"Человек и мир в философии Артура Шопенгауэра. Статья Собр. соч в 5-ти томах" - читать интересную книгу автора (Чанышев Арсений Николаевич)

Ђ.Ќ.Чанышев - Человек и мир в философии А.Шопенгауэра

A.A.Чанышев

ЧЕЛОВЕК И МИР В ФИЛОСОФИИ АРТУРА ШОПЕНГАУЭРА

 

 
© Сканирование, распознавание и вычитка: Аркадий В. Куракин, Николаев, 2001: [email protected]
© Составление, вступительная статья, примечания: Ђ.Ќ.Чанышев, 1992
Источник: ББК 87.3, Ш79. Шопенгауэр А. Собр. соч в 5-ти томах. Том 1. Мир как воля и представление. Сост., вступ. ст., прим., Ђ.Ќ. Чанышева. Пер. Ю.И.Айхенвальда под ред. Ю.Н.Попова. М.: „Московский клуб, 1992. – 395 с., илл. ISBN 5—7642-0004-0, ISBN 5—7642—0006—7. С. 5-35.

 

Жизненный путь и судьба философии *
Мир как представление: теория познания *
Натурфилософия: телеология природы *
Эстетика: телеология творчества *
Этика: телеология морального освобождения *
Пессимизм Шопенгауэра как философия надежды *



Жизненный путь и судьба философии

Артур Шопенгауэр родился в вольном городе Данциге (Гданьске) 22 февраля 1788 года. Его отец, Генрих Флорис Шопенгауэр (1747— 1805), довольно состоятельный купец, принадлежал к весьма почтенному семейству, несколько поколений которого своей успешной коммерческой деятельностью и добропорядочностью завоевали прочное общественное положение и высокую репутацию. Шопенгауэр-отец слыл человеком излишне пылким и даже немного неуравновешенным, так как временами он был подвержен вспышкам гнева и приступам депрессии, — что, впрочем, отнюдь не умаляло в глазах всех, кто знал его и имел с ним дело, главных свойств его личности: доброты и присущего ему чувства собственного достоинства, независимости суждений, открытости и неподкупной честности, основанного на глубоких республиканских убеждениях свободолюбия (когда в 1793 году перед ним встает необходимость выбора между благополучием и свободой, он не колеблясь решает в пользу второй и уезжает с семьей в Гамбург за несколько часов до вступления в Данциг прусских войск). Сын горячо любил отца, считая себя наследником светлых черт его характера, и до конца своих дней испытывал чувство благодарности по отношению к нему за "редкое счастье свободы и независимости", обеспеченное отцовским состоянием, позволившим "образовать, развить свои способности и употребить их по назначению" *.
* Цит. по: Abendroth W. Arthur Schopenhauer in Selbstzeugnissen und Bilddokumenten. Leck; Schleswig, 1978. S. 17.

Мать, Иоганна Генриетта Шопенгауэр (1766-1823), дочь сенатора Трозинера, также происходила из семьи данцигских купцов. Была наделена живой фантазией, гибким и острым умом, веселым и общительным нравом, обладала склонностью к изящным искусствам и несомненным литературным талантом *. В союзе с человеком, который был двадцатью годами старше ее, она искала прежде всего возможности обеспеченной жизни, позволявшей беспрепятственно предаваться весьма ценимым ею светским удовольствиям.
* Иоганна Шопенгауэр была известна в XIX в. довольно широкому кругу читателей в Германии как автор повестей, романов и многочисленных записок путешественницы; прижизненное издание собрания ее сочинений составило 24 тома (1830-1831).

Отец Шопенгауэра хотел видеть своего наследника человеком разносторонне образованным и открытым миру; поэтому в год рождения сестры Артура, Аделаиды Лавинии (1797-1849), он отвозит сына во Францию, в Гавр, где последний прожил два года в семье отцовского друга и делового партнера, обучаясь вместе с его отпрыском, своим сверстником, у лучших местных учителей. Когда Артур вернулся в Гамбург, отец был удивлен и обрадован тому, что его сын так "офранцузился": тот почти ничего не понимал из того, что ему говорят на родном языке. Одиннадцати лет Артур поступает в частную гамбургскую школу, где в основном обучались дети состоятельных коммерсантов, но очень быстро превосходит предельный для этого учебного заведения уровень знаний и просит отца отдать его в гимназию. Отец же, желая воспитать продолжателя своего дела и считая гимназическое обучение бесполезным для коммерсанта, предлагает ему на выбор гимназию или длительное путешествие по Европе в образовательных целях. Шопенгауэр-младший выбрал последнее и побывал в лучших городах Бельгии, Англии, Франции, Швейцарии и Южной Германии. Чтобы Артур мог выучиться английскому языку, родители на некоторое время оставляют его в доме одного священника в Уимблдоне. Как позднее признавал сам Шопенгауэр, два года путешествий дали ему с точки зрения интересов духовного развития то, чего он никогда не приобрел бы в гимназии, изучая классические языки; в этот период сформировалось его убеждение в бесполезности изучения "одних только слов" и благотворности живого знакомства с "самими вещами".
По возвращении на родину в начале 1805 года, незадолго до конфирмации, Артур был отдан для обучения торговому делу в крупную гамбургскую фирму, но не испытывая влечения к этому "ненавистному занятию", он тайно читает френологию Галля и другие книги.
В апреле того же года неожиданно умирает его отец, и судьба будущего философа резко изменяется. Обстоятельства смерти отца, ушедшего из жизни в результате нелепого несчастного случая** — он провалился в складской люк и упал в городской канал, после чего попал в инвалидное кресло и был заброшен всеми домашними — вызвали горький сыновний упрек в адрес матери: "Эта госпожа, моя мать, давала приемы, пока он умирал в одиночестве, и развлекалась в то время, когда он переносил тяжелейшие муки. Такова женская любовь" ***.
** Эти обстоятельства давали серьезный повод для подозрений относительно возможности попытки добровольного ухода из жизни, тем более что Генрих Флорис переживал период обострения ипохондрии, вызванной серьезными деловыми затруднениями.
*** Цит.по: Abendroth W. Arthur Schopenhauer... S. 17. Взаимную холодность и даже взаимную неприязнь в отношениях между матерью и сыном в этот период достаточно ярко характеризуют выдержки из письма, которое она написала ему, желая избежать присутствия в своем веймарском доме постоянно несчастного и не слишком любезного юноши: "Я всегда говорила тебе, что мне было бы очень тяжело с тобой жить, и чем больше я приглядываюсь к тебе, тем больше я ощущаю эту тяжесть... До тех пор, пока ты остаешься таким, каков ты есть, я скорее пойду на любую жертву, чем решусь повторить опыт совместной жизни. Я не отрицаю всего хорошего, что есть в тебе, и то, что меня отталкивает, не составляет глубинных свойств твоей души, но присуще демонстративным ее проявлениям: твоим взглядам, оценкам, привычкам, — короче, я не могу согласиться с тобой ни в чем, что касается этого мира... Ты пробыл всего несколько дней, но ежедневно из ничего возникали резкие столкновения, и каждый раз я облегченно вздыхала после твоего ухода, так как меня угнетало твое присутствие, постоянные жалобы на вещи, которых нельзя избежать, мрачное выражение лица и странные оценки, изрекаемые тобою тоном не терпящего возражений оракула... Итак, послушай, какими я хотела бы видеть наши отношения: в своих комнатах ты — у себя дома: на моей территории ты — гость... в дни, когда я принимаю, можешь ужинать у меня, если при этом воздержишься от нелепых и столь огорчительных для меня дискуссий, как и от всех своих ламентаций по поводу глупости мира и человеческого убожества, так как из-за этого я всегда плохо провожу ночь и вижу дурные сны, а мне бы хотелось высыпаться как следует..." (Цит. по: Abendroth W. Arthur Schopenhauer... S.20-21). "Нелепые дискуссии" заносчивого и прямого (иногда до грубости) сына ставили Иоганну Шопенгауэр в неловкое положение перед блестящими посетителями ее литературного салона — Гете, Виландом, Захарией Вернером, Ферновым и др. Однако то, что она считала в его резких оценках отчасти результатом юношеской меланхолии, отчасти позой, на самом деле исходило из глубины его духовного существа, уязвленного реальным злом мира, которое он остро ощутил еще подростком, наблюдая нищенское существование рабочих Лиона, бесчувственность парижской толпы, равно душной даже к местам самых ужасных революционных событий, и мучения галерных каторжников в Гавре. Со своей стороны, Артур так и не смог простить своей, как он считал, легкомысленной, эгоистичной и тщеславной матери невыполнения "долга человечности" по отношению к отцу, позднее — близости с Фридрихом фон Герстенбергом. Взаимное отчуждение в отношениях между сыном и матерью привело впоследствии, в 1814 году, к полному разрыву между ними, и они более никогда не виделись; правда, в конце ее жизни между нею и сыном возобновилась переписка.

Но именно мать дала свободу духовным устремлениям сына — и он продолжил учебу. Получив желанное известие от матери, Шопенгауэр немедленно начинает подготовку к поступлению в университет. В Готе, где он пробыл совсем недолго, и в Веймаре он в течение двух лет изучает при городских гимназиях классические языки, занимаясь также математикой и историей.
По достижении совершеннолетия (1807) Артур Шопенгауэр получает третью часть из оставленного отцом наследства и тогда же становится студентом-медиком Геттингенского университета. Заинтересовавшись философией, он через полгода переводится на философский факультет, не оставляя совсем и медицинского. Он изучает Платона и Канта, штудируя одновременно медицину и анатомию, а также слушает курсы логики, метафизики и психологии, математики, истории Германии, естественной истории, химии, физики, астрономии, ботаники.
В 1811 году Шопенгауэр переселяется в Берлин, где продолжает учебу в местном университете: слушает лекции Вольфа по истории греческой и латинской литературы, Шлейермахера — по истории философии, Фихте — по философии* и наряду с этим продолжает свою подготовку в области естественных наук.
* Он очень надеялся удовлетворить свой интерес к философии у Шлейермахера и Фихте (в последнем он даже полагал найти величайшего мыслителя современности). Но они разочаровали его. Уже после первой лекции Фихте ("маленького человека со взъерошенными волосами, красным лицом и колючим взглядом") Шопенгауэр подытоживает свое впечатление следующим замечанием: "Почему здравствуют тысячи ошибок, если критерий истины — очевидность — столь прост?" (Цит. по: Pisa K. Schopenhauer: Kronzeuge einer unheilen Welt. Wien; Berlin, 1977. S. 229). В своем конспекте шлейермахеровского курса он каждому утверждению лектора противопоставляет свое возражение. Одно из заключительных положений лектора "Никто не смог бы быть философом, будь он безрелигиозен" — Шопенгауэр снабжает примечанием: "Никто из верующих не прибегает к философии: он не нуждается в ней; никто из действительно философствующих не религиозен; он ходит без помочей, — подвергаясь опасности, но свободно" Цит. по: Pisa K. Schopenhauer... S. 232).

Учеба в Берлине продлилась два года и должна была завершиться докторским экзаменом, но вновь начавшиеся военные действия побуждают его оставить Берлин и отправиться в Саксонию. Поселившись недалеко от Рудольштадта, он пишет диссертацию "О четверояком корне закона достаточного основания". Вскоре он защищает ее в Иенском университете, удостоившись степени доктора философии. Одним из первых читателей его работы был Гете, чье внимание привлекло умение автора выражать свои мысли в наглядной форме, а равным образом — оригинальность концепции; их знакомство состоялось зимой 1813 года в Веймаре, в доме матери Шопенгауэра. Несмотря на благоприятное впечатление, произведенное молодым человеком на Гете (как-то заметившего: "... будьте покойны, этот ум еще превзойдет всех нас" *, последний не разделял шопенгауэровских мировоззренческих позиций: известную долю скептицизма в отношении взглядов своего весьма самостоятельного и независимого почитателя, не стеснявшегося при случае демонстрировать свое несогласие со столь именитым собеседником, Гете выразил двустишием, записанным в альбом Шопенгауэру, когда тот в мае 1814 года уезжал в Дрезден после окончательного разрыва с матерью:

Willst du dich deines Wertes freuen, So musst der Welt du Wert verleihen**

("Желаешь быть ты сам собою ценен Пойми, что этот мир поистине бесценен" )
* Цит. по: Abendroth W. Arthur Schopenhauer... S. 31.
** Ibid.

В дрезденский период Шопенгауэр пишет трактат "О зрении и цвете" (по следам веймарских бесед с Гете) и создает свое основное произведение — "Мир как воля и представление" (первый том), работу над которым заканчивает в марте 1818 года с ясным пониманием выдающейся значимости своего труда. После этого он отправляется в путешествие по Италии (он побывал в Венеции, Флоренции, Неаполе, Риме, где прожил четыре месяца, видел Геркуланум и Помпею) и через одиннадцать месяцев возвращается обратно в Дрезден. Во время этой поездки Шопенгауэр окончательно утвердился в сознании того, что он не создан для семейной жизни и что наиболее естественным для него состоянием является одиночество ***.
*** В Италии Шопенгауэр испытал сильное увлечение женщиной, имя которой осталось неизвестным. Вот что он сам рассказывал об одном из эпизодов своего бурного увлечения, которое отвратило его от надежды на счастливую семейную жизнь: "У меня было рекомендательное письмо Гете к лорду Байрону. В Венеции я хотел явиться к адресату с этим письмом... И вот однажды я гуляю с моей любовницей по Лидо, как вдруг моя Дульцинея весьма возбужденно восклицает: "Вон английский поэт!". Байрон пронесся на лошади мимо меня, — а женщина не могла целый день избавиться от впечатления, произведенного на нее этой встречей. И тогда я решил не передавать письма. Я испугался, что мне наставят рога. Как я сожалею об этом!" (Цит. по: Abendroth W. Arthur Schopenhauer... S. 63). В это же время Шопенгауэр якобы слышал внутренний голос, предостерегший его от безумств любовного чувства и повелевший ему продолжать свой жизненный путь в одиночестве (см.: Idid).

* * *
В связи с выходом в свет первого тома своего основного произведения Шопенгауэр писал его издателю Фр. А. Брокгаузу: "Мой труд является... новой философской системой, причём новой в полном смысле слова: не подновленное изложение уже существующего, но ряд самым тесным образом связанных между собой мыслей, никогда прежде не приходивших ни в одну человеческую голову" *. (Сам Шопенгауэр понимал под абсолютной новизной своей философии попытку "объяснить мир из человека", увидеть мир как нечто живое и осмысленное, нравственно ценное. ) Однако большая часть тиража, как и опасался Брокгауз, пошла в макулатуру. Вплоть до начала 50-х гг. прошлого столетия создатель новой философской системы известен в Германии не столько как философ, сколько как сын писательницы Иоганны Шопенгауэр.
Вслед за провалом книги** последовало фиаско в преподавательской деятельности. В 1820 г. Шопенгауэр занимает место доцента в Берлинском университете. Встреча с Гегелем в марте того же года при пробном чтении лекции — "О четырех различных видах причин" — послужила началом их продолжительной вражды. Гегель отнесся к Шопенгауэру с полным пренебрежением; последний же неустанно боролся против "шарлатана" (как он называл своего противника) и его "философии абсолютной бессмыслицы". Самонадеянно назначив время своих лекций на те же часы, что и у Гегеля, Шопенгауэр остался без слушателей.
* Idid. S. 39.
** Шопенгауэр с надеждой ждал отзыва Гете, но таковой оказался весьма разочаровывающим: ни слова о главном, философском содержании книги. Адель Шопенгауэр в письме брату сообщала в феврале 1819 г.: "В этой книге ему (Гете. — А. Ч. ) понравились прежде всего ясность изложения, стиль, хотя язык, на его взгляд, и отличается сильно от общепринятого, — так что нужно привыкнуть к тому, как ты предлагаешь называть вещи. И если знать, что лошадь следует называть cavallo, а бога — dio или как-нибудь еще иначе, то читать будет удобно и легко" (Цит. по: Abendroth W. Arthur Schopenhauer... S. 64).

В более поздние берлинские времена (1825-1831) книга Шопенгауэра так и осталась незамеченной, его новая попытка чтения лекций потерпела провал, сорвались и планы работы в других университетах.
Затем он бежит от холеры, жертвой которой суждено было стать Гегелю, и окончательно обосновывается во Франкфурте-на-Майне (1833). В это время появляются высказывания Шопенгауэра, в которых он противопоставляет себя своей эпохе. Философ живет лишь своим основным произведением, он пишет и объединяет дополнения ко второй части первого тома в самостоятельный текст, который выходит в 1836 г. под названием "О воле в природе".
Артур Шопенгауэр перешагнул рубеж своего пятидесятилетия, когда на его долю выпал первый успех. Конкурсная работа "О свободе человеческой воли" (1839) была удостоена премии Королевского норвежского научного общества; однако другая работа "Об основании морали" (1840) осталась незамеченной; равным образом не привлекла внимания и книга, объединившая оба сочинения по этике под одним названием "Две основные проблемы этики" (1841); такая же участь постигла дополнительный, второй том основного произведения (1844). Жизненный горизонт А.Шопенгауэра замыкается. Почти никаких новых знакомств и мест за последние 30 лет его жизни. Отвергнутый миром, он принципиально стоит в стороне от событий своего времени, не участвуя также и в текущей философской жизни — никак не реагируя на резонанс, вызванный именами Л.Фейербаха, Б.Бауэра, А.Руге, Д.Штрауса и других. В результате (особенно после событий революционного 1848 г., отношение к которым он выразил словом "бунт", назвав действия восставших "предательством по отношению к приобретенной с трудом безопасности"* в революционной и прогрессистски настроенной среде складывается определенное, остро неприязненное отношение к Шопенгауэру: говорят о "бездеятельной созерцательности" его философии, о "парализующем, враждебном культуре пессимизме", о "реакционности" и т. п. В конце концов его начинают воспринимать как экстравагантного пришельца из XVIII столетия; его склонность к жестикуляции, к разговорам с самим собой, пудель, сопровождающий его в уединенных прогулках, нелюдимость и другие странности служат почвой для многочисленных анекдотов **.
* См: Schopenhauer Arthur: Welt und Mensch / Auswahl aus dem Gesamtwerk von A. Hubscher. Stuttg., 1976.S.8.
** Поселившись в сорокапятилетнем возрасте во Франкфурте-на-Майне, Шопенгауэр до конца своей жизни ведет уединенную, почти отшельническую жизнь, отгородившись от мира с его беспокойством, шумом и суетными требованиями, проводя свой день за реализацией накопленных прежде идей, упражняясь в игре на флейте, читая книги, преимущественно "образцовые" произведения на языке оригинала (итоговый состав его библиотеки — 1375 томов). Понемногу старея и, наконец, состарившись в одиночестве, тем более ощутимом, что под конец жизни рядом с ним не остается никого, кто бы знал его с юных лет, в последние годы своей жизни он регулярно появляется на людях только за табльдотом в "Английском дворе", где "показывает" себя любопытствующим. "Когда я впервые увидел Шопенгауэра, — сообщает один путешественник, встретивший его именно в этом месте в 1859 г., — ... он был уже глубоким стариком. Живые голубые глаза, тонкие губы, которые оживляла чисто сократовская усмешка, широкий, обрамленный с двух сторон совершенно седыми волосами лоб придавали его одухотворенной и одновременно язвительной физиономии отпечаток изысканного благородства. Одеяние, прическа, белоснежный галстук делали его похожим на старца эпохи Людовика XV; его манеры были манерами человека, принадлежащего хорошему обществу... В разговоре характерная для него оживленная жестикуляция часто становилась весьма резкой. Ему было свойственно расцвечивать ткань своей местами грубовато звучащей немецкой речи блестящими латинскими, греческими, французскими, английскими и итальянскими арабесками. Присущие его беседе краткость, остроумие, обилие цитат и добросовестность в деталях делали незаметным проведенное с ним время" Щит.по: Abendroth W. Arthur Schopenhauer... S.120).

И вместе с тем, начиная с 1851 г., после выхода в свет работы "Парерга и паралипомена" ("Примечания и дополнения"), ее автор приобретает все увеличивающуюся известность; особой популярностью пользуются "Афоризмы житейской мудрости", одна из частей "Парерги". О нем начинают говорить и писать, выходят юбилейные публикации, создаются его портреты, появляются биографии. Шопенгауэр охотно принимает все эти выражения признания, но одновременно говорит о "комедии своего успеха": ведь все, что он написал после первого тома
"Мир как воля и представление", было лишь дополнением к нему или его популяризацией; с момента опубликования основного произведения шопенгауэровское мировоззрение практически не изменялось. Чувство духовного одиночества не оставляет мыслителя и тогда, когда Р.Вагнер, начав работу над оперным циклом "Кольцо нибелунга", посвящает Шопенгауэру поэтическую часть этого произведения (1854). "... Круг современников для меня слишком велик, если я должен обращаться к ним всем, слишком мал, если — к тем, кто меня понимает", — замечает Шопенгауэр. Он признается: "Порой я говорю с людьми так, как ребенок со своей куклой: он... знает, что кукла не понимает его; но... он получает радость от общения" *.
* Schopenhauer Arthur: Welt und Mensch... S.218.

Шопенгауэр умер 21 сентября 1860 г. Похоронен на главном городском кладбище Франкфурта-на-Майне.

* * *
Шопенгауэр, как и его современники-представители послекантовского идеализма, претендует на создание абсолютного мировоззрения, философии, способной дать решение проблемы бытия, разгадать его тайну, — и обращается ко всему человечеству: "Не современникам, не соотечественникам — человечеству передаю я ныне законченный труд свой в уповании, что он не будет для него бесполезен..."**.
** Мир как воля и представление. Т. I. — Наст. изд. С.43.

И все же шопенгауэровская философия, находясь в русле основных духовных тенденций начала XIX столетия (в частности, обращаясь непосредственно ко всему человечеству), одновременно сознательно противостоит им. Под абсолютным мировоззрением Шопенгауэр понимает отнюдь не систематизирующую научную картину мира, как равным образом нет у него речи о поглощении жизни отдельного человека логически необходимым самодвижением "идеи". Хотя для него, как и для Фихте, Шеллинга, Гегеля, наисущественнейшее значение имеет преодоление противоположности между субъектом и объектом, идеальным и реальным, свободой и необходимостью, он считает, что обычному человеку, не-философу, для достижения этого отнюдь не необходимо возвышаться до уровня философского мышления. "Великие истины рождаются в сердце", — повторяет вслед за Вовенаргом Шопенгауэр***.
*** Schopenhauer Arthur: Welt und Mensch... S. 17.

"Фихте... и все те, кто основывает этику, исходя из сочиняемой ими в муках мировой цели, требуют, чтобы люди каждый раз взбирались на самые высокие ступени их философствований для того, чтобы найти там мотивы для нравственных действий... Шопенгауэр же разрешает человеку прислушиваться к своему сердцу...", — отмечал А.Швейцер ****.

