"Лучи из пепла." - читать интересную книгу автора (Юнг Роберт)

Часть первая. ПУСТОТА И ХАОС (1945).

КНИГА

1

На след Кадзуо М. меня натолкнул тюремный священник Ёсихару Тамаи, проживающий в доме под номером 33 с непропорционально узким фасадом по улице Итемэ Отэ-мати, всего лишь в нескольких шагах от того места, куда пришелся эпицентр взрыва атомной бомбы. Несмотря на напряженную работу, тюремный священник по возможности выкраивает время на то, чтобы отправлять службы в сверкающей чистотой, аккуратно выбеленной тюремной часовенке. Про этого священника, избравшего своим уделом нищету, люди говорят, что ему открываются души самых замкнутых и молчаливых прихожан. Поэтому мой друг и переводчик Уилли Тогаси, сопровождавший меня в скитаниях по Хиросиме, считал, что у священника Тамаи я, вероятно, найду ответ на вопрос, который до тех пор тщетно задавал, — на вопрос о том, какой отпечаток наложила катастрофа, разразившаяся в Хиросиме, на души тех, кто ее пережил.

Мы поднялись по узенькой лестнице в комнату священника. Узнав от переводчика, что именно меня интересовало, священник, порывшись в папке, извлек из нее длинное, уже несколько пожелтевшее от времени письмо, датированное 1955 годом, и развернул его на импровизированном столе, сколоченном из крышек каких-то ящиков, покрытых белым лаком.

— Письмо послано из местной тюрьмы, — сказал Тамаи, — но автор его не желал, чтобы это сразу бросалось в глаза. В графе «адрес отправителя» он указал не тюрьму, а только улицу и номер дома своего «жилища».

Первую часть письма, где автор извинялся за долгое молчание, объясняя его тем, что он, как все заключенные, переболел заразной болезнью глаз, мой друг перевел почти без запинки. Но потом вдруг смутился.

— В чем дело, Уилли? — спросил я. В ответ переводчик сконфуженно улыбнулся.

— Этот парень пишет не очень-то лестные слова…

— По чьему адресу?

— В сущности, он обращается к миссис Рузвельт.

— А какое он имеет отношение к миссис Рузвельт?

— Очевидно, он писал это письмо как раз в то время, когда она гостила в Хиросиме. Я и сам припоминаю, что она довольно пространно разъясняла, почему американцы сбросили атомную бомбу.

Я настоял на том, чтобы Тогаси — пусть это ему и неприятно — продолжал переводить. Как и всех людей с Запада, приезжающих в Хиросиму, меня поразило на первых порах, что население этого города, так тяжело пострадавшее, казалось, быстро преодолело чувство ненависти. Но было ли такое поведение искренним? Наконец-то мне удастся заглянуть за «занавес вежливости».

— Собственно говоря, в письме нет ничего, кроме нескольких стихов, — заявил Уилли, заранее пытаясь смягчить тягостное впечатление. — Сначала Кадзуо М. — так зовут автора — спрашивает священника, что такое «троица», а потом… — тут переводчик вздохнул, — потом он приводит несколько коротеньких стихотворений, за которые получил премию на каком-то конкурсе заключенных. Вот одно из них:

То облако-гриб меня поглотило. Не закрывайте глаз, миссис Рузвельт, Всю жизнь во мраке мне жить суждено.

— Переводить дальше?

— Переводите.

— Во втором стихотворении он говорит о своем друге Ясудзи, погибшем в «тот день» с проклятиями на устах. А потом идет еще четверостишие, обращенное к миссис Рузвельт. Автор язвительно спрашивает ее, можно ли считать развалины Хиросимы путевым столбом на дороге к миру. И вот тут-то, мне кажется, сказано то, что вы хотите знать:

Не только на коже Гноятся раны. Страшнее — сердечная рана. Заживет ли она?

— Да, — заметил священник Тамаи, — это о «келоидах сердца». Келоидами называются, как вам известно, те большие толстые рубцы, которые до сегодняшнего дня остались у некоторых людей, переживших атомную катастрофу, — об этом Кадзуо говорит часто. Он считает, что, не получи он в день «ада» и в последующие недели глубокой душевной раны, он никогда не стал бы тем, кем стал, — убийцей. И притом — нечего скрывать — подлым убийцей и грабителем.

2

Несколько дней спустя в канцелярии г-на Кавасаки, директора хиросимской тюрьмы, я познакомился с человеком лет тридцати. Это был Кадзуо М. Он отнюдь не произвел на меня впечатления закоренелого преступника, приговоренного к пожизненной каторге. Гладкая синяя тюремная одежда в сочетании с бритой головой благородной формы, которую он держал чуть склоненной, делали его похожим скорее на монаха, нашедшего здесь убежище от мирских горестей.

