"Две дороги - к одному обрыву" - читать интересную книгу автора (Шафаревич Игорь)

О командной системе

Мне представляется, что кульминацией командной системы явилась трагедия коллективизации — раскулачивания, обрушившегося на деревню в конце 20 — начале 30-х годов. Именно тогда были разрушены социальные и психологические структуры, которые труднее всего поддаются восстановлению, — индустриальная культура при благоприятных условиях усваивается в несколько десятилетий (как мы это видим в Южной Корее или Сингапуре), а крестьянская создается тысячелетиями. Последствия именно этого «великого перелома» наиболее болезненны и в наши дни, ведь и сейчас потоки горожан сезонно текут на помощь деревне, а не крестьян — на помощь городу. Грандиозный социальный катаклизм, насильственно изменивший жизнь 3/4 или 4/5 населения, создал тот дух «осадного положения», при котором любая форма диктатуры казалась оправданной. Именно этим действием Сталин закрепил свою власть, спаяв свое окружение по рецепту Петруши Верховенского — связать «пролитою кровью, как одним узлом». Да и сам он придавал тому периоду совершенно особенное значение. В своих воспоминаниях Черчилль рассказывает, что, когда во время Сталинградского сражения он подивился самообладанию Сталина, тот ответил: это ничто в сравнении с тем, что ему пришлось пережить «в период коллективизации, когда было репрессировано 10 миллионов кулаков, в подавляющем большинстве убитых своими батраками». Естественно предположить, что «великий перелом», который был для Сталина страшнее войны с Гитлером, и являлся центральным действием в создании командной системы. Все предшествующее можно рассматривать как подготовку к нему, последующее — как его следствие, разбегающиеся от него волны (впрочем, бушующие и по сей день). Из анализа этой катастрофы мы и попытаемся извлечь понимание командной системы.

В своем анализе я опираюсь на глубокую работу

К. Мяло «Оборванная нить» (Новый мир. 1988. № 8).

В ней, насколько мне известно, впервые высказана следующая важная мысль, которую хочу напомнить, дополняя ее некоторыми своими аргументами. Деревня являлась не просто экономической категорией, определенным методом производства съестных продуктов. Это была самостоятельная цивилизация, органично складывавшаяся многие тысячелетия, со своим экономическим укладом (и даже несколькими разными типами земледелия), своей моралью, эстетикой и искусством. Даже со своей религией — православием, впитавшим гораздо более древние земледельческие культы. Типична в этом смысле череда земледельческих праздников, опоясывавших весь год и соотнесенных с православным циклом церковной службы. Или ритуал исповеди и покаяния земле перед церковной исповедью:

Что рвала я твою грудушку Сохой острою, разрывчатой, Что не катом я укатывала, Не урядливым гребешком чесывала, Рвала грудушку боронышкою тяжелою, Со железными зубьями ржавыми. Прости, матушка, Прости грешную, кормилушка, Ради Спас Христа Честной Матери Всесвятыи Богородицы.

Или ритуал взятия земли в крестные матери. Наконец, ритуальное восприятие избы, отражавшей космос, и ритуальные действия при закладке дома, соотносившие ее с идеей сотворения мира.

Катаклизм, сотрясший деревню на грани 20-30-х годов, был не только экономической или политической акцией, но столкновением двух цивилизаций, не совместимых по своему духу, отношению к миру. Этим он аналогичен, например, уничтожению цивилизации североамериканских индейцев английскими переселенцами — пуританами. К. Мяло пишет:

«…любой анализ судеб русского крестьянства в эту пору останется неполным, если забыть о том заряде ненависти, который уже в начале 20-х годов был обрушен на традиционно деревенский уклад жизни, — хозяйствование, чувствования и мышление, быт. Кажется, что даже сам вид этих бород, лаптей, поясков и крестов — видимых знаков „темноты“ и „бескультурья“ — вызывал вспышки отвращения, острые и неконтролируемые, как это бывает при резко выраженной „психологической несовместимости“. „Думается, не будет преувеличением сказать, что налицо приметы открытой дегуманизации предполагаемого врага“, то есть уничтожения тех сдерживающих психических механизмов, которые ограничивают проявление агрессивности по отношению к человеку».