**** Швейцер А. Культура и этика. M., 1973. C.242.

Сам Шопенгауэр выражал свое отношение к представителям послекантовского идеализма следующим образом: "Фихте и Шеллинг помещаются во мне, но не я в них, это значит, что то немногое истинное, что заложено в их учениях, содержится и в том, что сказано мною" *. В названии основного произведения Шопенгауэра — "Мир как воля и представление" — и в его содержании легко обнаруживается основные темы кантовской, фихтевской и шеллинговской философии: противоположение "вещи в себе" явлению и учение о том, что мир — это только "представление" (то есть образ, создаваемый нашим сознанием), перенос центра тяжести философских проблем из теоретической сферы в область морали, учение о воле как сущности вещей. Но по сути, Шопенгауэр приспосабливает конструкции послекантовской философии (и учение самого Канта) к нуждам совершенно иного мировоззрения. Послекантовский немецкий идеализм выстраивает схему миропонимания, согласно которой деятельность мирового начала и благо человека в конечном счете совпадают; люди — дают они себе отчет в этом или нет — совместно осуществляют некий предуготованный, рационально постижимый план. Шопенгауэровская же "воля к жизни" как мировой принцип бессознательна и не имеет никакой разумной цели; это злое, саморазрушительное стремление, голая и голодная агрессивность — и потому мир явлений, порождаемый волей, безысходен, не развивается.
* Schopenhauer Artur: Welt und Mensch... S.217.

Шопенгауэр был первым европейским философом, предложившим этику абсолютного миро- и жизнеотрицания, что отражено в изобретенном самим мыслителем для определения сути своего учения термине "пессимизм", выражающем негативное отношение к жизни, в которой невозможно счастье, торжествуют зло и бессмыслица**. Шопенгауэровская этика жизнеотрицания предвосхищает то предельное самоотчуждение человека, которое станет реальностью XX в. и едва только предчувствуется в начале XIX столетия. Подытоживая восходящую и к Шопенгауэру тоже традицию осмысления факта самоутраты человека, его одинокого противостояния природе и культуре в обезбоженном мире, мыслитель нашего времени скажет, что в рамках данной традиции предметом философской рефлексии является абсурд — "состояние души, когда пустота становится красноречивой, когда рвется цепь каждодневных действий, и сердце впустую ищет утраченное звено"***.
** Вот почему, когда Шопенгауэр говорит: "Философия по своей природе исключительна, она обосновывает миросозерцание данной эпохи", — он подразумевает величайшую ответственность философа в выполнении им миссии по исправлению искажающего и отравляющего влияния этой эпохи на человека, ибо она обрекает последнего на "служение современности", превращая его в персонаж "громадного маскарада" — адвоката, врача кандидата, педагога, философа и т.д. Преодоление мыслителем своего времени тем более тяжело и ответственно, что осуществлять эту миссию приходиться изнутри своего "железного времени, вопреки его неодолимому напору, уподобляемому Шопенгауэром "резкому восточному ветру, насквозь все пронизывающему и на всем оставляющему свой след". Отсюда — сознание Шопенгауэром исключительности своей философии, захваченность завороженность абсолютной новизной, необычайностью и значимостью впервые ему открывшейся картины мира, а равным образом — чувство восхищения своим гением и озабоченности его судьбой. (См.: Полн. собр. соч. Т.3. Вып.Х. С.32; Вып.ХI cл. C.137-138, 766; Т.4. С.554, 563, 573).
*** Камю А. Миф о Сизифе. Эссе об абсурде. — В кн.: Сумерки богов. М., 1989. С.22.

Исходная интуиция шопенгауэровской философии фиксирует бессвязность и противоречивость нашего опыта; но превращая "немыслимое", "вещь в себе" в предмет мысли, Шопенгауэр стремится отыскать в самом же опыте его иной, глубинный смысл, "всеединство".
Шопенгауэровский пессимизм — это еще и моральная оценка, выражающая протест против предвидимого обесчеловечивания мира, моралистический проект спасения: по Шопенгауэру, именно ощущение самоутраты, вынужденность существования, задавленности естественных порывов и возникающее в связи с этим чувство вины — верный ориентир избавления от "воли к жизни", недвусмысленное указание на подлинную, идеальную значимость жизни и мира.
Именно таким образом — как протест против предельного обесчеловечивания общества и проект нравственного спасения — трактует в конце XIX в. шопенгауэровский волюнтаризм Ф.Ницше, в ранних работах которого философия А.Шопенгауэра получает мощный сочувственный отклик. Шопенгауэр, по словам Ницше, был философским наставником "утерявших святость и подлинно обмирщенных людей"; пессимизм Шопенгауэра — "род отрицания... который есть ... истечение могущественной жажды освящения и спасения жизни"*.
* Ницше Ф. Полн.собр.соч. Т.2. М., 1909. С.213. "... С помощью Шопенгауэра мы можем воспитаться в духе, противоположном нашему времени, — потому что ... благодаря ему, мы действительно знаем наше время", — говорит Ницше (Там же. С.205). По Ницше, глубинная причина неблагополучия современной ему эпохи — утрата европейским человеком соразмерности собственному невиданно разросшемуся социокультурному миру; в этот мире люди слишком "многосторонни и сложны" и "должны становиться нечестными, если хотят вообще говорить, утверждать что-либо и поступать согласно своим утверждениям " (Там же. С. 189). Исторически сложившаяся опустошенность культуры, лишенность ее человеческой цели и меры, того, что человек иных времен находил как некую естественную, априорную заданность смысла своей жизни, приводит в качестве обратного эффекта к "выталкиванию" человека из социокультурного мира. Культуре и стремящемуся в нее войти человеку предписываются — эгоизмом приобретателей, цеховыми интересами людей науки, государством, церковью, учебными заведениями — внешние им цель и мера. Шопенгауэр, согласно ницшевской оценке, — мыслитель, впервые заявивший о необходимости отрицания фальши, условности и маскарада такой культуры и своим противостоянием всему этому, своим пониманием полной безнадежности самой сердцевины и основы всего этого, воли, перекинувший мост к несуществующей еще культуре, целью которой будет человек (См.: Там же. С.212-213, 227).

Шопенгауэр видит спасение в обращении к открытой для каждого и по отношению ко всему миру человечности, проявляющейся в чувстве вины и сострадания и способной преодолеть зло эгоистически замкнутого существования. Ориентация Шопенгауэра на спасительную силу морали, истолкование им сострадания как опыта всеобщей любви — ценное духовное достояние и для нашего времени, поскольку сегодня мы живем в предельно обессмысленном, лишенном традиций, немилосердном мире, в котором слишком часто успехи цивилизации оплачиваются повышением степени зарегулированности жизни, а то и кровью, увеличением угрозы существованию человека и всего живого. И поэтому нынче не столь уж парадоксальной, совсем не лишенной смысла выглядит шопенгауэровская установка на "религиозное поведение без веры в божество" **, его убежденность в наличии некоего неподвластного нашему произволу глубинного основания жизни, ставка на моральное освобождение человека от вещных зависимостей. Согласно Шопенгауэру, только в самом человеке, в бездне человеческого неблагополучия и неизбывных страданий берет начало стремление к освобождению от подчинения бессмысленной "воли к жизни", а это освобождение и есть "высшее благо", единственное упование и надежда.
** См.: Виндельбанд В. История новой философии в ее связи с общей культурой и отдельными науками. В 2-х т. Т.2. От Канта к Ницше. СПб, 1905. С.293.

Рассмотрим логику обоснования Шопенгауэром надежды, — как она реализуется в его метафизике и с учетом значимости происходящей в шопенгауэровском мышлении переоценки новоевропейской философской традиции.


Мир как представление: теория познания

Мир — это мир человека, таков, в сущности, исходный пункт философии Шопенгауэра. Он говорит. "Мир есть мое представление": вот истина, которая имеет силу для каждого живого и познающего существа, хотя только человек может возводить ее до рефлексивно-абстрактного сознания, и если он действительно это делает, то у него зарождается философский взгляд на вещи. Для него становится тогда ясным и несомненным, что он не знает, ни солнца, ни земли, а знает только глаз, который видит солнце, руку, которая осязает землю; что окружающий его мир существует лишь как представление, т. е. исключительно по отношению к другому, представляющему, каковым является сам человек.... Итак, нет истины более несомненной... менее нуждающейся в доказательстве, чем та, что все существующее для познания, т. е. весь этот мир, является только объектом по отношению к субъекту, созерцанием для созерцающего — короче говоря, представлением... "*.
* Наст. изд. С.54, §1

Что же значит утверждение "мир — мое представление"?
Это значит прежде всего, что субъект не может порвать связанности и обусловленности своего знания собой, познающим. Поэтому если мы хотим быть последовательными в ответе на вопрос, что мы знаем (в смысле объективности, истинности нашего знания), то придется согласиться с тем, что непосредственно мы знаем только свой глаз, свою руку, свое ухо и т. д., а не сам мир.
Но коль скоро это так, то правомерен вопрос, что значит тот "объективный" порядок, который мы обнаруживаем в мире: пространство, время, причинность. Не означает ли это, что время, пространство, причинность суть лишь формы нашего представления? Да, это именно так, говорит Шопенгауэр. В пользу данного вывода свидетельствует и то обстоятельство, что мы можем познавать названные формы представления, "не познавая самого объекта, а исходя из одного субъекта" **: то есть мы можем помыслить и время, и пространство, и причинность, отделив их от какого бы ни было предметно-событийного наполнения.
** Наст. изд. С.56, §2

Итак, мир — это мой мир, мой в том смысле, что я его вижу таким, каким мне его позволяет видеть моя собственная способность представления. Но ведь мир отнюдь не только мой мир, он еще и независим от меня, самостоятелен, неподатлив. О независимости мира, о его объективной реальности свидетельствует и наука: "... наблюдение и исследование природы неизбежно приводят нас к достоверной гипотезе, что каждое высоко организованное состояние матери следовало во времени лишь за более грубым, что животные были раньше людей, рыбы — раньше животных суши, растения раньше последних, неорганическое существовало раньше всего органического; что, следовательно, первоначальная масса должна была пройти длинный ряд изменений, прежде чем мог раскрыться первый глаз" *.
* Наст. изд. С.75-76, §7

Таким образом, сразу же выясняется, что картина мира как представление двойственна и противоречива, в этой картине все прочно, достоверно, упорядочение, но одновременно все условно, эфемерно и призрачно. Мир — сам по себе, он объективен, и фактичность его бесспорна, у него есть своя история, в которой нас не было и в свое время не будет; и все же "от... первого раскрывшегося глаза, хотя бы он принадлежал насекомому, зависит бытие всего мира"** именно потому, что мир сам ничего не знает о том, что он — мир, потому что он становится миром только для первого познающего существа.
** Наст. изд. С.76. §7

Раздвоенное на субъект и объект бытие частично, оно всегда относительное бытие, где все "существует только через другое и для другого". Проще всего это понять на примере времени: "... в нем каждое мгновение существует, лишь уничтожив предыдущее, своего отца, чтобы столь же быстро погибнуть самому; ...прошедшее и будущее (помимо результатов своего содержания) столь же ничтожны, как любое сновидение, а настоящее служит только непротяженной и неустойчивой границей между тем и другим...".
С другой стороны, если бытие мира, взятого как представление, противоречиво, то сам факт наличия противоречий косвенно указывает на необходимость поиска некоего единства, некоей точки бытия, соединяющей субъект и объект напрямую, без опосредования познанием. Факт неустранимой противоположности между субъектом и объектом "заставляет искать внутренней сущности мира, вещи в себе, уже не в одном из названных двух элементов представления, но, скорее, в чем-то совершенно отличном от представления" ***.
*** Наст. изд. С.57, 77. §3, 7


Натурфилософия: телеология природы

Необходимость поиска первооснования всего явленного нам в опыте может быть подкреплена еще и следующим соображением. "Теоретический эгоизм" формально может считать "все явления, кроме собственного индивида, за фантомы" (это нельзя опровергнуть никакими доказательствами), но в качестве "серьезного философского убеждения мы найдем эту позицию разве что в сумасшедшем доме" ****.
**** Наст. изд. С. 135,136. §20

Направление поиска такого первооснования определяется следующим обстоятельством. Субъект связан с объектом не только опосредовано, через познание, но и непосредственно, ибо сам субъект — не просто "абстрактный субъект чистого познания", а часть этого мира, с которым его связывает собственная телесность: я познающее — прежде всего я телесное, хотящее и действующее, добивающееся и страдающее, то есть проявляющееся еще и (одновременно) как воля; сама же воля, хотение — это всегда направленность на объект, воля к чему-то, желание чего-то. С учетом данного обстоятельства исходная шопенгауэровская позиция — принцип соотносительной поделённости мира на субъект и объект — трансформируется в другое положение, которое можно сформулировать следующим образом: хочу, следовательно, существую, — и это единственный пункт опыта, где моё внутреннее существо, субъективная реальность (воля) совпадает с реальностью объективной (телом).
Шопенгауэр говорит: "Если мы хотим приписать физическому миру... наибольшую известную нам реальность, то мы должны придать ему ту реальность, какой для каждого является его тело: ибо последнее для каждого есть самое реальное. Но если мы подвергнем анализу реальность этого тела и его действий, то, помимо того, что оно есть наше представление, мы не найдем в нем ничего другого, кроме воли: этим исчерпывается вся его реальность. Таким образом, мы нигде не можем найти другой реальности для физического мира. Если, следовательно, физический мир должен быть чем-то большим, нежели просто наше представление, то мы должны сказать, что он, кроме представления, т. е. в себе и по своему внутреннему существу, является тем, что мы в самих себе находим непосредственно как волю" *.
* Наст. изд. С. 136. §19

Но не расширяет ли неправомерно понятие воли такая его трактовка? Нет, считает Шопенгауэр. Он, правда, признает, что в его интерпретации "понятие воли получает больший объём, чем оно имело до сих пор", но тут же добавляет: "... я называю весь род по самому выдающемуся из его видов" **, — что, по его мнению, отнюдь не предполагает неправомерного сведения всех других разновидностей детерминации к воле человека. Шопенгауэр поясняет: если сказать, что сила, влекущая камень к земле, по своему существу — воля, "то этому суждению не будут приписывать нелепого смысла, будто камень движется по сознательному мотиву, ибо воля проявляется в человеке именно так"; нам следует "самые простые и обычные движения неорганических тел, совершающиеся... по причинам, научиться... понимать в их внутренней сущности из моего собственного движения по мотивам" ***.
** Наст. изд. С. 140, 141. §22
*** Наст. изд. С. 136-137, 153., §19, 24

Шопенгауэр полагает, что такой подход к объяснению мира углубляет наше познание, — почему? Наше познание, считает философ, стремится к упрощению, стремится свести неизвестное к известному или к тому, что нам таковым кажется: "Лень и невежество порождают склонность к поспешным ссылкам на первичные силы"; но ссылаться "вместо физического объяснения на объективацию воли так же нельзя, как и ссылаться на творческую мощь Бога" ****.
**** Наст. изд. С. 163. §27

С другой стороны, нельзя не заметить и того, что естественнонаучное объяснение мира страдает принципиальной неполнотой. "Естествознание объясняет только то, почему каждое определенное явление должно обнаружиться именно теперь здесь и именно здесь теперь", — и с его помощью "мы все-таки никогда не проникнем во внутреннюю сущность вещей". Наука стремиться "свести всю органическую жизнь к химизму или электричеству, всякий химизм... в свою очередь, к механизму", но в рамках научного объяснения всегда остается "нерастворимый осадок, то содержание явления, которое нельзя свести к форме последнего": "... в каждой вещи в природе есть нечто такое, чему никогда нельзя найти основания, указать дальнейшую причину, чего нельзя объяснить: это — специфический образ ее действия, т.е. образ её бытия, ее сущность. Правда, для каждого отдельного действия вещи можно указать причину, вследствие которой эта вещь должна была произвести свое действие именно теперь, именно здесь, но никогда нельзя объяснить, почему она вообще действует и действует именно так. Если у нее нет других свойств, если она пылинка в солнечных лучах, то по крайней мере в своей тяжести и непроницаемости она обнаруживает такое необъяснимое нечто, каковое и есть, говорю я, для нее то же самое, что для человека воля — подобно” ей оно в своём внутреннем существе не поддается объяснению и в себе тождественно с нею. Конечно, для каждого проявления воли, для каждого отдельного акта ее в данное время ив данном месте, можно указать мотив, в силу которого этот акт, необходимо должен был совершиться при условии известного характера человека. Но то, что он обладает данным характером, что он вообще хочет из многих мотивов именно этот, а не другой, что вообще какой бы то ни было мотив движет его волю, — это никогда нельзя объяснить" *.
* Наст. изд. С. 150, 151. §24

Как видим, Шопенгауэр не выходит за рамки аналогии, когда говорит, что необъяснимое нечто, внутренняя сущность каждой вещи — это то же, что и воля человека: ведь он имеет в виду неизвестное начало вещей и неизвестный источник определенности нашей свободной воли. Сама по себе такая аналогия не лишена смысла, но, как и всякая аналогия, чересчур неопределенна для того вывода, который на ее основе делает Шопенгауэр, объясняя природу при помощи "мировой воли" как "слепого бессознательного порыва".
Раз мы — в рамках обыденного и научного познания — не можем объяснить определенность своей свободной (безосновной) воли, равно как и свойства вещей, то в основе и того, и другого лежит нечто единое — и оно может быть понятно только из нашей собственной воли, — таков фактический ход шопенгауэровской мысли. Далее, раз это начала (в том числе и наша собственная воля) все-таки нечто неопределенное и неопределимое, то оно слепо и бессознательно; слепоту эту демонстрирует жизнь природы. Так воля как "слепой порыв" превращается в принцип, объясняющий динамику природы. Но воля же, безосновная в себе, — основание всякой определенности; в этом последнем качестве она объясняет структурную целостность природы.
В рамках этого объяснения складывается следующая, опять-таки противоречивая и неполная картина мира.
Воля — "самая сердцевина, ядро всего частного, как и целого; она проявляется в каждой слепо действующей силе природы, но она же проявляется и в обдуманной деятельности человека: великое различие между ними касается только степени, проявления, но не сущности того, что проявляется" *. Воля как вещь в себе совершенно отлична от своего проявления и от всех его форм: пространства, времени, причинности. Воля едина в себе как то, что лежит вне времени и пространства; как находящаяся вне сферы действия необходимости она совершенно безосновна. Множественность в пространстве и времени вещей и существ, подчиненных необходимости (силе, раздражению, мотиву), составляет только область ее проявлений — "объектность воли", мир ее "объективации". Внешнее обнаружение воли, ее объективация, "имеет такие же бесконечные ступени, какие существуют между слабым мерцанием и ярким лучом солнца, между сильным звуком и тихим отголоском" **.
* Наст. изд. С. 140, §22
** Наст. изд. С. 154. §25

Структурные характеристики мира объективации определены волей при посредстве "области идей", которые, "выражаясь в бесчисленных индивидах, предстоят как недостигнутые их образцы, или как вечные формы вещей" и "не подвержены становлению и никаким изменениям" ***. (Правда, совершенно непонятно, зачем единой в себе воле дробиться во множестве объективации и почему "адекватные" объективации — идеи — дробят единую волю. )
*** Наст. изд. С. 155. §25

Низшей ступенью объективации воли являются общие силы природы — тяжесть, непроницаемость и специфические качества материи — твердость, текучесть, упругость, электричество, магнетизм, химические свойства и прочее. В неорганическом царстве природы отсутствует всякая индивидуальность; отдельные растения и особи животных — представители вида, хотя у высших намечается индивидуализация; только у человека мы находим законченную личность.
Как динамический принцип воля "обеспечивает" переход от одной ступени объективации к другой (хотя и ценой внутреннего противоречия). Полярность, противоречивость и связанная с ними борьба пронизывает все уровни живой и неживой природы: "Постоянно пребывающая материя беспрерывно должна менять свою форму, ибо... физические, химические, органические явления, жадно стремясь к обнаружению, отторгают одна у другой материю: каждая хочет раскрыть свою идею. Это соперничество можно проследить во всей природе, и она даже существует только благодаря ему... ведь... это соперничество — лишь проявление свойственного воле раздвоения в самой себе" ****. Наиболее ярко это раздвоение и всеобщая борьба проявляются в мире животных: здесь воля — "воля к жизни", которая "всюду пожирает самое себя и в разных видах служит своей собственной пищей"; наконец человеческий род "с ужасающей ясностью проявляет... ту же борьбу": в природе он видит "фабрикат для своего потребления" и становится "homo homini lupus"(человек человеку волк). Вместе с тем из соперничества и борьбы низших проявлений "возникает высшее, которое их все поглощает, но которое и осуществляет в более высокой степени стремление всех". "Все части природы сходятся между собою, ибо во всех них проявляется единая воля... Однако вытекающие из этого единства взаимное приспособление и подчинение явлений не могут устранить того... внутреннего противоборства, которое присуще воле... ". Творчество природы только "похоже на руководимое сознательной целью и, однако, ее вовсе не имеет" *.
**** Наст. изд. С. 169. § 27
* Наст. изд. С.169,167,179-180. §27, кон. §28

Воля — "воля к жизни как таковой" — бесцельна; она — "бесконечное стремление"; а мир как воля — "вечное становление, бесконечный поток" **. В потоке вечного становления ничто не находит своего полного, непротиворечивого осуществления; человек как наивысшая объективация воли не выражает ее идеи (сущности) полностью. И он подвластен бесконечным поискам, тоске и страданиям постоянно голодной воли.
** Наст. изд. С. 182-183, §29

Мир как продукт воли к жизни, природный мир слепого и необходимого действия сил, инстинктов и мотивов не может быть оценен иначе как безнадежный с точки зрения главного человеческого интереса — свободы; но и в этом бессмысленном потоке есть удивительные моменты остановки, в которые нам виден "свет с другого берега". Познание, по словам философа, "первоначально вытекает из самой воли... в качестве простого... средства к поддержанию индивида и рода, — подобно всякому органу тела... Тем не менее у отдельных людей познание может освободиться от этой служебной роли, сбросить свое ярмо и, свободное от всяких целей желания, существовать само по себе как светлое зеркало мира, откуда и возникает искусство..."***.
*** Наст. изд. С. 173. § 27-28


Эстетика: телеология творчества

Каково же подлинное предназначение человека? Как и почему человек связан с этим бессмысленным миром и действительно ли он бессмысленен? Что такое мир по отношению к человеческому предназначению? По мнению Шопенгауэра, ответ на эти вопросы дает искусство: оно выявляет, хотя и не полностью, не окончательно, идеальную завершенность и целостность мира и надприродную (идеальную) значимость человеческой жизни.
У самого Шопенгауэра схема обнаружения идеального разворачивается следующим образом.
Есть моменты, говорит Шопенгауэр, когда наше познание особым образом объективно: не заинтересовано в объекте и способно в "незаинтересованном созерцании" постигнуть идеальную сущность вещей.
Первая ступень такого созерцания — прекрасное.
"...Когда внешний повод или внутреннее настроение внезапно исторгают нас из бесконечного потока желаний, отрывают познание от рабского служения воле и мысль не обращена уже на мотивы хотения, а воспринимает вещи независимо от их связи с волей, т.е. созерцает их бескорыстно, без субъективности, чисто объективно, всецело погружаясь в них, поскольку они суть представления, а не мотивы, — тогда сразу и сам собою наступает покой, которого мы вечно искали и который вечно ускользал от нас... и нам становится хорошо. Мы испытываем то безболезненное состояние, которое Эпикур славил как высшее благо и состояние богов, ибо в такие моменты мы сбрасываем с себя унизительное иго воли, празднуем субботу каторжной работы хотения, и колесо Иксиона останавливается" *. Причем, сама же природа "погружает нас в чистое созерцание", отзывчива к нашему вопрошанию о ее "конечной цели" и смысле жизни, "предлагает" нам перейти из мира слепой необходимости в мир свободы; она как будто говорит нечто, намекая о нашем сверхприродном предназначении и неслучайном появлении на свет; "чисто объективное настроение становится доступнее и встречает себе внешнюю поддержку, благодаря окружающим объектам, изобилию красот природы, которые манят к созерцанию, сами напрашиваются на него" **. И тогда мы "всей мощью своего духа отдаемся созерцанию, всецело погружаясь в него, и наполняем все наше сознание спокойным видением предстоящего объекта природы, будь это ландшафт, дерево, скала, строение или что-нибудь другое, и... совершенно теряемся в этом предмете, т. е. забываем свою индивидуальность, свою волю и остаемся лишь в качестве чистого субъекта, ясного зеркала объекта, так, что нам кажется, будто существует только предмет и нет никого, кто бы его воспринимал, и мы не можем больше отделить созерцающего от созерцания, но оба сливаются в одно целое, — ибо все сознание совершенно наполнено и объято единым созерцаемым образом... " ***.
* Наст. изд. С. 207. §38
** Наст. изд. С. 208, §38
*** Наст. изд. С. 193. §34

