"Виргинцы (книга 2)" - читать интересную книгу автора (Теккерей Уильям Мейкпис)

Глава LXXV

Путь истинной любви

Обладай ваш отец, дети мои, хоть самой скромной долей благоразумия, не только эта глава его жизнеописания никогда не была бы написана, но и сами вы никогда бы не появились на свет, чтобы терзать его на сотни различных ладов; не было бы громких криков и смеха в коридоре, когда ему хочется в тишине углубиться в книгу; никто не будил бы его, когда он вздремнул после обеда, как положено каждому не обиженному здоровьем сельскому жителю; никто не запихивал бы невесть куда его очки и не утаскивал бы газету, которую он собрался прочесть; не разорял бы его счетами от портных, от модисток, от репетиторов, как все вы, дорогие мои, постоянно делаете; не нарушал бы его ночной покой, позволяя себе занемочь, вследствие чего ваша неразумная маменька полностью теряет душевное равновесие, не спит ночами и не дает спать другим, а если Джоан не может спать, то какой, скажите на милость, смысл Дерби напяливать на себя ночной колпак? Каждое ничтожное недомогание одного из вас нагоняло на вашу маменьку такой страх, что, клянусь, мне не было покоя ни днем, ни ночью, и, не будь я самым терпеливым созданием на свете, у меня бы не раз, наверное, зародилось желание избавиться от всех вас разом. А теперь, — подумать только! — теперь, когда вы уже подросли и пеленки, коклюш, ветряная оспа, скарлатина и прочие прискорбные спутники незрелого возраста остались позади, что, как вы думаете, предлагает мне эта несуразная женщина? Устроить в южных комнатах детскую для наших будущих внуков, а также помочь капитану обзавестись невестой и как можно быстрее жениться, поскольку так поступили мы. Он, видите ли, слишком часто заглядывает к Бруксу и в "Крыжовник", когда бывает в Лондоне. И вопреки всякому здравому смыслу она даже намекнула, что хотя иметь доступ в Карлтон-Хаус, может быть, и очень приятно, но вместе с тем и очень опасно для молодого человека, и ей бы хотелось, чтобы Майлз держался подальше от всех этих искушений, поскорее остепенился и вступил в брак, как это сделали мы. Как мы! О, моя бесценная, нам-то уж никоим образом не следовало вступать в брак! По всем законам сыновнего долга и общепринятой морали, я должен был бы уклониться от выполнения данного мною мисс Тео обещания (она при этом, несомненно, вышла бы замуж за кого-нибудь другого) и жениться на богатой невесте. Ваш дядюшка Джон, будучи священником, не мог вызвать меня на дуэль, бедняжка Чарли был еще в школьном возрасте, а ваш дедушка, наоборот, — был уже слишком стар, чтобы призвать меня к ответу с помощью пистолета или шпаги. Повторяю: свет еще не видывал более безрассудного брака, чем наш, и гнев наших родственников был совершенно понятен. Да для чего же в конце концов и существуют родственники, как не для того, чтобы изобличать наши ошибки и бранить нас? Ну признайтесь, мистер Джордж, вы, конечно, не преминете поссориться с Эстер, если она выйдет замуж не по вашему выбору? И вы, мисс Эстер, когда Джордж, окончив колледж, где он слывет славным забиякой, начнет самостоятельную жизнь, вы, мисс Эстер, будете, конечно, задирать свой хорошенький носик перед молодой особой, которая ему приглянется. Ну, а с тобой, моя крошка Тео, я расстаться просто не в состоянии {* Здесь на полях приписка крупным девичьим почерком: "Я и не собираюсь вас покидать". Теодозия. "И я тоже". Эстер. Судя по записям в семейной библии, обе они вышли замуж: мисс Теодозия Уорингтон — за Джозефа Клинтона, сына его преподобия Джозефа Блейка, впоследствии — директора классической школы, а мисс Эстер Мэри в 1804 году — за капитана военно-морского флота Ф. Хэндимена. — Примечание издателя.}. Ты не должна покидать твоего престарелого отца — иначе кто же будет играть ему Гайдна и колоть орехи после обеда?

Эти голубки, ваши родители, когда им была предоставлена благословенная (о, поистине благословенная!) возможность каждый день встречаться и ворковать, все время витали в облаках и попросту не замечали окружающий их мир с его мелкими дрязгами и пересудами. Ринальдо был храбрый воин и разил турок, однако, как вам известно, он любил праздно бродить в садах Армиды. О моя дорогая леди Армида, зачем понадобилось вам так околдовать меня в мои юные годы своими чарами, что ни слава, ни почести, ни утехи высшего света, ни игорный стол, ни умная беседа не могли подолгу удерживать меня вдали от вашего передничка, от вашего милого безыскусного лепета? О чем, вспомните, моя дорогая, беседовали мы в часы этих бесконечных свиданий? В те дни я никогда не ложился вздремнуть после обеда. Кто из нас был так необычайно остроумен? Я или вы? И почему столь увлекательной была наша беседа? Помнится, я тогда даже не потрудился пойти поглядеть, как будут судить, и вешать лорда Ферререя, а ведь все, от мала до велика, сбежались на площадь. Прусская столица была взята, и если бы австрийцы и русские осадили Тауэр, верно и тогда Лондон не был бы взбудоражен сильнее. Однако мисс Тео и ее возлюбленный не испытали ни чрезмерного сострадания, ни возмущения. Какое нам было дело до участи Лейпцига или Берлина? А все потому, что добрый старый дом на Дин-стрит был подобен заколдованному райскому саду. С тех пор мне еще не раз доводилось жить так же праздно, но никогда не был я так счастлив. А может, закажем места в почтовой карете, моя дорогая, оставим детей стеречь дом, отправимся в Лондон и поглядим, не сдается ли по-прежнему внаем ваша старая квартира? И ты сядешь на твое постоянное место у окна и помашешь мне крошечным носовым платочком, когда я буду проходить мимо. Ты скажешь, что мы поступали безрассудно. А разве мы не повторили бы все это еще раз? Мои дорогие, появись тогда передо мной Венера и предложи отдать ей яблоко, я бы отдал его вашей матери, так я был в нее влюблен. И она, если бы ей предстояло сделать выбор между вашим покорным слугой в потертом кафтане и милордом Клайвом со всеми его бриллиантами, предпочла бы меня.

Но какое-то, правда, не очень долгое, время в том же году я готов был выйти с ножом на большую дорогу с единственной целью, чтобы меня схватили и повесили, как лорда Феррерса, или наняться на службу к королю Прусскому и постараться, чтобы кто-нибудь из его противников раскроил мне череп, или завербоваться на службу в Индию и совершить там какой-нибудь неслыханный подвиг, который увенчался бы уничтожением моего бренного тела. О да, это было поистине страшное время! Ваша маменька и теперь еще не решается вспоминать о нем, а если и говорит, то шепотом и с испуганным видом, — так жестоки были тогда наши муки! Еще много лет она бывала грустной в годовщину некоего несчастного дня, пока однажды в этот же день не родился один из вас. Что было бы, если бы нам пришлась разлучиться, — что сталось бы с вами? Какова была бы моя судьба, лишись я ее? Стоит мне об этом подумать, и свет меркнет у меня в глазах. Я говорю, не о теперешней возможной разлуке. Богу было угадав, чтобы наш союз длился тридцать лет, и мы теперь уже достигли своей осени, а потомки готовы занять наше место. И тот из нас, кому суждено первым уйти из этого мира, будет, покидая его, знать, что другой вскоре к нему присоединится. Но в молодости мы были разлучены, и я дрожу при мысли о том, чем могло бы это кончиться, если бы не помощь одного драгоценного друга, соединившего нас навеки.

Без моего ведома и, возможно, желая мне только добра, мои английские родственники почли нужным написать госпоже Эсмонд в Виргинию и сообщить ей, что они думают о моей помолвке, которую им угодно было назвать Безумием. Все они пели одну и ту же песню: я видел эти письма много лет спустя, когда моя мать показала их мне у нас дома в Виргинии, и я тогда же бросил в огонь всю проклятую пачку. Тетушка Бернштейн опередила всех со своими советами: молодая особа не знатного рода, без всякого приданого и не слишком хороша собой — можно ли вообразить себе более опрометчивый выбор и не следует ли для блага дорогого Джорджа расторгнуть эту помолвку? У нее есть на примете несколько весьма подходящих партий для1 меня. Не обидно ли, если я, с таким знатным именем и такими видами на будущее, погублю себя браком с этой девицей? Нет, она считает, что ее сестра должна вмешаться… ну, и так далее.

