль, ответ кружится у меня в голове уже часов 18 с 3-часовым перерывом на сон, в котором ты не приснилась. Он складывается так и эдак, я произношу пассионарные речи, ужасно умные.

 

– видимо, страница утрачена –

 

И приготовь какого-нибудь чаю-кофею-алкоголю, чтобы сдабривать эту "о-очень сухую историю". Поленька, ты пишешь: "тебе надо жить в России". А то я не знаю! Более того, я тебе "один умный вещь скажу, только ты не обижайся", вещь, которую мы оба ЗНАЛИ еще до твоего отъезда, только ты не решалась облечь в слова, а я решался: Поленька, и тебе надо жить в России.

То "поле", которое ты чувствовала, как "приемник", находясь рядом со мной, я не менее отчетливо ощущал, как "передатчик". Мы были (были?) на одной волне, в резонансе. Ты не можешь не понимать, что я – это ты. Так случилось, Полька. Я создал тебя так же, как и себя. До меня ты была красивой, привлекательной, обаятельной, умной, но еще не единственной. Как ты, наверное, понимаешь, я – Мастер, но создаю не роман, не картину, не научную теорию, а себя, себя единственного. И тебя, раз уж так случилось, что я – это ты. И это последнее означает, что и ты создаешь меня, раз уж ты – это я. Это все – те самые выдумки, которые одни и составляют (могут составлять) содержание жизни. Уф!.. Но дальше, дальше...

Все, что я мог сделать (и делал изо всех сил), – это стать для тебя тем, кем стал, и ждать, ждать, когда ты сама, своими собственными словами назовешь ситуацию. Иначе не проходит. Но... Лайфтайм сокращается, как шагреневая кожа, уходя на... На что? Оставим в покое меня. Идиотская Россия, идиотская Бразилия (вместе с идиотской Америкой), идиотский "другой глобус"... А где же ты, Полька? Они все существуют, а ты? Знаешь ли ты, что такое любовь? что такое любить? Твоя фраза "я могла бы жить с нелюбимым, но никогда с нелюбящим" не содержит тебя. Окружающие есть, а тебя нет. Где ты как действующее лицо? В первой части ты не любишь, т.е. "не действуешь", во второй – тебя просто нет, ты объект, а не субъект.

Теперь, когда ты нашла работу, сказать, что тебе "пришлось вернуться" уже невозможно. Так что "крахом", поражением твое возвращение уже никак не может быть. И ты знай, что я об этом знаю. Уходит поезд в небеса, счастливый путь! Целую."

 

Что-то Кирилл стал сумбурен. И вообще эти письма, заглядывать в которые поначалу было несколько неловко, мало ли что там могло быть, перестали быть неожиданными и приобрели тон ноюще-поучающий. Слишком он собой восторгается, а Польку жучит. Ну его к лешему. Пушкинист липовый. Впрочем, абзац про Мастера – небессмыслен. А на следующем листке, похоже, стихи?..

 

"И не то что нельзя плакать,

Просто стало сухо донельзя,

Что могло болеть, отболело,

Как сгорает свеча. И только

Вместо воска крик сухой, ржавый,

Что застрял поперек горла.

Просто нечем жалеть и холить,

И встречать, любить и лелеять.

Равнодушно смотрю наружу,

За очками у нас спокойно.

Стали сами все виноваты,

А я стал никому причиной.

Гибнут люди, вопят дети,

А мне нечем жалеть, не стало

Блока странного, ну, который

Убивать мешает убийцам.

Тут бы мне ужаснуться, взвиться...

Ужаснуться нечем, не стало

Блока странного, ну, который

Полюбить разрешит любимой.

Вот такой и живу коробкой,

"Самовар" без рук на тележке.

Ненавидеть себя – а нечем,

Выжгло все, чем мог ненавидеть.

Вот что, милая, со мной стало.

Вот что стало. И как поправить,

Да и надо ль кому, не знаю,

Только сам себе я не нужен.

Но, замечу, и не противен –

И противиться стало нечем."

 

Такой вот стиш накатал Кирилл моей (тогда еще не моей) Польке. Гроб-арт в одном из стилей Сидура. Балахон, желтый шарф до полу и "Бродячая собака". Как говорится, "люби меня, как я тебя". Н-да... Что-то сегодня эти письма меня утомляют. Бог с ними. А с эпистолярным романом кто? Или, точнее, что? А вот и не знаю. Какой тут можно высосать роман, непонятно. Вот Полька-то правильно, видать, его надоумливала, пиши, дескать, мелочи, да что происходит. В искусстве ведь главное что? – дета-али... Это все знают. (Каждый раз, когда я слышу эту фразу или вижу, как собеседник снисходительно ее думает, я мысленно нагибаюсь к его лацкану и разглядываю фирменную бирочку участника конференции с надписью "Александр Птибурдуков", а пониже мелким шрифтом "инженер". Когда я встречаю детали в произведении искусства, я так не делаю). Глядишь, и сюжет бы прорезался. В общем, наверное, он неплохой парень, и неглупый, и, в общем, даже общнуться с ним, наверное, было бы интересно. А письма читать надоело.

Уютно сидеть на веранде все в том же шезлонге, покуривая сигарету. На окошках занавески не слишком отвратительно желтоватого цвета и с не слишком большими казенными штемпелями по углам. Половинка банки от пепси-колы, назначенная на должность пепельницы, успешно справляется со своими обязанностями. Ага. А также плед в красно-зеленую клетку, аромат трубочного табака, бокал с хорошим и чуть подогретым портвейном, камин и Джим, дающий мне лапу на счастье и одновременно – преданно смотрящий в лицо прямо-таки собачьими глазами. Любить Вагнера нынче стесняются. А мне-то что. Такты "Полета валькирий" нарушают умиротворенность комаровского вечера и заставляют забыть о тепле камина. Плед отброшен. Грозное грядет. Вот-вот вломится какой-нибудь злой дядька и начнет завязывать кочергу узлом. Бред, бред, полудрема...