В рамках чистого, незаинтересованного созерцания "мы... уже находимся вне потока времени и всяких других отношений"; тогда "уже безразлично, смотреть ли на заход солнца из темницы или из чертога". "... В тот миг, когда, оторванные от желания, мы отдаемся чистому безвольному познанию, мы как бы вступаем в другой мир, где нет уже ничего того, что волнует нашу волю и так сильно потрясает нас. Освобожденное познание возносит нас так же далеко и высоко над всем этим, как сон и сновидение: исчезают счастье и несчастье, мы уже не индивид, он забыт, мы только чистый субъект познания, единое мировое око, которое смотрит изо всех познающих существ... "****.
**** Наст. изд. С.207,208. §38

Наиболее отчетливо наша эстетическая, неутилитарная заинтересованность в мире и связь с ним выступают в феномене возвышенного. Возвышенное — это род явлений, несоизмеримых с физическими способностями человека и возможностями его познания: неподвластные ему природные (и социальные) силы и стихии, невообразимая для него бесконечность пространства и времени. Возвышенное — это и особое состояние духа или чувство. При встрече с безграничным и непомерным человек обескуражен и теряет себя, ибо нарушена "естественная" связность и устойчивость его представления о самом себе как о единственном центре вселенной, неповторимом и автономном субъекте. Но одновременно сознание зависимости от чуждых слепых стихий, чувство бесформенности, хаотичности мира связано с пробуждением особой духовной силы именно потому, что разрушена привычная картина мира, в рамках которой субъект относится ко всему, кроме него, существующему исключительно как к объекту и потому всецело погружен в объективные обстоятельства своего бытия, связан ими, — именно поэтому человек, лишенный этой наиважнейшей опорной точки своего "естественного" существования, наталкивается на самого себя, обращается к самому себе и обнаруживает себя в новом, преображенном, качестве, сталкиваясь со своей человечностью как предназначенностью к свободе от всех объектных зависимостей.
Шопенгауэр демонстрирует содержание понятия возвышенного при помощи следующих примеров. Он вслед за Кантом говорит о двух разновидностях возвышенного: динамически возвышенном и математически возвышенном. Динамически возвышенное — это чувство, возбуждаемое в нас следующей обстановкой: "... бурное волнение природы; полумрак от грозных черных туч; огромные, голые, нависшие скалы, которые, теснясь друг к другу, закрывают горизонт; шумные пенящиеся воды; совершенная пустыня; стоны ветра по ущельям. Наша зависимость, наша борьба с враждебной природой, наша воля, сломленная ею, теперь ясно выступают перед нами; но пока личная стесненность не одерживает верх и мы остаемся в эстетическом созерцании, до тех пор сквозь эту борьбу природы, сквозь этот образ сломленной воли проглядывает чистый субъект познания и спокойно, невозмутимо ... постигает идеи тех самых вещей, которые грозны и страшны для воли. В этом контрасте и заключается чувство возвышенного.
Впечатление становится еще сильнее, когда мы видим перед собою масштабную борьбу возмущенных сил природы, когда, при описанной обстановке, низвергающийся поток своим грохотом лишает нас возможности слышать собственный голос; или когда мы стоим у беспредельного моря, потрясаемого бурей: волны, огромные, как дома, подымаются и опускаются, всей своей силой разбиваясь о крутые скалы и высоко вздымая пену; воет буря, ревет море, молнии сверкают из черных туч, и раскаты грома заглушают бурю и море. Тогда в невозмутимом зрителе этой картины двойственность его сознания достигает предельной отчетливости: он чувствует себя индивидом, бренным явлением воли, которое может быть раздавлено малейшим ударом этих сил; он видит себя беспомощным перед этой могучей природой, подвластным ей, отданным на произвол случайности, исчезающим ничто перед исполинскими силами; и вместе с тем он чувствует себя вечным спокойным субъектом познания, который в качестве условия объекта является носителем всего этого мира, и страшная борьба природы есть лишь его представление, сам же он в спокойном восприятии идей свободен, чужд всякого желания и всякой нужды. Вот полное впечатление возвышенного; поводом для него здесь служит зрелище силы, грозящей индивиду гибелью и безмерно превосходящей его" *.
* Наст. изд. С.213-214. §39

Математически возвышенное связано с пространственно-временными представлениями; чувство возвышенного возникает, если "представить в пространстве и времени простую величину, перед неизмеримостью которой индивид ничтожен" *. "Когда мы теряемся в размышлении о бесконечной огромности мира в пространстве и времени, когда мы думаем о прошедших и грядущих тысячелетиях, или когда ночное небо действительно являет нашим взорам бесчисленные миры и таким образом неизмеримость вселенной невольно проникает в наше сознание, — тогда мы чувствуем себя ничтожно малыми, чувствуем, что как индивид, как одушевленное тело, как преходящее явление воли мы исчезаем, словно капля в океане, растворяемся в ничто. Но в то же время против такого признака нашего собственного ничтожества, против этой неправды и невозможности подымается непосредственное сознание того, что все эти миры существуют только в нашем представлении, что они — модификации вечного субъекта чистого познания, того субъекта, которым мы осознаем себя, лишь только забываем о своей индивидуальности, и который есть необходимый, обусловливающий носитель всех миров и всех времен. Огромность мира, тревожившая нас раньше, теперь покоится в нас: наша зависимость от него уничтожается его зависимостью от нас. — Все это... проявляется лишь как предчувствие того, что в известном смысле (разъясняемом только философией) мы едины с миром и потому его неизмеримость не подавляет нас, а возвышает" **. Итак, полная оторванность от нас природы, ее недоброжелательная противопоставленность нам, ее детям, враждебное равнодушие ее сил и ее беспредельность оборачиваются не просто негативной от нее зависимостью, но и прямо противоположным эффектом — свободой. Эта свобода — результат открытия в нас самих идеального, чего-то и объективного и сверхприродного одновременно; чего-то такого, что по своей универсальной значимости эквивалентно всему остальному миру и совпадает с ним, и само при этом входит в его состав, причем — как его внутренняя сущность: это и наше внутреннее "я", и сущностное "я" мира одновременно.
Но тогда кто же тот, кому принадлежит "единое мировое око, смотрящее из всех мировых существ", кто "говорит" языком прекрасных форм природы, грозно "повышая голос" в возвышенном?
* Наст. изд. С. 214. кон §39
** Там же.

Формально Шопенгауэр не задается данным вопросом, и все же он, сообразно логике своего рассуждения, должен так или иначе отвечать на него. Возможен следующий ответ: мировое око — спроецированная самим человеком на этот мир его собственная ценностная мерка (мера), "человечность". То есть, попросту говоря, сам этот вопрос — результат непроизвольного очеловечивания мира, тем более что в пользу такого ответа может свидетельствовать то обстоятельство, что, по Шопенгауэру, мировые события имеют значение "лишь постольку, поскольку они — буквы, по которым может быть прочитана идея человека", а внутренняя значимость явлений — "это глубина прозрения в идею человечества" ***. Такое толкование снимало бы покров таинственности с идеальной сущности мира, если бы не одно обстоятельство. И чувство прекрасного и чувство возвышенного свидетельствуют, что именно мир (природа) как бы провоцирует наше преображение (достигаемое в эстетическом созерцании чувство свободы от мира): ведь это событийный ряд самого мира приводит к высшей степени неслучайному для нас, отвечающему нашей глубинной потребности результату, освобождению, и поэтому допустимо предположение о существовании промысла, устраивающего эти события ради нас, ради нашего совершенствования, и, естественно, "устроителя", который стоит за всем этим.
*** Наст. изд. С. 196, 234. §§35, 48

Возможность двух взаимоисключающих толкований, отсутствие однозначного определения открывающейся в эстетическом созерцании идеальной значимости человека и мира (относящейся то ли исключительно к потребности самого человека, то ли к скрытой способности мира к целеполаганию) свидетельствует о своеобразной неопределенности эстетической ценности, или — о неопределенности, неполноте идеала человечности, взятого в форме эстетической ценности. Во-первых, эстетическое значение мира раскрывается только как видение иного мира, мира бесконечной свободы от всех условий и условностей — идеальной сферы возможности безболезненно-игрового действия, понимания и согласия. Во-вторых, такое видение зависит от индивидуальных способностей, доступно не всем в равной мере. Эстетическое освобождение поэтому не преодолевает полностью разрыва между идеальным и реальным; искусство как результат запечатления эстетических идей — уникально значимых образцов этого "иного мира", содержащих задание по его построению — противостоит обыденно-реальному, сама идея — понятию, гений в качестве выразителя идеи — толпе, духовной черни.
Искусство — создание гения; гений обладает избыточной способностью познания — способностью при помощи фантазии, интуитивно "видеть в вещах не то, что природа действительно создала, а то, что она пыталась создать, но чего не достигла" *. Гениальное видение мира и проникновенно, и вместе с тем простодушно; гений дальнозорок: он прозревает в сущность вещей и видит целые эпохи, постигает сущность человека, но не видит того, что делается рядом с ним, совершенно не знает людей. Да и сам гений двойственен, он подобен ясновидящему, безумцу, одержимому; гений — это одержимость, неодолимая мучительная потребность воплощения, несмотря ни на что, образов своей творческой фантазии — потребность, в которой он сам совершенно не властен и которая возвышает его над самим собою, маленьким, обыденным человеком; гениальность — "великое, хотя и непроизвольное напряжение" **.
* Наст. изд. С. 199. §36
** Наст. изд. С. 201. §36

И наоборот, мир (мирское), повседневные заботы враждебны гению и искусству; причем враждебность эта активна и выражает себя как неприятие всего подлинно великого и прекрасного. Конечно, говорит Шопенгауэр, эта удивительная способность прозрения в идеальную сущность вещей "должна быть присуща всем людям, потому что иначе они так же не были бы способны наслаждаться произведениями искусства, как не способны создавать их, и вообще не обладали бы никакой восприимчивостью к прекрасному и возвышенному, и даже сами слова эти не могли бы иметь для них смысла" *. И все же: "... постигнутая и воспроизведенная в художественном творении идея воздействует на каждого только в соответствии с его собственным интеллектуальным уровнем, отчего именно самые прекрасные творения каждого искусства, благороднейшие создания гения навеки остаются для тупого большинства книгой за семью печатями и недоступны для него... Правда, и самые пошлые люди, опираясь на чужой авторитет, не отрицают общепризнанных великих творений, чтобы не выдать собственного ничтожества; но втайне они всегда готовы вынести им обвинительный приговор, если только им подадут надежду, что они могут это сделать не осрамясь, — и тогда, ликуя, вырывается на волю их долго сдерживаемая ненависть ко всему великому и прекрасному, которое никогда не производило на них впечатления и тем их унижало, и ненависть к его творцам" **.
* Наст. изд. С. 205. §36-37
** Наст. изд. С. 237. §49

По мнению Шопенгауэра, враждебность "толпы", "духовной черни каждой эпохи" к прекрасному и его создателям — следствие подчинения непосредственных интересов человека воле к жизни, то есть утилитарно-практическим целям.
Гения (как и нашу способность эстетического созерцания вообще) интересует своего рода картинность мира — значимость происходящего сама по себе, внутренняя, сущностная, бытийная значимость; поэтому для эстетического созерцания все интересно и значимо, и в этом смысле для него нет заранее установленного, понятийно-разграфленного "правильного" и "неправильного". Шопенгауэр подчеркивает, что "каждая вещь обладает своей особой красотой", каждая вещь и явление идеальны, в том числе и "все... бесформенное, даже всякая поделка", даже и "плохие строения и местности" ***.
*** Наст. изд. С. 218. §41

Обыкновенный же человек "совершенно не способен на незаинтересованное в полном смысле слова наблюдение, по крайней мере, сколько-нибудь продолжительное, что и составляет истинную созерцательность: он может направлять свое внимание на вещи лишь постольку, поскольку они имеют какое-нибудь, хотя бы и очень косвенное отношение к его воле"; вот почему дюжинные люди так быстро теряют интерес к произведениям искусства и красотам природы, созерцание жизни для них — потерянное время; в одиночестве "даже прекраснейшее окружение получает для них пустынный, мрачный, чуждый и враждебный вид", ибо в глубине их души неизменно раздается безутешный возглас: "от этого мне нет пользы"; в выражении лица и глаз обыкновенного человека не созерцательность, а подчиненное импульсу хотения "вы-сматривание"; "ему некогда останавливаться: он ищет в жизни только своей дороги... т. е. топографических заметок в широком смысле этого слова" ****.
**** Наст. изд. С. 200, 208. §§ 36, 38

Каков смысл шопенгауэровских нападок на обыкновенных людей? К чему все его упреки в нечувствительности к идеальному смыслу мира: выражают ли они только элитарную позицию в оценке художественного творчества или предполагают еще и необходимость поиска другого, нежели эстетическая ценность (прекрасное, возвышенное), действительно универсального ориентира?
Неспособность к творчеству, по Шопенгауэру, приводит к ориентации на голое понятие: слепок, метку, сигнатуру, ярлык демаркаций (общепринятых, традиционных оценок и суждений), принадлежащих внешнему порядку культуры, наработанному человечеством до нас: в этом рациональный смысл шопенгауэровского противопоставления эстетической идеи, постигаемой только творчески и актуально, и понятия как своеобразного футляра и консерванта смысла. Творческое бессилие — причина того, что человек "для всего, что ему встречается, ищет поскорее понятия, под которое можно было бы все это подвести, как ленивый ищет стул" *.
* Наст. изд. С. 200. §36

В последнем случае, однако, человек еще и предает свое предназначение — человечность как творческую свободу от природной необходимости и культурной запрограммированности: он обрубает все, что выходит за узкие рамки наиболее близкого, удобопонятного для него (не понимаю, значит, этого не должно быть) и стремится быть "как все"; не имея своего собственного суждения, он опирается на клюку чужого авторитета, его оценки и суждения предрешены и "думают" за него; ориентируясь на господствующие вкусы и расхожие мнения, он готов обманываться и обманывать, не постигая живой значимости и важности всего происходящего, делит мир на "правильное" и "неправильное", а по сути, на подходящее и не подходящее к его собственной слабости, на щадящее и беспощадное к ней, — вот резон шопенгауэровского морализирования в адрес "духовной черни".
Однако, по Шопенгауэру, в этой слабости — слабости творческой способности — в конечном счете все-таки нельзя упрекать самого человека, ибо его способность или неспособность к творчеству прирождена, природна; даже в наивысшей степени наделенный творческой мощью гений, как мы видели, в ней не волен, потому он и гений. В целом же, согласно Шопенгауэру, эстетический модус идеального не полон, не вполне определен: дело не только в том, что созерцание эстетический идеи не всем равным образом доступно и зависит от индивидуальных способностей, но еще и в том, что эстетический идеал остается только созерцательным идеалом — не претворяется в действие, выводящее за рамки чисто художественной практики. Художника, говорит Шопенгауэр, "приковывает зрелище объективации воли, он отдается ему и не устает созерцать его и воспроизводить в своих созданиях"; "... это чистое, истинное и глубокое познание сущности мира обращается для него в самоцель, и он весь отдается ему. Поэтому... оно искупает его от жизни не навсегда, а только на мгновения, и следовательно, еще не есть для него путь, ведущий из жизни, а только временное утешение в ней"; искусство, по словам Шопенгауэра, камера-обскура, "которая отчетливо показывает ве-Щи... пьеса в пьесе, сцена на сцене в "Гамлете" **.
** Наст. изд. С. 236. §49


Этика: телеология морального освобождения

Итак, проступающая в эстетическом опыте идеальная "человечность" как бы повисает в воздухе, не может в рамках эстетического отношения реализоваться в определенном жизнедействии.
Мораль имеет дело не с идеальной исключительностью художественного произведения (продукта творчества гения), а с реальностью повседневной жизни. А эта реальность непосредственно ощущается и переживается как лишенная какой-либо утешительной перспективы бессмыслица. Будничный ужас невнятной, пустой и безысходной повседневности противоположен идеальной картинности мира, живописуемой искусством: "... самое бытие есть постоянное страдание, отчасти жалкое, отчасти ужасное, взятое же только в качестве представления, в чистом созерцании или воспроизведенное искусством, свободное от мук, оно являет знаменательное зрелище" *.
* Наст. изд. С. 236. §48-49

Даже трагедию как то, что показывает "несказанное горе, скорбь человечества, торжество злобы, насмешливое господство случая и неотвратимую гибель праведного и невинного", — это, по замечанию Шопенгауэра, "знаменательное указание на характер мира и бытия" — даже трагедию отличает от жизни "значительность всех ситуаций" **.
** Наст. изд. С. 251, 252. кон §51

Повседневность же в отличие от трагедии абсурдна: "Жизнь каждого... в общем и целом... представляет собой трагедию; но в своих деталях она имеет характер комедии... Судьба, словно желая к горести нашего бытия присоединить еще и насмешку, сделала так, что наша жизнь должна заключать в себе все ужасы трагедии, но мы при этом лишены даже возможности хранить достоинство трагических персонажей... "***.
*** Наст. изд. С. 307. кон §58

Но что означает столь подчеркнуто-жесткая фиксация внимания на непосильности и безнадежности для человека жизненной ноши, зачем она нужна Шопенгауэру? Не для того ли, чтобы обвинить во всем волю к жизни, в руках которой мы только марионетки, и оправдать нашу покорность судьбе? Отнюдь нет. Такая расстановка акцентов — лишь конечный результат шопенгауэровской философии и притом результат в известном смысле побочный. Значение же, которое сам мыслитель непосредственно придает исходной пессимистической установке, связано с выполнением этой установкой традиционной критической функции философии как особого пути к истине — через избавляющее от иллюзий универсальное сомнение, отыскивающее пункт безусловной несомненности; только очищение от иллюзий позволяет выявить подлинный смысл мира и значимость отдельной жизни, которая, как мы увидим, отнюдь не является, по Шопенгауэру, лишь ничего не значащим "мимолетным образом" на "бесконечном свитке пространства и времени" ****.
**** Наст. изд. С. 306. сер §58

Верный критической установке, Шопенгауэр подвергает сомнению реальность самостоятельных, не зависящих от соображений пользы и удобства моральных побуждений, чтобы отделить мораль подлинную от неподлинной, от того, что только выдает себя за добродетель или может называться ею, на самом же деле продиктовано страхом перед юстицией, полицией, церковью, чужим мнением или привычкой, надеждой на воздаяние. Согласно Шопенгауэру, успех попытки обнаружения действительного основания морали возможен только, если "нравственная пружина" будет обнаружена и зафиксирована строго опытным путем, она должна как наличный факт сама свидетельствовать о своей непреложности.
Идеальный порядок, моральный смысл бытия раскрываются через сострадание в мистерии перевоплощения в другое страдающее я, благодаря чему происходит открытие его тождества со мною; сострадание освобождает от бремени заботы о собственной жизни и поселяет в нас заботу о чужом благе. Но при этом сострадание открывает перспективу освобождения именно от "противного", — пролагая спасительный путь над бездной отчаяния и страдания, в которую человека ввергает эгоизм. Жизнь, по Шопенгауэру, "многообразное страдание и состояние вполне несчастное" *. С этой констатацией мы сталкивались, собственно, еще при знакомстве с его натурфилософией; в этике указанный тезис относится прежде всего к человеческой жизни, страдательность которой усиливается и концентрируется сознанием своих мучений, проецируемых на прошлое и будущее, чего нет у животных. Причина страдательности жизни — в эгоцентричной "конструкции" самой жизнедеятельности и жизнесознания. В этой конструкции уже заложены неразрешимые противоречия, заводящие в тупик и разрушающие первичную, данную нам непосредственно реальность нашего я. Каждый чувствует и представляет себя "средоточием мира", поэтому "хочет всего для себя", а то, что ему противится, "он хотел бы уничтожить"; все прочие индивиды "существуют только в его представлении... как нечто зависящее от его собственного существа... ибо вместе с его сознанием для него необходимо исчезает и мир "; "каждый познающий индивид является на самом деле и сознает себя всей волей к жизни, т. е. непосредственным в себе мира, также восполняющим условием мира как представления, т. е. микрокосмом, который надо считать равным макрокосму" **.
* Наст. изд. С. 308. §59
** Наст. изд. С. 314. §61

Но тут же обнаруживается реальная рассогласованность, противоречивость такой координации я и мира, в которой я занимает исключительное, центральное положение, — обнаруживается как внутренняя мука, вечная тревога, надломленность и отчаяние нашей безутешной, но продолжающей стремиться воли; обнаруживается как граница нашего желания, как несоответствие полноты и сокровенной глубины желания по отношению к обесценивающим, случайным и неполным результатам его реализации.
"Когда человек... в жгучем вожделении хотел бы овладеть всем, чтобы утолить жажду своего эгоизма, и когда он неизбежно должен убедиться, что всякое удовлетворение только призрачно и достигнутое никогда не дает того, что сулило вожделенное, не дает окончательного успокоения неукротимой воли; когда он сознает, что от удовлетворения меняется только форма желания, а само оно продолжает терзать в другом виде, и после того как все эти формы исчерпаны, остается самый порыв воли, без сознательного мотива, сказывающийся с ужасающей мукой в чувстве страшного одиночества и пустоты; все это, при обычной силе желания ощущается слабо и вызывает лишь обычную грусть, но у того, кто являет собой волю, достигнувшую необычайной злобы, это неизбежно возрастает до беспредельной внутренней пытки, вечной тревоги, неисцелимого мучения, и тогда он окольным путем ищет такого облегчения, на которое неспособен прямо: собственное страдание он стремится облегчить зрелищем чужого, в котором он вместе с тем видит проявление своей власти" *.
* Наст. изд. С.340. сер. §65

Однако и злоба (бескорыстное наслаждение чужим страданием) отнюдь не утешает, не проносит успокоения. Эгоизм, достигающий степени злобы, пойман в еще одну ловушку, ловушку безутешной надломленности, отчаяния. Чем интенсивнее злоба, тем интенсивнее отчаяние. Отчаяние, в свою очередь, граничит с раскаянием и искуплением, что проявляется в муках совести, в том непроизвольном содрогании, которое ощущает злая воля перед собственными деяниями: "... внутренний ужас злодея от содеянного им, который он старается скрыть от самого себя... содержит в себе и сознание напряженности собственной воли, силы, с какой он ухватился за жизнь, впился в нее, в ту самую жизнь, ужасную сторону которой он видит перед собой в страдании угнетенных им людей, и тем не менее он так тесно сросся с этой жизнью, что именно в силу этого самое ужасное исходит от него самого как средство для более полного утверждения его собственной воли. Он сознает себя сосредоточенным проявлением воли к жизни, чувствует, до какой степени он во власти жизни, а вместе с ней бесчисленных страданий, ей присущих... "; злой пугается отражения собственного образа в жизни: "все равно, начертан ли он крупными штрихами, так что мир разделяет это содрогание или же черты его так мелки, что только он и видит его"; но в любом случае в злом уже "таится предчувствие, что он — вся эта воля, что он, следовательно, не только мучитель, но и мученик"**.
** Наст. изд. С.341,342. кон. §65