Леди Уорингтон тоже почла своим долгом написать, притом в своей особой, неповторимой манере. Письмо ее изобиловало цитатами из Священного писания, Свою суетность она прикрыла фарисейской набожностью. Она писала, что я провожу свои дни в недостойном обществе театральных лицедеев и прочих людей подобного же сорта, и если и не вовсе лишенных религиозного чувства, — этого она не утверждает, упаси господи, — то, во всяком случае, прискорбно преданных мирской суете. Она также не хочет сказать, что некая ловкая дама заманила меня в сети для своей дочери, после того как безуспешно пыталась поймать в них моего младшего брата. Она отнюдь не хочет отзываться дурно о самой девушке, на которую пал мой выбор, но одно во всяком случае несомненно: у мисс Л. нет ни состояния, ни видов на будущее, и ее родители, естественно, хотели бы связать меня словом… Она испрашивала совета… ждала указания свыше… и так далее. Чувствуя, что долг повелевает ей не молчать, она решилась на это письмо. Сэр Майлз, с его огромным жизненным опытом и пониманием света (хотя помыслы его больше принадлежат другому, лучшему миру), полностью согласен с ней, и более того, выразил желание, чтобы она написала сестре с просьбой вмешаться и не дать осуществиться этому безрассудному браку.

И кто же еще приложил свою прелестную ручку к этому доброму делу? Ну конечно же, новоиспеченная графиня Каслвуд! Она написала весьма величественное письмо госпоже Эсмонд. Поскольку провидению было угодно, утверждала графиня, поставить ее во главе семейства Эсмонд, она считает своим долгом снестись со своей американской родственницей и предостеречь ее против этого брака, которому надо воспрепятствовать. Думается мне, что все три дамы сперва посовещались между собой, а потом, одна за другой, послали свои предостережения в Виргинию.

И вот хмурым апрельским утром Коридон отправляется нести свою ежедневную службу возле Филлиды и вместо нежной улыбки возлюбленной, которой она всегда его встречает, видит, заплаканные глаза миссис Ламберт и бледное как смерть лицо генерала.

— Прочтите это, Джордж Уорингтон! — говорит генерал. Его супруга закрывает лицо руками, а он кладет передо мной письмо, и я узнаю руку, которая его писала. И по сей день еще я слышу рыдания доброй тетушки Ламберт, а шум разгребаемых в камине углей у меня над головой до сих пор бросает меня в дрожь. Этот шум доносился в тот день из комнаты наверху, где находились обе сестры. Бедное кроткое дитя! Бедная Тео!

— Что мне остается после этого делать, мой мальчик, мой бедный Джордж? — говорит генерал в ужасном расстройстве, шагая из угла в угол.

Я не дочитал письма госпожи Эсмонд до конца, так как внезапно почувствовал слабость и головокружение, однако часть его и сейчас еще помню наизусть. Слог его был хорош и выражения достаточно сдержанны, но смысл сводился к тому, что мистер и миссис Ламберт обманным путем поймали меня в брачные сети, прекрасно понимая, что подобный союз недостоин меня; они (как стало известно госпоже Эсмонд) стремились заключить подобный же союз с ее младшим сыном, но, по счастью для него, отказались от этого плана, как только стало известно, что мистер Генри Уорингтон не унаследует виргинского поместья. Если мистер Ламберт действительно человек чести и высокой нравственности, каким его рисуют, госпожа Эсмонд уверена, что после представленных ею возражений он едва ли будет настаивать на этом браке. Она не намерена диктовать свою волю сыну, нрав которого ей слишком хорошо известен, но ради спокойствия и доброго имени мисс Ламберт предлагает, чтобы расторжение помолвки исходило от ее семейства, а не было вызвано справедливым недовольством Рэйчел Эсмонд-Уорингтон из Виргинии.

— Да поможет нам бог, Джордж! — сказал генерал. — Да ниспошлет он нам силы перенести это горе и стерпеть все обвинения, которые вашей матушке угодно было возвести на нас! Они жестоки, но не в них сейчас дело. Сейчас всего важнее, насколько это в наших силах, оградить мою бедную девочку от страданий. Я знаю, что ты крепко любишь ее и поможешь нам с матерью смягчить по мере возможности удар, нанесенный ее нежному сердечку. За всю свою жизнь она еще ни разу не причинила страданий ни одному живому существу, а ее вот заставляют так жестоко страдать. — И он провел рукой по сухим глазам.

— Это все я виновата, Мартин! Все я виновата! — сквозь слезы проговорила бедная миссис Ламберт.

— Ваша мать писала в благожелательном духе и дала свое согласие, заметил мистер Ламберт.

— А я, вы считаете, способен нарушить свое слово? — вскричал я и с пеной у рта стал доказывать то, что и так было всем хорошо известно: мой союз с Тео заключен перед богом и ничто не может разлучить меня с ней!

— Она сама этого потребует. Видит бог, она хорошая девушка и почтительная дочь и не допустит, чтобы ее отца и мать называли интриганами и обливали их презрением. Ваша мажь, думается мне, не вполне понимала, что она совершает, но дело сделано. Вы можете сами поговорить с нашей дочуркой и услышите от нее то же самое. Тео уже одета, Молли? Я принес это письмо из департамента вчера вечером, когда вы уже ушли. Миссис Ламберт и дочери, провели тяжелую ночь. Тео сразу по моему лицу догадалась, что я получил дурные вести из Америки. Она проявила большую твердость духа, читая письмо. Потом выразила желание увидеть вас и попрощаться. Само собой разумеется, Джордж, вы должны дать мне слово, что после итого не будете пытаться увидеться с ней. Как только дела мне позволят, мы уедем отсюда. Да, мы с миссис Ламберт полагаем, что легче перенесем этот удар, если будем все вместе. Выть может, уехать следовало бы вам. Но, так или иначе, дайте мне слово, что не будете видеться с Тео. Мы должны оградить ее от излишних страданий, сэр! Повторяю, это наш долг! — И добрый генерал опустился на стул с таким убитым видом, что его горе передалось мне, и я искренне пожалел его; мое собственное горе еще не успело тогда полностью овладеть моей душой. Я не мог поверить, что дорогие губы, которые я целовал вчера, скажут мне сегодня последнее "прости". В этой комнате мы все встречались каждый день, мы все любили друг друга и нам было хорошо вместе, мой карандашный набросок лежал на столике возле ее рабочей корзинки. Сейчас она в своей комнате наверху и с минуты на минуту спустится сюда,

Кто это отворяет дверь? Я вижу ее милое лицо. Такое же лицо было у нашей крошки Мэри, когда она болела горячкой и мы уже потеряли надежду. И даже какое-то подобие улыбки играет на ее губах. Она подходит и целует меня.

— Прощай, мой дорогой Джордж! — говорит она.

Силы небесные! Даже сейчас, когда я, убеленный сединами, сижу здесь, и рабочая корзинка моей жены стоит рядом на столике, а она сама всего пять минут назад была возле меня, слезы так застилают мой взор, что я не вижу лежащей передо мной рукописи. Я снова чувствую себя двадцатитрехлетним. И снова испытываю все пережитые когда-то муки. Так уже было со мной однажды, когда я ехал в своем экипаже и моя жена сидела рядом со мной.

Кто осмелился запятнать ее чистую любовь низкими подозрениями? Кто посмел ранить эту нежную грудь? Разве вы не видите, как эти знатные дамы заносят свои ножи, а бедное дитя пытается защититься от их ударов? Но вот в комнату входит моя жена. Она, верно, оделяла чаем или табаком кого-нибудь из своих подопечных:

— Отчего у тебя такой сердитый вид, папочка? — спрашивает она.

— Моя дорогая, — говорю я, — сегодня тринадцатое апреля.

Тень страдания пробегает по ее лицу и сменяется нежной улыбкой. Она приняла мученический венец и среди своих страданий нашла в себе силы простить. Я же простить не могу… Разве когда впаду в детство и все события жизни изгладятся из моей памяти.

— Хел приедет домой на Пасху и с ним несколько его друзей из Кембриджа, — говорит она. И тут же прижимается строить планы, как развлечь мальчиков. Все ее помыслы о том, как сделать других счастливыми.