Едва заключенный вошел в приемную, обставленную плюшевой мебелью в «европейском» вкусе, как мне бросилось в глаза его интеллигентное, выразительное лицо. Во время последующего разговора я внимательно наблюдал за необычайно живой для японца мимикой Кадзуо; не улавливая смысла японских слов, я пытался хотя бы по выражению лица и жестам заключенного угадать смысл его рассказа, не дожидаясь, пока мой друг начнет переводить.

Кадзуо М. сидел в тюрьме уже около семи лет. Казалось, все эти годы он только и мечтал о том, чтобы излить кому-нибудь свою душу, и, получив теперь возможность говорить о событиях, которые в конце концов привели его в это мрачное здание, он сильно волновался. Лишь только переводчик, отвернувшись от Кадзуо, обращался ко мне, чтобы передать мне его слова и выслушать очередной вопрос, я замечал, что М. за это короткое время старался овладеть собой и на его лице, искаженном ненавистью, гневом, отвращением и стыдом, мало-помалу появлялось выражение покоя, мира и невозмутимости, вызванное усилием воли, а потому не совсем убедительное.

Я упоминаю об этом моем впечатлении, так как оно впервые открыло мне то, что я впоследствии гораздо яснее понял из заметок, писем и дневников Кадзуо М., а также из его письменных ответов на мои вопросы: этот человек прилагал отчаянные усилия, чтобы совладать с собой и со всем тем, что ему пришлось пережить. Он подымался, шел по прямой как стрела дороге, спотыкался и снова падал, мучительным усилием воли заставлял себя опять подняться, надеялся победить, но оказывался побежденным, а потом подымался снова…

Кадзуо напоминал мне по временам ту совершенно обезображенную слепую лошадь, которую многие из спасшихся жителей Хиросимы якобы видели в первые дни после катастрофы на превращенных в груду развалин улицах города. Лошадь тыкалась длинной, покрытой кровоточащими ссадинами мордой в уцелевшие кое-где стены домов, припадала на все четыре ноги, а потом, не в лад стуча копытами, бежала, задрав кверху храпящую морду, или же медленным, похоронным шагом шествовала среди развалин в поисках конюшни, которую ей так и не суждено было найти.

Люди говорили, что слепую лошадь следует пристрелить, потому что она наступила на какого-то раненого, лежавшего у обочины дороги, и прикончила его. Но ни у кого в те дни не было сил добить несчастное животное. Что с ним стало и куда оно в конце концов девалось, было не известно.

3

На десятый день после атомной катастрофы Кадзуо М., сам чудом избежавший гибели, уничтожил все свое нехитрое имущество, которое еще осталось у него.

Этот акт он совершил спокойно, торжественно, чуть ли не как священный обряд. Но уже тогда на красивом удлиненном лице юноши появилось то выражение мрачной ненависти, которое впоследствии поражало почти каждого, кто сталкивался с ним.

Жертвой этого первого преднамеренного «убийства» — так в дальнейшем пытались истолковать поступок Кадзуо — была книга, обыкновенная школьная хрестоматия, по какой в то время учились все третьеклассники в Японии.

Четырнадцатилетний Кадзуо нашел свою хрестоматию через несколько дней после невиданной катастрофы, роясь в развалинах отцовского дома; когда книга вывалилась из наполовину сгоревшего рюкзака, мальчик прижал ее к груди с криком безмерной радости, будто он только что вновь встретился с другом, потерянным навек, но чудесным образом спасенным. Кадзуо М. знал наизусть множество стихотворений, поговорок и даже прозаических отрывков из этой хрестоматии. В последние страшные часы он повторял про себя некоторые из них, как заклинание, но только теперь, увидев воочию все эти сокровища, заключенные в толстый, в зеленую крапинку переплет, он проникся уверенностью в том, что, кроме кошмарного настоящего и недавнего прошлого, действительно существовали и совершенство формы, и чистота нравов.

Книги и картины, кисточки для письма и цветные карандаши для рисования всегда были лучшими друзьями Кадзуо. Впечатлительный мальчик с богатым внутренним миром избегал общества сверстников. Только Ясудзи, его единственный друг, знал кое-что о переживаниях товарища, витавшего в заоблачных сферах поэзии и искусства.