Итак, мы невольно становимся свидетелями обреченности собственных эгоистических стремлений и вынуждены столкнуться лицом к лицу с миром как с нашим эгоцентричным "вторым я", тем самым избавляясь от иллюзий и узнавая себя реальными. Приостановка воли в этом пункте, ее мучительное обращение на самое себя уже косвенно указывает на возможность какого-то иного мира и какого-то иного значения нашей личности, что могло бы заполнить пустоту отчаяния. Возможность обретения полноты бытия как со-бытия нашего подлинного я со всем миром открывается в феномене сострадания.
Сострадание обнаруживает в нас самих — в исконной, первородной глубине нашего я, в открытой любовной связи со всеми другими страждущими существами — некий идеальный масштаб всечеловечности и всемирности, который заявляет о своей значимости без нашего спроса, так, что мы оказываемся как бы без вины виноватыми, виноватыми во
всех страданиях всего живущего и причастными к ним. Мы обнаруживаем, что вынуждены принимать вину на себя, "восполняя" тем самым противоречивую неполноту, жестокую несправедливость жизни. Реальность, ощутимую достоверность этого идеального масштаба жизни Шопенгауэр демонстрирует при помощи анализа феномена плача, связанного с такими чувствами, как вина и стыд, и представляющего собой разновидность сострадания. Мы плачем не от ощущаемого страдания, замечает Шопенгауэр, а от сострадания к себе или другому: даже ребенок часто начинает плакать не просто из-за болевого ощущения, а только, когда его пожалеют. Когда мы плачем, "то это происходит оттого, что мы в своем воображении живо ставим себя на место страждущего или в его судьбе узнаем жребий всего человечества и, следовательно, прежде всего — свой собственный жребий, таким образом, хотя и очень окольным путем, но мы плачем опять-таки над самими собою, испытывая сострадание к самим себе. В этом, по-видимому, заключается главная причина неизбежных, то есть естественных слез, вызываемых смертью. Не свою утрату оплакивает скорбящий: таких эгоистических слез он бы постыдился, тогда как иногда он стыдится оттого, что не плачет. Прежде всего он оплакивает, конечно, судьбу почившего, но ведь он плачет и в том случае, когда смерть была для него желанным освобождением от долгих, мучительных и неисцелимых страданий. Следовательно, нас охватывает главным образом жалость к судьбе всего человечества, обреченного конечности, в силу которой всякая жизнь, столь кипучая и часто столь плодотворная, должна погаснуть и обратиться в ничто..."*.
* Наст. изд. С.351. §67-68

Сострадание свидетельствует о превращении чуждого страдания в непосредственный мотив в той же степени, в какой таковым является собственное страдание. "Но это предполагает, что я некоторым образом отождествился с другим, и следовательно, граница между я и не-я... исчезла" **. Тем самым нравственность, по Шопенгауэру, открывает внутреннее единство всего сущего и глубочайшую устойчивость и полноту бытия. Тот, кто представляет "истинно реальной одну свою личность", тогда как всех других считает средством для осуществления своих целей, тот видит в смерти "гибель своей самости, а также всякой реальности и целого мира": напротив, тот, чье существование слилось с существованием всего живущего, "теряет со смертью лишь малую частицу своего существования: он продолжает пребывать во всех других, в которых он постоянно узнавал и любил самого себя и свою сущность, и для него лишь исчезает обман, отделявший его сознание от сознания остальных", говорит Шопенгауэр ***.
** Шопенгауэр А. Свобода воли и основы морали: Две основные проблемы этики. СПб., 1887. С.292.
*** Там же. С.350-351. §68

Феномен сострадания знаменует собой "переворот воли", ее "обращение"; воля отворачивается от жизни и в конце концов может превратиться в "квиетив"; при этом сострадание только открывает "дверь в свободу", и прежде чем наступит окончательное самоотрицание воли, она "должна быть сломлена величайшим личным страданием" ****. С другой стороны, освобождение от воли к жизни возможно на пути "мужественной резиньяции", то есть деятельного поддержания человеком в себе того состояния единения со всем миром, которое открылось ему в момент нравственного прозрения. Последовательная борьба за удержание приобретенного смысла жизни — путь аскетического подвига и святости. В образе аскета и святого человек предстает не как завоеватель мира, а как его "победитель".
**** Наст. изд. С.363. сер. §68

Итак, в страдании как необходимой сущностной характеристике жизни обнаруживается идеальная подоплека: наше личное страдание и приобщённость к чужому страданию открывает для нас собственное предназначение, свидетельствуя о смысловой упорядоченности мира, о его глубинном моральном значении; Шопенгауэр даже говорит, что, поскольку преисполненность жизни страданием, придающим ей сходство с "делом рук дьявола", приводит одновременно к очищению, освобождению от воли к жизни, постольку в страдании следует видеть еще и "средство милосердия", которое "направлено на наше подлинное... благо" *. И здесь мы сталкиваемся с двусмысленностью шопенгауэровской этики и всей его философии в целом, о чем надо сказать отдельно.
* Schopenhauer Artur: Welt und Mensch ... S. 213-214.


Пессимизм Шопенгауэра как философия надежды

В чем же состоит двусмысленность шопенгауэровской позиции? Дело в том, что Шопенгауэр — принципиальный противник теистического мировоззрения, основанного на понимании всего совершающегося в земном мире как исполнения намерений внеположенного этому миру Божественного промысла, который в конце концов все направляет к высшей цели, к благу. Но результатом его собственного истолкования морали, как мы только что убедились, вроде бы является возможность понимания мировой воли в качестве такого провиденциального миро- и благоустроящего духовного принципа.
Критическая позиция Шопенгауэра, отвержение им теистических тенденций послекантовского идеализма (в философии Фихте, Шеллинга, Гегеля) не в последнюю очередь была продиктована соображениями, унаследованными от Канта — сторонника понимания морали как абсолютно автономного образования. Решающим аргументом в пользу такого понимания морали является следующее соображение: если мы будем выводить значимость морального мотива из соображений пользы или ответственности перед какой-либо внешней инстанцией — скажем, перед Богом, олицетворяющим высшее благо, первую причину и конечную цель, то в этом случае разрушается логика нравственной мотивации, логика чистого бескорыстия, логика заинтересованности в добре только ради самого добра. Правда, Шопенгауэр по сравнению с Кантом в значительной мере переставляет акценты в понимании принципа автономии морали. Он хочет получить ответ на вопрос о природе того интереса, который лежит в основе моральной мотивации, о природе нравственной необходимости как особого модуса всеобщей связи явлений, или, как он это называет, "закона всеобщего основания" (подразумевая, что все совершающееся происходит необходимо), — к тому же модуса, кардинально отличного от материальной, физической причинности, которая дробит мир во времени и пространстве и предопределяет замкнуто-эгоистический горизонт человеческого существования.
Чтобы понять смысл такой постановки проблемы основания морали, необходимо хотя бы вкратце воспроизвести основную линию рассуждения в специальной работе Шопенгауэра по этике "Свобода воли и основы морали". В данной работе Шопенгауэр, опять-таки следуя за Кантом, исходит из двух основных посылок — из необходимости обходиться без метафизических предпосылок и допущения "мифических ипостасей", а также из истолкования содержания самого опыта как того, что нам дано в познании. Последнее обстоятельство, опосредованность всякого опыта познавательным отношением, означает, что у нас только два источника сведений по интересующему нас вопросу: внешний опыт, познание, ориентированное на объективный мир, и опыт внутренний, так называемое внутреннее чувство. Однако через познавательное отношение Шопенгауэру не удается выйти к решению занимающей его проблемы. Дело в том, что цепь причин и следствий (внешняя необходимость) и непонятная для нас самих самопроизвольная последовательность наших желаний (необходимость внутренняя, потребность, связанная с ощущением свободы: я делаю то, что хочу) уходят в "дурную бесконечность". Мы не можем определенно сказать, есть ли в них начало — первая причина, исходное желание — и последняя цель. И все же в нашем опыте есть нечто, что выходит за рамки познавательного отношения: ответственность, удостоверенная чувством вины, которое столь же хорошо нам известно, как и цвет, звуки, запахи, вкусовые и другие ощущения. Вместе с тем сама вина бессмысленна без свободы. Но такая свобода в определенном смысле необходима, и необходимость ее сродни необходимости физической, ибо она проявляется неизбежно, непроизвольно, ее нельзя обойти без ущерба для себя, без вины, без самоутраты; поэтому моральная свобода (как свобода, принципиально отличная от произвола) — через ее выявление в чувстве вины — единственный пункт опыта, в котором и его внешнее, объективное, и внутреннее, субъективное содержание совпадают, соединяются в целостную картину. Из этого Шопенгауэр делает вывод: моральная свобода и есть основание всего мира; или: скрытая от непосредственного познания сущность мира, изначальная воля, тождественна моральной свободе.
Логика шопенгауэровского миропонимания, таким образом, это логика подведения смыслового, ценностного основания под мироздание. В сущности, Шопенгауэр основывает свое мировоззрение на следующей оценке: на признании необходимости для человека осуществить свое моральное предназначение, необходимости привнесения в мир "человечности" как того, что исключается самой структурой этого мира, — именно так может быть истолковано шопенгауэровское понимание нравственной свободы как совершенно иного, нежели физический, порядка бытия, не совпадающего, однако, и с понятием произвола (прямо противоположного ему). Причем, по Шопенгауэру, необходимость эта заложена в самой первооснове бытия, воле. И здесь-то мы и сталкиваемся с той двусмысленностью, о которой шла речь выше. С одной стороны, по Шопенгауэру, "мы сами деятели своих деяний" *; нет первой причины и последней цели, не существует провидения. С другой — изначальная воля как бы программирует необходимость и возможность морального освобождения человека.
* Шопенгауэр А. Свобода воли и основы морали... С.96.

Итак, духовная потребность человека, потребность в исполнении им своего морального предназначения, превращается у Шопенгауэра в объективную идеальную первооснову мира, определяющую содержание мировых событий. Но тогда чем принципиально отличается его концепция от послекантовского идеализма? Существенное различие состоит в том, что Шопенгауэр индивидуализирует связь человека с мировым духовным началом. Последнее означает, во-первых, что о предопределении содержания событий со стороны духовного начала можно говорить только в том смысле, что жизнь в мире имеет искупительный, личностный смысл, но отнюдь нельзя считать, что события направлены к достижению некоего высшего состояния этого мира, который, по Шопенгауэру, остается неизменным в своих отрицательных характеристиках; во-вторых, то, что, согласно Шопенгауэру, идеальная структура мира, моральный миропорядок, существует не самостоятельно — вне зависимости от человеческой воли, а сопряжен с ней: его объективность (необходимость и всеобщность) открывается только через "обращение", моральный переворот этой воли, и потому самый уникальный акт такого обращения приобретает бытийную, а не индивидуальную только значимость, означает переворот в самом бытии.
Данную оценку подтверждает ницшевская интерпретация пессимизма Шопенгауэра, позиции мироотрицания как отражения состояния полной обессмысленности мира, в котором господствует самые грубые и злые силы, "эгоизм приобретателей и военная тирания" **, и как выражения потребности в новом единстве, в новой соразмерности социокультурного мира человеку, которые могут быть основаны только на свободном выборе самого человека, избавленного от иллюзии возможности воспользоваться готовым решением. Ницше пишет: "... но для чего существует отдельный человек — вот что ты должен спросить самого себя, и если бы никто не сумел бы тебе ответить на это, то ты должен попытаться найти оправдание своему существованию как бы а posteriori, ставя себе известные задачи, известные цели, известное "для того" ***. С другой стороны, неприятие Ницше умиротворяющей перспективы шопенгауэровского рецепта нравственного спасения относится к непоследовательности понимания Шопенгауэром свободы как сопряженности с иллюзорным идеальным пространством, своего рода сверхчувственным вместилищем ценностей. Ницше полагает, что свобода должна быть утверждена по сю сторону, что у нее нет и не может быть никакого идеального пространства. Более того, полное освобождение от иллюзий, согласно Ницше, предполагает преодоление морали, в связи с чем провозглашается необходимость "добродетели, свободной от морали". По Ницше, человек может утвердить свою свободу только в одиноком противостоянии миру, преодолевая свое "человеческое", мораль как коллективно-эгоистический, в его понимании, способ выживания неспособных самостоятельно бороться людей — выживания посредством консолидации и организованного существования во взаимной социальной зависимости. Ницше, таким образом, порывает с пафосом шопенгауэровской философии, наделяющей мораль статусом абсолютной мудрости и спасительного средства освобождения от этого мира — приобщения к единому бытию, идеальной Бесчеловечности. В целом у Ницше происходит кардинальный сдвиг в понимании свободы по сравнению с центральной идеей шопенгауэровской метафизики — мыслью о том, что моральная вина свидетельствует о фундаментальной самостности бытия, онтологической изначальности свободы-предназначения, которая в силу этого является для каждого человека его собственной идеально-смысловой "заданностью". Из таинственной первоосновы бытия, противостоящей множественности индивидов у Шопенгауэра, свобода, в ницшевском ее понимании, превращается в условие деятельного определения судьбы мира: испытание свободы, безоглядное духовное экспериментирование представляется Ницше судьбоносной личностной детерминантой социокультурной реальности.
** Ницше Ф. Полн.собр.соч. Т.2. М., 1909. С.209.
*** Ницше Ф. Полн.собр.соч. Т.2. С. 163.

В XX веке ницшевскую потребность экспериментировать с безусловными прежде смыслами, подвергать сомнению абсолютные прежде ценности определят как стремление мышления выйти за пределы мысли о бытии и стать онтологически-определяющим фактором *. Однако такое стремление свойственно и шопенгауэровской философии.
* Ср.: Фуко М. Слова и вещи: Археология гуманитарных наук. М., 1977. С.420-421.

Для того, чтобы продемонстрировать наличие данного устремления в составе философии Шопенгауэра, вдумаемся в некоторые ее парадоксы, с которыми мы уже сталкивались. Эти парадоксы можно сформулировать в форме следующих вопросов: почему идеальная в себе воля вынуждена объективироваться и выступать в вещно-телесном, страждущем обличий? (или: как объяснить внутреннее противоречие воли, которая одновременно является и идеальной, бесстрастно созерцающей самое себя волей, и слепой "волей к жизни"?); и что это за "вечная сущность", которая, по словам Шопенгауэра, с неизъяснимой значительностью смотрит из всех глаз, видящих солнечный свет **, — если это не Бог?
** См. Шопенгауэр А. Полн. собр. соч. Т.4. С. 164.

Ответ на поставленные вопросы может быть найден, если обратить внимание на определяющую, конститутивную значимость — для концепции "мира как воли и представления" — пронизывающей все шопенгауэровское мышление противоречивой двойственности, придающей самой концепции своеобразную целостность и создающей ее особую атмосферу. Эта двойственность заключается в постоянном балансировании мысли между двоящимися, разделяющимися и в то же время совмещающимися, сходящимися противоположностями — идеальным и реальным, единством и множественностью, всеобщим и уникальным, безосновным и необходимо-обусловленным, трагическим и повседневным, смыслом и бессмыслицей, отчаянием и надеждой и т. д.; противоположности сходятся, поскольку они соотнесены с неким единым целым, "первоначалом", "архе"*, "бытием". Сам Шопенгауэр для постижения такого запредельно-непостижимого единства нашего противоречивого опыта, должен "развязать" главный узел противоречий своей системы — решить проблему человека как центрального члена координации мира (мира, "поделенного" в самом же человеке на волю и представление), "отыскать ключ к нашему загадочному, сколь и непрочному бытию" **. Шопенгауэр развязывает этот узел, предлагая принципиально иную — в сравнении с предшествующей рационалистической — концепцию человека. "Если мы представим себе существо, способное все познать, понять и предвидеть, — замечает Шопенгауэр, — то, вероятно, для него не будет иметь никакого смысла вопрос о том, будем ли мы продолжать существование после смерти" ***. Человек, по Шопенгауэру, — это отнюдь не чистый субъект познания, а наоборот, некая изначально определенная в своей направленности на объект, необходимая, но не ясная самой себе в своем основании конкретная деятельность, которая не имеет источника вне самого человека и не предполагает наличия предзаданной конечной цели. Человеческое существование, по мнению Шопенгауэра, во всех своих проявлениях определяется глубинным онтологическим основанием (которое он называет "внутренним ядром", "самостью", "характером", "волей"), и потому оно не пусто: нельзя, говорит он, существовать и быть ничем. Не являясь марионеткой некоей высшей силы, человеческое существование тем не менее не оставлено на собственный произвол: посредством страдания — через ощущение себя причастным ко всем страданиям в мире и виновным в них — человеку изнутри открывается просветленная осмысленность целого, фундаментальное, первоначальное "всеединство". Это же означает, что "неоставленность", надежда на возможность окончательного возвращения к изначальному единству появляется в критической точке предельного удаления от первоначала: согласно Шопенгауэру, "воля к жизни" может быть сломлена в нас лишь величайшими страданиями.
* Шопенгауэр А. Полн. собр. соч. Т.4. С.229.
** См.: Там же. Т.3. Вып. ХI сл. С.464, 532, 709; Т.4. С.381.
*** Там же. Т.4. С. 671.

С другой стороны, такая схема восстановления первоначального единства человека с миром базируется на еще одном принципиально важном для уяснения всей шопенгауэровской концепции положении. Дело в том, что условием возможности реализации данной принципиальной для Шопенгауэра схемы является своего рода синхронизация в его концепции грехопадения и искупления, предельного страдания и благодатного освобождения как основных ценностных аспектов описываемого им процесса "обращения воли" **** (таинства избавления). В свою очередь, такая синхронизация соответствует принципу пластического воплощения общечеловеческого страдальческого удела в индивидуально-случайной жизни трагедийного (искупающего своими страданиями первородный грех) персонажа, — но с одним сильно изменяющим классическую модель акцентом: речь идет не о величаво-созерцательном, в конечном счете, возвышенно-просветленном отношении к страданиям, а о таком их восприятии, которое можно определить как трагико-мистериальное. Последнее характеризуется нераздельной слитностью прозы жизни и фундаментального строя бытия — равным образом присутствующего с этой точки зрения в вели ком и малом, в высоком и низком. Поэтому логика шопенгауэровского мировоззрения — как логика трагической мудрости — совершенно не допускает привнесения эстетической условности в философскую интерпретацию фундаментального факта "необъятного, неизреченного зла, страшного, раздирающего душу мирового горя" *, и в сущности такая логика может быть представлена как своеобразная "апелляция" к мистериально-трагической линии в рамках христологической традиции **.
**** См.: Шопенгауэр А. Поли.собр.соч. Т.3, Вып.ХI cл. С.688-690.
* Шопенгауэр А. Полн.собр.соч. Т.3. Вып. X. С. 142-143.
** Эта линия связана с пониманием трагедии Голгофы в качестве главного "основоположения" христианского вероучения (рапным образом радости искупительных страданий в "подражании Христу" — как наиважнейшего содержания духовной жизни христианина); поэтому данная линия противостоит догматической теологии, основывающей вероучение на представлении о Божественном провидении (согласно которому "мир управляется Богом как всемогущим монархом вселенной, и в целом, и во всех своих частях все направляется ко благу, несмотря на видимость беспорядка и зла, зло нам кажется таким потому, что мы видим лишь часть картины вместо целого") и соответственно настаивающей на величии Христа-Богочеловека — всеведущего, всемогущего, всесовершенного (вседовольного и всеблаженного), безусловного Победителя и Судьи этого мира: "Если правда торжествует всегда, хотя, быть может, не на этом свете, где тут место трагедии? ... Какова теология, таково и благочестие, построенное на страхе Божием и морали добрых дел, оно делает человеческое сердце неуязвимым для трагического мироощущения. Если сострадание случайно проникает в это святилище спасительного страха, оно, лишенное надежды, увядает прежде, чем начать разъедание монолитного ужаса" (Федотов Г.П.Христианская трагедия. — "Христианин", 1991, N 2. С.50-52). Шопенгауэр называет такую теологию "строгим теизмом" (в отличие от деизма и пантеизма). Полагая, что такого рода теизм является скрытой внутренней схемой всякой рационалистической телеологии, всякого оптимизма, он считает его нравственно несостоятельным перед лицом универсального и неустранимого зла этого мира и занимает атеистическую позицию (не отрицая одновременно глубочайшего смысла понятий первородного греха и искупления); в связи с чем Шопенгауэр жестко противопоставляет христианство как "пессимистическое" учение иудаистской строго теистической традиции.

Наконец, следует принять во внимание и то, что возвращение к первоначалу (в точке крайнего удаления от него) выполняет у Шопенгауэра еще и культуротворческую функцию, поскольку такое возвращение "преодолевает" дискретное время (время бесконечного становления, в котором реально одно только настоящее), восстанавливая вечность, изначальное единство времени — и утраченную целостность социокультурной коммуникации ***. В данном отношении показательна близость шопенгауэровского атеизма и ницшевского антихристианства: и тот и другой истолковывают обращение христианского вероучения к человеческой простоте и изначальности, к тому, что слышит ребенок и видит дитя, к потребности быть самим собою пред лицом вечности как ориентацию на возможность ухода в любой момент из исторического времени, времени "затопления чужим и прошлым"; как возможность перестать быть только мыслящими существами и созидать из жизни живую культуру: "Подарите мне жизнь, а я уж создам вам из нее культуру!", — восклицает Ницше *.
*** Двойственность "воли к жизни" может быть истолкована как символическое выражение внутреннего напряжения разорванной, незавершенной коммуникации. Как отмечал в этой связи Ясперс, такого рода антиномичная картина мира, использование в ней принципа "совпадения противоположностей" вырастает из сознания невозможности реализовать ценности (См.: Jaspers. Psychologie der Weltanschauungen. Berlin, 1922. S.230-231, 243- 244). С другой стороны, "обращение воли" в эстетическом и моральном опыте восстанавливает универсальность ценностей и единство коммуникации; но если эстетика Шопенгауэра все-таки констатирует разрыв между идеальной всеобщностью культурного достижения (уникальной "образцовостью" выдающегося художественного произведения) и фактическим масштабом его восприятиям современниками, то его этика снимает противоречие между фактом отсутствия всеобщности нравственно-доброго в реальности и эмпирической же безусловности для самосознания моральной оценки, — ссылаясь на непреложность свободы в свете феномена вины и превращая свободу-предназначение в универсальное онтологическое основание.
* Ницше Ф. Полн.собр.соч. Т.2. С. 169, 173.

Поэтому-то шопенгауэровское понимание философии как особого, вcё-таки искусствоподобного видения "самих вещей" (то есть видение их из первоначального, восстановленного в своем единстве времени), которым философ как "художник разума" дает имена **, предваряет ницшевскую "экспериментальную" философию: и тот и другой провидят в безотрадном времени своего социокультурного мира (когда все дано, но ничего не объяснено, когда понятия плодотворности моральной ценности и метафизической системы лишены всякого смысла, и невозможно уже никакое идеальное утешение) время начала иной культуры, иной мысли и другого человека. И хотя один представляет новое обретение человеком самого себя и мира как аскетически-резинъятивный опыт, другой — как экстатический, и в том, и в другом случае раздвигающая границы нашего мира философская мысль претендует на способность "мгновенно перевернуть" всю систему человеческих стремлений ***.
** См.: Шопенгауэр А. Полн.собр.соч. Т.4. С.454.
*** См.: Ницше Ф. Полн.собр.соч. Т.2. С.262

Ђ.Ќ.Чанышев.