Мне лет восемь. Наш класс вернулся с медосмотра, на котором выяснилось, что мне нужны очки. Я сижу за своей партой, предпоследней в ряду у окон, и по лицу текут слезы. Текут сплошным ручьем, я тем не менее стараюсь проморгаться, тщательно разглядываю цветы на окнах, коричневую доску с линейками и клеточками, плакаты о правописании "жи-ши пиши с и", стараясь не опускать глаза на парту, чтобы слезы сохли на щеках, а не ливанули и через нос. И только когда Кира Станиславовна замечает их и, обращаясь ко мне по имени, спрашивает:"В чем дело?", я не выдерживаю и плачу судорожно, навзрыд, со всхлипами, уткнувшись лицом в руку на парте. Она оставляет меня в покое, класс недоумевает, не зная, сочувствовать мне или посмеяться над ревой-коровой. Я отрыдался и в голове звенит или это во всем теле звенит? как будто провода пронизывают меня во всех направлениях и в них что-то тихо, но отчетливо гудит, вибрирует. Пропасть. Я зачем-то поднимаю руку и, подойдя к учительнице, говорю ей потихоньку: "Я хотел быть летчиком". Сочувствия ищу или просто пытаюсь объяснить свое поведение? Не знаю. Она говорит что-то успокоительное, но ясно, что трагедия ей не внятна. И то сказать – мало ли кем хотят быть дети в восемь лет. Но я! Но так, как я! Неистово, сосредоточившись на этой мысли. Мысли? Полно, это была жизнь, вся жизнь впереди с высшим пилотажем, риском и вынужденными посадками. Я очень уважаю себя восьмилетнего, стоящего перед крахом жизни. Этот мальчик (я то есть) – настоящий, способный чувствовать и любить, и я хотел бы иметь его другом, и он бы это оценил.

 

Так что там плед? И не зайти ли по дороге с ужина в ларек за портвейном? Пожалуй. И в койку. И еще порция пацаков на сон грядущий. Асса.

 

...на роли полноты знания, полноты, позволяющей не отбрасывать ту "малость", которая является причиной деформации событий, что и приводит к духовным мучениям. Для пацака "познать весь Мир" не является проблемой. Сложнее постоянно иметь его в сознании, чтобы не совершить опрометчивого (приводящего к мучениям) поступка. При условии жития отдельной жизнью такая цель кажется недостижимой и невозможной. Это раньше, когда кроме единства никаких других форм существования еще не было, принести ему (себе) вред было немыслимым. Теперь же возникает противоречие, связанное с необходимостью поддерживать всеобъемлющее единство постоянно, чтобы избежать духовных мучений. Однако есть и иной, не связанный с Абсолютом путь.

 

Что-то не въезжается.

 

Когда говорят о "малости", о "пренебрежении", всегда имеют в виду нечто, по сравнению с чем эта "малость" мала. То есть учитывают одно и не учитывают другое. Это есть основной признак модели. Если же нет модели, то нет и объекта сравнения. Мир пацаков возник как результат воплощения модели, модели, придуманной во многих деталях, но не во всех. Любая личность могла продвигаться в познании мира – теперь мы можем употребить этот  термин, поскольку теперь творение являлось локальным, не обобществленным, и единство могло быть поставлено о нем в известность и заниматься согласованием его с предшествующими представлениями.

 

Портвейн тут абсолютно уместен. Не пойму, о чем речь. Вместо черной копирки на оставшихся листках употреблялась синяя. Похоже, это последняя часть. Да-а, вон номера-то какие пошли. Стоп, а на следующей по порядку странице почему ни одного соседнего номера? а два из трех вообще меньше? Ну, елы-палы...

Значит, мир построен по общей, хорошо разработанной модели, но потом периодически отделяющиеся от общего сознания граждане начали действовать кто во что горазд, и усилия по согласованию их личных продвижений и представляют собой познание на пацакский манер. Ладно. Только причем тут мучения?

 

Отдельные сознания, отдельные личности не были озабочены тем, чтобы все, что они познают (творят!), было согласовано с общей моделью. Более того, при стремлении ИЗБЕЖАТЬ построения модели (подстроения к модели), т.е. избежать формулировок типа "это должно быть так", "это не должно быть так", при стремлении принять Мир как данность, как условия задачи (которые приходится писать на ходу), которую приходится решать на ходу, при отказе от бесполезных сомнений в выборе этих условий (как не соответствующих общей модели) и их бесполезной (само)критики – не оказывается тех величин или событий, опираясь на которые мы можем пренебречь остальными.

 

Тьфу, пропасть. Значит.

Если при познании думать "это должно быть так-то", а на самом-то деле никто ничего не должен, то мы никуда не деваемся от модели, и каждый отдельный новый шажок можно оплевать и забить.

Так.

Если же не стремиться к тому, чтобы новое соответствовало модели, то решительно каждый шажок ценен и значим.

Нет правильного и неправильного, истинного и ложного. Как и обещали вначале. Все у них наперекосяк.

И еще полстакана.

Какая-то расползающаяся дедукция. Культурология называется. "Экспеди-иция".

 

При отказе от периодического участия в корректировке модели в рамках единого сознания время обработки непредвиденных событий (возможно, порожденных другими сознаниями) сокращается, и они просто учитываются в СВОИХ условиях задачи, с которой по-прежнему не надо бороться. В нашей культуре это явственно проявляется в спортивных играх и единоборствах и хорошо известно тренерам и психологам.

Построение этики пацаков, как уже говорилось выше, основано на полноте информации, описывающей ситуацию.

 

"...Только тогда предпринимаемое [отдельной частью] действие может быть подвергнуто оценке, когда, примкнув к единству, часть узнает все его следствия".

 

Но, примыкая к единству, нет возможности поступать по собственной, личной воле, нет возможности двигаться, развиваться. И тогда нормой (нравственной) для пацаков становятся действия любого из них, которые не подвергаются оценке, пока не произойдет слияние с единством. До тех пор каждый строит свои правила (свои условия), не забывая, что любой другой волен поступать таким же образом, и, значит, самому надо следить за тем, чтобы не нанести вреда другим. В противном случае взаимное разрушение неизбежно.

 

"...Познание определит, что хорошо и что плохо. Сама же часть пусть укрепится в своей воле и знает, что другая часть будет укрепляться в своей".

 

Получается, что пацаки фактически не различали, так сказать, гносеологию и этику. Занятно. Это не Родион Романович. Это даже не Мэри-Энн. И, в общем, в последовательности им не откажешь. Если никакой истины нет, то и сравнивать не с чем, причем не только в науке (в нашем понимании), но и в таком тонком вопросе, как хорошо и плохо. Нет "хороша" и "плоха". Занятно. Надо будет это помусолить.

 

Именно вопрос об оценке действий отдельных личностей с позиций единства и является основным вопросом философии пацаков. Важно, что эта оценка происходит именно с позиций единства, а не с точки зрения его, так сказать, выгоды. Не для единства стараются, но с его позиций оценивают. В наших терминах этот основной вопрос фактически есть "что такое хорошо и что такое плохо". Ясно, однако, что смысл нашей формулировки лишь параллелен, но не тождественен смыслу, который  вкладывали в нее пацаки. И если продолжить построение аналогий с нашими естественными науками (что представляется естественным, хотя и очень непривычным и неочевидным), то можно сказать, что этика народа пацаков (за исключением упоминавшейся его ветви) базируется на понятии "энтропии": ее рост или убывание, которые могут быть выявлены только при учете всех факторов, всех участвующих "элементов системы", и определяют нравственную оценку отдельного поступка отдельной личности с позиций (все)единства. И как в нашей физике энтропия указывает, как и куда развиваться системе, (а энергия только подводит ежесекундный баланс, занимается своеобразной бухгалтерией), так двигалось общественное сознание и общественное бытие пацаков с той принципиальной разницей, что уменьшение энтропии могло быть достигнуто волевым образом.