Из этого мира прекрасного Кадзуо вырвали японские военачальники: прилагая последние, уже бесплодные, усилия, чтобы предотвратить военный разгром, они мобилизовали всех подростков и поставили их на службу войне. Кадзуо направили в бухгалтерию верфи Мицубиси, от которой до родительского дома юноши был примерно час езды на трамвае. Гигантские щупальца взрывной волны дотянулись даже сюда — пригород Фуруэ, в котором располагалась верфь, находился в нескольких километрах от эпицентра взрыва «той бомбы» — и в одно мгновение разрушили все, что встретилось на их пути. Кадзуо никогда не забыть ослепительной вспышки, похожей на взмах огромного сверкающего клинка, не забыть глухого грохота — этого «до… до-о», которое, приближаясь, превратилось в резкий, сверлящий, а потом воющий звук «дзи… ин» и, казалось, разорвало его барабанные перепонки, прежде чем адский гром, как удар по невидимым литаврам «гванн», лишил его сознания: пика (молния), дон (гром). А затем, словно вернувшись из бездонной пропасти, он увидел белое как бумага призрачное лицо молодой девушки Симомуро.

Вот она прибежала, по обыкновению торопливо и старательно семеня ножками, из канцелярии начальника в просторное помещение бухгалтерии с бухгалтерским бланком. Остановилась с выражением досады на лице, как бы возмущаясь ужасным беспорядком, царившим кругом, — летящими бумажками, сорвавшимися телефонными аппаратами, лужами черной и красной туши. Хотела повернуться, но вдруг упала с криком ужаса: огромный осколок стекла, похожий на хвостовой плавник рыбы, пронзил спину девушки и с тонким, удивительно нежным звоном приковал ее к полу.

А еще через секунду — лужа крови вокруг неподвижного тела. Посиневшие ногти. Бессмысленная беготня других секретарш, их разлетающиеся черные волосы, пятна крови и грязи на их всегда безукоризненно белых блузках. Растерянность начальника канцелярии.

— Катё-сан, да помогите же! Скорее, а то она умрет! — крикнул Кадзуо своему начальнику, презрев японские правила вежливости. Но начальник, обычно столь энергичный, стоял неподвижно, прислонившись к своему опрокинутому письменному столу, ничего не понимая и даже не пытаясь остановить кровь, сочившуюся из глубокой раны у него на лбу.

Четырнадцатилетний Кадзуо, еще оглушенный взрывом, но, по-видимому, не пострадавший, вскочил и попытался вырвать злополучный осколок из тела девушки. Поранив себе руки, он снова упал. Затем обернул тряпку вокруг вибрирующего «плавника» и потянул его изо всех сил.

Стекло обломалось под израненными пальцами юноши. А осколок все еще по меньшей мере на одну треть торчал в ране. Лиловые губы молодой девушки, хватая воздух, закрывались и открывались, как жабры. А потом осколок зазвенел и судорога пробежала по маленькому телу. Девушка умерла.

4

Долгие годы Кадзуо М. не решался вспоминать об ужасах, которые пережил, пробираясь от заводов Мицу-биси в охваченный паникой город.

В конце концов он все же прорвался в свой квартал, расположенный у подножия холма Хидзи-яма. На руках он нес труп своей одноклассницы Сумико. Уже тяжело раненная, девочка присоединилась к нему на дороге через этот кромешный ад. С трудом Кадзуо нашел в себе силы сжечь и похоронить труп, с трудом продолжал влачить свои дни. Его родители и младшая сестра Хидэко также каким-то чудом избежали гибели. Все питались скатанными из холодного риса шариками, которые раздавали походные кухни. Спали в темной шахте заброшенного бомбоубежища. Машинально, ничего не сознавая, что-то делали, шли по бесконечным, запутанным дорогам. У людей выпадали волосы. Они дрожали от озноба, их тошнило. Одного все избегали — думать о ране, оставшейся у них глубоко в сердце после пережитого ужаса. Хоть бы уснуть, спать и спать!

Харуо Хиёси, репортер «Тюгоку симбун», крупной газеты в Хиросиме, исходил тогда со своим фотоаппаратом весь город вдоль и поперек, но снимал лишь очень редко. «Мне было стыдно увековечивать на пленке то, что я видел воочию», — сказал он мне впоследствии.