Действительно, отношение идеологов «перелома» к мужику было не только враждебным, оно как бы отлучало его от жизни, отрицало его право на существование, причем, как всегда, идейная подготовка предвосхищала практические действия, готовила им путь. Например, еще в 1918 году Д. Рязанов, видный партийный деятель, говорил как о чем-то самоочевидном:

«Толстой предлагал устроить Россию по-мужицки, по-дурацки».

Горький, обращаясь за помощью голодающим (письмо в «Юманите», 1920 год), видел опасность голода в том, что он «может уничтожить лучшую энергию страны в лице рабочего класса и интеллигенции», — хотя умирали от голода как раз в деревне. О крестьянах он говорил:

«…полудикие, глупые, тяжелые люди русских сел и деревень — почти страшные люди…»

Деревня и мужик объединялись в образе «Расеюшки» или «Руси»:

Бешено, Неуемно бешено, Колоколом сердце кричит: Старая Русь повешена, И мы — ее палачи. (В. Александровский)

Именно духовный аспект крестьянской цивилизации, наиболее явно выраженный тогда в произведениях крестьянских поэтов (прежде всего Есенина), вызывал шквал злобных нападок. Мы все учили в школе о них: «мужиковствующих свора». Но Маяковский был тут неоригинален — он лишь цитировал; это Троцкий назвал деревенских поэтов мужиковствующими, а их поэзию — примитивной и отдающей тараканами. Бухарин же усмотрел, что поэзия Есенина — это

«смесь из „кобелей“, „икон“, „сисястых баб“, „жарких свечей“, березок, луны, сук, господа бога, некрофилии, обильных пьяных слез и „трагической“ пьяной икоты…». Тут не было разделения на левых и правых фантастический «правотроцкистский блок»

в этой области реализовался во плоти.

Когда же от слов перешли к делам, то опять борьба мировоззрений составляла важнейший компонент. Коллективизация, как правило, начиналась с закрытия церкви — по большей части насильственной (типичный случай описан в «Мужиках и бабах» Б. Можаева). По словам К. Мяло, крестьяне, обладавшие высоким духовным авторитетом, становились первой жертвой раскулачивания:

«…общину удавалось обезглавить разом и как хозяйственное и как культурное целое, убрав в одну ночь грамотных наставников».

Какая же идеология противостояла крестьянской цивилизации, двигала тот водопад ненависти, который тогда обрушился на деревню? Это прежде всего концепция «темноты», «дремучести» деревни и мужика. Вот примеры:

Русь! Сгнила? Умерла? Подохла? Что же! Вечная память тебе. Не жила ты, а только охала В полутемной и тесной избе. Костылями скрипела и шаркала, Губы мазала в копоть икон, Над просторами вороном каркала, Берегла вековой, тяжкий сон. (В. Александровский)

Л. Фейхтвангер твердо знал все, что ему нужно знать о русских неколлективизированных крестьянах:

«Они не умели ни читать, ни писать, весь их умственный багаж состоял из убогого запаса слов, служивших для обозначения окружающих их предметов, плюс немного сведений из мифологии, которые они получили от попа».

Само собой очевидно, что этот жалкий строй жизни не имел права на существование: он должен был быть взорван, а жизнь построена наново. Но нам важно выяснить, какими путями и чем его предполагалось заменить. Прежде всего бросается в глаза, что речь шла о водворении на место крестьянской цивилизации мира техники, замене мужика машиной:

У вымощенного тракта, На гранитном току, Раздавит раскатистый трактор Насмерть раскоряку-соху. (М. Герасимов)

Есенин видел крестьянскую Россию в образе бегущего по полю жеребенка и спрашивал:

«Неужель он не знает, что живых коней победила стальная конница?»