Ђ.Ќ.Чанышев - Человек и мир в философии А.Шопенгауэра

A.A.Чанышев

ЧЕЛОВЕК И МИР В ФИЛОСОФИИ АРТУРА ШОПЕНГАУЭРА

 

 
© Сканирование, распознавание и вычитка: Аркадий В. Куракин, Николаев, 2001: [email protected]
© Составление, вступительная статья, примечания: Ђ.Ќ.Чанышев, 1992
Источник: ББК 87.3, Ш79. Шопенгауэр А. Собр. соч в 5-ти томах. Том 1. Мир как воля и представление. Сост., вступ. ст., прим., Ђ.Ќ. Чанышева. Пер. Ю.И.Айхенвальда под ред. Ю.Н.Попова. М.: „Московский клуб, 1992. – 395 с., илл. ISBN 5—7642-0004-0, ISBN 5—7642—0006—7. С. 5-35.

 

Жизненный путь и судьба философии *
Мир как представление: теория познания *
Натурфилософия: телеология природы *
Эстетика: телеология творчества *
Этика: телеология морального освобождения *
Пессимизм Шопенгауэра как философия надежды *



Жизненный путь и судьба философии

Артур Шопенгауэр родился в вольном городе Данциге (Гданьске) 22 февраля 1788 года. Его отец, Генрих Флорис Шопенгауэр (1747— 1805), довольно состоятельный купец, принадлежал к весьма почтенному семейству, несколько поколений которого своей успешной коммерческой деятельностью и добропорядочностью завоевали прочное общественное положение и высокую репутацию. Шопенгауэр-отец слыл человеком излишне пылким и даже немного неуравновешенным, так как временами он был подвержен вспышкам гнева и приступам депрессии, — что, впрочем, отнюдь не умаляло в глазах всех, кто знал его и имел с ним дело, главных свойств его личности: доброты и присущего ему чувства собственного достоинства, независимости суждений, открытости и неподкупной честности, основанного на глубоких республиканских убеждениях свободолюбия (когда в 1793 году перед ним встает необходимость выбора между благополучием и свободой, он не колеблясь решает в пользу второй и уезжает с семьей в Гамбург за несколько часов до вступления в Данциг прусских войск). Сын горячо любил отца, считая себя наследником светлых черт его характера, и до конца своих дней испытывал чувство благодарности по отношению к нему за "редкое счастье свободы и независимости", обеспеченное отцовским состоянием, позволившим "образовать, развить свои способности и употребить их по назначению" *.
* Цит. по: Abendroth W. Arthur Schopenhauer in Selbstzeugnissen und Bilddokumenten. Leck; Schleswig, 1978. S. 17.

Мать, Иоганна Генриетта Шопенгауэр (1766-1823), дочь сенатора Трозинера, также происходила из семьи данцигских купцов. Была наделена живой фантазией, гибким и острым умом, веселым и общительным нравом, обладала склонностью к изящным искусствам и несомненным литературным талантом *. В союзе с человеком, который был двадцатью годами старше ее, она искала прежде всего возможности обеспеченной жизни, позволявшей беспрепятственно предаваться весьма ценимым ею светским удовольствиям.
* Иоганна Шопенгауэр была известна в XIX в. довольно широкому кругу читателей в Германии как автор повестей, романов и многочисленных записок путешественницы; прижизненное издание собрания ее сочинений составило 24 тома (1830-1831).

Отец Шопенгауэра хотел видеть своего наследника человеком разносторонне образованным и открытым миру; поэтому в год рождения сестры Артура, Аделаиды Лавинии (1797-1849), он отвозит сына во Францию, в Гавр, где последний прожил два года в семье отцовского друга и делового партнера, обучаясь вместе с его отпрыском, своим сверстником, у лучших местных учителей. Когда Артур вернулся в Гамбург, отец был удивлен и обрадован тому, что его сын так "офранцузился": тот почти ничего не понимал из того, что ему говорят на родном языке. Одиннадцати лет Артур поступает в частную гамбургскую школу, где в основном обучались дети состоятельных коммерсантов, но очень быстро превосходит предельный для этого учебного заведения уровень знаний и просит отца отдать его в гимназию. Отец же, желая воспитать продолжателя своего дела и считая гимназическое обучение бесполезным для коммерсанта, предлагает ему на выбор гимназию или длительное путешествие по Европе в образовательных целях. Шопенгауэр-младший выбрал последнее и побывал в лучших городах Бельгии, Англии, Франции, Швейцарии и Южной Германии. Чтобы Артур мог выучиться английскому языку, родители на некоторое время оставляют его в доме одного священника в Уимблдоне. Как позднее признавал сам Шопенгауэр, два года путешествий дали ему с точки зрения интересов духовного развития то, чего он никогда не приобрел бы в гимназии, изучая классические языки; в этот период сформировалось его убеждение в бесполезности изучения "одних только слов" и благотворности живого знакомства с "самими вещами".
По возвращении на родину в начале 1805 года, незадолго до конфирмации, Артур был отдан для обучения торговому делу в крупную гамбургскую фирму, но не испытывая влечения к этому "ненавистному занятию", он тайно читает френологию Галля и другие книги.
В апреле того же года неожиданно умирает его отец, и судьба будущего философа резко изменяется. Обстоятельства смерти отца, ушедшего из жизни в результате нелепого несчастного случая** — он провалился в складской люк и упал в городской канал, после чего попал в инвалидное кресло и был заброшен всеми домашними — вызвали горький сыновний упрек в адрес матери: "Эта госпожа, моя мать, давала приемы, пока он умирал в одиночестве, и развлекалась в то время, когда он переносил тяжелейшие муки. Такова женская любовь" ***.
** Эти обстоятельства давали серьезный повод для подозрений относительно возможности попытки добровольного ухода из жизни, тем более что Генрих Флорис переживал период обострения ипохондрии, вызванной серьезными деловыми затруднениями.
*** Цит.по: Abendroth W. Arthur Schopenhauer... S. 17. Взаимную холодность и даже взаимную неприязнь в отношениях между матерью и сыном в этот период достаточно ярко характеризуют выдержки из письма, которое она написала ему, желая избежать присутствия в своем веймарском доме постоянно несчастного и не слишком любезного юноши: "Я всегда говорила тебе, что мне было бы очень тяжело с тобой жить, и чем больше я приглядываюсь к тебе, тем больше я ощущаю эту тяжесть... До тех пор, пока ты остаешься таким, каков ты есть, я скорее пойду на любую жертву, чем решусь повторить опыт совместной жизни. Я не отрицаю всего хорошего, что есть в тебе, и то, что меня отталкивает, не составляет глубинных свойств твоей души, но присуще демонстративным ее проявлениям: твоим взглядам, оценкам, привычкам, — короче, я не могу согласиться с тобой ни в чем, что касается этого мира... Ты пробыл всего несколько дней, но ежедневно из ничего возникали резкие столкновения, и каждый раз я облегченно вздыхала после твоего ухода, так как меня угнетало твое присутствие, постоянные жалобы на вещи, которых нельзя избежать, мрачное выражение лица и странные оценки, изрекаемые тобою тоном не терпящего возражений оракула... Итак, послушай, какими я хотела бы видеть наши отношения: в своих комнатах ты — у себя дома: на моей территории ты — гость... в дни, когда я принимаю, можешь ужинать у меня, если при этом воздержишься от нелепых и столь огорчительных для меня дискуссий, как и от всех своих ламентаций по поводу глупости мира и человеческого убожества, так как из-за этого я всегда плохо провожу ночь и вижу дурные сны, а мне бы хотелось высыпаться как следует..." (Цит. по: Abendroth W. Arthur Schopenhauer... S.20-21). "Нелепые дискуссии" заносчивого и прямого (иногда до грубости) сына ставили Иоганну Шопенгауэр в неловкое положение перед блестящими посетителями ее литературного салона — Гете, Виландом, Захарией Вернером, Ферновым и др. Однако то, что она считала в его резких оценках отчасти результатом юношеской меланхолии, отчасти позой, на самом деле исходило из глубины его духовного существа, уязвленного реальным злом мира, которое он остро ощутил еще подростком, наблюдая нищенское существование рабочих Лиона, бесчувственность парижской толпы, равно душной даже к местам самых ужасных революционных событий, и мучения галерных каторжников в Гавре. Со своей стороны, Артур так и не смог простить своей, как он считал, легкомысленной, эгоистичной и тщеславной матери невыполнения "долга человечности" по отношению к отцу, позднее — близости с Фридрихом фон Герстенбергом. Взаимное отчуждение в отношениях между сыном и матерью привело впоследствии, в 1814 году, к полному разрыву между ними, и они более никогда не виделись; правда, в конце ее жизни между нею и сыном возобновилась переписка.

Но именно мать дала свободу духовным устремлениям сына — и он продолжил учебу. Получив желанное известие от матери, Шопенгауэр немедленно начинает подготовку к поступлению в университет. В Готе, где он пробыл совсем недолго, и в Веймаре он в течение двух лет изучает при городских гимназиях классические языки, занимаясь также математикой и историей.
По достижении совершеннолетия (1807) Артур Шопенгауэр получает третью часть из оставленного отцом наследства и тогда же становится студентом-медиком Геттингенского университета. Заинтересовавшись философией, он через полгода переводится на философский факультет, не оставляя совсем и медицинского. Он изучает Платона и Канта, штудируя одновременно медицину и анатомию, а также слушает курсы логики, метафизики и психологии, математики, истории Германии, естественной истории, химии, физики, астрономии, ботаники.
В 1811 году Шопенгауэр переселяется в Берлин, где продолжает учебу в местном университете: слушает лекции Вольфа по истории греческой и латинской литературы, Шлейермахера — по истории философии, Фихте — по философии* и наряду с этим продолжает свою подготовку в области естественных наук.
* Он очень надеялся удовлетворить свой интерес к философии у Шлейермахера и Фихте (в последнем он даже полагал найти величайшего мыслителя современности). Но они разочаровали его. Уже после первой лекции Фихте ("маленького человека со взъерошенными волосами, красным лицом и колючим взглядом") Шопенгауэр подытоживает свое впечатление следующим замечанием: "Почему здравствуют тысячи ошибок, если критерий истины — очевидность — столь прост?" (Цит. по: Pisa K. Schopenhauer: Kronzeuge einer unheilen Welt. Wien; Berlin, 1977. S. 229). В своем конспекте шлейермахеровского курса он каждому утверждению лектора противопоставляет свое возражение. Одно из заключительных положений лектора "Никто не смог бы быть философом, будь он безрелигиозен" — Шопенгауэр снабжает примечанием: "Никто из верующих не прибегает к философии: он не нуждается в ней; никто из действительно философствующих не религиозен; он ходит без помочей, — подвергаясь опасности, но свободно" Цит. по: Pisa K. Schopenhauer... S. 232).

Учеба в Берлине продлилась два года и должна была завершиться докторским экзаменом, но вновь начавшиеся военные действия побуждают его оставить Берлин и отправиться в Саксонию. Поселившись недалеко от Рудольштадта, он пишет диссертацию "О четверояком корне закона достаточного основания". Вскоре он защищает ее в Иенском университете, удостоившись степени доктора философии. Одним из первых читателей его работы был Гете, чье внимание привлекло умение автора выражать свои мысли в наглядной форме, а равным образом — оригинальность концепции; их знакомство состоялось зимой 1813 года в Веймаре, в доме матери Шопенгауэра. Несмотря на благоприятное впечатление, произведенное молодым человеком на Гете (как-то заметившего: "... будьте покойны, этот ум еще превзойдет всех нас" *, последний не разделял шопенгауэровских мировоззренческих позиций: известную долю скептицизма в отношении взглядов своего весьма самостоятельного и независимого почитателя, не стеснявшегося при случае демонстрировать свое несогласие со столь именитым собеседником, Гете выразил двустишием, записанным в альбом Шопенгауэру, когда тот в мае 1814 года уезжал в Дрезден после окончательного разрыва с матерью:

Willst du dich deines Wertes freuen, So musst der Welt du Wert verleihen**

("Желаешь быть ты сам собою ценен Пойми, что этот мир поистине бесценен" )
* Цит. по: Abendroth W. Arthur Schopenhauer... S. 31.
** Ibid.

В дрезденский период Шопенгауэр пишет трактат "О зрении и цвете" (по следам веймарских бесед с Гете) и создает свое основное произведение — "Мир как воля и представление" (первый том), работу над которым заканчивает в марте 1818 года с ясным пониманием выдающейся значимости своего труда. После этого он отправляется в путешествие по Италии (он побывал в Венеции, Флоренции, Неаполе, Риме, где прожил четыре месяца, видел Геркуланум и Помпею) и через одиннадцать месяцев возвращается обратно в Дрезден. Во время этой поездки Шопенгауэр окончательно утвердился в сознании того, что он не создан для семейной жизни и что наиболее естественным для него состоянием является одиночество ***.
*** В Италии Шопенгауэр испытал сильное увлечение женщиной, имя которой осталось неизвестным. Вот что он сам рассказывал об одном из эпизодов своего бурного увлечения, которое отвратило его от надежды на счастливую семейную жизнь: "У меня было рекомендательное письмо Гете к лорду Байрону. В Венеции я хотел явиться к адресату с этим письмом... И вот однажды я гуляю с моей любовницей по Лидо, как вдруг моя Дульцинея весьма возбужденно восклицает: "Вон английский поэт!". Байрон пронесся на лошади мимо меня, — а женщина не могла целый день избавиться от впечатления, произведенного на нее этой встречей. И тогда я решил не передавать письма. Я испугался, что мне наставят рога. Как я сожалею об этом!" (Цит. по: Abendroth W. Arthur Schopenhauer... S. 63). В это же время Шопенгауэр якобы слышал внутренний голос, предостерегший его от безумств любовного чувства и повелевший ему продолжать свой жизненный путь в одиночестве (см.: Idid).

* * *
В связи с выходом в свет первого тома своего основного произведения Шопенгауэр писал его издателю Фр. А. Брокгаузу: "Мой труд является... новой философской системой, причём новой в полном смысле слова: не подновленное изложение уже существующего, но ряд самым тесным образом связанных между собой мыслей, никогда прежде не приходивших ни в одну человеческую голову" *. (Сам Шопенгауэр понимал под абсолютной новизной своей философии попытку "объяснить мир из человека", увидеть мир как нечто живое и осмысленное, нравственно ценное. ) Однако большая часть тиража, как и опасался Брокгауз, пошла в макулатуру. Вплоть до начала 50-х гг. прошлого столетия создатель новой философской системы известен в Германии не столько как философ, сколько как сын писательницы Иоганны Шопенгауэр.
Вслед за провалом книги** последовало фиаско в преподавательской деятельности. В 1820 г. Шопенгауэр занимает место доцента в Берлинском университете. Встреча с Гегелем в марте того же года при пробном чтении лекции — "О четырех различных видах причин" — послужила началом их продолжительной вражды. Гегель отнесся к Шопенгауэру с полным пренебрежением; последний же неустанно боролся против "шарлатана" (как он называл своего противника) и его "философии абсолютной бессмыслицы". Самонадеянно назначив время своих лекций на те же часы, что и у Гегеля, Шопенгауэр остался без слушателей.
* Idid. S. 39.
** Шопенгауэр с надеждой ждал отзыва Гете, но таковой оказался весьма разочаровывающим: ни слова о главном, философском содержании книги. Адель Шопенгауэр в письме брату сообщала в феврале 1819 г.: "В этой книге ему (Гете. — А. Ч. ) понравились прежде всего ясность изложения, стиль, хотя язык, на его взгляд, и отличается сильно от общепринятого, — так что нужно привыкнуть к тому, как ты предлагаешь называть вещи. И если знать, что лошадь следует называть cavallo, а бога — dio или как-нибудь еще иначе, то читать будет удобно и легко" (Цит. по: Abendroth W. Arthur Schopenhauer... S. 64).

В более поздние берлинские времена (1825-1831) книга Шопенгауэра так и осталась незамеченной, его новая попытка чтения лекций потерпела провал, сорвались и планы работы в других университетах.
Затем он бежит от холеры, жертвой которой суждено было стать Гегелю, и окончательно обосновывается во Франкфурте-на-Майне (1833). В это время появляются высказывания Шопенгауэра, в которых он противопоставляет себя своей эпохе. Философ живет лишь своим основным произведением, он пишет и объединяет дополнения ко второй части первого тома в самостоятельный текст, который выходит в 1836 г. под названием "О воле в природе".
Артур Шопенгауэр перешагнул рубеж своего пятидесятилетия, когда на его долю выпал первый успех. Конкурсная работа "О свободе человеческой воли" (1839) была удостоена премии Королевского норвежского научного общества; однако другая работа "Об основании морали" (1840) осталась незамеченной; равным образом не привлекла внимания и книга, объединившая оба сочинения по этике под одним названием "Две основные проблемы этики" (1841); такая же участь постигла дополнительный, второй том основного произведения (1844). Жизненный горизонт А.Шопенгауэра замыкается. Почти никаких новых знакомств и мест за последние 30 лет его жизни. Отвергнутый миром, он принципиально стоит в стороне от событий своего времени, не участвуя также и в текущей философской жизни — никак не реагируя на резонанс, вызванный именами Л.Фейербаха, Б.Бауэра, А.Руге, Д.Штрауса и других. В результате (особенно после событий революционного 1848 г., отношение к которым он выразил словом "бунт", назвав действия восставших "предательством по отношению к приобретенной с трудом безопасности"* в революционной и прогрессистски настроенной среде складывается определенное, остро неприязненное отношение к Шопенгауэру: говорят о "бездеятельной созерцательности" его философии, о "парализующем, враждебном культуре пессимизме", о "реакционности" и т. п. В конце концов его начинают воспринимать как экстравагантного пришельца из XVIII столетия; его склонность к жестикуляции, к разговорам с самим собой, пудель, сопровождающий его в уединенных прогулках, нелюдимость и другие странности служат почвой для многочисленных анекдотов **.
* См: Schopenhauer Arthur: Welt und Mensch / Auswahl aus dem Gesamtwerk von A. Hubscher. Stuttg., 1976.S.8.
** Поселившись в сорокапятилетнем возрасте во Франкфурте-на-Майне, Шопенгауэр до конца своей жизни ведет уединенную, почти отшельническую жизнь, отгородившись от мира с его беспокойством, шумом и суетными требованиями, проводя свой день за реализацией накопленных прежде идей, упражняясь в игре на флейте, читая книги, преимущественно "образцовые" произведения на языке оригинала (итоговый состав его библиотеки — 1375 томов). Понемногу старея и, наконец, состарившись в одиночестве, тем более ощутимом, что под конец жизни рядом с ним не остается никого, кто бы знал его с юных лет, в последние годы своей жизни он регулярно появляется на людях только за табльдотом в "Английском дворе", где "показывает" себя любопытствующим. "Когда я впервые увидел Шопенгауэра, — сообщает один путешественник, встретивший его именно в этом месте в 1859 г., — ... он был уже глубоким стариком. Живые голубые глаза, тонкие губы, которые оживляла чисто сократовская усмешка, широкий, обрамленный с двух сторон совершенно седыми волосами лоб придавали его одухотворенной и одновременно язвительной физиономии отпечаток изысканного благородства. Одеяние, прическа, белоснежный галстук делали его похожим на старца эпохи Людовика XV; его манеры были манерами человека, принадлежащего хорошему обществу... В разговоре характерная для него оживленная жестикуляция часто становилась весьма резкой. Ему было свойственно расцвечивать ткань своей местами грубовато звучащей немецкой речи блестящими латинскими, греческими, французскими, английскими и итальянскими арабесками. Присущие его беседе краткость, остроумие, обилие цитат и добросовестность в деталях делали незаметным проведенное с ним время" Щит.по: Abendroth W. Arthur Schopenhauer... S.120).

И вместе с тем, начиная с 1851 г., после выхода в свет работы "Парерга и паралипомена" ("Примечания и дополнения"), ее автор приобретает все увеличивающуюся известность; особой популярностью пользуются "Афоризмы житейской мудрости", одна из частей "Парерги". О нем начинают говорить и писать, выходят юбилейные публикации, создаются его портреты, появляются биографии. Шопенгауэр охотно принимает все эти выражения признания, но одновременно говорит о "комедии своего успеха": ведь все, что он написал после первого тома
"Мир как воля и представление", было лишь дополнением к нему или его популяризацией; с момента опубликования основного произведения шопенгауэровское мировоззрение практически не изменялось. Чувство духовного одиночества не оставляет мыслителя и тогда, когда Р.Вагнер, начав работу над оперным циклом "Кольцо нибелунга", посвящает Шопенгауэру поэтическую часть этого произведения (1854). "... Круг современников для меня слишком велик, если я должен обращаться к ним всем, слишком мал, если — к тем, кто меня понимает", — замечает Шопенгауэр. Он признается: "Порой я говорю с людьми так, как ребенок со своей куклой: он... знает, что кукла не понимает его; но... он получает радость от общения" *.
* Schopenhauer Arthur: Welt und Mensch... S.218.

Шопенгауэр умер 21 сентября 1860 г. Похоронен на главном городском кладбище Франкфурта-на-Майне.

* * *
Шопенгауэр, как и его современники-представители послекантовского идеализма, претендует на создание абсолютного мировоззрения, философии, способной дать решение проблемы бытия, разгадать его тайну, — и обращается ко всему человечеству: "Не современникам, не соотечественникам — человечеству передаю я ныне законченный труд свой в уповании, что он не будет для него бесполезен..."**.
** Мир как воля и представление. Т. I. — Наст. изд. С.43.

И все же шопенгауэровская философия, находясь в русле основных духовных тенденций начала XIX столетия (в частности, обращаясь непосредственно ко всему человечеству), одновременно сознательно противостоит им. Под абсолютным мировоззрением Шопенгауэр понимает отнюдь не систематизирующую научную картину мира, как равным образом нет у него речи о поглощении жизни отдельного человека логически необходимым самодвижением "идеи". Хотя для него, как и для Фихте, Шеллинга, Гегеля, наисущественнейшее значение имеет преодоление противоположности между субъектом и объектом, идеальным и реальным, свободой и необходимостью, он считает, что обычному человеку, не-философу, для достижения этого отнюдь не необходимо возвышаться до уровня философского мышления. "Великие истины рождаются в сердце", — повторяет вслед за Вовенаргом Шопенгауэр***.
*** Schopenhauer Arthur: Welt und Mensch... S. 17.

"Фихте... и все те, кто основывает этику, исходя из сочиняемой ими в муках мировой цели, требуют, чтобы люди каждый раз взбирались на самые высокие ступени их философствований для того, чтобы найти там мотивы для нравственных действий... Шопенгауэр же разрешает человеку прислушиваться к своему сердцу...", — отмечал А.Швейцер ****.

**** Швейцер А. Культура и этика. M., 1973. C.242.

Сам Шопенгауэр выражал свое отношение к представителям послекантовского идеализма следующим образом: "Фихте и Шеллинг помещаются во мне, но не я в них, это значит, что то немногое истинное, что заложено в их учениях, содержится и в том, что сказано мною" *. В названии основного произведения Шопенгауэра — "Мир как воля и представление" — и в его содержании легко обнаруживается основные темы кантовской, фихтевской и шеллинговской философии: противоположение "вещи в себе" явлению и учение о том, что мир — это только "представление" (то есть образ, создаваемый нашим сознанием), перенос центра тяжести философских проблем из теоретической сферы в область морали, учение о воле как сущности вещей. Но по сути, Шопенгауэр приспосабливает конструкции послекантовской философии (и учение самого Канта) к нуждам совершенно иного мировоззрения. Послекантовский немецкий идеализм выстраивает схему миропонимания, согласно которой деятельность мирового начала и благо человека в конечном счете совпадают; люди — дают они себе отчет в этом или нет — совместно осуществляют некий предуготованный, рационально постижимый план. Шопенгауэровская же "воля к жизни" как мировой принцип бессознательна и не имеет никакой разумной цели; это злое, саморазрушительное стремление, голая и голодная агрессивность — и потому мир явлений, порождаемый волей, безысходен, не развивается.
* Schopenhauer Artur: Welt und Mensch... S.217.