 

Да. С точностью до наоборот. Мне-то хотелось физику навести на, условно говоря, теорию сознания, а эти ребята физику ПРИПИСАЛИ сознанию и из него в физику выгнали. Может, это и так... Непротиворечиво. А раз непротиворечиво – еще полстакана и спать.

 

ДЕНЬ ПЯТЫЙ

 

А утром было лениво-лениво... И ресницы слиплись, пришлось их протирать кулаками, но все равно спать хотелось, а вставать не хотелось. Собственно, никто и не заставлял. Воплощение мечты о трехразовом питании оказалось еще более прекрасным, чем я воображал, ориентируясь на свой богатый пионерлагерный опыт. То есть не к определенному сроку нужно нам являться, а в двухчасовой интервал, когда хочешь. Лафа. И читать не хотелось. Вообще-то редкий случай, когда мне утром хочется спать. Обычно, когда не надо вставать, иногда валяешься в какой-то маяте, но так, чтобы именно спать хотелось, бывает редко. И в итоге я продрых до одиннадцати, и завтрак ушел вместе с поездом.

Когда, наконец, я вываливаюсь на улицу, оказывается, что погоды нынче стоят предсказанные (сэры это замечают, хотя радио по-прежнему хорошая вещь), то есть жара. Добредаю до залива, захожу в воду – брести дальше, чем по колено, терпения не хватает, ложусь животом в теплую воду (хочется сказать – лужу, до того морит жара) и, как дредноут, дрейфую в открытое море. Переворачиваюсь на спину, выставляю из воды пальцы ног, шевелю ими, от собственного валяния дурака хочется глупо хихикать. Хихикаю. Вот так вот мы отдыхаем здесь, в несчастной России на десятом году перестройки. Подгребаю только ладонями, жалея, что между пальцами нет перепонок. Волнишка стучится в темя, отдуваюсь. Не иначе сегодня какой-нибудь геофизический день. Или астрологический. То есть полный расслабон. Интересно, это как у них считается, гармоничный день? Или наоборот, опасный? На берег, на берег. Несколько раз взгребываю по-лягушачьи ногами и сажусь на мель. Вот именно сажусь, потому что, плывя на спине, я наехал на здоровенный камень – вся-то глубина по грудь, а если на этот камень встать, по колено не будет. Сижу, стало быть, на мели, болтаю ногами в воде, загораю на солнце. Вот такие дела.

На песке поваляться? Тоже неплохо. Дачные мамаши уже давно повытаскивали своих чад на предмет принятия солнечно-водушных ванн и морских купаний. И я туда же. Еще хорошо ума хватило взять подстилку. Лежу и думаю ни о чем. Пытаюсь иной раз "заглянуть" в свой "процессор", но там все время монотонный шум. Может, перегрелся?

Еще раз окунуться – и, пока выбираешься на берег, опять жарко, просто не припомню такой погоды – и домой. По теньку.

Сколько там осталось до того времени, когда можно будет идти в столовую? Еще порядочно. Ну ладно, разберусь пока с остатками пацаков, благо их всего пять-шесть листочков, шеш-беш, значит. В это время скрипит дверь веранды, и кто-то идет, шаркая по линолеуму. С листами трактата в руках я поворачиваюсь, и в комнату входит Павел Андреевич.

– Фу, – говорит он, – какая жара. Здравствуйте.

И плюхается на свою кровать. Я не успеваю открыть рот, как он, заметив листки у меня в руке, говорит:

– Простите великодушно за развал. Я сейчас их приберу.

– Здравствуйте, Павел Андреевич. Это вы меня простите. Я тут без спроса прочел кое-что. Но я старался ничего вам не перепутать.

– Ой, да конечно, пожалуйста, – говорит он, машет рукой, почему-то улыбается, – ну и как вам?

– Занятно. Вопросы возникают. А я вас завтра ждал. Меня ваша приятельница предупредила, что вы вернетесь в субботу.

– Я так и собирался, а потом планы изменились. Так что вам сей трактат? – снова улыбаясь, но заинтересованно спрашивает он, делая ударение на "что". Вот вам и отсутствие стремления к общению. – Вы не возражаете, если я разденусь?

– Бога ради!

Он выдергивается из рубашки, стаскивает брюки и натягивает свои замечательные тренировочные штаны, висевшие на спинке стула – синие, линялые, трикотажные, с вытянувшимися штрипками, пузырями на коленях и прорехами. Тех еще времен. У меня тоже есть такие, но сюда я их не взял. Берегу для больших свершений. Я раздумываю, какой вопрос ему задать, но он не дожидается. 

– Это знаете, что за текст? Вы такого Морозова не слышали? 

Я отрицательно мотаю головой. 

– Кирилл Морозов, очень интересный парень, москвич, примерно ваших лет. Я его уже давно знаю, мы в некотором роде приятели. Он тут заявился в Питер, а завтра сюда приедет – сами увидите.

Ну, ваще. А как же мой законный отдых? Не круто ли к ветру берет такой оживившийся после отлучки Павел Андреевич! А с другой стороны, сейчас я смотрю на него другими глазами. Глазами соучастника по трактату. Стало быть, автор не он, а какой-то Кирилл Морозов. Занырнуть в это все поглубже и хочется и колется. Ладно, там посмотрим.

– То есть это не вы автор текста?

– Нет, я в данном случае редактор.

– А я хотел узнать, что за трактат. В смысле исходный. Он действительно есть или это выдумка?

– Это я и сам бы хотел узнать. То есть я видел какие-то обрывки с каракулями. И даже целую кучу. Но Морозов, знаете ли, непрост.

– А он вообще кто?

– Кто он только не. Вы все прочли?

– Нет, только последнюю часть, на синей копирке, – почему-то вру я.

– А-а. Ну, он возится с этим довольно давно. Да там у него еще много своих заморочек. В общем время от времени, он за него хватается и что-то пишет. Насколько я знаю, отдельные куски чуть ли не опубликованы. Но тут он решил все собрать, и поскольку я давно об этом знал и заинтересованность проявлял, он свалил все в одну папку и попросил посмотреть – на предмет публикации. Сделал вид, что по порядку разобрал, номеров наставил на страницах, говорит, одни поставил в соответствии с тем, как появлялись цитаты в исходном трактате, другие – в том порядке, как ему хочется изложить.