Джентльмен, сидящий с очками на лесу перед толстой тетрадью и доверяющий ей горестные воспоминания о своих страданиях, может показаться смешным чудаком. Если мне не дают покоя мои мозоли, так ведь и у моего ближнего сапоги тоже могут немного жать. Я не собираюсь слишком громко оплакивать мои несчастья или подробив распространяться о них. У кого не осталось в памяти такого дня, когда свет внезапно померк в его глазах, радость жизни отлетела и душа догрузилась в печаль и мрак? В дни моей скорби я пытался читать одну книгу — письма Хауэла — и когда теперь я дохожу до описания жизни принца Чарльза в Испании, те трагические дни оживают передо мной новой силой. Я тогда отправился в Брайтелмстон, снял на постоялом дворе комнату окнами на восток и утро за утром после долгой бессонной ночи наблюдал восход солнца, покуривая трубку, набитую моим виргинским табаком. Если мне теперь случается попасть на этот постоялый двор и увидеть восход солнца, я грожу светилу кулаком и думаю: "О Феб, свидетелем каких мук, какой безысходной печали и какого яростного гнева ты был!" И хотя жена моя давно уже со мной неразлучна, признаться, я и по сей день еще испытываю гнев. Как осмелился кто-то, спрашиваю я, подвергнуть нас таким страданиям?

Видеть Тео мне было запрещено. Я сдержал слово и после того ужасного прощального свидания не появлялся в доме Ламбертов. Но по ночам я шел туда и смотрел на ее окно и видел, что у нее горит свет. Я ездил в Чартер-Хаус (где учился один знакомый мне мальчик) и, отыскав там ее брата, пичкал его пирожными и набивал ему карманы монетами. Я униженно зазывал ее старшего брата отобедать со мной и едва удерживался, чтобы не поцеловать его на прощанье, Я стал завтракать в кофейне на Уайтхолл, чтобы видеть, как мистер Ламберт идет в свой департамент; мы грустно обменивались поклонами и молча расходились. Но никто из дам почему-то не показывался на улице. Они теперь не выходили из дома. Миссис Ламберт и Этти не хотели оставлять Тео одну и старались убедить ее, что она должна забыть меня. О, какие это были горестные дни! Как тягостно влачилось время! Но вот к дому генерала стал что ни день подъезжать экипаж доктора. Быть может, Тео больна? Боюсь, что при мысли об этом я даже испытал некоторую радость. Мои страдания были столь непереносимы, что я жаждал, чтобы она разделила их. Да и разве могло быть иначе? Разве могло это нежное, отзывчивое сердце не сочувствовать моему горю? Разве не готово было оно к любым мучениям, лишь бы облегчить мою боль?

Я подкараулил доктора. Попросил меня выслушать. Я рассказал ему все, я открыл ему сердце так искренне и с таким жаром, что пробудил в нем симпатию к себе. Мое признание помогло ему понять причину болезни его юной пациентки. Против этой болезни были бессильны все его лекарства. Я дал слово не видеть Тео, не приближаться к ней и слово свое сдержал. Я дал слово покинуть Лондон, и я уехал. Но я возвращался снова и снова и рассказывал доктору о своих страданиях. Иногда он соглашался принять от меня гонорар, всегда был ко мне добр и выслушивал меня участливо. И как же я тянулся к нему! Должно быть, его некогда тоже постигла тяжелая утрата, и потому он так умел посочувствовать другому страдальцу.

Он не сказал мне, насколько опасно больна моя любимая, но не скрыл, что болезнь ее серьезна. Я же поведал ему, что хочу жениться на ней, чем бы мне это ни грозило, ибо без нее я человек погибший, и мне безразлично, что со мной станется. Моя мать сначала согласилась на наш брак, а потом почла возможным передумать, в то время когда мы уже были связаны крепчайшими узами, более священными, чем сыновний долг.

— Если бы ваша матушка могла услышать ваши слова и увидеть мисс Ламберт, мне думается, сударь, что сердце ее смягчилось бы, — сказал доктор.

Но кто дал моей матери право держать меня в такой кабале, погружать во мрак отчаяния и вырывать моего ангела из моих объятий?

Он не может, сказал доктор, служить посредником между девицами, чахнущими от любви, и их вздыхателями, которых не велено пускать на порог, но кое-что он все-таки сделает: он скажет, что видел меня и что я пользовался его советами. О да, доктор, несомненно, тоже был когда-то очень несчастлив. Он выполнил свое обещание, и я, конечно, в тот же день побывал у него. Он сказал, что, получив известие обо мне, она словно бы немного утешилась.

— Она переносит свои страдания с поистине ангельской кротостью. Я прописал ей иезуитскую кору, и она ее принимает, но, насколько я понимаю, известие о вас оказалось целебнее всякого лекарства.

Впоследствии я узнал, что никто из дам не проговорился генералу о том, что у доктора появился новый пациент.

Не берусь описать всех выражений благодарности, которые я от всего сердца изливал доктору, принесшему мне такую утешительную весть. Он разом облегчил мучения двух несчастных. Конечно, это была только капля живительной влаги, но для изнемогавшего от мук она была драгоценна. Я готов был целовать землю, по которой он ступал, благословлять его руку, пожимавшую мою, ибо эта же рука считала и ее пульс. У меня был красивый перстень — камея с головой Геркулеса. Он был слишком мал для пальца доктора, да к тому же этот добрый человек не носил украшений, но я упросил его нацепить перстень на цепочку от часов, в надежде, что Тео заметит этот брелок и поймет: это весть от меня. Мой друг Спенсер из Темпла тоже переживал в те дни любовную трагедию, и я стал с ним неразлучен, провожал беднягу от самого его дома до Темпла, а он провожал меня обратно до Бедфорд-Гарденс, и, конечно, всю дорогу мы говорили только о наших возлюбленных! Признаться, я рассказывал о своем горе всем. Моя добросердечная домохозяйка и горничная Бетти жалели меня. А мой сын Майлз, который, к моему удивлению, удосужился на днях заглянуть в эту рукопись, сказал:

— Черт побери, сэр, я и не знал, что вам и нашей маменьке пришлось такого натерпеться. Я сам получил очень жестокий удар в тот год, как вступил в армию. Одна коварная маленькая чертовка предпочла мне сэра Крейвена Оукса из нашего полка. Я чуть не спятил тогда. — И он удалился, насвистывая что-то крайне меланхолическое.

Как-то раз доктор обмолвился мне при встрече, что мистер Ламберт должен покинуть Лондон по делам службы, но я сдержал данное ему слово и не делал попыток появляться в их доме; зато, пользуясь разрешением моего милого доктора, я частенько, как вы понимаете, наведывался к нему и справлялся о его дорогой пациентке. Сообщения доктора были, однако, малоутешительны.

— Она поправляется, — сказал доктор. — Надо бы увезти ее домой в Кент или куда-нибудь на взморье.

В то время я еще не знал, что бедняжка просила и молила никуда ее не увозить, и родители, догадываясь, быть может, что удерживает ее в Лондоне, и опасаясь за ее здоровье в случае отказа, вняли ее мольбам и согласились остаться в городе.

И вот однажды утром я пришел к доктору и, как уже повелось, занял место в его приемной, откуда пациенты приглашались поочередно к нему в кабинет. От нечего делать я перелистывал книги на столе и не обращал внимания на остальных пациентов. Приемная быстро пустела, и вскоре, кроме меня, в ней осталась только одна дама под густой вуалью. Обычно последним оставался я, так как Осборн, слуга доктора, был посвящен в мои обстоятельства и знал, что меня приводил сюда недуг особого свойства.

Оставшись со мной наедине, дама под вуалью протянула мне две маленькие ручки, и я вздрогнул, услышав ее голос:

— Вы не узнаете меня, Джордж? — воскликнула она.

В следующую секунду она уже была в моих объятиях, и я целовал ее от всего своего истерзанного сердца; все мои чувства хлынули наружу, ибо после шестинедельной пытки и адских страданий встреча эта была как освежающий ветерок, повеявший на меня с небес.

Вы хотите знать, дети, кто это был? Вы, вероятно, думаете, что это была ваша мать, которую доктор привез повидаться со мной? Нет, это была Этти.

Глава LXXTI,

повествующая о том, как мистер Уорингтон вскочил в ландо

Не успел я опомниться от изумления, как эта юная особа приступила к делу:

— Вы, я вижу, явились наконец, чтобы справиться о здоровье Тео, и, кажется, огорчены тем, что ваше равнодушие и бессердечие уложили ее в постель? Вот уже шесть недель, как она хворает, а вы даже ни разу не осведомились о ней! Куда как любезно с вашей стороны, мистер Джордж!

— Но позвольте… — изумился мистер Джордж.

— А вы, должно быть, полагаете, что это верх любезности — не отходить от нее ни на шаг целый год, а потом покинуть, же сказав ни слова?

— Но, моя дорогая, вы же знаете, что я дал обещание вашему отцу! вскричал я.