М. Горький высказывал А. Воронскому более радикальную мысль:

«Если б крестьянин исчез с его хлебом, — горожанин научился бы добывать хлеб в лаборатории».

Для мужика на случай, если он не «исчезнет», в этой системе находилось новое применение. В последнее время много раз цитировался доклад Троцкого на IX партсъезде, в котором предлагался план милитаризации населения страны: мобилизации его в трудовые армии с военной дисциплиной. План вызвал на съезде дискуссию, но лишь по поводу того, применять ли милитаризацию только к крестьянам (как предлагал оппонент Троцкого В. Смирнов) или ко всему населению, как считал Троцкий, выступивший от ЦК. По поводу же применения этих мер к крестьянам тогда, по-видимому, разногласий не было.

Этот идеал и был осуществлен Сталиным на Беломорканале и других «великих стройках». Работавшие там зеки и являлись той «милитаризованной рабочей силой», о которой говорил Троцкий. Остальную часть крестьянства подвергли милитаризации пока лишь частично.

Тот же принцип «социального переустройства» применялся не только в деревне. Массовое разрушение церквей, да и вообще старых зданий имело целью создать tabula rasa, пустое место, на котором можно было бы все строить заново. Для этого требовалось и

«классиков сбросить с парохода современности»,

и русскую историю вытеснить из сознания, превратив ее в

«проклятое прошлое».

Параллельным процессом, движимым тем же духом, было

«преобразование природы» —

строительство грандиозных каналов, в идеале механизация всего земледелия, превращение его в фабрику. К. Мяло называет это противопоставлением техноцентризма — космоцентризму крестьянской цивилизации. Даже более обще: всего нерукотворного, природы — рукотворному, технике. Работа К. Мяло дает почувствовать характер этого противостояния.

Что давала человеку «крестьянская цивилизация», почему крестьяне так держались и боролись за нее? Представление об этом можно получить из произведений «деревенской» литературы, например из

«Прощания с Матерой» В. Распутина,

«Канунов» или «Лада» В. Белова.

Но что двигало другую сторону конфликта, что давало силы и даже бешеную энергию активистам «перелома»? Как мне кажется, это было чувство соучастия в реализации некоей грандиозной техницистской утопии, неслыханной дотоле попытке превратить природу и общество в единую космическую машину, управляемую из одного центра. Создание такой машины, управление ею представлялось делом избранной элиты, «новых людей», покорителей вселенной — такими и ощущали себя эти активисты.

Вьющиеся речки с неконтролируемыми половодьями должны быть заменены каналами, «закованными в берега из бетона и стали». Бескрайние, безобразные болота — осушены. Их должны пересекать прямые, как стрелы, трассы, по которым будут сновать автокары. Поля с пасущимися на них коровами заменены земледельческой фабрикой или лабораторией. Крестьянам же в этой сверхмашине предусматривалась роль сырья, планомерно в нее загружаемого и движущегося по ее трубам. Слова персонажа повести В. Распутина:

«Матера на электричество отойдет» —

передают дух этого плана умерщвления матери-земли и использования ее как сырья для грандиозной машины.

Литература 20-х годов передает пафос поклонения машине, желание молиться ей или превратиться в нее:

«Шеренги и толпы станков, подземные клокоты огненной печи, подъемы и спуски нагруженных кранов, дыханье прикованных крепких цилиндров, рокоты газовых взрывов и мощь молчаливая пресса — вот наши песни, религия, музыка»

 (А. Гастев).

Режиссер и художник Ю. Анненков утверждал:

«Искусство достигнет высшей точки расцвета лишь после того, как несовершенная рука художника будет заменена точной машиной».

«Разве современного человека, слышавшего хоть раз полифонию Ньюкастльского порта, может удовлетворить кустарное искусство маленького Шаляпина, вытягивание на цыпочки теноров…»

А. Гастев рисовал такую космическую утопию:

«Мы не будем рваться в эти жалкие выси, которые зовутся небом. Небо — создание праздных, лежачих, ленивых и робких людей».