– А третьи?

– А третьи я поставил.

– С ума сойти.

– Не то слово. Он жуткий лентяй. Пользуется, что приятель. Прислал папочку. Посмотри, говорит. Не отсылать же назад.

– Но вообще-то интересно.

– Вот и мне интересно. Жаль, что вы сначала не читали. Там тоже накручено. Хотя то, что здесь, еще не все. У меня дома в Питере еще столько и полстолька и четверть столька.

– То, что там, надо к этому последовательно приложить?

– Если бы. Перемешать и сдать, как в преферанс.

– А в прикупе что?

– В прикупе? 

Павел Андреевич мечтательно улыбается. 

– Вы смотрели такой фильм "Легенда о Нарайаме"?

– Смотрел.

– И как?

– Здорово.

– Старуха там, мать, главная героиня. Помните? У Морозова есть такие строчки:

Тень Нарайамы многозвучней эха

Слепящей мысли "человек есть Бог"...

– Вот уж не подумал бы, что он стихи пишет.

– Да-а...А вот вы – что думаете по поводу права человека распоряжаться другими?

– В каком смысле?

– Да в каком угодно. Есть оно, нет его, почему им пользуются.

– Ну, Оруэлл все доступно изложил.

– Это только про любовь к власти. Но бывают и другие ситуации. В той же "Легенде".

– Ну, бывают...

– Вот-вот.

– Помните, как принц Корвин у Желязны, знаете Желязны?

– "Хроники Эмбера".

– Да. – Заколол одного учителя фехтования. Тот в стойку, а Корвин плащ ему на голову и зарезал. Тот перед смертью стал о рыцарской доблести, о правилах чести, о поединке... А этот говорит: "Здесь не Олимпийские игры"...

– То есть вы считаете, что если надо, то можно?

– Ничего я не считаю. Вы же сами говорите про разные ситуации. Вот ситуация. Если вы помните, довольно критичная.

– Ну, да. А Воннегут?

– Что Воннегут?

– Боконон, динамическое напряжение.

– Верно. Удачный пример. Сам создал религию, сам разделил добро и зло. А тут и достоевский крюк, и всеобщий а-бумм.

– Ну? Ну?

– Вы хотите, чтобы я сказал, что он не имел на это права?

– Ничего я не хочу. Я хочу ваше мнение услышать.

– Кошку видели? Колыбельку видели? Вот и все мое мнение.

Павел Андреевич опять улыбается. Я отчасти заведен. Но интересно. Куда же это мы вырулим?

– С вами интересно разговаривать, – говорит он.

– Мне тоже.

Помолчали. 

– Есть в этой книжке один любопытный персонаж, – говорю я.

– Кто же?

– Мона. Безмятежно шагающая через трещину, когда все совершают отчаянные прыжки, борясь за свою жизнь.

– А, вы тоже это заметили.

– Она принимает любое происходящее ровно так, как оно происходит. Она без греха. Она никем не распорядится и умрет, как агнец. Сын Божий не столь спокойно вручал свою жизнь отцу своему.

– Но и поступков она не совершала.

– А, бросьте... Что такое поступок? В дзене недеяние – высший поступок.

– Вы буддист?

– Да что вы. Или вот Фродо – у Толкина...

– А вы любите "фэнтэзи"?

– Не всякую. И почему только "фэнтэзи"? – Когда он бросает всю команду, и один, на лодке уходит дальше.

– Там был еще Сэм.

– Фродо на него не рассчитывал. Я хочу сказать, что он, вообще говоря, брал на себя ответственность за все предприятие, но он не мог иначе, хотя и не хотел и боялся. И Христос не мог. И Мона. И Корвин. Все они не могли иначе. Когда реализуется такая свобода, что человек не может иначе – не осознает необходимость, а не может иначе, – тогда распоряжается он другими, не распоряжается, не имеет значения.

Мы еще помолчали.

– Слушайте, – говорит Павел Андреевич, – пошли поедим. А потом, знаете что, я пойду кое-что обговорю с моей помощницей, она технический редактор и здорово меня выручает, а часикам к пяти вернусь, и мы продолжим.

– Договорились, – говорю я.

Около пяти я уютно сижу на крылечке нашей веранды, прислонившись спиной к подгнившим, но закрашенным зеленой краской резным перилам, оставшимся, наверное, еще с финских времен, и покуриваю. На дорожке, ведущей к нашему дому, показывается приятельница Павла Андреевича и походкой "от бедра" движется по направлению ко мне, приветливо улыбаясь. Я, улыб(чертых)нувшись, встаю и отряхиваю штаны.

– Здравствуйте, здравствуйте. Вот и снова мы вместе, – говорю я, – надеюсь, что сегодня я не задремлю.

– Да уж пожалуйста, – улыбается она в ответ, – мы ведь тогда так с вами и не познакомились. Меня зовут Альбина. Я – редактор и помогаю Павлу Андреевичу править тексты.

– Очень приятно. Моя фамилия Мальборо.

– Вы что, серьезно?

– Абсолютно. Ха. Ха.

– Вы смеетесь...

– Это инициалы.

Теперь смеется она. И глазками. Думает, не-ет, не пропал еще муж-жик, еще повоюем. Ха. Ха.

– Нет, правда, надо же мне как-то вас называть.

– "Что в имени тебе моем, ведь by a name

I know not how to tell thee who I am,

My name, dear saint, is hateful to myself

Because it is an enemy of thee,

Had I it written, I would tear the word..."

– Браво, браво!..

Я ковар-рно-соблазняюще заглядываю ей в глаза. Мысленно сморщиваясь. Тут по счастью появляется Павел Андреевич, и я не без удовлетворения читаю надпись "Смирнофф" на крупной, якобы запотевшей бутылке в его руке.

– А, Альбиночка, я вижу, ты уже познакомилась с моим соседом.

Похоже, он тоже не расслышал тогда моего имени. 

– Да, только он не говорит, как его зовут.

Я широко улыбаюсь. А не буду вам помогать. 

– Он такой шутник!

"Щутник-спутник".

Мы усаживаемся за стол на веранде. Стол стоит у окна впритык, и доступны три его стороны. Я устраиваюсь с той же стороны, что и во время визита Альбины, на бывшее ее место водворяется симпатичный Павел Андреевич, а она, стало быть, оказывается напротив меня. Из закуски имеется пожилой батон (половина) и видавший виды плавленый сырок. В лучших традициях. Альбина вытаскивает откуда-то три конфетки. Тоже неплохо. Я пододвигаю свои сигареты, полбанки имени пепси-колы и зажигалку. Альбина выкладывает как раз-таки "Мальборо". Отлично. И стаканы (заметьте себе, граненые) тоже имеются.