— Обещание! — сказала мисе Этти, пожав плечами. — Как можно давать такое обещание, от которого моя дорогая сестрица заболела?.. Как это можно в один прекрасный день вдруг заявить: "Прощайте, Тео", — и исчезнуть навсегда! А я думала, что, когда джентльмены клянутся в чем-то дамам, они держат свое слово. Будь я мужчиной, я бы не позволила себе играть сердцем бедной девочки, чтобы потом ее бросить. Что эта дурочка сделала вам плохого — разве только то, что слишком сильно любила вас? По какому праву, позвольте вас спросить, сэр, вы сначала отняли ее у нас, а потом покинули, и все только потому, что она пришлась не по вкусу одной старой женщине в Америке? Пока вас не было, она была счастлива с нами. Она любила свою сестричку, не было на свете другой такой любящей сестры, пока она не встретилась с вами. А теперь, из-за того, что ваша маменька считает, что ее сыночек может найти себе кого-нибудь получше, вы ее бросаете!

— Силы небесные, что вы говорите, дитя мое? — воскликнул я, пораженный этим потоком несправедливостей. — Да разве я по доброй воле с ней расстался? Разве мне не было запрещено посещать ваш дом, разве ваш отец не взял с меня честное слово, что я никогда больше не увижусь с мисс Тео?

— Честное слово? И после этого вы, мужчины, еще смеете считать себя выше нас и хотите, чтобы мы вас уважали и преклонялись перед вами! Право, Джордж Уорингтон, вам надо возвратиться в вашу детскую в Виргинии, и пусть ваша чернокожая нянька укрывает вас на ночь одеяльцем, а маменька дает вам разрешение пойти погулять! Ах, Джордж! Вот уж никак не думала, что моя сестра отдаст свое сердце человеку настолько малодушному, что он не сумеет постоять за нее и при первой же преграде ее покинет. Когда доктор Хэберден сказал, что он вас пользует, я решила пойти поглядеть и вижу, что, и правда, вид у вас совсем больной, чему, признаться, я очень рада, хотя, вероятно, это у вас от страха перед вашей матушкой. Но я не скажу Тео, что вы больны! Она-то не перестала думать о вас. Она-то не могла бы нарушить клятву и на следующий же день, как ни в чем не бывало, продолжать жить по-прежнему. Нет, подобные поступки мы предоставляем совершать вам, мужчинам, ведь вы во всем выше нас — и умнее и отважней! И, однако, вы способны предать ангела — да, ангела! Десять тысяч таких, как вы, не стоят ее мизинца. И этот ангел любил меня, пока не появились вы; она была нашим сокровищем, благословением небес, а вы покинули ее — и называете это делом чести? Молчите, сэр! Я презираю весь ваш пол! Ваше превосходство над нами неоспоримо, не так ли? Мы должны преклоняться перед вами и прислуживать вам, не так ли? А я не такого уж высокого мнения о вашем уме, и ваших трагедиях, и ваших стихах, — по-моему, они часто бывают даже глупы. Я бы не стала не спать ночами, переписывая ваши рукописи, я бы не стала попусту тратить время и час за часом просиживать у окна, забыв о существовании всех, кроме вашей милости, и ждать, когда вы появитесь на улице в своей шляпе набекрень! Вы уезжаете? Ну, и скатертью дорога, только верните мне мою сестру! Верните нам наше сокровище! Она так любила всех нас, пока не появились вы! А вы покидаете ее потому только, что ваша маменька, видите ли, решила, что может найти для вас кого-нибудь побогаче! О, вы воистину храбрый мужчина! Так ступайте и женитесь на той, которую подыскала для вас ваша маменька, а моя душенька пусть умирает, покинутая вами!

— Боже милостивый, Этти! — вскричал я, пораженный этой несуразной логикой. — Разве это я захотел покинуть вашу сестру? Разве я не стремился сдержать слово и разве не ваш отец воспротивился этому и заставил меня пообещать, что я не буду даже пытаться ее увидеть? А мое слово, моя честь это мое единственное достояние!

— Ну да, конечно, ваше слово, ваша честь! Вы сдержали свое слово, данное ему, и нарушили — данное ей! Вот она — ваша честь! Да будь я мужчиной, я бы уж сумела объяснить вам, во что я ее ставлю — вашу честь! Ах да, я забыла — вы же обязались не нарушать порядка и спокойствия и не имеете права… О, Джордж, Джордж! Разве вы не видите, в каком я горе? Я просто в отчаянии и сама не знаю, что говорю. Не покидайте ее! У нас дома никто этого не понимает. Они думают иначе. Но ведь никто не знает ее так, как я, а я говорю вам: она умрет, если вы ее оставите. Скажите мне, что вы этого не сделаете. Сжальтесь надо мной, мистер Уорингтон, и верните мне мою дорогую сестричку! — И так это пылкое, обезумевшее от горя создание изливало на меня то свой гнев, то свои мольбы и от язвительных укоров переходило к слезам. Правильно ли наш маленький эскулап оценил болезнь своей дорогой пациентки? Правда ли, что для нее не существовало иного лекарства, кроме того, о котором молила Этти? Разве другие не страдали столь же жестоко, когда кто-то был отторгнут от их сердца, не пережили такую же лихорадку и такой же упадок сил, не лежали на одре болезни, видя избавление разве что в смерти, и тем не менее в конце концов восстали от одра и долго еще потом влачили свои дни, пока не сошли в могилу? Но любовь эгоистична, ей нет дела до чужих чувств и страданий, а наша любовь казалась нам столь огромной, словно равной ей еще не существовало на земле и не было влюбленных, которые бы страдали так, как мы. Иначе в лице этой юной, страстной заступницы за сестру мы увидели бы перед собой другой пример — пример того, как нежное, пораженное любовным недугом сердце может молча страдать, переболеть и оправиться. Разве не так было с самой Этти? Ее сестра и я, когда наша любовь была еще легка и бездумна, не раз в минуты нежной доверчивой болтовни черпали особую тайную усладу и чувство спокойной уверенности, обращаясь к неудачной любви Этти. Мы словно сидели у горящего камина и прислушивались к завыванию ветра за окном или гуляли по берегу mari magno {Большого моря (лат.).} и смотрели на борющийся с бурей корабль. И, теснее приникнув друг к другу, мы наслаждались своим счастьем и со снисходительным сочувствием взирали на несчастья других. Не будем бежать от истины. Признаем, что, подчинившись воле обстоятельств, мы могли бы со временем примириться с нашей разлукой. Теперь, в мои преклонные лета, располагающие к скептицизму, я склонен такую возможность допустить. Но в те далекие дни я всей душой стремился разделить опасения и страхи пылкой маленькой Этти и безоглядно поверить, что разлука со мной будет стоить жизни самому дорогому для меня существу. Был ли я неправ? Сейчас я уже не решусь с уверенностью ответить на этот вопрос. Я могу сомневаться в самом себе (или, как мне кажется, не сомневаться), но только не в Тео, а она, конечно, терзалась теми же тревогами и страхами, как Этти. Я хотел было поделиться ими с нашим добрым доктором, но тот не дал мне произнести ни слова.

— Молчите! — с притворно испуганным видом воскликнул он. — Я не должен этого слушать. Если двое знакомых случайно встречаются в моей приемной и вступают в разговор, я тут ни при чем. Но чтобы быть свахой или сводником, это уж — прошу покорно! Что, по-вашему, сделает генерал, возвратившись в Лондон? Не будь я доктор, если он не потащит меня на лужайку за Монтегью-Хаус, а мне, друг мой, жизнь еще не надоела! — И он вскочил в свой экипаж, предоставив меня моим размышлениям. Однако, прежде чем тронуться с места, он сказал мне еще: — И чтобы больше никаких свиданий с мисс Этти в моей приемной, запомните это.

О да! Конечно, это не повторится! Мы люди чести, и слово наше крепко, ну и так далее и тому подобное. К тому же увидеться с Этти было для меня таким неоценимым благом, и разве я не был обязан за это вечной благодарностью доктору? Этот глоток живой воды освежил мою душу, и мне казалось, что я смогу теперь еще долго продержаться. Я проводил Этти до Сохо, и мне даже в голову не пришло условиться о новой встрече с ней. Но наш маленький связной оказался предусмотрительнее меня — она спросила, посещаю ли я по-прежнему библиотеку Музея, на что я ответил:

— Да, случается иногда заглянуть. Но я слишком несчастен теперь, даже читать не могу. Не понимаю, что напечатано на бумаге. Я разлюбил свои книги. Даже Покахонтас опостылела мне. И… — Неизвестно, как долго еще продолжал бы я в таком духе, если бы Этти не прервала меня, нетерпеливо топнув ножкой.

— Перестаньте молоть вздор! Право, Джордж, вы еще глупее, чем Гарри!

— Почему вы так считаете, дитя мое? — спросил я.