Шопенгауэр был первым европейским философом, предложившим этику абсолютного миро- и жизнеотрицания, что отражено в изобретенном самим мыслителем для определения сути своего учения термине "пессимизм", выражающем негативное отношение к жизни, в которой невозможно счастье, торжествуют зло и бессмыслица**. Шопенгауэровская этика жизнеотрицания предвосхищает то предельное самоотчуждение человека, которое станет реальностью XX в. и едва только предчувствуется в начале XIX столетия. Подытоживая восходящую и к Шопенгауэру тоже традицию осмысления факта самоутраты человека, его одинокого противостояния природе и культуре в обезбоженном мире, мыслитель нашего времени скажет, что в рамках данной традиции предметом философской рефлексии является абсурд — "состояние души, когда пустота становится красноречивой, когда рвется цепь каждодневных действий, и сердце впустую ищет утраченное звено"***.
** Вот почему, когда Шопенгауэр говорит: "Философия по своей природе исключительна, она обосновывает миросозерцание данной эпохи", — он подразумевает величайшую ответственность философа в выполнении им миссии по исправлению искажающего и отравляющего влияния этой эпохи на человека, ибо она обрекает последнего на "служение современности", превращая его в персонаж "громадного маскарада" — адвоката, врача кандидата, педагога, философа и т.д. Преодоление мыслителем своего времени тем более тяжело и ответственно, что осуществлять эту миссию приходиться изнутри своего "железного времени, вопреки его неодолимому напору, уподобляемому Шопенгауэром "резкому восточному ветру, насквозь все пронизывающему и на всем оставляющему свой след". Отсюда — сознание Шопенгауэром исключительности своей философии, захваченность завороженность абсолютной новизной, необычайностью и значимостью впервые ему открывшейся картины мира, а равным образом — чувство восхищения своим гением и озабоченности его судьбой. (См.: Полн. собр. соч. Т.3. Вып.Х. С.32; Вып.ХI cл. C.137-138, 766; Т.4. С.554, 563, 573).
*** Камю А. Миф о Сизифе. Эссе об абсурде. — В кн.: Сумерки богов. М., 1989. С.22.

Исходная интуиция шопенгауэровской философии фиксирует бессвязность и противоречивость нашего опыта; но превращая "немыслимое", "вещь в себе" в предмет мысли, Шопенгауэр стремится отыскать в самом же опыте его иной, глубинный смысл, "всеединство".
Шопенгауэровский пессимизм — это еще и моральная оценка, выражающая протест против предвидимого обесчеловечивания мира, моралистический проект спасения: по Шопенгауэру, именно ощущение самоутраты, вынужденность существования, задавленности естественных порывов и возникающее в связи с этим чувство вины — верный ориентир избавления от "воли к жизни", недвусмысленное указание на подлинную, идеальную значимость жизни и мира.
Именно таким образом — как протест против предельного обесчеловечивания общества и проект нравственного спасения — трактует в конце XIX в. шопенгауэровский волюнтаризм Ф.Ницше, в ранних работах которого философия А.Шопенгауэра получает мощный сочувственный отклик. Шопенгауэр, по словам Ницше, был философским наставником "утерявших святость и подлинно обмирщенных людей"; пессимизм Шопенгауэра — "род отрицания... который есть ... истечение могущественной жажды освящения и спасения жизни"*.
* Ницше Ф. Полн.собр.соч. Т.2. М., 1909. С.213. "... С помощью Шопенгауэра мы можем воспитаться в духе, противоположном нашему времени, — потому что ... благодаря ему, мы действительно знаем наше время", — говорит Ницше (Там же. С.205). По Ницше, глубинная причина неблагополучия современной ему эпохи — утрата европейским человеком соразмерности собственному невиданно разросшемуся социокультурному миру; в этот мире люди слишком "многосторонни и сложны" и "должны становиться нечестными, если хотят вообще говорить, утверждать что-либо и поступать согласно своим утверждениям " (Там же. С. 189). Исторически сложившаяся опустошенность культуры, лишенность ее человеческой цели и меры, того, что человек иных времен находил как некую естественную, априорную заданность смысла своей жизни, приводит в качестве обратного эффекта к "выталкиванию" человека из социокультурного мира. Культуре и стремящемуся в нее войти человеку предписываются — эгоизмом приобретателей, цеховыми интересами людей науки, государством, церковью, учебными заведениями — внешние им цель и мера. Шопенгауэр, согласно ницшевской оценке, — мыслитель, впервые заявивший о необходимости отрицания фальши, условности и маскарада такой культуры и своим противостоянием всему этому, своим пониманием полной безнадежности самой сердцевины и основы всего этого, воли, перекинувший мост к несуществующей еще культуре, целью которой будет человек (См.: Там же. С.212-213, 227).

Шопенгауэр видит спасение в обращении к открытой для каждого и по отношению ко всему миру человечности, проявляющейся в чувстве вины и сострадания и способной преодолеть зло эгоистически замкнутого существования. Ориентация Шопенгауэра на спасительную силу морали, истолкование им сострадания как опыта всеобщей любви — ценное духовное достояние и для нашего времени, поскольку сегодня мы живем в предельно обессмысленном, лишенном традиций, немилосердном мире, в котором слишком часто успехи цивилизации оплачиваются повышением степени зарегулированности жизни, а то и кровью, увеличением угрозы существованию человека и всего живого. И поэтому нынче не столь уж парадоксальной, совсем не лишенной смысла выглядит шопенгауэровская установка на "религиозное поведение без веры в божество" **, его убежденность в наличии некоего неподвластного нашему произволу глубинного основания жизни, ставка на моральное освобождение человека от вещных зависимостей. Согласно Шопенгауэру, только в самом человеке, в бездне человеческого неблагополучия и неизбывных страданий берет начало стремление к освобождению от подчинения бессмысленной "воли к жизни", а это освобождение и есть "высшее благо", единственное упование и надежда.
** См.: Виндельбанд В. История новой философии в ее связи с общей культурой и отдельными науками. В 2-х т. Т.2. От Канта к Ницше. СПб, 1905. С.293.

Рассмотрим логику обоснования Шопенгауэром надежды, — как она реализуется в его метафизике и с учетом значимости происходящей в шопенгауэровском мышлении переоценки новоевропейской философской традиции.


Мир как представление: теория познания

Мир — это мир человека, таков, в сущности, исходный пункт философии Шопенгауэра. Он говорит. "Мир есть мое представление": вот истина, которая имеет силу для каждого живого и познающего существа, хотя только человек может возводить ее до рефлексивно-абстрактного сознания, и если он действительно это делает, то у него зарождается философский взгляд на вещи. Для него становится тогда ясным и несомненным, что он не знает, ни солнца, ни земли, а знает только глаз, который видит солнце, руку, которая осязает землю; что окружающий его мир существует лишь как представление, т. е. исключительно по отношению к другому, представляющему, каковым является сам человек.... Итак, нет истины более несомненной... менее нуждающейся в доказательстве, чем та, что все существующее для познания, т. е. весь этот мир, является только объектом по отношению к субъекту, созерцанием для созерцающего — короче говоря, представлением... "*.
* Наст. изд. С.54, §1

Что же значит утверждение "мир — мое представление"?
Это значит прежде всего, что субъект не может порвать связанности и обусловленности своего знания собой, познающим. Поэтому если мы хотим быть последовательными в ответе на вопрос, что мы знаем (в смысле объективности, истинности нашего знания), то придется согласиться с тем, что непосредственно мы знаем только свой глаз, свою руку, свое ухо и т. д., а не сам мир.
Но коль скоро это так, то правомерен вопрос, что значит тот "объективный" порядок, который мы обнаруживаем в мире: пространство, время, причинность. Не означает ли это, что время, пространство, причинность суть лишь формы нашего представления? Да, это именно так, говорит Шопенгауэр. В пользу данного вывода свидетельствует и то обстоятельство, что мы можем познавать названные формы представления, "не познавая самого объекта, а исходя из одного субъекта" **: то есть мы можем помыслить и время, и пространство, и причинность, отделив их от какого бы ни было предметно-событийного наполнения.
** Наст. изд. С.56, §2

Итак, мир — это мой мир, мой в том смысле, что я его вижу таким, каким мне его позволяет видеть моя собственная способность представления. Но ведь мир отнюдь не только мой мир, он еще и независим от меня, самостоятелен, неподатлив. О независимости мира, о его объективной реальности свидетельствует и наука: "... наблюдение и исследование природы неизбежно приводят нас к достоверной гипотезе, что каждое высоко организованное состояние матери следовало во времени лишь за более грубым, что животные были раньше людей, рыбы — раньше животных суши, растения раньше последних, неорганическое существовало раньше всего органического; что, следовательно, первоначальная масса должна была пройти длинный ряд изменений, прежде чем мог раскрыться первый глаз" *.
* Наст. изд. С.75-76, §7

Таким образом, сразу же выясняется, что картина мира как представление двойственна и противоречива, в этой картине все прочно, достоверно, упорядочение, но одновременно все условно, эфемерно и призрачно. Мир — сам по себе, он объективен, и фактичность его бесспорна, у него есть своя история, в которой нас не было и в свое время не будет; и все же "от... первого раскрывшегося глаза, хотя бы он принадлежал насекомому, зависит бытие всего мира"** именно потому, что мир сам ничего не знает о том, что он — мир, потому что он становится миром только для первого познающего существа.
** Наст. изд. С.76. §7

Раздвоенное на субъект и объект бытие частично, оно всегда относительное бытие, где все "существует только через другое и для другого". Проще всего это понять на примере времени: "... в нем каждое мгновение существует, лишь уничтожив предыдущее, своего отца, чтобы столь же быстро погибнуть самому; ...прошедшее и будущее (помимо результатов своего содержания) столь же ничтожны, как любое сновидение, а настоящее служит только непротяженной и неустойчивой границей между тем и другим...".
С другой стороны, если бытие мира, взятого как представление, противоречиво, то сам факт наличия противоречий косвенно указывает на необходимость поиска некоего единства, некоей точки бытия, соединяющей субъект и объект напрямую, без опосредования познанием. Факт неустранимой противоположности между субъектом и объектом "заставляет искать внутренней сущности мира, вещи в себе, уже не в одном из названных двух элементов представления, но, скорее, в чем-то совершенно отличном от представления" ***.
*** Наст. изд. С.57, 77. §3, 7


Натурфилософия: телеология природы

Необходимость поиска первооснования всего явленного нам в опыте может быть подкреплена еще и следующим соображением. "Теоретический эгоизм" формально может считать "все явления, кроме собственного индивида, за фантомы" (это нельзя опровергнуть никакими доказательствами), но в качестве "серьезного философского убеждения мы найдем эту позицию разве что в сумасшедшем доме" ****.
**** Наст. изд. С. 135,136. §20

Направление поиска такого первооснования определяется следующим обстоятельством. Субъект связан с объектом не только опосредовано, через познание, но и непосредственно, ибо сам субъект — не просто "абстрактный субъект чистого познания", а часть этого мира, с которым его связывает собственная телесность: я познающее — прежде всего я телесное, хотящее и действующее, добивающееся и страдающее, то есть проявляющееся еще и (одновременно) как воля; сама же воля, хотение — это всегда направленность на объект, воля к чему-то, желание чего-то. С учетом данного обстоятельства исходная шопенгауэровская позиция — принцип соотносительной поделённости мира на субъект и объект — трансформируется в другое положение, которое можно сформулировать следующим образом: хочу, следовательно, существую, — и это единственный пункт опыта, где моё внутреннее существо, субъективная реальность (воля) совпадает с реальностью объективной (телом).
Шопенгауэр говорит: "Если мы хотим приписать физическому миру... наибольшую известную нам реальность, то мы должны придать ему ту реальность, какой для каждого является его тело: ибо последнее для каждого есть самое реальное. Но если мы подвергнем анализу реальность этого тела и его действий, то, помимо того, что оно есть наше представление, мы не найдем в нем ничего другого, кроме воли: этим исчерпывается вся его реальность. Таким образом, мы нигде не можем найти другой реальности для физического мира. Если, следовательно, физический мир должен быть чем-то большим, нежели просто наше представление, то мы должны сказать, что он, кроме представления, т. е. в себе и по своему внутреннему существу, является тем, что мы в самих себе находим непосредственно как волю" *.
* Наст. изд. С. 136. §19

Но не расширяет ли неправомерно понятие воли такая его трактовка? Нет, считает Шопенгауэр. Он, правда, признает, что в его интерпретации "понятие воли получает больший объём, чем оно имело до сих пор", но тут же добавляет: "... я называю весь род по самому выдающемуся из его видов" **, — что, по его мнению, отнюдь не предполагает неправомерного сведения всех других разновидностей детерминации к воле человека. Шопенгауэр поясняет: если сказать, что сила, влекущая камень к земле, по своему существу — воля, "то этому суждению не будут приписывать нелепого смысла, будто камень движется по сознательному мотиву, ибо воля проявляется в человеке именно так"; нам следует "самые простые и обычные движения неорганических тел, совершающиеся... по причинам, научиться... понимать в их внутренней сущности из моего собственного движения по мотивам" ***.
** Наст. изд. С. 140, 141. §22
*** Наст. изд. С. 136-137, 153., §19, 24

Шопенгауэр полагает, что такой подход к объяснению мира углубляет наше познание, — почему? Наше познание, считает философ, стремится к упрощению, стремится свести неизвестное к известному или к тому, что нам таковым кажется: "Лень и невежество порождают склонность к поспешным ссылкам на первичные силы"; но ссылаться "вместо физического объяснения на объективацию воли так же нельзя, как и ссылаться на творческую мощь Бога" ****.
**** Наст. изд. С. 163. §27

С другой стороны, нельзя не заметить и того, что естественнонаучное объяснение мира страдает принципиальной неполнотой. "Естествознание объясняет только то, почему каждое определенное явление должно обнаружиться именно теперь здесь и именно здесь теперь", — и с его помощью "мы все-таки никогда не проникнем во внутреннюю сущность вещей". Наука стремиться "свести всю органическую жизнь к химизму или электричеству, всякий химизм... в свою очередь, к механизму", но в рамках научного объяснения всегда остается "нерастворимый осадок, то содержание явления, которое нельзя свести к форме последнего": "... в каждой вещи в природе есть нечто такое, чему никогда нельзя найти основания, указать дальнейшую причину, чего нельзя объяснить: это — специфический образ ее действия, т.е. образ её бытия, ее сущность. Правда, для каждого отдельного действия вещи можно указать причину, вследствие которой эта вещь должна была произвести свое действие именно теперь, именно здесь, но никогда нельзя объяснить, почему она вообще действует и действует именно так. Если у нее нет других свойств, если она пылинка в солнечных лучах, то по крайней мере в своей тяжести и непроницаемости она обнаруживает такое необъяснимое нечто, каковое и есть, говорю я, для нее то же самое, что для человека воля — подобно” ей оно в своём внутреннем существе не поддается объяснению и в себе тождественно с нею. Конечно, для каждого проявления воли, для каждого отдельного акта ее в данное время ив данном месте, можно указать мотив, в силу которого этот акт, необходимо должен был совершиться при условии известного характера человека. Но то, что он обладает данным характером, что он вообще хочет из многих мотивов именно этот, а не другой, что вообще какой бы то ни было мотив движет его волю, — это никогда нельзя объяснить" *.
* Наст. изд. С. 150, 151. §24

Как видим, Шопенгауэр не выходит за рамки аналогии, когда говорит, что необъяснимое нечто, внутренняя сущность каждой вещи — это то же, что и воля человека: ведь он имеет в виду неизвестное начало вещей и неизвестный источник определенности нашей свободной воли. Сама по себе такая аналогия не лишена смысла, но, как и всякая аналогия, чересчур неопределенна для того вывода, который на ее основе делает Шопенгауэр, объясняя природу при помощи "мировой воли" как "слепого бессознательного порыва".
Раз мы — в рамках обыденного и научного познания — не можем объяснить определенность своей свободной (безосновной) воли, равно как и свойства вещей, то в основе и того, и другого лежит нечто единое — и оно может быть понятно только из нашей собственной воли, — таков фактический ход шопенгауэровской мысли. Далее, раз это начала (в том числе и наша собственная воля) все-таки нечто неопределенное и неопределимое, то оно слепо и бессознательно; слепоту эту демонстрирует жизнь природы. Так воля как "слепой порыв" превращается в принцип, объясняющий динамику природы. Но воля же, безосновная в себе, — основание всякой определенности; в этом последнем качестве она объясняет структурную целостность природы.
В рамках этого объяснения складывается следующая, опять-таки противоречивая и неполная картина мира.
Воля — "самая сердцевина, ядро всего частного, как и целого; она проявляется в каждой слепо действующей силе природы, но она же проявляется и в обдуманной деятельности человека: великое различие между ними касается только степени, проявления, но не сущности того, что проявляется" *. Воля как вещь в себе совершенно отлична от своего проявления и от всех его форм: пространства, времени, причинности. Воля едина в себе как то, что лежит вне времени и пространства; как находящаяся вне сферы действия необходимости она совершенно безосновна. Множественность в пространстве и времени вещей и существ, подчиненных необходимости (силе, раздражению, мотиву), составляет только область ее проявлений — "объектность воли", мир ее "объективации". Внешнее обнаружение воли, ее объективация, "имеет такие же бесконечные ступени, какие существуют между слабым мерцанием и ярким лучом солнца, между сильным звуком и тихим отголоском" **.
* Наст. изд. С. 140, §22
** Наст. изд. С. 154. §25

Структурные характеристики мира объективации определены волей при посредстве "области идей", которые, "выражаясь в бесчисленных индивидах, предстоят как недостигнутые их образцы, или как вечные формы вещей" и "не подвержены становлению и никаким изменениям" ***. (Правда, совершенно непонятно, зачем единой в себе воле дробиться во множестве объективации и почему "адекватные" объективации — идеи — дробят единую волю. )
*** Наст. изд. С. 155. §25

Низшей ступенью объективации воли являются общие силы природы — тяжесть, непроницаемость и специфические качества материи — твердость, текучесть, упругость, электричество, магнетизм, химические свойства и прочее. В неорганическом царстве природы отсутствует всякая индивидуальность; отдельные растения и особи животных — представители вида, хотя у высших намечается индивидуализация; только у человека мы находим законченную личность.
Как динамический принцип воля "обеспечивает" переход от одной ступени объективации к другой (хотя и ценой внутреннего противоречия). Полярность, противоречивость и связанная с ними борьба пронизывает все уровни живой и неживой природы: "Постоянно пребывающая материя беспрерывно должна менять свою форму, ибо... физические, химические, органические явления, жадно стремясь к обнаружению, отторгают одна у другой материю: каждая хочет раскрыть свою идею. Это соперничество можно проследить во всей природе, и она даже существует только благодаря ему... ведь... это соперничество — лишь проявление свойственного воле раздвоения в самой себе" ****. Наиболее ярко это раздвоение и всеобщая борьба проявляются в мире животных: здесь воля — "воля к жизни", которая "всюду пожирает самое себя и в разных видах служит своей собственной пищей"; наконец человеческий род "с ужасающей ясностью проявляет... ту же борьбу": в природе он видит "фабрикат для своего потребления" и становится "homo homini lupus"(человек человеку волк). Вместе с тем из соперничества и борьбы низших проявлений "возникает высшее, которое их все поглощает, но которое и осуществляет в более высокой степени стремление всех". "Все части природы сходятся между собою, ибо во всех них проявляется единая воля... Однако вытекающие из этого единства взаимное приспособление и подчинение явлений не могут устранить того... внутреннего противоборства, которое присуще воле... ". Творчество природы только "похоже на руководимое сознательной целью и, однако, ее вовсе не имеет" *.
**** Наст. изд. С. 169. § 27
* Наст. изд. С.169,167,179-180. §27, кон. §28

Воля — "воля к жизни как таковой" — бесцельна; она — "бесконечное стремление"; а мир как воля — "вечное становление, бесконечный поток" **. В потоке вечного становления ничто не находит своего полного, непротиворечивого осуществления; человек как наивысшая объективация воли не выражает ее идеи (сущности) полностью. И он подвластен бесконечным поискам, тоске и страданиям постоянно голодной воли.
** Наст. изд. С. 182-183, §29

Мир как продукт воли к жизни, природный мир слепого и необходимого действия сил, инстинктов и мотивов не может быть оценен иначе как безнадежный с точки зрения главного человеческого интереса — свободы; но и в этом бессмысленном потоке есть удивительные моменты остановки, в которые нам виден "свет с другого берега". Познание, по словам философа, "первоначально вытекает из самой воли... в качестве простого... средства к поддержанию индивида и рода, — подобно всякому органу тела... Тем не менее у отдельных людей познание может освободиться от этой служебной роли, сбросить свое ярмо и, свободное от всяких целей желания, существовать само по себе как светлое зеркало мира, откуда и возникает искусство..."***.
*** Наст. изд. С. 173. § 27-28


Эстетика: телеология творчества

Каково же подлинное предназначение человека? Как и почему человек связан с этим бессмысленным миром и действительно ли он бессмысленен? Что такое мир по отношению к человеческому предназначению? По мнению Шопенгауэра, ответ на эти вопросы дает искусство: оно выявляет, хотя и не полностью, не окончательно, идеальную завершенность и целостность мира и надприродную (идеальную) значимость человеческой жизни.
У самого Шопенгауэра схема обнаружения идеального разворачивается следующим образом.
Есть моменты, говорит Шопенгауэр, когда наше познание особым образом объективно: не заинтересовано в объекте и способно в "незаинтересованном созерцании" постигнуть идеальную сущность вещей.
Первая ступень такого созерцания — прекрасное.
"...Когда внешний повод или внутреннее настроение внезапно исторгают нас из бесконечного потока желаний, отрывают познание от рабского служения воле и мысль не обращена уже на мотивы хотения, а воспринимает вещи независимо от их связи с волей, т.е. созерцает их бескорыстно, без субъективности, чисто объективно, всецело погружаясь в них, поскольку они суть представления, а не мотивы, — тогда сразу и сам собою наступает покой, которого мы вечно искали и который вечно ускользал от нас... и нам становится хорошо. Мы испытываем то безболезненное состояние, которое Эпикур славил как высшее благо и состояние богов, ибо в такие моменты мы сбрасываем с себя унизительное иго воли, празднуем субботу каторжной работы хотения, и колесо Иксиона останавливается" *. Причем, сама же природа "погружает нас в чистое созерцание", отзывчива к нашему вопрошанию о ее "конечной цели" и смысле жизни, "предлагает" нам перейти из мира слепой необходимости в мир свободы; она как будто говорит нечто, намекая о нашем сверхприродном предназначении и неслучайном появлении на свет; "чисто объективное настроение становится доступнее и встречает себе внешнюю поддержку, благодаря окружающим объектам, изобилию красот природы, которые манят к созерцанию, сами напрашиваются на него" **. И тогда мы "всей мощью своего духа отдаемся созерцанию, всецело погружаясь в него, и наполняем все наше сознание спокойным видением предстоящего объекта природы, будь это ландшафт, дерево, скала, строение или что-нибудь другое, и... совершенно теряемся в этом предмете, т. е. забываем свою индивидуальность, свою волю и остаемся лишь в качестве чистого субъекта, ясного зеркала объекта, так, что нам кажется, будто существует только предмет и нет никого, кто бы его воспринимал, и мы не можем больше отделить созерцающего от созерцания, но оба сливаются в одно целое, — ибо все сознание совершенно наполнено и объято единым созерцаемым образом... " ***.
* Наст. изд. С. 207. §38
** Наст. изд. С. 208, §38
*** Наст. изд. С. 193. §34