– Ну вот, – удовлетворенно говорит Павел Андреевич.

– Только вашего приятеля-автора не хватает, – говорю я, – сейчас бы и разобрались.

Альбина с понимающим видом качает головой. 

– Да, понимаете ли, текст этот попал ко мне абсолютно сырой. Причем он даже не переписал его, не пригладил, а писал-то в разное время, и стилистически все разное – то прямо беллетристика, как вначале, с хохмочками, то так завернет, что уши вянут. Да вы видели, – охотно подхватывает Павел Андреевич.

Я киваю. 

– Да, иной раз не пробиться.

– Вот именно. Ну, за знакомство!

Альбиночка-редактор улыбается, взмахивает изящно стаканом, скол-ль, дескать. Павел Андреевич с видимым удовольствием пропускает стаканчик, то же делаю и я.

"Хорошо прошла, курва.

Транс-цен-ден-тально..." (классик).

– Ну, вдогонку?

И порозовевшая Альбина, и воодушевленный Павел Андреевич, дирижирующий маленьким – ну, не знаю, бутербродом, наверное, из отломленного куска булки (нож куда-то запропал) с придерживаемым пальцем кусочком сырка, в такт своим словам, и я с сигаретой.

– Это-то и было принято в качестве определения добра: хорошо все то, что способствует упрочению чувства собственного достоинства на основе признания его наличия у других людей. Согласитесь, что такой подход приводит к широкому многообразию устремлений – ведь собственное достоинство различными личностями может трактоваться и как "стоимость" подвластного имущества, и как служебное положение, и как набор личностных качеств и так далее. И перспектива не скована.

– Ну, вообще-то и другие предложения известны – милосердие, там... (это говорю я, царапая окурком край банки)

– Да, конечно. Но в той идее, которая проводится у Морозова, достоинство – в таком вот многогранном понимании, вполне, кстати, в духе его объяснений и реверансов в пользу аналогий с физикой – выглядит весьма убедительно. В  конце концов, кто такие пацаки?

 

– (вот-вот, действительно) –

 

Не мы же с вами. И вседозволенностью это не назовешь. Каждый устанавливает для себя правила – свои, которым подчиняется по собственной воле, и единственным требованием является признание за другими права так же установить свои правила – на той же основе. При конфликте интересов выиграет тот, кто лучше подготовлен и имеет более гибкие правила, менее самоограничен. При этом проигравший будет в каждый момент осознавать происходящее и сможет при желании в будущем скорректировать себя, свое поведение и свои правила.

– Если, конечно, у него будет будущее.

– Ну да, конечно. "Взять силой", проигнорировать права другого, смести его с дороги запросто может оказаться в пределах собственных правил – "прав тот, кто стреляет первым", да и все, поэтому надо быть готовым к такому повороту. И вот хватит ли у человека сил не принять эти чужие правила, а следовать собственным, как раз и будет зависеть от его "моральной силы".

– Наверное, он слишком много от человека хочет.

– Наверное, это я от него слишком много хочу. От человека. Я-то ведь трактую Морозова, который трактует трактат. Но я почему этим занимаюсь? Потому что привлекательно. Не Ницше, а познабливает.

– Ну, раз познабливает...

– Точно. Разливайте. Альбиночка, ты чего заскучала?

Альбиночка, которая прошлый раз трактовала Гегеля, если мне память не изменяет, умудренно курит.

– Все это какое-то теоретизирование, – говорит она вяло, – попроще бы как-нибудь, на примерах.

– Пожалуйста, – оживляется Павел Андреевич. Видно, что все это ему действительно интересно. И мне тоже. Мы, понимающе чокнувшись,... и сырком.

– Человек может умереть насильственной смертью тремя способами: будучи жертвой преступления – имеется убийца, "берущий" на себя ответственность за лишение данного человека жизни, будучи жертвой лечения – имеется врач, берущий на себя ответственность за спасение жизни данного человека и по каким-то причинам не справляющийся с этой задачей, будучи жертвой недоразумения – жизнь данного человека на принималась его невольным убийцей в расчет. Понятно, что третий случай отличается от первых двух, а только они и являются предметом заботы общества. С одной стороны имеются суды и тюрьмы, с другой стороны – лазареты. Но ни то, ни другое не имеет отношения к духовному миру человека, – Павел Андреевич волнуется, – ни того, кто убивает, ни того, кого убивают.

– Ну, в больницах, наверное, есть какие-нибудь психотерапевты, а в тюрьмах священники, что ли.

– Ай, бросьте. Какие там психотерапевты. В тюрьме, правда, не довелось, а в больнице сами знаете. Не знаете? Ну вам повезло.

Он тоже закуривает, чиркая Альбининой спичкой, и очень красиво тушит ее, помахав рукой.

– Дело ведь в чем? Человек, совершающий умышленное убийство, знает, на что идет, он видит в жертве объект, достойный своего внимания, сопоставляет силы и наносит удар наивыгоднейшим со своей точки зрения способом. В результате цель достигнута, он победил. Если же в дальнейшем он подвергается наказанию со стороны общества – я подчеркиваю, общества, – он, его духовная личность, встречает это наказание лишь гордой усмешкой – все на одного, конечно! При этом его, так сказать, животная личность может корчиться от страха. А его павший противник умирает жертвой преступления законов, которым сам он следовал. И он прав с точки зрения общественной морали, которой в данном случае и он придерживался. Он ведь имел, вообще говоря, возможность защищаться, а то и победить, но проиграл. Это – честная игра по правилам убийцы. И убийца как бы и не обязан их сообщать жертве. Для духовных мук нет места: убийца доволен достигнутым результатом, жертва – своей моральной правотой.

– В той мере, в какой можно говорить об удовлетворении трупа собственной правотой.

– Да, конечно. Но вы же знаете, что такая вещь – не редкость и в жизни. Существует целый комплекс жертвы и жертвенности у определенного рода людей, испытывающих удовлетворение от неправых гонений на себя.

– Согласен.

– Ну и про все эти убийства я говорю, как вы понимаете, для красного словца. Правда же, Альбиночка? Можно ведь так не драматизировать. Вы же понимаете, о чем я. Так просто нагляднее.

– Ну, хорошо. А врач и больной?

– Тут еще проще. Ни врач, ни пациент не вступают в конфликт с обществом и друг с другом, напротив, они тщательно взаимодействуют. Победа, успех одного зависят от другого. В случае поражения каждый из них может с чистой совестью сказать: "Я старался изо всех сил и сделал все, что мог". Вновь для духовных мук нет места. Врач взял на себя ответственность за жизнь пациента, а мог и не брать. Пациент доверил свою жизнь врачу, а мог и не доверять. Оба они были готовы к случившемуся, хоть и делали все, что могли.