— В какое время вы бываете в библиотеке? Вы выходите из дома в три часа, переходите через дорогу и направляетесь к Тотнем-Корт. Вы проходите через весь побелок и сворачиваете на Грин-лейн, которая ведет обратно — к новой лечебнице. Ну что, разве нет? А если вы будете прогуливаться так с недельку, вам это не повредит. До свиданья, сэр, и прошу вас, не провожайте меня. — Она делает мне реверанс и удаляется, опустив на лицо вуаль.

Грин-лейн, которая ведет от новой лечебницы на север, теперь вся застроена домами. А в мое время, в царствование доброго старого короля Георга II, это был захудалый сельский пригород Лондона — местечко, пользовавшееся такой дурной славой, что горожане никогда не возвращались ночью со своих вилл или из разных увеселительных заведений в Хемстеде в одиночку, а собирались целыми компаниями и часто еще в сопровождении лакеев с горящими факелами на случай нападения разбойников, которыми кишмя кишели окрестности города. Если вы поворачивались спиной к Лондону, перед вами возникали на горизонте холмы Хемстеда и Хайгета, каждый увенчанный своей церковью, — и на протяжении нескольких дней мистер Джордж Уорингтон имел удовольствие любоваться этим пейзажем, а потом возвращался обратно по дороге, ведущей к новой лечебнице. Здесь было много всяких кабачков, и мне вспоминается один из них под вывеской "Протестантский Герой", где торговали пивом и пирожками, вспоминается и его славная хозяйка в чистом переднике, которая не то на третий, не то на четвертый день сказала мне с реверансом:

— Похоже, барышня опять не придет, сэр! Может быть, ваша честь не откажется заглянуть сюда и отведать моего холодного пива?

И вот наконец 25 мая — о, эта дата достойна быть записанной белейшим мелком! — шагая по Тотнем-роуд неподалеку от молельни мистера Уайтфилда, я увидел впереди ландо, а на козлах рядом с возницей — моего молодого друга Чарли, который кричал мне, махая шляпой:

— Джордж! Джордж!

Я бросился к экипажу. Ноги у меня дрожали, колени подгибались, мне казалось, что сейчас я упаду прямо под колеса: в ландо сидела Этти, а возле нее полулежала на подушках моя драгоценная Тео. Как исхудала ее бедная ручка с тех пор, как последний раз лежала в моей руке! На впалых щеках горел жаркий румянец, в глазах был лихорадочный блеск, а звук ее голоса болью отозвался в моем сердце, наполнив его и печалью и радостью.

— Я повезла ее прокатиться до Хемстеда, — скромно опустив глаза, говорит Этти. — Доктор сказал, что свежий воздух будет ей полезен.

— Я была больна, Джордж, но теперь мне лучше, — говорит Тео, и в это время из молельни доносится пение хора. Я сжимаю ее руку в своей. Снова, как прежде, она глядит мне в глаза, и мне кажется, будто мы никогда и не разлучались.

Звуки этого псалма я буду помнить до конца моих дней. Сколько раз с тех пор я его слышал! Моя жена наигрывает его на клавесине, а наши малютки его поют. Вы понимаете теперь, дети мои, почему я так люблю этот псалом? Это была песнь нашей amoris redintegratae {Возрожденной любви (лат.).}, она вселяла надежду в мою душу, погруженную в безысходный мрак и отчаяние. Да, никогда прежде не был я так несчастен, ибо даже мрачным дням плена в Дюкене сопутствовали доброта и нежность, и долго еще потом я с теплотой вспоминал бедную Лань и моего вечно пьяного тюремщика, пение лесных птиц на заре и военную музыку форта — моей тюрьмы.

Мой юный друг Чарли, повернувшись на козлах, смотрел на свою сестру и меня, погруженных в блаженное созерцание друг друга, и на Этти, увлеченно слушавшую музыку.

— Я, пожалуй, подойду поближе, послушаю псалом. И, быть может, этот знаменитый мистер Уайтфилд будет как раз сегодня читать проповедь. Пойдем со мной, Чарли, а Джордж покатается полчасика с нашей дорогой Тео — до Хемстеда и обратно.

Чарли, казалось, не испытывал особенного желания присутствовать при том, как мистер Уайтфилд и его паства будут упражняться в благочестии, и высказал предположение, что Джордж Уорингтон не хуже его может повести Этти в часовню. Но Этти не любила, когда ей перечили.

— Если ты не пойдешь со мной, тогда больше не жди, чтобы я помогала тебе делать уроки, — вскричала она, после чего Чарли слез с козел, и они скрылись в молельне.

Найдется ли мне оправдание в глазах людей высоконравственных и не забывших о данном мной обещании, ибо я вскочил в ландо и опустился, как когда-то, на сиденье рядом с моей драгоценной Тео? Пусть так, я свое обещание нарушил. Буду ли я сурово осужден? Ну что ж, осуждайте на здоровье, высокочтимый сэр. Да, я нарушил мое обещание, и если вы, друг мой, не сделали бы того же, оставайтесь при вашей добродетели. Впрочем, я, конечно, ни на мгновение не могу допустить, что мои собственные дети посмеют вообразить себя хозяевами своего сердца и вздумают распоряжаться им по своему усмотрению. О нет, детки, вы уж позвольте папеньке решать за вас, когда вы голодны и когда испытываете жажду, и выбирать для вас женихов и невест, а потом вы, в свою очередь, будете устраивать браки ваших детей.

А теперь вам, конечно, не терпится узнать, что произошло, когда ваш папенька прыгнул в ландо и уселся рядом с вашей бедной маменькой, полулежавшей на подушках.

— Я перехожу к твоей части повествования, моя дорогая, — говорю я и поглядываю на мою жену, которая продолжает работать иглой.

— Зачем же, друг мой? — говорит моя женушка. — Все это можно пропустить и прямо перейти к большим событиям, к знаменитым сражениям и к вашей героической обороне…

— Форта Как-бишь-его в году тысяча семьсот семьдесят восьмом, когда я сорвал эполеты с мистера Вашингтона, выбил глаз генералу Гейтсу, срубил голову Чарльзу Ли и присадил ее обратно?

— Мы хотим послушать про войну, — просят мальчики, и даже сам капитан снисходит до признания, что он не прочь узнать подробности любой битвы, хотя бы даже из уст офицера милиции.

— Не спешите, молодые люди! Всему свое время. До военных событий я еще не добрался. Пока я еще только молодой джентльмен, вскочивший в ландо к юной леди, встречи с которой поклялся избегать. Я беру ее за руку, и после некоторого сопротивления ее рука остается в моей. Ты помнишь, моя радость, какая она была горячая, эта маленькая ручка, как она трепетала и как бился в ней пульс — сто двадцать ударов в минуту, никак не менее. Экипаж не спеша катился в сторону Хемстеда, а я обратился к мисс Ламберт со следующими словами…

— Ну же, ну, ну! — хором восклицают девочки во главе с мадемуазель, их французской гувернанткой, и та добавляет:

— Nous ecoutons maintenant. La parole est a vous, sieur le chevalier! {Итак, мы слушаем, слово за вами, шевалье! (франц.).}

Теперь мы все собрались в кружок: маменька на своем месте по одну сторону камина, папенька — на своем, по другую; здесь и капитан, и мадемуазель Элеонора, на которую он поглядывает что-то слишком уж умильно (перестань пялить глаза, капитан), и две девочки, жадно приготовившиеся внимать, словно… ну, скажем, словно нимфы Аполлону. А вот явились Джон и Томас (они туговаты на ухо) с чайными подносами и чашками.

— Что ж, отлично, — говорит сквайр, доставая свою рукопись и потрясая ею в воздухе. — Сейчас вы узнаете секреты вашей маменьки, да и мои тоже.

— Мажете их огласить, папенька! — говорит моя супруга. — Мне кажется, нам нечего стыдиться. — И краска заливает ее доброе лицо.

— Но сначала позвольте мне, молодые люди, задать вам два-три вопроса,

— Allons, toujours des questions! {Ну вот, вечно вопросы! (франц.).} говорит мадемуазель, пожимая хорошенькими плечиками. (Она была рекомендована нам Флораком, и боюсь, что наш славный шевалье сам не остался равнодушен к чарам прелестной мадемуазель де Блуа.)

Но обратимся к нашим вопросам.

Глава LXXIII,

в которой все снова выходят из экипажа

— Если вам, капитан Майлз Уорингтон, выпадет на долю честь заслужить расположение дамы, даже нескольких дам, ну, скажем, — герцогини Девонширской, миссис Крю, миссис Фицхерберт, прусской королевы, богини Венеры и мадемуазель Хиллисберг из оперного театра, — короче говоря, неважно даже кого, но если вы заслужили расположение дамы, имеете ли вы привычку сейчас же отправляться в офицерское собрание и рассказывать там об этом?