В рамках чистого, незаинтересованного созерцания "мы... уже находимся вне потока времени и всяких других отношений"; тогда "уже безразлично, смотреть ли на заход солнца из темницы или из чертога". "... В тот миг, когда, оторванные от желания, мы отдаемся чистому безвольному познанию, мы как бы вступаем в другой мир, где нет уже ничего того, что волнует нашу волю и так сильно потрясает нас. Освобожденное познание возносит нас так же далеко и высоко над всем этим, как сон и сновидение: исчезают счастье и несчастье, мы уже не индивид, он забыт, мы только чистый субъект познания, единое мировое око, которое смотрит изо всех познающих существ... "****.
**** Наст. изд. С.207,208. §38

Наиболее отчетливо наша эстетическая, неутилитарная заинтересованность в мире и связь с ним выступают в феномене возвышенного. Возвышенное — это род явлений, несоизмеримых с физическими способностями человека и возможностями его познания: неподвластные ему природные (и социальные) силы и стихии, невообразимая для него бесконечность пространства и времени. Возвышенное — это и особое состояние духа или чувство. При встрече с безграничным и непомерным человек обескуражен и теряет себя, ибо нарушена "естественная" связность и устойчивость его представления о самом себе как о единственном центре вселенной, неповторимом и автономном субъекте. Но одновременно сознание зависимости от чуждых слепых стихий, чувство бесформенности, хаотичности мира связано с пробуждением особой духовной силы именно потому, что разрушена привычная картина мира, в рамках которой субъект относится ко всему, кроме него, существующему исключительно как к объекту и потому всецело погружен в объективные обстоятельства своего бытия, связан ими, — именно поэтому человек, лишенный этой наиважнейшей опорной точки своего "естественного" существования, наталкивается на самого себя, обращается к самому себе и обнаруживает себя в новом, преображенном, качестве, сталкиваясь со своей человечностью как предназначенностью к свободе от всех объектных зависимостей.
Шопенгауэр демонстрирует содержание понятия возвышенного при помощи следующих примеров. Он вслед за Кантом говорит о двух разновидностях возвышенного: динамически возвышенном и математически возвышенном. Динамически возвышенное — это чувство, возбуждаемое в нас следующей обстановкой: "... бурное волнение природы; полумрак от грозных черных туч; огромные, голые, нависшие скалы, которые, теснясь друг к другу, закрывают горизонт; шумные пенящиеся воды; совершенная пустыня; стоны ветра по ущельям. Наша зависимость, наша борьба с враждебной природой, наша воля, сломленная ею, теперь ясно выступают перед нами; но пока личная стесненность не одерживает верх и мы остаемся в эстетическом созерцании, до тех пор сквозь эту борьбу природы, сквозь этот образ сломленной воли проглядывает чистый субъект познания и спокойно, невозмутимо ... постигает идеи тех самых вещей, которые грозны и страшны для воли. В этом контрасте и заключается чувство возвышенного.
Впечатление становится еще сильнее, когда мы видим перед собою масштабную борьбу возмущенных сил природы, когда, при описанной обстановке, низвергающийся поток своим грохотом лишает нас возможности слышать собственный голос; или когда мы стоим у беспредельного моря, потрясаемого бурей: волны, огромные, как дома, подымаются и опускаются, всей своей силой разбиваясь о крутые скалы и высоко вздымая пену; воет буря, ревет море, молнии сверкают из черных туч, и раскаты грома заглушают бурю и море. Тогда в невозмутимом зрителе этой картины двойственность его сознания достигает предельной отчетливости: он чувствует себя индивидом, бренным явлением воли, которое может быть раздавлено малейшим ударом этих сил; он видит себя беспомощным перед этой могучей природой, подвластным ей, отданным на произвол случайности, исчезающим ничто перед исполинскими силами; и вместе с тем он чувствует себя вечным спокойным субъектом познания, который в качестве условия объекта является носителем всего этого мира, и страшная борьба природы есть лишь его представление, сам же он в спокойном восприятии идей свободен, чужд всякого желания и всякой нужды. Вот полное впечатление возвышенного; поводом для него здесь служит зрелище силы, грозящей индивиду гибелью и безмерно превосходящей его" *.
* Наст. изд. С.213-214. §39

Математически возвышенное связано с пространственно-временными представлениями; чувство возвышенного возникает, если "представить в пространстве и времени простую величину, перед неизмеримостью которой индивид ничтожен" *. "Когда мы теряемся в размышлении о бесконечной огромности мира в пространстве и времени, когда мы думаем о прошедших и грядущих тысячелетиях, или когда ночное небо действительно являет нашим взорам бесчисленные миры и таким образом неизмеримость вселенной невольно проникает в наше сознание, — тогда мы чувствуем себя ничтожно малыми, чувствуем, что как индивид, как одушевленное тело, как преходящее явление воли мы исчезаем, словно капля в океане, растворяемся в ничто. Но в то же время против такого признака нашего собственного ничтожества, против этой неправды и невозможности подымается непосредственное сознание того, что все эти миры существуют только в нашем представлении, что они — модификации вечного субъекта чистого познания, того субъекта, которым мы осознаем себя, лишь только забываем о своей индивидуальности, и который есть необходимый, обусловливающий носитель всех миров и всех времен. Огромность мира, тревожившая нас раньше, теперь покоится в нас: наша зависимость от него уничтожается его зависимостью от нас. — Все это... проявляется лишь как предчувствие того, что в известном смысле (разъясняемом только философией) мы едины с миром и потому его неизмеримость не подавляет нас, а возвышает" **. Итак, полная оторванность от нас природы, ее недоброжелательная противопоставленность нам, ее детям, враждебное равнодушие ее сил и ее беспредельность оборачиваются не просто негативной от нее зависимостью, но и прямо противоположным эффектом — свободой. Эта свобода — результат открытия в нас самих идеального, чего-то и объективного и сверхприродного одновременно; чего-то такого, что по своей универсальной значимости эквивалентно всему остальному миру и совпадает с ним, и само при этом входит в его состав, причем — как его внутренняя сущность: это и наше внутреннее "я", и сущностное "я" мира одновременно.
Но тогда кто же тот, кому принадлежит "единое мировое око, смотрящее из всех мировых существ", кто "говорит" языком прекрасных форм природы, грозно "повышая голос" в возвышенном?
* Наст. изд. С. 214. кон §39
** Там же.

Формально Шопенгауэр не задается данным вопросом, и все же он, сообразно логике своего рассуждения, должен так или иначе отвечать на него. Возможен следующий ответ: мировое око — спроецированная самим человеком на этот мир его собственная ценностная мерка (мера), "человечность". То есть, попросту говоря, сам этот вопрос — результат непроизвольного очеловечивания мира, тем более что в пользу такого ответа может свидетельствовать то обстоятельство, что, по Шопенгауэру, мировые события имеют значение "лишь постольку, поскольку они — буквы, по которым может быть прочитана идея человека", а внутренняя значимость явлений — "это глубина прозрения в идею человечества" ***. Такое толкование снимало бы покров таинственности с идеальной сущности мира, если бы не одно обстоятельство. И чувство прекрасного и чувство возвышенного свидетельствуют, что именно мир (природа) как бы провоцирует наше преображение (достигаемое в эстетическом созерцании чувство свободы от мира): ведь это событийный ряд самого мира приводит к высшей степени неслучайному для нас, отвечающему нашей глубинной потребности результату, освобождению, и поэтому допустимо предположение о существовании промысла, устраивающего эти события ради нас, ради нашего совершенствования, и, естественно, "устроителя", который стоит за всем этим.
*** Наст. изд. С. 196, 234. §§35, 48

Возможность двух взаимоисключающих толкований, отсутствие однозначного определения открывающейся в эстетическом созерцании идеальной значимости человека и мира (относящейся то ли исключительно к потребности самого человека, то ли к скрытой способности мира к целеполаганию) свидетельствует о своеобразной неопределенности эстетической ценности, или — о неопределенности, неполноте идеала человечности, взятого в форме эстетической ценности. Во-первых, эстетическое значение мира раскрывается только как видение иного мира, мира бесконечной свободы от всех условий и условностей — идеальной сферы возможности безболезненно-игрового действия, понимания и согласия. Во-вторых, такое видение зависит от индивидуальных способностей, доступно не всем в равной мере. Эстетическое освобождение поэтому не преодолевает полностью разрыва между идеальным и реальным; искусство как результат запечатления эстетических идей — уникально значимых образцов этого "иного мира", содержащих задание по его построению — противостоит обыденно-реальному, сама идея — понятию, гений в качестве выразителя идеи — толпе, духовной черни.
Искусство — создание гения; гений обладает избыточной способностью познания — способностью при помощи фантазии, интуитивно "видеть в вещах не то, что природа действительно создала, а то, что она пыталась создать, но чего не достигла" *. Гениальное видение мира и проникновенно, и вместе с тем простодушно; гений дальнозорок: он прозревает в сущность вещей и видит целые эпохи, постигает сущность человека, но не видит того, что делается рядом с ним, совершенно не знает людей. Да и сам гений двойственен, он подобен ясновидящему, безумцу, одержимому; гений — это одержимость, неодолимая мучительная потребность воплощения, несмотря ни на что, образов своей творческой фантазии — потребность, в которой он сам совершенно не властен и которая возвышает его над самим собою, маленьким, обыденным человеком; гениальность — "великое, хотя и непроизвольное напряжение" **.
* Наст. изд. С. 199. §36
** Наст. изд. С. 201. §36

И наоборот, мир (мирское), повседневные заботы враждебны гению и искусству; причем враждебность эта активна и выражает себя как неприятие всего подлинно великого и прекрасного. Конечно, говорит Шопенгауэр, эта удивительная способность прозрения в идеальную сущность вещей "должна быть присуща всем людям, потому что иначе они так же не были бы способны наслаждаться произведениями искусства, как не способны создавать их, и вообще не обладали бы никакой восприимчивостью к прекрасному и возвышенному, и даже сами слова эти не могли бы иметь для них смысла" *. И все же: "... постигнутая и воспроизведенная в художественном творении идея воздействует на каждого только в соответствии с его собственным интеллектуальным уровнем, отчего именно самые прекрасные творения каждого искусства, благороднейшие создания гения навеки остаются для тупого большинства книгой за семью печатями и недоступны для него... Правда, и самые пошлые люди, опираясь на чужой авторитет, не отрицают общепризнанных великих творений, чтобы не выдать собственного ничтожества; но втайне они всегда готовы вынести им обвинительный приговор, если только им подадут надежду, что они могут это сделать не осрамясь, — и тогда, ликуя, вырывается на волю их долго сдерживаемая ненависть ко всему великому и прекрасному, которое никогда не производило на них впечатления и тем их унижало, и ненависть к его творцам" **.
* Наст. изд. С. 205. §36-37
** Наст. изд. С. 237. §49

По мнению Шопенгауэра, враждебность "толпы", "духовной черни каждой эпохи" к прекрасному и его создателям — следствие подчинения непосредственных интересов человека воле к жизни, то есть утилитарно-практическим целям.
Гения (как и нашу способность эстетического созерцания вообще) интересует своего рода картинность мира — значимость происходящего сама по себе, внутренняя, сущностная, бытийная значимость; поэтому для эстетического созерцания все интересно и значимо, и в этом смысле для него нет заранее установленного, понятийно-разграфленного "правильного" и "неправильного". Шопенгауэр подчеркивает, что "каждая вещь обладает своей особой красотой", каждая вещь и явление идеальны, в том числе и "все... бесформенное, даже всякая поделка", даже и "плохие строения и местности" ***.
*** Наст. изд. С. 218. §41

Обыкновенный же человек "совершенно не способен на незаинтересованное в полном смысле слова наблюдение, по крайней мере, сколько-нибудь продолжительное, что и составляет истинную созерцательность: он может направлять свое внимание на вещи лишь постольку, поскольку они имеют какое-нибудь, хотя бы и очень косвенное отношение к его воле"; вот почему дюжинные люди так быстро теряют интерес к произведениям искусства и красотам природы, созерцание жизни для них — потерянное время; в одиночестве "даже прекраснейшее окружение получает для них пустынный, мрачный, чуждый и враждебный вид", ибо в глубине их души неизменно раздается безутешный возглас: "от этого мне нет пользы"; в выражении лица и глаз обыкновенного человека не созерцательность, а подчиненное импульсу хотения "вы-сматривание"; "ему некогда останавливаться: он ищет в жизни только своей дороги... т. е. топографических заметок в широком смысле этого слова" ****.
**** Наст. изд. С. 200, 208. §§ 36, 38

Каков смысл шопенгауэровских нападок на обыкновенных людей? К чему все его упреки в нечувствительности к идеальному смыслу мира: выражают ли они только элитарную позицию в оценке художественного творчества или предполагают еще и необходимость поиска другого, нежели эстетическая ценность (прекрасное, возвышенное), действительно универсального ориентира?
Неспособность к творчеству, по Шопенгауэру, приводит к ориентации на голое понятие: слепок, метку, сигнатуру, ярлык демаркаций (общепринятых, традиционных оценок и суждений), принадлежащих внешнему порядку культуры, наработанному человечеством до нас: в этом рациональный смысл шопенгауэровского противопоставления эстетической идеи, постигаемой только творчески и актуально, и понятия как своеобразного футляра и консерванта смысла. Творческое бессилие — причина того, что человек "для всего, что ему встречается, ищет поскорее понятия, под которое можно было бы все это подвести, как ленивый ищет стул" *.
* Наст. изд. С. 200. §36

В последнем случае, однако, человек еще и предает свое предназначение — человечность как творческую свободу от природной необходимости и культурной запрограммированности: он обрубает все, что выходит за узкие рамки наиболее близкого, удобопонятного для него (не понимаю, значит, этого не должно быть) и стремится быть "как все"; не имея своего собственного суждения, он опирается на клюку чужого авторитета, его оценки и суждения предрешены и "думают" за него; ориентируясь на господствующие вкусы и расхожие мнения, он готов обманываться и обманывать, не постигая живой значимости и важности всего происходящего, делит мир на "правильное" и "неправильное", а по сути, на подходящее и не подходящее к его собственной слабости, на щадящее и беспощадное к ней, — вот резон шопенгауэровского морализирования в адрес "духовной черни".
Однако, по Шопенгауэру, в этой слабости — слабости творческой способности — в конечном счете все-таки нельзя упрекать самого человека, ибо его способность или неспособность к творчеству прирождена, природна; даже в наивысшей степени наделенный творческой мощью гений, как мы видели, в ней не волен, потому он и гений. В целом же, согласно Шопенгауэру, эстетический модус идеального не полон, не вполне определен: дело не только в том, что созерцание эстетический идеи не всем равным образом доступно и зависит от индивидуальных способностей, но еще и в том, что эстетический идеал остается только созерцательным идеалом — не претворяется в действие, выводящее за рамки чисто художественной практики. Художника, говорит Шопенгауэр, "приковывает зрелище объективации воли, он отдается ему и не устает созерцать его и воспроизводить в своих созданиях"; "... это чистое, истинное и глубокое познание сущности мира обращается для него в самоцель, и он весь отдается ему. Поэтому... оно искупает его от жизни не навсегда, а только на мгновения, и следовательно, еще не есть для него путь, ведущий из жизни, а только временное утешение в ней"; искусство, по словам Шопенгауэра, камера-обскура, "которая отчетливо показывает ве-Щи... пьеса в пьесе, сцена на сцене в "Гамлете" **.
** Наст. изд. С. 236. §49


Этика: телеология морального освобождения

Итак, проступающая в эстетическом опыте идеальная "человечность" как бы повисает в воздухе, не может в рамках эстетического отношения реализоваться в определенном жизнедействии.
Мораль имеет дело не с идеальной исключительностью художественного произведения (продукта творчества гения), а с реальностью повседневной жизни. А эта реальность непосредственно ощущается и переживается как лишенная какой-либо утешительной перспективы бессмыслица. Будничный ужас невнятной, пустой и безысходной повседневности противоположен идеальной картинности мира, живописуемой искусством: "... самое бытие есть постоянное страдание, отчасти жалкое, отчасти ужасное, взятое же только в качестве представления, в чистом созерцании или воспроизведенное искусством, свободное от мук, оно являет знаменательное зрелище" *.
* Наст. изд. С. 236. §48-49

Даже трагедию как то, что показывает "несказанное горе, скорбь человечества, торжество злобы, насмешливое господство случая и неотвратимую гибель праведного и невинного", — это, по замечанию Шопенгауэра, "знаменательное указание на характер мира и бытия" — даже трагедию отличает от жизни "значительность всех ситуаций" **.
** Наст. изд. С. 251, 252. кон §51

Повседневность же в отличие от трагедии абсурдна: "Жизнь каждого... в общем и целом... представляет собой трагедию; но в своих деталях она имеет характер комедии... Судьба, словно желая к горести нашего бытия присоединить еще и насмешку, сделала так, что наша жизнь должна заключать в себе все ужасы трагедии, но мы при этом лишены даже возможности хранить достоинство трагических персонажей... "***.
*** Наст. изд. С. 307. кон §58

Но что означает столь подчеркнуто-жесткая фиксация внимания на непосильности и безнадежности для человека жизненной ноши, зачем она нужна Шопенгауэру? Не для того ли, чтобы обвинить во всем волю к жизни, в руках которой мы только марионетки, и оправдать нашу покорность судьбе? Отнюдь нет. Такая расстановка акцентов — лишь конечный результат шопенгауэровской философии и притом результат в известном смысле побочный. Значение же, которое сам мыслитель непосредственно придает исходной пессимистической установке, связано с выполнением этой установкой традиционной критической функции философии как особого пути к истине — через избавляющее от иллюзий универсальное сомнение, отыскивающее пункт безусловной несомненности; только очищение от иллюзий позволяет выявить подлинный смысл мира и значимость отдельной жизни, которая, как мы увидим, отнюдь не является, по Шопенгауэру, лишь ничего не значащим "мимолетным образом" на "бесконечном свитке пространства и времени" ****.
**** Наст. изд. С. 306. сер §58

Верный критической установке, Шопенгауэр подвергает сомнению реальность самостоятельных, не зависящих от соображений пользы и удобства моральных побуждений, чтобы отделить мораль подлинную от неподлинной, от того, что только выдает себя за добродетель или может называться ею, на самом же деле продиктовано страхом перед юстицией, полицией, церковью, чужим мнением или привычкой, надеждой на воздаяние. Согласно Шопенгауэру, успех попытки обнаружения действительного основания морали возможен только, если "нравственная пружина" будет обнаружена и зафиксирована строго опытным путем, она должна как наличный факт сама свидетельствовать о своей непреложности.
Идеальный порядок, моральный смысл бытия раскрываются через сострадание в мистерии перевоплощения в другое страдающее я, благодаря чему происходит открытие его тождества со мною; сострадание освобождает от бремени заботы о собственной жизни и поселяет в нас заботу о чужом благе. Но при этом сострадание открывает перспективу освобождения именно от "противного", — пролагая спасительный путь над бездной отчаяния и страдания, в которую человека ввергает эгоизм. Жизнь, по Шопенгауэру, "многообразное страдание и состояние вполне несчастное" *. С этой констатацией мы сталкивались, собственно, еще при знакомстве с его натурфилософией; в этике указанный тезис относится прежде всего к человеческой жизни, страдательность которой усиливается и концентрируется сознанием своих мучений, проецируемых на прошлое и будущее, чего нет у животных. Причина страдательности жизни — в эгоцентричной "конструкции" самой жизнедеятельности и жизнесознания. В этой конструкции уже заложены неразрешимые противоречия, заводящие в тупик и разрушающие первичную, данную нам непосредственно реальность нашего я. Каждый чувствует и представляет себя "средоточием мира", поэтому "хочет всего для себя", а то, что ему противится, "он хотел бы уничтожить"; все прочие индивиды "существуют только в его представлении... как нечто зависящее от его собственного существа... ибо вместе с его сознанием для него необходимо исчезает и мир "; "каждый познающий индивид является на самом деле и сознает себя всей волей к жизни, т. е. непосредственным в себе мира, также восполняющим условием мира как представления, т. е. микрокосмом, который надо считать равным макрокосму" **.
* Наст. изд. С. 308. §59
** Наст. изд. С. 314. §61

Но тут же обнаруживается реальная рассогласованность, противоречивость такой координации я и мира, в которой я занимает исключительное, центральное положение, — обнаруживается как внутренняя мука, вечная тревога, надломленность и отчаяние нашей безутешной, но продолжающей стремиться воли; обнаруживается как граница нашего желания, как несоответствие полноты и сокровенной глубины желания по отношению к обесценивающим, случайным и неполным результатам его реализации.
"Когда человек... в жгучем вожделении хотел бы овладеть всем, чтобы утолить жажду своего эгоизма, и когда он неизбежно должен убедиться, что всякое удовлетворение только призрачно и достигнутое никогда не дает того, что сулило вожделенное, не дает окончательного успокоения неукротимой воли; когда он сознает, что от удовлетворения меняется только форма желания, а само оно продолжает терзать в другом виде, и после того как все эти формы исчерпаны, остается самый порыв воли, без сознательного мотива, сказывающийся с ужасающей мукой в чувстве страшного одиночества и пустоты; все это, при обычной силе желания ощущается слабо и вызывает лишь обычную грусть, но у того, кто являет собой волю, достигнувшую необычайной злобы, это неизбежно возрастает до беспредельной внутренней пытки, вечной тревоги, неисцелимого мучения, и тогда он окольным путем ищет такого облегчения, на которое неспособен прямо: собственное страдание он стремится облегчить зрелищем чужого, в котором он вместе с тем видит проявление своей власти" *.
* Наст. изд. С.340. сер. §65

Однако и злоба (бескорыстное наслаждение чужим страданием) отнюдь не утешает, не проносит успокоения. Эгоизм, достигающий степени злобы, пойман в еще одну ловушку, ловушку безутешной надломленности, отчаяния. Чем интенсивнее злоба, тем интенсивнее отчаяние. Отчаяние, в свою очередь, граничит с раскаянием и искуплением, что проявляется в муках совести, в том непроизвольном содрогании, которое ощущает злая воля перед собственными деяниями: "... внутренний ужас злодея от содеянного им, который он старается скрыть от самого себя... содержит в себе и сознание напряженности собственной воли, силы, с какой он ухватился за жизнь, впился в нее, в ту самую жизнь, ужасную сторону которой он видит перед собой в страдании угнетенных им людей, и тем не менее он так тесно сросся с этой жизнью, что именно в силу этого самое ужасное исходит от него самого как средство для более полного утверждения его собственной воли. Он сознает себя сосредоточенным проявлением воли к жизни, чувствует, до какой степени он во власти жизни, а вместе с ней бесчисленных страданий, ей присущих... "; злой пугается отражения собственного образа в жизни: "все равно, начертан ли он крупными штрихами, так что мир разделяет это содрогание или же черты его так мелки, что только он и видит его"; но в любом случае в злом уже "таится предчувствие, что он — вся эта воля, что он, следовательно, не только мучитель, но и мученик"**.
** Наст. изд. С.341,342. кон. §65