– Я что-то перестал понимать, что вы хотите всем этим сказать.

– Сейчас, сейчас. Еще по одной?

– Не откажусь.

– Альбиночка?

– Только чуть-чуть.

– А здесь и есть чуть-чуть.

– Вы дообъясните, и я еще схожу, – говорю я.

Ах.

Альбиночка мрачна. Она и сама любит потрепаться под этим делом. Но тут ей не светит. По крайней мере, пока мы втроем.

– Так вот. Только в третьем случае видно, откуда могут взяться духовные мучения человека, и иногда настолько сильные, что человек лишается рассудка или кончает с собой. Возьмем водителя. Мчится в аэропорт и сбивает ребенка, выскочившего на дорогу. Или. Хозяйка, у которой заслезились глаза при чистке лука к обеду, – отворачивается и нечаянно ножом в лицо мужу, читающему газету. Или. Раскольников убивает Лизавету. Как им оправдать себя? Как найти место происшедшему в той схеме жизни, которой они придерживаются, в той игре, в которую играют? Это не укладывается ни в какие рамки, не объяснимо ничем. А жертва? Что произошло, кому она мешала, в чем виновата? Существовала ли она, эта исчезнувшая личность, вообще, раз с ней ни боролись, ни сотрудничали, а стерли походя, не замечая, не заметив. Страх перед этими вопросами, которые можно задать только самому себе, так силен, что в подавляющем большинстве случаев возникают блоки типа "сам виноват" или "а что такого". Это у убийцы. А у жертвы – "ничего тут не поделаешь". И знаете, что это значит? Происходит снижение значимости чужой или своей жизни. И хотя вероятность случившегося было полностью исключить невозможно, она не могла быть принята в расчет, как в первых двух случаях, поскольку лежала вне поля зрения и внимания участников. Я хочу сказать, и это то, что вы меня спрашивали, что духовные мучения, обусловленные чувством вины, или невиновности, связаны в первую очередь со спонтанной случайной недооценкой другой или своей личности. Это вообще-то не все. Есть еще вопрос полноты знания, но это отдельный вопрос.

– Он как раз фигурирует у Морозова в последней части. Ну, в тех последних листках, что я прочел.

– Да. Но это отдельный вопрос, – повторяет Павел Андреевич.

Он сидит, не касаясь спинки стула, как вчера сидел я на пляже в шезлонге, выпрямившись, и смотря вдаль, а может быть вглубь себя. Видно, что он взволнован. Интересно, сколько ему лет? И опять-таки, как я, только еще днем раньше, он заговорил, чеканя фразы, диктуя невидимой секретарше.

– Итак, плохо – это то, что приносит личности внутренние духовные мучения, приводит в состояние, требующее самоуничтожения. И это есть результат действий, связанных с исключением из рассмотрения вопроса о наличии чувства собственного достоинства у других людей или у себя, с пренебрежением ими и их существованием. Это пренебрежение оказывается пренебрежением той малостью в математическом смысле, которой нельзя пренебрегать, пренебрежением, приводящим к принципиальной ошибке, ошибке настолько значительной, что приходится все зачеркнуть.

– А общество? – внезапно интересуется Альбина, – или другой человек? Их что, можно мучать?

– Конечно, то, что приносит вред обществу или мучения другому человеку, как, например, в первом случае, тоже плохо. Но там нет выхода за писаные правила, в рамках которых это "плохо" предотвращается или компенсируется. Если же компенсация покажется близким убитого недостаточной, они вполне могут попробовать сами достичь той цели, которую считают сообразной. В этой ситуации отсутствует пренебрежение. Как и во втором случае, например, где хирург, скажем, может пойти на риск вопреки общему мнению, и начать резать по живому, принося боль и мучения, однако о пренебрежении пациентом речи быть не может. И только такие вещи, как война – глобальное пренебрежение, уничтожение существ по признаку формы одежды. Или любому другому признаку – геноцид. Или попросту бытовая ссора – пренебрежение достоинством другого человека. Пренебрежение – вот то зло, что растаптывает существо человека. А на другом полюсе оценки – преувеличение чьего-то значения – это такое же пренебрежение, но уже самим собой. И оно также ведет к уничтожению личности.

– То есть вы хотите сказать, что поединок с любым исходом, сотрудничество с любым исходом – морально допустимы. Пренебрежение собственным достоинством или достоинством другого – зло. Упрочение собственного достоинства на основе признания его наличия у других – добро, – говорю я.

– Да. Именно это я и хочу сказать.

– А разве нельзя просто следовать правилам, и никаких конфликтов не будет? – спрашивает Альбина.

Я чувствую, что пацакские принципы просматриваются. Но как-то в дымке, в тумане. И не из-за выпитой водки, а из-за недостаточного обдумывания последнего куска, который я прочел. Времени не хватило. Но имеется отчетливое ощущение, что не смотря на существенно большую понятность того, о чем мы говорим сейчас (в таком мучительно знакомом стиле кухонных посиделок недавнего прошлого), по сравнению с навороченностью последней части пацакского трактата, речь и тут и там, как ни странно, идет об одном и том же. И Павел Андреевич заразился. То ли от Морозова его увлеченностью, то ли от пацаков их последовательностью. Во всяком случае очевидно, что он здорово в курсе пацакских дел.

– Альбиночка, – неожиданно устало говорит Павел Андреевич, – ты же понимаешь, что личность, усвоившая и сформулировавшая для себя словами некоторые понятия – в данном случае правила общественных взаимоотношений – отрицает себя в конфликте с обществом. Собственные ощущения, желания, приобретая словесную форму, становятся новой моделью. Общепринятые мнения, сформулированные до того, как личность начала участвовать в общественной жизни, составляют старую модель. И между ними может возникнуть конфликт. При этом, чем больше личность прислушивается к себе, осознает себя, тем более вероятен конфликт. Наоборот, чем более личность пренебрегает собой, чем более готова отрицать себя в пользу общества, тем конфликт менее вероятен. Конфликт исключен, если личность не мыслит себя помимо общества, то есть реализуется известный вариант "колесика и винтика". Для личности, не стремящейся уничтожить себя, он неприемлем. Для личности, стремящейся сохранить себя, неприемлемо и уничтожение общества, так как если в этом обществе окажутся другие личности, которые тоже захотят общество уничтожить, то наша, первая личность может сгинуть. Таким образом, единственный путь лежит посредине.

– Снова упрочение собственного достоинства на основе признания его наличия у других?

– Да. И, значит, конфликт в той или иной степени с общественными правилами неизбежен. В каждом отдельном случае он будет решаться по-своему, и, если ориентироваться на такое вот определение добра, в конечном итоге не нанесет обществу ущерба, несмотря на формальное отступление от правил.