— Не такой я дурак, с вашего позволения! — отвечает капитан, разглядывая в зеркале начес на виске.

— А вы, мисс Тео, рассказали маменьке все, от слова до слова, что вы шепнули мистеру Джо Блейку-младшему, сегодня утром в аллее?

— Джо Блейку, скажете тоже! — восклицает Тео-младшая.

— А вы, мадемуазель? Вы сообщили нам все, что содержала в себе надушенная записочка — франке сэра Томаса? Гляньте-ка, как она зарделась! Да вы стали пунцовой, как эта портьера, честное слово! Ничего, мадемуазель, у каждого из нас есть свои маленькие секреты, — говорит сквайр, отвешивая изысканный наклон на французский манер. — Ну конечно, Тео, дитя мое, никого там не было в кустах — одни орехи. Так что, видишь, Майлз, сынок, мы не открываем всего даже самым снисходительным из отцов, и если я расскажу о том, что происходило в одном ландо на Хемстедской дороге двадцать пятого мая тысяча семьсот шестидесятого года, пусть шевалье Руспинн повыдергает мне все зубы один за другим!

— Нет уж, пожалуйста, папенька, рассказывайте! — восклицает маменька. И кликните-ка сюда из конюшен Джобсона, который вез нас тогда, пусть и он послушает. Я требую, чтобы вы рассказали.

— Какая таинственность — что же там произошло? — очаровательно грассируя, спрашивает мадемуазель у моей жены.

— Eh, ma fille! {Ах, дитя мое! (франц.).} — шепотом отвечает та. — Вы хотите знать, что я сказала? Я сказала: "Да!" Поверите ли, ничего больше!

Итак, как видите, проболталась в конце концов моя жена, а не я, и этим, в сущности, и исчерпывается суть нашего разговора, продолжавшегося в ландо, пока оно катилось, — слишком быстро, как мне казалось, — в Хемстед и обратно. Мисс Тео не согласилась убежать от своих почтенных родителей и тайно обвенчаться со мной, — об этом не могло быть и речи. Но никому другому ни я, ни она принадлежать не будем, нет, никогда, даже если мы оба проживем мафусаилов век. И пусть хоть сам принц Уэльский посватается к ней, все равно она скажет "нет". С согласия папеньки, более того — по его приказу — она отдала мне свое сердце, и оно теперь принадлежит не ей. Когда-нибудь ее отец смягчится, ведь он такой добрый, — и если я останусь верен своему слову, она никогда не изменит, своему — ни теперь, ни через двадцать лет, ни на том свете.

Когда наше недолгое свидание подошло к концу и Этти. увидела, какой тихой радостью светится лицо Тео, она и сама просияла. Ни одно лекарство не могло бы принести Тео такой пользы, сказала эта любящая сестра. И, совершив этот акт неповиновения родителям, сестры отправились домой, а я покинул экипаж, в котором провел несколько счастливых минут возле моей драгоценной больной. Этти снова забралась в ландо, Чарли — на козлы. Впоследствии он говорил мне, что прослушал очень глупую и скучную проповедь. Этому юноше, воспитанному в правилах англиканской церкви, никак не могли прийтись по душе наставления диссидентского проповедника.

Не одна только Этти заметила перемену, происшедшую с Тео: она оживилась, лицо у нее повеселело. Мне рассказывали, что, когда сестры возвратились домой, миссис Ламберт с бурной нежностью обняла их обеих и особенно Тео.

— Ничто не может быть полезней прогулки за город, — сказала миссис Ламберт. Ее дорогая Тео ездила в Хемстед, не так ли? Не мешало бы ей завтра опять прокатиться туда. Благодарение богу, экипаж лорда Ротема раза три-четыре в неделю находится в их распоряжении, и драгоценная крошка может им пользоваться! Ну а что мистер Уорингтон мог повстречаться им на пути такая мысль как-то даже не пришла тетушке Ламберт в голову… во всяком случае, она ни словом об этом не обмолвилась. Тем, кого это интересует, я предоставляю догадываться самим: возможно ли, чтобы миссис Ламберт каким-то образом ааподозрила, что ее дочь могла где-то встретиться со своим возлюбленным? Приходят ли женщины на помощь друг другу, когда на пути их любви возникают преграды? Умеют ли женщины интриговать, строить тайные планы, выдумывать небылицы, маленькими хитростями потворствовать влюбленным, спускать с балкона веревочные лестницы, лаской, лестью, хитростью обводить вокруг пальца опекуна или служанку, усыпляя их бдительность, пока Стрефон и Хлоя воркуют и целуются в полумраке или уносятся в почтовой карете в Гретна-Грин? Да, мои дорогие, есть такие натуры, коим это свойственно, и есть такие добрые души, кои, сами верно и преданно любя в молодости, остаются исполненными нежности и сочувствия к тем, кто, приходя им на смену, заводят те же сладкие игры.

Но только не мисс Филистера. Стоит ей услышать о том, что двое молодых людей увлечены друг другом, и этого уже предостаточно, чтобы ее злоба превратила их в дураков или наделила самыми невообразимыми пороками; раз уж природа наградила ее горбом, ей хочется увидеть уродство в каждом. Заметь она двух воркующих горлиц на ветке, она стыдливо опустит очи долу, а то и спугнет их, швырнув в них камень. Но сейчас я рассказываю вам, девочки, о вашей бабушке миссис Ламберт, которая всегда была воплощением несказанной доброты, и к тому же, если возвратиться к теме нашего разговора, то откуда мне-то знать, догадывалась она о чем-нибудь или нет?

Итак, когда Тео вернулась домой, ее мать сказала ей только:

— Дитя мое, я вижу, деревенский воздух куда как тебе полезен! Надеюсь, завтра ты опять поедешь прокатиться и послезавтра тоже.

— Не кажется ли тебе, друг мой, что эта прогулка в экипаже самым чудесным образом пошла на пользу нашей малютке и что ей следует почаще выезжать на свежий воздух? — спросила миссис Ламберт своего супруга, когда он садился ужинать.

— Разумеется, разумеется, если карета шестеркой принесет нашей малютке пользу, она ее получит, — сказал генерал. А не будет лошадей, так он сам впряжется в ландо и прокатит ее в Хемстед.

Словом, этот добрый человек готов был не поскупиться ни на деньги, ни на свое время и силы, чтобы доставить удовольствие дочке. Он был в восторге от происшедшей в ней перемены: она с аппетитом съела кусочек цыпленка и выпила немножко глинтвейна, который он сам для нее приготовил, и это оказало на нее более целебное действие, чем все лекарства доброго доктора, ведь от них, видит бог, пока что было мало толку. Растроганная маменька не могла нарадоваться на дочку. Этти сияла. В этот вечер все было совсем как прежде дома, в Окхерсте. Впервые за несколько месяцев после того страшного, рокового дня, о котором все они старались не упоминать, вечер в этом доме протекал так приятно.

Однако, если сестра и мать почли за благо лаской и хитростью обманывать доброго, простодушного отца, Тео была слишком честной натурой, чтобы долго оставлять папеньку в приятном заблуждении. Когда он в третий или четвертый раз вернулся к радостной теме явно идущего на поправку здоровья дочери и спросил:

— Что все ж таки тому причиной? Деревенский воздух? Иезуитская кора? Какое-нибудь новое снадобье? — Тео, прикоснувшись к руке отца, сказала:

— А вы совсем не догадываетесь, дорогой папенька, в чем причина? — И хотя голос ее дрогнул, взгляд был ясен и прям.

— Нет, не догадываюсь, в чем же, дитя мое? — повторил свой вопрос генерал.

— В том, что я снова видела его, папенька, — сказала Тео.

При этих словах маменька и сестрица побледнели, да и от щек Тео отхлынула кровь, а сердце ее заколотилось, но она не отвела взгляда от испуганного лица отца.

— В этом не было ничего дурного, — торопливо продолжала она, — но было бы дурно скрыть это от вас.

— Великий боже! — застонал папенька, отталкивая руку дочери, и такая скорбь исказила его лицо, что Этти бросилась к сестре, которая, казалось, вот-вот лишится чувств, и, прижав ее к груди, воскликнула:

— Тео не виновата, сэр, она ничего не знала! Все это я подстроила, одна я!

Тут Тео принимается осыпать поцелуями свою драгоценную сестричку, обвив, ее шею руками.

— Что вы делаете, женщины! Вы играете моей честью! — гремит разгневанный папенька.

Миссис Ламберт разражается рыданиями.