Лучше бы он подавил в себе благородное чувство стыда! Тогда потомство получило бы более правильное представление о действии «нового оружия». Ведь на широко распространенных фотоснимках Хиросима после катастрофы почти всегда выглядит как безлюдная пустыня — кладбище развалин. В действительности же этот город постигла отнюдь не скорая тотальная смерть, не внезапный массовый паралич и не мгновенная, хотя и страшная, гибель. Мужчинам, женщинам и детям Хиросимы не был сужден тот милосердный быстрый конец, который выпадает на долю даже самых отъявленных преступников. Они были обречены на мучительную агонию, на увечья, на бесконечно медленное угасание. Нет, Хиросима в первые часы и даже первые дни после катастрофы не походила на тихое кладбище, на безмолвный упрек, как это изображено на вводящих в заблуждение фотографиях развалин; она была еще живым городом, полным беспорядочного, хаотического движения, городом мук и страданий, городом, в котором денно и нощно стояли вой, крики, стоны беспомощно копошащейся толпы. Все, кто еще мог бегать, ходить, ковылять или хотя бы ползать, чего-то искали: искали глотка воды, чего-нибудь съедобного, лекарства, врача, жалких остатков своего имущества, приюта. Искали своих близких, чьи муки уже кончились.

Даже в нескончаемые ночи, при голубоватом отсвете трупов, сложенных похоронными командами штабелями с чисто военной аккуратностью, не прекращалась эта беспомощная стонущая суета.

5

Пятнадцатого августа с самого утра «информационные команды» военной полиции проезжали по огромному району, превращенному в груды развалин, и объявляли: «Слушайте! Слушайте! Сегодня в полдень император лично зачитает по радио важное сообщение. Пусть все, кто в состоянии передвигаться, подойдут к громкоговорителю возле вокзала».

Кадзуо, несмотря на то, что силы его были на пределе, все же поплелся к вокзалу, чтобы послушать, что ему скажут. Как многие другие, он думал, что «тэнно» огласит сообщение о победе.

Несколько сот человек в лохмотьях, раненые и больные, опираясь на палки и костыли, собрались на площади перед развалинами вокзала.

Из громкоговорителя раздался бессвязный шум. Наконец послышался тихий голос императора, — дрожащий, даже жалобный голос: «Переносить невыносимое…»

Что это означало? Никто не понял толком, что, собственно, было сказано. Объяснялось ли это плохой слышимостью или малопонятным для простых людей придворным языком? Или тем, что люди всем своим существом отказывались принять, казалось, ни с чем не сообразное обращение императора.

Синдзо Хамаи, впоследствии мэр Хиросимы, прослушавший речь императора в разрушенной ратуше, вспоминает:

«Может быть, виной была неисправная батарея, может быть, отказал сам радиоприемник, но, во всяком случае, передача была совершенно непонятна. Впоследствии я спросил одного чиновника, о чем, собственно, говорил император. Он коротко ответил:

— Кажется, мы проиграли войну.

Я не поверил собственным ушам!»

И все же у тех, кто слушал обращение на привокзальной площади, не осталось никаких сомнений. Группа людей взломала железнодорожный склад с запасами рисовой водки, чтобы напиться, многие рыдали или в отчаянии стучали обгоревшими кулаками по сожженной земле. Большинство же молча и покорно разошлись.

Кадзуо М. был среди тех, для кого ужас, пережитый за последнее время, только в это мгновение стал действительностью. Целых девять дней он утешал себя мыслью, что страшный сон кончится. Только теперь сердце и разум восприняли то, что давно уже видели глаза. Рухнул вчерашний мир — мир его хрестоматии. Это был тот самый момент, когда Кадзуо внезапно решил, что книгу нужно «казнить». Ни одна из ее страниц не должна остаться «безнаказанной». Каждую из них нужно искромсать и уничтожить. Если все, что он пережил в «тот день», вообще могло произойти, то слова его любимой хрестоматии оказались сплошной ложью. Чего стоили после всего этого разум и знание? Чего стоили мораль, порядок и законы? Он громко крикнул, вперив взгляд в бесконечную пустоту: «Отана ва бака!» («Все люди дураки!»)

Сотни и сотни письмен. Сколько их втиснули в такую тоненькую книгу! На мгновение у Кадзуо опустились руки, внезапно его поразила бессмысленность и безнадежность его замысла. Но тут из соседнего подземелья у подножия холма Хидзи-яма донесся пронзительный, беспомощный крик: «Итай, итай!» («Больно, больно!») Это был голос ребенка, и он напомнил ему о маленькой Сумико, которую он нес на руках через объятый пламенем город.

Смерть словам! Пусть они сгинут! Белые клочья бумаги плясали над сожженной землей, как снежинки, неизвестно откуда появившиеся в этот знойный августовский день. Мальчик вскочил, чтобы побежать вслед за ними. Из его груди вырывались дикие, безумные крики.