Итак, мы невольно становимся свидетелями обреченности собственных эгоистических стремлений и вынуждены столкнуться лицом к лицу с миром как с нашим эгоцентричным "вторым я", тем самым избавляясь от иллюзий и узнавая себя реальными. Приостановка воли в этом пункте, ее мучительное обращение на самое себя уже косвенно указывает на возможность какого-то иного мира и какого-то иного значения нашей личности, что могло бы заполнить пустоту отчаяния. Возможность обретения полноты бытия как со-бытия нашего подлинного я со всем миром открывается в феномене сострадания.
Сострадание обнаруживает в нас самих — в исконной, первородной глубине нашего я, в открытой любовной связи со всеми другими страждущими существами — некий идеальный масштаб всечеловечности и всемирности, который заявляет о своей значимости без нашего спроса, так, что мы оказываемся как бы без вины виноватыми, виноватыми во
всех страданиях всего живущего и причастными к ним. Мы обнаруживаем, что вынуждены принимать вину на себя, "восполняя" тем самым противоречивую неполноту, жестокую несправедливость жизни. Реальность, ощутимую достоверность этого идеального масштаба жизни Шопенгауэр демонстрирует при помощи анализа феномена плача, связанного с такими чувствами, как вина и стыд, и представляющего собой разновидность сострадания. Мы плачем не от ощущаемого страдания, замечает Шопенгауэр, а от сострадания к себе или другому: даже ребенок часто начинает плакать не просто из-за болевого ощущения, а только, когда его пожалеют. Когда мы плачем, "то это происходит оттого, что мы в своем воображении живо ставим себя на место страждущего или в его судьбе узнаем жребий всего человечества и, следовательно, прежде всего — свой собственный жребий, таким образом, хотя и очень окольным путем, но мы плачем опять-таки над самими собою, испытывая сострадание к самим себе. В этом, по-видимому, заключается главная причина неизбежных, то есть естественных слез, вызываемых смертью. Не свою утрату оплакивает скорбящий: таких эгоистических слез он бы постыдился, тогда как иногда он стыдится оттого, что не плачет. Прежде всего он оплакивает, конечно, судьбу почившего, но ведь он плачет и в том случае, когда смерть была для него желанным освобождением от долгих, мучительных и неисцелимых страданий. Следовательно, нас охватывает главным образом жалость к судьбе всего человечества, обреченного конечности, в силу которой всякая жизнь, столь кипучая и часто столь плодотворная, должна погаснуть и обратиться в ничто..."*.
* Наст. изд. С.351. §67-68

Сострадание свидетельствует о превращении чуждого страдания в непосредственный мотив в той же степени, в какой таковым является собственное страдание. "Но это предполагает, что я некоторым образом отождествился с другим, и следовательно, граница между я и не-я... исчезла" **. Тем самым нравственность, по Шопенгауэру, открывает внутреннее единство всего сущего и глубочайшую устойчивость и полноту бытия. Тот, кто представляет "истинно реальной одну свою личность", тогда как всех других считает средством для осуществления своих целей, тот видит в смерти "гибель своей самости, а также всякой реальности и целого мира": напротив, тот, чье существование слилось с существованием всего живущего, "теряет со смертью лишь малую частицу своего существования: он продолжает пребывать во всех других, в которых он постоянно узнавал и любил самого себя и свою сущность, и для него лишь исчезает обман, отделявший его сознание от сознания остальных", говорит Шопенгауэр ***.
** Шопенгауэр А. Свобода воли и основы морали: Две основные проблемы этики. СПб., 1887. С.292.
*** Там же. С.350-351. §68

Феномен сострадания знаменует собой "переворот воли", ее "обращение"; воля отворачивается от жизни и в конце концов может превратиться в "квиетив"; при этом сострадание только открывает "дверь в свободу", и прежде чем наступит окончательное самоотрицание воли, она "должна быть сломлена величайшим личным страданием" ****. С другой стороны, освобождение от воли к жизни возможно на пути "мужественной резиньяции", то есть деятельного поддержания человеком в себе того состояния единения со всем миром, которое открылось ему в момент нравственного прозрения. Последовательная борьба за удержание приобретенного смысла жизни — путь аскетического подвига и святости. В образе аскета и святого человек предстает не как завоеватель мира, а как его "победитель".
**** Наст. изд. С.363. сер. §68

Итак, в страдании как необходимой сущностной характеристике жизни обнаруживается идеальная подоплека: наше личное страдание и приобщённость к чужому страданию открывает для нас собственное предназначение, свидетельствуя о смысловой упорядоченности мира, о его глубинном моральном значении; Шопенгауэр даже говорит, что, поскольку преисполненность жизни страданием, придающим ей сходство с "делом рук дьявола", приводит одновременно к очищению, освобождению от воли к жизни, постольку в страдании следует видеть еще и "средство милосердия", которое "направлено на наше подлинное... благо" *. И здесь мы сталкиваемся с двусмысленностью шопенгауэровской этики и всей его философии в целом, о чем надо сказать отдельно.
* Schopenhauer Artur: Welt und Mensch ... S. 213-214.


Пессимизм Шопенгауэра как философия надежды

В чем же состоит двусмысленность шопенгауэровской позиции? Дело в том, что Шопенгауэр — принципиальный противник теистического мировоззрения, основанного на понимании всего совершающегося в земном мире как исполнения намерений внеположенного этому миру Божественного промысла, который в конце концов все направляет к высшей цели, к благу. Но результатом его собственного истолкования морали, как мы только что убедились, вроде бы является возможность понимания мировой воли в качестве такого провиденциального миро- и благоустроящего духовного принципа.
Критическая позиция Шопенгауэра, отвержение им теистических тенденций послекантовского идеализма (в философии Фихте, Шеллинга, Гегеля) не в последнюю очередь была продиктована соображениями, унаследованными от Канта — сторонника понимания морали как абсолютно автономного образования. Решающим аргументом в пользу такого понимания морали является следующее соображение: если мы будем выводить значимость морального мотива из соображений пользы или ответственности перед какой-либо внешней инстанцией — скажем, перед Богом, олицетворяющим высшее благо, первую причину и конечную цель, то в этом случае разрушается логика нравственной мотивации, логика чистого бескорыстия, логика заинтересованности в добре только ради самого добра. Правда, Шопенгауэр по сравнению с Кантом в значительной мере переставляет акценты в понимании принципа автономии морали. Он хочет получить ответ на вопрос о природе того интереса, который лежит в основе моральной мотивации, о природе нравственной необходимости как особого модуса всеобщей связи явлений, или, как он это называет, "закона всеобщего основания" (подразумевая, что все совершающееся происходит необходимо), — к тому же модуса, кардинально отличного от материальной, физической причинности, которая дробит мир во времени и пространстве и предопределяет замкнуто-эгоистический горизонт человеческого существования.
Чтобы понять смысл такой постановки проблемы основания морали, необходимо хотя бы вкратце воспроизвести основную линию рассуждения в специальной работе Шопенгауэра по этике "Свобода воли и основы морали". В данной работе Шопенгауэр, опять-таки следуя за Кантом, исходит из двух основных посылок — из необходимости обходиться без метафизических предпосылок и допущения "мифических ипостасей", а также из истолкования содержания самого опыта как того, что нам дано в познании. Последнее обстоятельство, опосредованность всякого опыта познавательным отношением, означает, что у нас только два источника сведений по интересующему нас вопросу: внешний опыт, познание, ориентированное на объективный мир, и опыт внутренний, так называемое внутреннее чувство. Однако через познавательное отношение Шопенгауэру не удается выйти к решению занимающей его проблемы. Дело в том, что цепь причин и следствий (внешняя необходимость) и непонятная для нас самих самопроизвольная последовательность наших желаний (необходимость внутренняя, потребность, связанная с ощущением свободы: я делаю то, что хочу) уходят в "дурную бесконечность". Мы не можем определенно сказать, есть ли в них начало — первая причина, исходное желание — и последняя цель. И все же в нашем опыте есть нечто, что выходит за рамки познавательного отношения: ответственность, удостоверенная чувством вины, которое столь же хорошо нам известно, как и цвет, звуки, запахи, вкусовые и другие ощущения. Вместе с тем сама вина бессмысленна без свободы. Но такая свобода в определенном смысле необходима, и необходимость ее сродни необходимости физической, ибо она проявляется неизбежно, непроизвольно, ее нельзя обойти без ущерба для себя, без вины, без самоутраты; поэтому моральная свобода (как свобода, принципиально отличная от произвола) — через ее выявление в чувстве вины — единственный пункт опыта, в котором и его внешнее, объективное, и внутреннее, субъективное содержание совпадают, соединяются в целостную картину. Из этого Шопенгауэр делает вывод: моральная свобода и есть основание всего мира; или: скрытая от непосредственного познания сущность мира, изначальная воля, тождественна моральной свободе.
Логика шопенгауэровского миропонимания, таким образом, это логика подведения смыслового, ценностного основания под мироздание. В сущности, Шопенгауэр основывает свое мировоззрение на следующей оценке: на признании необходимости для человека осуществить свое моральное предназначение, необходимости привнесения в мир "человечности" как того, что исключается самой структурой этого мира, — именно так может быть истолковано шопенгауэровское понимание нравственной свободы как совершенно иного, нежели физический, порядка бытия, не совпадающего, однако, и с понятием произвола (прямо противоположного ему). Причем, по Шопенгауэру, необходимость эта заложена в самой первооснове бытия, воле. И здесь-то мы и сталкиваемся с той двусмысленностью, о которой шла речь выше. С одной стороны, по Шопенгауэру, "мы сами деятели своих деяний" *; нет первой причины и последней цели, не существует провидения. С другой — изначальная воля как бы программирует необходимость и возможность морального освобождения человека.
* Шопенгауэр А. Свобода воли и основы морали... С.96.

Итак, духовная потребность человека, потребность в исполнении им своего морального предназначения, превращается у Шопенгауэра в объективную идеальную первооснову мира, определяющую содержание мировых событий. Но тогда чем принципиально отличается его концепция от послекантовского идеализма? Существенное различие состоит в том, что Шопенгауэр индивидуализирует связь человека с мировым духовным началом. Последнее означает, во-первых, что о предопределении содержания событий со стороны духовного начала можно говорить только в том смысле, что жизнь в мире имеет искупительный, личностный смысл, но отнюдь нельзя считать, что события направлены к достижению некоего высшего состояния этого мира, который, по Шопенгауэру, остается неизменным в своих отрицательных характеристиках; во-вторых, то, что, согласно Шопенгауэру, идеальная структура мира, моральный миропорядок, существует не самостоятельно — вне зависимости от человеческой воли, а сопряжен с ней: его объективность (необходимость и всеобщность) открывается только через "обращение", моральный переворот этой воли, и потому самый уникальный акт такого обращения приобретает бытийную, а не индивидуальную только значимость, означает переворот в самом бытии.
Данную оценку подтверждает ницшевская интерпретация пессимизма Шопенгауэра, позиции мироотрицания как отражения состояния полной обессмысленности мира, в котором господствует самые грубые и злые силы, "эгоизм приобретателей и военная тирания" **, и как выражения потребности в новом единстве, в новой соразмерности социокультурного мира человеку, которые могут быть основаны только на свободном выборе самого человека, избавленного от иллюзии возможности воспользоваться готовым решением. Ницше пишет: "... но для чего существует отдельный человек — вот что ты должен спросить самого себя, и если бы никто не сумел бы тебе ответить на это, то ты должен попытаться найти оправдание своему существованию как бы а posteriori, ставя себе известные задачи, известные цели, известное "для того" ***. С другой стороны, неприятие Ницше умиротворяющей перспективы шопенгауэровского рецепта нравственного спасения относится к непоследовательности понимания Шопенгауэром свободы как сопряженности с иллюзорным идеальным пространством, своего рода сверхчувственным вместилищем ценностей. Ницше полагает, что свобода должна быть утверждена по сю сторону, что у нее нет и не может быть никакого идеального пространства. Более того, полное освобождение от иллюзий, согласно Ницше, предполагает преодоление морали, в связи с чем провозглашается необходимость "добродетели, свободной от морали". По Ницше, человек может утвердить свою свободу только в одиноком противостоянии миру, преодолевая свое "человеческое", мораль как коллективно-эгоистический, в его понимании, способ выживания неспособных самостоятельно бороться людей — выживания посредством консолидации и организованного существования во взаимной социальной зависимости. Ницше, таким образом, порывает с пафосом шопенгауэровской философии, наделяющей мораль статусом абсолютной мудрости и спасительного средства освобождения от этого мира — приобщения к единому бытию, идеальной Бесчеловечности. В целом у Ницше происходит кардинальный сдвиг в понимании свободы по сравнению с центральной идеей шопенгауэровской метафизики — мыслью о том, что моральная вина свидетельствует о фундаментальной самостности бытия, онтологической изначальности свободы-предназначения, которая в силу этого является для каждого человека его собственной идеально-смысловой "заданностью". Из таинственной первоосновы бытия, противостоящей множественности индивидов у Шопенгауэра, свобода, в ницшевском ее понимании, превращается в условие деятельного определения судьбы мира: испытание свободы, безоглядное духовное экспериментирование представляется Ницше судьбоносной личностной детерминантой социокультурной реальности.
** Ницше Ф. Полн.собр.соч. Т.2. М., 1909. С.209.
*** Ницше Ф. Полн.собр.соч. Т.2. С. 163.

В XX веке ницшевскую потребность экспериментировать с безусловными прежде смыслами, подвергать сомнению абсолютные прежде ценности определят как стремление мышления выйти за пределы мысли о бытии и стать онтологически-определяющим фактором *. Однако такое стремление свойственно и шопенгауэровской философии.
* Ср.: Фуко М. Слова и вещи: Археология гуманитарных наук. М., 1977. С.420-421.

Для того, чтобы продемонстрировать наличие данного устремления в составе философии Шопенгауэра, вдумаемся в некоторые ее парадоксы, с которыми мы уже сталкивались. Эти парадоксы можно сформулировать в форме следующих вопросов: почему идеальная в себе воля вынуждена объективироваться и выступать в вещно-телесном, страждущем обличий? (или: как объяснить внутреннее противоречие воли, которая одновременно является и идеальной, бесстрастно созерцающей самое себя волей, и слепой "волей к жизни"?); и что это за "вечная сущность", которая, по словам Шопенгауэра, с неизъяснимой значительностью смотрит из всех глаз, видящих солнечный свет **, — если это не Бог?
** См. Шопенгауэр А. Полн. собр. соч. Т.4. С. 164.

Ответ на поставленные вопросы может быть найден, если обратить внимание на определяющую, конститутивную значимость — для концепции "мира как воли и представления" — пронизывающей все шопенгауэровское мышление противоречивой двойственности, придающей самой концепции своеобразную целостность и создающей ее особую атмосферу. Эта двойственность заключается в постоянном балансировании мысли между двоящимися, разделяющимися и в то же время совмещающимися, сходящимися противоположностями — идеальным и реальным, единством и множественностью, всеобщим и уникальным, безосновным и необходимо-обусловленным, трагическим и повседневным, смыслом и бессмыслицей, отчаянием и надеждой и т. д.; противоположности сходятся, поскольку они соотнесены с неким единым целым, "первоначалом", "архе"*, "бытием". Сам Шопенгауэр для постижения такого запредельно-непостижимого единства нашего противоречивого опыта, должен "развязать" главный узел противоречий своей системы — решить проблему человека как центрального члена координации мира (мира, "поделенного" в самом же человеке на волю и представление), "отыскать ключ к нашему загадочному, сколь и непрочному бытию" **. Шопенгауэр развязывает этот узел, предлагая принципиально иную — в сравнении с предшествующей рационалистической — концепцию человека. "Если мы представим себе существо, способное все познать, понять и предвидеть, — замечает Шопенгауэр, — то, вероятно, для него не будет иметь никакого смысла вопрос о том, будем ли мы продолжать существование после смерти" ***. Человек, по Шопенгауэру, — это отнюдь не чистый субъект познания, а наоборот, некая изначально определенная в своей направленности на объект, необходимая, но не ясная самой себе в своем основании конкретная деятельность, которая не имеет источника вне самого человека и не предполагает наличия предзаданной конечной цели. Человеческое существование, по мнению Шопенгауэра, во всех своих проявлениях определяется глубинным онтологическим основанием (которое он называет "внутренним ядром", "самостью", "характером", "волей"), и потому оно не пусто: нельзя, говорит он, существовать и быть ничем. Не являясь марионеткой некоей высшей силы, человеческое существование тем не менее не оставлено на собственный произвол: посредством страдания — через ощущение себя причастным ко всем страданиям в мире и виновным в них — человеку изнутри открывается просветленная осмысленность целого, фундаментальное, первоначальное "всеединство". Это же означает, что "неоставленность", надежда на возможность окончательного возвращения к изначальному единству появляется в критической точке предельного удаления от первоначала: согласно Шопенгауэру, "воля к жизни" может быть сломлена в нас лишь величайшими страданиями.
* Шопенгауэр А. Полн. собр. соч. Т.4. С.229.
** См.: Там же. Т.3. Вып. ХI сл. С.464, 532, 709; Т.4. С.381.
*** Там же. Т.4. С. 671.

С другой стороны, такая схема восстановления первоначального единства человека с миром базируется на еще одном принципиально важном для уяснения всей шопенгауэровской концепции положении. Дело в том, что условием возможности реализации данной принципиальной для Шопенгауэра схемы является своего рода синхронизация в его концепции грехопадения и искупления, предельного страдания и благодатного освобождения как основных ценностных аспектов описываемого им процесса "обращения воли" **** (таинства избавления). В свою очередь, такая синхронизация соответствует принципу пластического воплощения общечеловеческого страдальческого удела в индивидуально-случайной жизни трагедийного (искупающего своими страданиями первородный грех) персонажа, — но с одним сильно изменяющим классическую модель акцентом: речь идет не о величаво-созерцательном, в конечном счете, возвышенно-просветленном отношении к страданиям, а о таком их восприятии, которое можно определить как трагико-мистериальное. Последнее характеризуется нераздельной слитностью прозы жизни и фундаментального строя бытия — равным образом присутствующего с этой точки зрения в вели ком и малом, в высоком и низком. Поэтому логика шопенгауэровского мировоззрения — как логика трагической мудрости — совершенно не допускает привнесения эстетической условности в философскую интерпретацию фундаментального факта "необъятного, неизреченного зла, страшного, раздирающего душу мирового горя" *, и в сущности такая логика может быть представлена как своеобразная "апелляция" к мистериально-трагической линии в рамках христологической традиции **.
**** См.: Шопенгауэр А. Поли.собр.соч. Т.3, Вып.ХI cл. С.688-690.
* Шопенгауэр А. Полн.собр.соч. Т.3. Вып. X. С. 142-143.
** Эта линия связана с пониманием трагедии Голгофы в качестве главного "основоположения" христианского вероучения (рапным образом радости искупительных страданий в "подражании Христу" — как наиважнейшего содержания духовной жизни христианина); поэтому данная линия противостоит догматической теологии, основывающей вероучение на представлении о Божественном провидении (согласно которому "мир управляется Богом как всемогущим монархом вселенной, и в целом, и во всех своих частях все направляется ко благу, несмотря на видимость беспорядка и зла, зло нам кажется таким потому, что мы видим лишь часть картины вместо целого") и соответственно настаивающей на величии Христа-Богочеловека — всеведущего, всемогущего, всесовершенного (вседовольного и всеблаженного), безусловного Победителя и Судьи этого мира: "Если правда торжествует всегда, хотя, быть может, не на этом свете, где тут место трагедии? ... Какова теология, таково и благочестие, построенное на страхе Божием и морали добрых дел, оно делает человеческое сердце неуязвимым для трагического мироощущения. Если сострадание случайно проникает в это святилище спасительного страха, оно, лишенное надежды, увядает прежде, чем начать разъедание монолитного ужаса" (Федотов Г.П.Христианская трагедия. — "Христианин", 1991, N 2. С.50-52). Шопенгауэр называет такую теологию "строгим теизмом" (в отличие от деизма и пантеизма). Полагая, что такого рода теизм является скрытой внутренней схемой всякой рационалистической телеологии, всякого оптимизма, он считает его нравственно несостоятельным перед лицом универсального и неустранимого зла этого мира и занимает атеистическую позицию (не отрицая одновременно глубочайшего смысла понятий первородного греха и искупления); в связи с чем Шопенгауэр жестко противопоставляет христианство как "пессимистическое" учение иудаистской строго теистической традиции.

Наконец, следует принять во внимание и то, что возвращение к первоначалу (в точке крайнего удаления от него) выполняет у Шопенгауэра еще и культуротворческую функцию, поскольку такое возвращение "преодолевает" дискретное время (время бесконечного становления, в котором реально одно только настоящее), восстанавливая вечность, изначальное единство времени — и утраченную целостность социокультурной коммуникации ***. В данном отношении показательна близость шопенгауэровского атеизма и ницшевского антихристианства: и тот и другой истолковывают обращение христианского вероучения к человеческой простоте и изначальности, к тому, что слышит ребенок и видит дитя, к потребности быть самим собою пред лицом вечности как ориентацию на возможность ухода в любой момент из исторического времени, времени "затопления чужим и прошлым"; как возможность перестать быть только мыслящими существами и созидать из жизни живую культуру: "Подарите мне жизнь, а я уж создам вам из нее культуру!", — восклицает Ницше *.
*** Двойственность "воли к жизни" может быть истолкована как символическое выражение внутреннего напряжения разорванной, незавершенной коммуникации. Как отмечал в этой связи Ясперс, такого рода антиномичная картина мира, использование в ней принципа "совпадения противоположностей" вырастает из сознания невозможности реализовать ценности (См.: Jaspers. Psychologie der Weltanschauungen. Berlin, 1922. S.230-231, 243- 244). С другой стороны, "обращение воли" в эстетическом и моральном опыте восстанавливает универсальность ценностей и единство коммуникации; но если эстетика Шопенгауэра все-таки констатирует разрыв между идеальной всеобщностью культурного достижения (уникальной "образцовостью" выдающегося художественного произведения) и фактическим масштабом его восприятиям современниками, то его этика снимает противоречие между фактом отсутствия всеобщности нравственно-доброго в реальности и эмпирической же безусловности для самосознания моральной оценки, — ссылаясь на непреложность свободы в свете феномена вины и превращая свободу-предназначение в универсальное онтологическое основание.
* Ницше Ф. Полн.собр.соч. Т.2. С. 169, 173.

Поэтому-то шопенгауэровское понимание философии как особого, вcё-таки искусствоподобного видения "самих вещей" (то есть видение их из первоначального, восстановленного в своем единстве времени), которым философ как "художник разума" дает имена **, предваряет ницшевскую "экспериментальную" философию: и тот и другой провидят в безотрадном времени своего социокультурного мира (когда все дано, но ничего не объяснено, когда понятия плодотворности моральной ценности и метафизической системы лишены всякого смысла, и невозможно уже никакое идеальное утешение) время начала иной культуры, иной мысли и другого человека. И хотя один представляет новое обретение человеком самого себя и мира как аскетически-резинъятивный опыт, другой — как экстатический, и в том, и в другом случае раздвигающая границы нашего мира философская мысль претендует на способность "мгновенно перевернуть" всю систему человеческих стремлений ***.
** См.: Шопенгауэр А. Полн.собр.соч. Т.4. С.454.
*** См.: Ницше Ф. Полн.собр.соч. Т.2. С.262

Ђ.Ќ.Чанышев.