— Мартин, Мартин! — восклицает она.

— Не упрекайте ее, папенька! — молит Этти и едва не падает, отшатнувшись к стене, ибо Тео теряет сознание у нее на груди.

Утром следующего дня я уничтожал свой завтрак, не жалуясь на отсутствие аппетита, и тут дверь отворилась, и мой верный Гамбо провозгласил:

— Генерал Ламберт.

Одного взгляда на лицо генерала было для меня достаточно. Я поняла ему уже стало известно все, что произошло вчера.

— Ваши сообщники не соизволили ни в чем признаться, — сказал генерал, как только мой слуга покинул нас. — Они держат вашу сторону, вопреки воле отца. Тайные свидания, как видно, им по нраву. Но Тео сама призналась мне, что видела вас.

— Сообщники, сэр! — сказал я (не без умысла, пожалуй, стараясь уклоняться от главной темы разговора). — Вы же знаете, как ваши дети почитают и любят своего отца. Если в этом случае они объединились против вас, быть может, это объясняется тем, что справедливость не на вашей стороне. Такой человек, как вы, не может, провозгласить sic volo, sic jubeo {Так я хочу, так велю (лат.).} законом своей семьи.

— Послушай, Джордж, — говорит генерал, — хоть нам о тобой и пришлось расстаться, видит бог, я никак не хочу, чтобы мы разлюбили друг друга. Однако ты же дал мне слово, что не будешь искать встреч с нею.

— Я и не искал, сэр, — сказал я и, кажется, покраснел, ибо, сказав правду, почувствовал, что был неправдив,

— Ах, ты имеешь в виду, что ее доставили к тебе в коляске? — в чрезвычайном возбуждении воскликнул генерал. — Пытаешься, значит, спрятаться за юбкой мисс Эстер? Не наилучший способ защиты для джентльмена!

— Нет, я не стану прятаться за спиной этого бедного ребенка, — отвечал я. — Просто я пытался уклониться от прямого ответа, но притворство не в моих правилах. Да, формально я не нарушил своего обещания, но, по сути, действовал вопреки ему. А с этой минуты беру его обратно.

— Как? Ты берешь обратно данное мне обещание? — восклицает мистер Ламберт.

— Да, я беру обратно обещание, данное необдуманно и поспешно в минуту глубокого душевного смятения. Человек не может быть вечно связан словом, исторгнутым у него в подобных обстоятельствах. Более того, пытаться навеки связать кого-либо таким словом — не гуманно и нечестно, мистер Ламберт.

— Теперь вы уже задеваете мою честь, сэр! — весь вспыхнув, восклицает генерал.

— Не будем бросаться такими словами, — запальчиво отвечаю я. — Когда произнесено это слово, уже не может быть речи о взаимном уважении, любви, разнице в возрасте, и, доведись вы мне родным отцом, — а я люблю вас, как отца, дядюшка Ламберт, — упрек в бесчестии я бы не снес даже от вас! Что бесчестного я совершил? Я увиделся с девушкой, которую считаю своей невестой перед богом и перед людьми, и увижусь с нею снова, если она этого захочет. Если она придет ко мне, мой дом станет ее домом вместе с половиной моего скромного достатка. Нет, это вы лишены права, однажды одарив меня, взять свой дар обратно. Из-за того, что моя мать несправедливо вас оскорбила, вы теперь хотите выместить свою обиду на этом нежном, невинном создании — на вашей дочери? Вы говорите, что любите ее, а сами, не можете немножко поступиться своей гордостью ради ее блага. Пусть лучше она зачахнет от горя, лишь бы старая женщина в далекой Виргинии не имела повода сказать, что мистер Ламберт помогал заманить в сети жениха для одной из своих дочерей. И во имя того, что вы называете вашей честью, а я называю себялюбием, мы должны расстаться, разбить себе сердце, постараться забыть друг друга, разлюбить, соединить свою судьбу с кем-то другим? Да может ли другой мужчина стать для моей любимой тем, чем был я? Боже сохрани! И разве может другая женщина заменить мне ее? Даже если вы обручите ее завтра с принцем Уэльским, все равно это будет вероломством и изменой. Как можем мы отречься от клятв, которые дали друг другу перед богом, и как можете вы заставить нас от них отречься? Вы можете разлучить нас, и она умрет, как умерла дочь Иевфая. Или вы поклялись перед богом лучше умертвить дочь, чем отдать ее мне? Убейте ее, если вы связаны такой клятвой, я же, клянусь, рад, что вы пришли сюда, ибо это дает мне возможность заявить: я беру обратно необдуманно данное мною слово, и если мисс Тео захочет меня видеть и позовет, я приду к ней.

Нет сомнения в том, что всю эту тираду мистер Уорингтон произнес со всем волнением и жаром, свойственным молодости, пребывая в твердом убеждении, что неизбежным следствием насильственной разлуки влюбленных будет смерть одного из них или, быть может, обоих. Кто не верит, что его первая любовь пребудет с ним до могилы? Немало повидав на своем веку, я не раз был свидетелем зарождения, роста и — увы, должен признаться и в этом! — увядания страсти и мог бы с улыбкой вспоминать теперь мои юношеские заблуждения и пылкие речи. Однако нет, пусть это было заблуждение, я предпочитаю разделять его и теперь, я предпочитаю думать, что ни я, ни Тео не могли бы заключить другого союза и что из всех земных существ небу было угодно отметить нас двоих как предназначенных друг для друга навеки.

— В таком случае нам не остается ничего другого, — сказал генерал в ответ на мою неистовую вспышку, — как расстаться и забыть, что мы были друзьями, хотя, видит бог, я очень старался этого избежать. Отныне, мистер

Уорингтон, мы с вами больше не знакомы. Я прикажу всем членам моей семьи, — и ни один из них меня не ослушается, — не узнавать вас в случае нечаянной с вами встречи, поскольку вы отказываете мне в уважении, на которое может претендовать мой возраст, а вас должно обязывать благородство дворянина. Полагаясь на ваше чувство чести и на то ложное представление, кое я составил себе о вас, я рассчитывал, что вы по собственной воле всемерно пойдете мне навстречу в моем горестном и трудном положении, ибо, видит бог, я нуждаюсь в сочувствии. Но вместо того, чтобы протянуть мне руку помощи, вы воздвигаете новые трудности на моем пути. Вместо друга я нахожу, — да простит мне милосердный бог! — нахожу в вашем лице врага! Врага, угрожающего покою и миру дома моего и чести детей моих, сэр! И таковым отныне я и буду почитать вас и буду знать, как мне с вами поступить, буде вы вздумаете досаждать мне!

И мистер Ламберт надел шляпу, махнул мне на прощание рукой и быстрым шагом удалился из моего дома.

А я остался в полной растерянности, — ведь теперь между нами была объявлена война. Недолгое счастье вчерашнего свидания было омрачено и убито; никогда еще с первого дня нашей разлуки с Тео не был я так глубоко несчастен, как теперь, когда к прежним страданиям прибавилась и горечь этой ссоры, и я увидел себя не только одиноким, но и лишившимся друга. За год постоянного и тесного общения с генералом Ламбертом я проникся к нему огромным уважением и такой глубокой привязанностью, какой не испытывал ни к одному человеку на свете, если не считать моего дорогого Гарри. Теперь он в гневе отвратил от меня свое лицо, и все померкло в моих глазах, словно солнце навеки закатилось для меня. Но даже и тут я по-прежнему чувствовал, что был прав, взяв обратно слишком поспешно данное мною обещание не видеться с Тео, что моя верность и преданность ей, так же как и ее преданность мне, превыше долга послушания и всех родственных уз, и я, пусть и не обвенчанный с нею, принадлежу ей и только ей. Мы дали друг другу клятву, и разрешить нас от этой клятвы не может даже родительская власть, и всем священнослужителям всего христианского мира остается только скрепить заключенный нами священный союз.