Павел Андреевич что-то совсем сник. Наверное, лучше ему лечь, но предложить как-то неловко. И Альбина тут еще. Он оперся локтем на край стола, голова опущена, обозначились складки на щеках.

– Личность может проиграть, как наказываемый убийца в первом примере, но к этому она должна быть готова и строить свою деятельность соответственно. И в этом случае ни ее роль, ни роль общества не принижаются, и для духовных мук нет места. Таким образом, конфликт не стремящейся к самоуничтожению личности с теми или иными общественными правилами неизбежен, и все, что личность может сделать, – и этого достаточно – это стремиться поменять, так сказать, его знак, то есть превратить соперничество в сотрудничество – дать понять окружающим людям, что ее действия не несут в себе пренебрежения ими.

На этой мажорной и на мой взгляд слишком оптимистичной ноте (тем более, что и вид Павла Андреевича вольно или невольно как бы говорит о том, как это непросто) тема кажется исчерпанной. Мы с Альбиной переглядываемся, она ухитряется сообразить, что к чему, и начинает суетиться, собираясь. Я открываю дверь, проветривая веранду, Альбина выходит на крыльцо, а я помогаю Павлу Андреевичу добраться до койки.

– Вы меня не проводите? – почему-то робко спрашивает Альбина, – темно что-то.

Действительно, под вечер небо затянуло облаками, а сейчас они, вероятно, превратились в тучи, отчего наступила тьма.

– Да, конечно, – говорю я, – мне все равно надо пойти позвонить.

– Это в другую сторону.

– А я пойду к "Репинской". Знаете там телефон около сберкассы? 

Она кивает. Действительно темно. Я забрасываю Альбину к ее домику. Не знаю, рассчитывала она на что-нибудь или нет. Дальше, дальше... Уличками прокручиваюсь к нижнему шоссе. Пешеходная тропа вдоль берега. Автобусная остановка по вечерам не ходящих автобусов, с которой можно спрыгнуть прямо на песок пляжа. Лунная дорожка на воде, хотя сама Луна за облаком. Люблю это место. Дальше...

Вон автомат. По-моему, у меня должно быть жетона три. Гудок – прослушивается. Код, номер. А Полина трубку не снимает. И еще раз. Длинные гудки. Между прочим, по этим гудкам можно настраивать гитару – то самое "ля". Ля-ля тополя.

Сколько раз собирался сказать Полине, что когда мы лежим вместе на ее постели, и вдруг – совершенно не вовремя – звонит телефон, надо не шептать, задыхаясь, "к черту, меня нет", а тем не менее встать и подойти.

Можно, конечно, позвонить ее маме, которая вообще-то сейчас с Алешкой на даче. Не знаю, зачем.

– Але.

– Привет, ты что тут делаешь?

– Ой, как хорошо, что ты позвонил! Ты даже сам не понимаешь, как это здорово.

– Как жиче?

– Ой, да по-разному. А ты откуда?

– Из Комарово.

– А-а... Я думала, может, приехал.

– А почему ты у мамы?

– Так получилось...

– Кирилл  что ли приехал? 

И со скоростью спущенного курка:

– Да. Почему ты решил?

– Он что, не предупредил тебя, что приезжает?

– Он позвонил в понедельник вечером, уже отсюда, из Питера. А во вторник я пока перебралась сюда.

– Зачем?

– Я не хочу с ним встречаться.

Пауза.

– Я ведь даже не сообщила ему, что вернулась в Россию. Ты прости меня за эти письма. Не знаю, что на меня нашло. Мне вдруг показалось, что надо немедленно их тебе показать, до того как...

– До того как что?

– Сама не знаю. Ты не сердишься?

– Перестань.

– Нет, правда не сердишься?

– Што са клюпая тефчонка! Мы с ним завтра, возможно, увидимся.

– Ты с ума сошел!

– Нельзя сойти с того, чего нет.

– Тогда объясни.

– Ну, он, возможно, приедет в Комарово, мы поговорим о Пушкине, Воннегуте, Фрише, Желязны.

– Ничего не понимаю.

– Может, еще о Булгакове с Толкином.

– Нет, я просто ничего не понимаю.

– А чего тут понимать? Ну, приедет. Ну, поговорим. Хочешь, и ты приезжай.

– Балда.

– Сама балда.

– Ты можешь толком объяснить, что происходит?

– А ты? 

Пауза. Потом тихо:

– Ничего не происходит. Пока.

– Стой, Поляна! Не вешай трубку!

Гудки. Н-да...

Еще разок. Засекаю по часам: телефон звонит три минуты сорок секунд. Потом она все-таки берет трубку. В миттельшпиле инициатива была упущена в результате грубого просмотра, и партия продолжилась было с перевесом черных,

 

– Але.

– Ладно, извини.

– Да нет, это ты меня извини, реву, как дура.

 

но полученное переимущество реализовано не было,

 

– Слушай, Полька, я приеду к тебе завтра? Завтра суббота, на работу тебе не надо...

– Приезжай. Я буду рада.

– К тебе или к маме?

– Приезжай ко мне.

 

и, когда белые неожиданно предложили ничью,

 

– Ну, ладно, я подгребу часам к одиннадцати.

– Ага.

– Ну, пока.

– Пока.

 

она была принята.

 

Совпадение? Мало ли Кириллов.

Я бреду по ночному дачному поселку. Темный лес уклончиво молчит. Бережно выращивает грибы. Он хотел бы содержать птиц, зверушек, но эти люди... И массу хлама натащили.

Не будем об этом. Не будем о грустном.

Лесу это не нравится, но он молчит, выжидая. Чего?

Снова доносится теплая волна воздуха с залива. Я вновь недалеко от остановки, выходящей на пляж. Эта теплая волна касается щеки так нежно, и в то же время так неожиданно знакомо, что я машинально начинаю рыться в памяти – где же это было... похожее... В Хороге! Давным-давно, в разгар застоя.

Мы месяц работали в высокогорье, под жгущим высотным солнцем, у замерзающей ночью речки. По ночам мы дулись в бридж – нашелся специалист и остальных обучил, – запивая это дело разведенным спиртом. У меня треснула нижняя губа. И еще мы ходили в гости к таджикам в юрту, стоявшую в паре километров от нашего лагеря. Наконец, геологи закончили съемку, мы погрузились в наш грузовик и покатили вниз. Сначала к Мургабу, а потом к Хорогу. Воздух становился все гуще, жара все больше напоминала тепло, и, когда уже ночью мы, наконец, доехали, и я выскочил из кузова и пошел по аллее этого самого Хорога, возникло ощущение полной неправдоподобности происходящего. Южная ночь, широта, наверное, тридцать девятая, то есть темень – хоть потрогай. Вдоль аллеи пирамидальных тополей, с тихим жужжанием освещая белесые стволы, горят яркие синеватые фонари. Курорт. И даже не настоящий курорт, а декорация курорта. Так не бывает. На улице никого. И ощущение щемящей нежности, когда легкий порыв теплого плотного воздуха мазнул по щеке. Вот оно!

Только в запахе там был отзвук теплой пыли, выпеченой в казане лепешки, а здесь – моря.

Я иду и иду, и где я иду, непонятно и неважно. Неизменно светят звезды. И если знать их по именам, то это, как встреча с друзьями, старыми, вовсе не "нужными", а теми, без которых сам ты только должность, позиция или социальная роль.

Когда я учился в школе, у нас была такая игра, или, если угодно, поверье: мы внимательно следили за номерами трамвайных билетов, которые нам доставались при поездках. Если три первые цифры номера в сумме давали то же число, что и последние три, то билет считался счастливым, и его следовало съесть, загадав при этом желание.

Мне случалось отведать бумажки и, когда я впоследствии узнал о другом способе выявления счастливого билета: складывать надо было по отдельности четные и нечетные по порядку цифры, и уже эти суммы сравнивать, то был несколько озадачен и огорчен.

Это были, так сказать, обычные счастливые билеты. Если при этом три первые цифры порознь совпадали с тремя вторыми, это был уже сверхсчастливый билет, а если уж три первые цифры были одинаковые, и три вторые тоже и такие же, то это был суперсчастливый билет. Склонные к математике вычисляли вероятность получить счастливый билет. Ясно, что для суперсчастливого эта вероятность составляла примерно одну стотысячную, ну и остальные тоже можно сосчитать. Когда мы обсуждали эти вопросы, то одна стотысячная казалась чрезвычайно малым числом, чрезвычайным казался случай заполучить суперсчастливый билет (хотя раз или два он-таки мне доставался). Иногда мне нравилось представить ситуацию так:

– Смотри, –

говорил я своему приятелю, предъявляя ему оторванный совершенно несчастливый билет, – вероятность того, что мне достанется именно этот номер, была одна милионная, и вот она реализовалась!.

Тот ошеломленно кивал, чувствуя подвох, но не умея его обнаружить.

Действительно, где разница между случайно доставшимся счастливым и случайно доставшимся несчастливым билетом? А она в том, что про счастливый мы заранее что-то знаем. Если бы я заранее загадал произвольный, но вполне фиксированный номер, а потом, войдя в трамвай, оторвал бы соответствующий билет, это-то и была бы реализация вероятности одна милионная, а так... Случайность. То есть разница между "измеримой" случайной величиной и как бы "просто" случайной состоит в некоем умственном, волевом, сознательном акте, по времени предшествующем попытке.

Что же меняется оттого, что я – сам – что-то загадаю и угадаю, или вытащу тот же самый билет без предварительного загадывания? В первом случае я обрадуюсь, во втором – нет. Желая повысить вероятность "радости" (но при этом снизив ее интенсивность), я могу наложить менее жесткие требования: три первых цифры порознь равны трем вторым, сумма первых трех такая же, как сумма трех вторых и т.д. Целая лестница маленьких радостей.

А можно и в обратную сторону: оторвав произвольный билет и разглядывая его цифры, прикинуть, в каких соотношениях они состоят, попробовать разные комбинации – суммы, разности, произведения – вдруг выйдет что-нибудь интересное. А потом сосчитать, например, вероятность вытаскивания билета с такой комбинацией. И тоже, считай, удача.

Так что возможно три варианта "взаимоотношений" с трамвайным билетом: просто сунуть в карман, загадать заранее и проверить, рассмотрев, поискать комбинации. И только одно достоверное обстоятельство во всем этом имеется. То есть такое, что вероятность его равна единице. Это то, что мы едем куда-то. Едем из пункта А в пункт В. Иначе зачем бы мы оказались в трамвае, и что, кроме попадания из А в В мы можем осуществить, взяв и разглядывая билет? Разве что обрадоваться...

А чем окружающий мир отличается от трамвайного билета? Те же значки кругом, так же возможны между ними соотношения. А какие соотношения вообще бывают? Математики с удовольствием займутся предварительным составлением всевозможных комбинаций. Они и заняты этим. А физики, разглядывая окружающий Мир, прикладывают к нему то одну, то другую мерку, и иногда с удовлетворением обнаруживают соответствие. Тогда говорят о Познаных Законах Мира. А он вообще вдруг раз – и случаен. На микро это как бы давно ясно. А на макро? Какие, собственно, основания думать, что законы, которые как бы установлены, мир и регулируют? Ему-то что за дело, что мы тут со своими законами. Вполне мог и другим оказаться.

А достался именно этот, и достоверно лишь одно, то, что мы упускаем за разглядыванием "цифр", что мы – человечество, обладающее сознанием, способным к размышлению над Миром, – куда-то движемся. Из пункта А в пункт В. Кто вожатый, какой номер у маршрута – Бог весть.

Не все, конечно, глубокомысленно вертят кусочек бумаги с цифрами. Сунув его в карман, можно побеседовать с друзьями, подмигнуть девушке, почитать книжку, даже перекусить. Все мы входили на своих остановках, на своих и выйдем, кто с сожалением, кто с облегчением.

В свете этого довольно смешно выглядит утверждение, что, дескать, практика – критерий истины. Какой? Есть ли что-нибудь, кроме совпадения между придуманными комбинациями и их действительной реализацией, подмеченной тем же самым сознанием? О каких законах идет речь, если закон только один, неизбежность только одна – мы движемся. Описание действительности не есть закон. И из номера билета номер маршрута не узнать. Эксперимент – лишь указательный знак: здесь, в этой группе комбинаций есть пригодные для нашего билета. Поискали – и точно. Где мы были до того, как вошли, где окажемся, когда выйдем, не сменить ли вид транспорта, и вообще – что происходит?

Мне могло привидеться, что я, как Йозеф Кнехт, вышел на берег прозрачного швейцарского озера, бросился в холодную воду и исчез. Эту историю (историю не для Камиллы, то есть совершенно бессюжетную) в виде, близком к фарсу (если теперь посмотреть), я пережил позавчера.

Теперь же я просто встаю на песок Финского побережья, полной грудью вдыхаю вечерний запах сине-зеленых водорослей залива, хлопаю себя по щекам, приседаю, растопырив руки, и изо всей силы – так что горлу становится больно – выкрикиваю:

– Кю !!!

 

 

Август – сентябрь 1995

Санкт-Петербург



* Опубликовано в журнале "Новый журнал", № 1, С-Петербург, 1996, с.3.

© С.В.Сипаров