В тот же день, забредя по привычке в мое излюбленное прибежище — в библиотеку Нового Музея, я неожиданно столкнулся там с Джеком Ламбертом и, обуреваемый желанием излить кому-нибудь душу, сделал это со всей стремительностью молодости: потащил его из залы в сад и поведал о своем горе. Прежде я не был особенно дружен Джеком (по правде говоря, он был немного педант и нагонял на меня тоску своей напыщенностью и латинскими цитатами), наше сближение началось в дни моих бедствий, когда я был готов уцепиться даже за него. Недавно пережив разрыв с юной американкой, haud ignarus mali {Хлебнув лиха (лат.).} (я не сомневаюсь, что сам он выразился бы именно так), сей ученый муж был исполнен сочувствия. Я рассказал ему все, уже подробно изложенное мною здесь, поведал о своей вчерашней встрече с его сестрой, о разговоре с его отцом сегодня утром и о моем решении не разлучаться больше с Тео, чего бы мне это ни стоило. Разобравшись мало-помалу в значении различных греческих и латинских изречений, которыми он меня засыпал, я понял, что он на моей стороне, и пришел к выводу, что он человек весьма здравомыслящий, после чего, ухватив его за локоть, больше уже не отпускал его от себя и проникся к нему такой симпатией, какой никогда к нему не испытывал и которая была ему непривычна. Я проводил его до отцовского дома на Дин-стрит, подождал, пока за ним захлопнется дорогая моему сердцу дверь, оглядел со всех сторон дом в мучительном желании угадать, что происходит за его стенами и как здоровье моей любимой. Потом в соседней кофейне я заказал бутылку вина и стал ждать возвращения Джека. Когда мы расставались, я назвал его братом. Так какой-нибудь несчастный бродяга, заключенный в Ньюгетскую тюрьму, старается подольститься к своему товарищу, или к священнику, или к любому, кто пожалеет его в несчастье. Я выпил целую бутылку вина в кофейне, которая, кстати сказать, называлась "Кофейней Джека", и заказал другую. Мне казалось, что Джек никогда не вернется.

Однако он все же появился наконец, и вид у него был довольно испуганный. Зайдя ко мне за перегородку, он выпил два стакана вина из моей второй бутылки, а затем принялся за свой рассказ, представлявший — для меня, во всяком случае, — немалый интерес. Моя бедная Тео, потрясенная, по-видимому, вчерашними событиями, не покидала своей комнаты. Джек явился домой прямо к обеду, по окончании которого его добрый отец заговорил о событиях этого утра; я рад, сказал он, что присутствие моего старшего сына Джека и отсутствие моей дочери Теодозии позволяет говорить более свободно, после чего во всех подробностях пересказал разговор, который состоялся у нас с ним в моей квартире. Он сурово приказал Эстер молчать, хотя бедняжка сидела тихо, как мышка, и заявил своей супруге (занятой, по своему обыкновению, манипуляциями с носовым платком), что все женщины (тут он невнятно пробормотал что-то похожее на проклятье) в сговоре против него и все они сводни, и, наконец, яростно повернувшись к Джеку, спросил, что может он сказать по поводу всего вышеизложенного.

К немалому изумлению отца и радости матери и сестры, Джек произнес целую речь в мою защиту. Он утверждал (опираясь на авторитет древних — каких именно, мне неведомо), что обсуждаемый вопрос уже вне компетенции родителей, как одной, так и другой из сторон, и что, дав несколько месяцев назад согласие на наш брак, они теперь не вправе взять его обратно. Не разделяя взглядов огромного множества ученых и весьма уважаемых богословов на свадебный обряд, — на эту тему можно было бы сказать еще очень многое, — он тем не менее свято чтит самый брак, быть может, даже еще более свято, чем они, ибо даже если браки совершаются в магистрате чиновниками, без участия священнослужителя, тем не менее перед лицом господа эти узы нерасторжимы…

— Я хочу сказать, сэр, — тут Джек, по его словам, повернулся к отцу, что если "никто да не расторгнет узы, коими я, Джон Ламберт, служитель бога, соединил этого мужчину и эту женщину", то никто да не разлучит и тех, кто соединился перед лицом бога. — И в этом месте своего рассказа он обнажил голову. — Тут, — продолжал он, — для меня нет никаких сомнений. Вы, глава семьи, лицо в своей семье священное, соединили этих двух молодых людей, или дали им право связать себя нерасторжимыми узами с вашего согласия. Мои воззрения на этот предмет не допускают двух толкований, и я подробно изложу их в нескольких последовательных собеседованиях, кои, без сомнения, должны будут вас удовлетворить. После этого, — продолжал Джек, — отец сказал: "Я уже вполне удовлетворен, мой мальчик", — а эта вострушка Этти, которой палец в рот не клади, шепнула мне на ухо: "Мы с маменькой сошьем тебе дюжину сорочек, честное слово",

— Пока мы так беседовали, — продолжал свой рассказ Джек, — появилась моя сестрица Теодозия, очень бледная, надо сказать, и очень взволнованная, поцеловала папеньку, опустилась на стул рядом с ним, отломила кусочек гренка… Дорогой мой Джордж, этот портвейн восхитителен, я пью за твое здоровье… Отломила кусочек гренка и окунула его в глинтвейн.

"Ты бы слышала, какую проповедь прочел нам сейчас Джек, жаль, что тебя здесь не было! — сказала тут Эстер. — Это была очень красивая проповедь".

"Вот как?" — говорит Теодозия. Она, бедняжка, была настолько слаба и измучена, что у нее, думается мне, не хватило бы даже сил оценить мое красноречие или блестящий подбор цитат, который, признаться, довелось мне сегодня пустить в ход.

"Он говорил подряд три четверти часа по шрусберийским башенным часам, сказал папенька, хотя, разумеется, по моим часам, я не говорил так долго. И все это касалось тебя, моя дорогая", — продолжал папенька, похлопывая Теодозию по руке.

"Меня, папенька?"

"Тебя, душенька… и мистера Уорингтона… то есть Джорджа", — сказал папенька и тут — (продолжал мистер Джек) — сестра положила ему голову на плечо и заплакала.

"Это напоминает мне одно место из Павзания, сэр, — сказал я, — только там было по-другому".

"Вот как? Из Павзания? — говорит папенька. — А это кто такой, позвольте узнать?"

Я невольно улыбнулся простодушию нашего папеньки, который не стыдился выказывать свое невежество перед детьми.

"Когда Улисс похитил Пенелопу у отца, царь поспешил следом за дочерью и женихом, умоляя ее возвратиться. Улисс же, как нам сообщают, предоставил ей решать самой: хочет ли она возвратиться или хочет остаться с ним. В ответ на это дочь Икария опустила на лицо покрывало, моя же сестрица, за неимением покрывала, нашла спасение в вашей жилетке, сэр", — сказал я, и мы все рассмеялись. Однако маменька заявила, что, сделай кто-нибудь такое предложение ей… или будь Пенелопа женщиной с характером, она тут же без промедления вернулась бы домой к отцу.

"Но я никогда не отличалась сильным характером, маменька!" — сказала Теодозия, все еще пребывая in gremio patris {В объятиях отца (лат.).}.

— Что-то я не припомню, чтобы в годы моей юности подобные нежности были у нас в ходу, — заметил Джек. — Но тут вскоре, братец Джордж, я вспомнил о вас и покинул родителей, которые в это время уговаривали Теодозию вернуться в постель. Последние события, как видно, очень взволновали и еще больше ослабили ее. Мне самому довелось в свое время испытать, как известное чувство, именуемое страстью, полно solicita timoris {Тревожащего страха (лат.).}, как оно изнурительно для души, и я совершенно убежден, что если позволить ему зайти слишком далеко или в такой мере ему поддаваться, как это делают женщины, неспособные мыслить философски, то, повторяю, я совершенно убежден, что оно в конечном счете может сокрушить любое здоровье. Ну, за ваше здоровье, братец!

Сколь быстро свершилась эта перемена — от скорби к надежде! Какой поток счастья захлестнул мою душу и огнем пробежал по жилам! Хозяин, еще бутылку! Пожелай мой честный Джек опустошить целый бочонок вина, я был бы только рад его попотчевать, и, правду сказать, Джек щедро проявил свое расположение ко мне этим способом и не скупясь проявлял его весь день. Я не стану подсчитывать количества опорожненных бутылок или определять, насколько я отстал от Джека, и оставляю на совести обрадованных слуг предъявленный мне фантастический счет. Джек был мой дорогой брат, лучший из братьев! Я поклялся ему в вечной дружбе! Я готов был для него на все, — пожелай он сан епископа, и, клянусь, он бы его получил. Он говорит, что я декламировал стихи под окном моей возлюбленной, но был усмирен ночным сторожем. Может быть, не знаю. Знаю только, что я проснулся утром в блаженном состоянии восторга, хотя голова у меня раскалывалась от боли.

Но я еще не постиг тогда всей полноты моего счастья, не знал, я и о том, сколь решительное изменение претерпели намерения моего благородного врага. Его гордость, несомненно, была глубоко задета, когда ему в его возрасте пришлось выслушивать возражения и упреки юнца, да еще выраженные в столь малопочтительной форме. Но, будучи истинным христианином, мистер Ламберт, глубоко уязвленный и оскорбленный резкостью моего отпора и встревоженный горем своей любимой дочери, отправившись по своим делам в весьма угнетенном, как он впоследствии мне рассказывал, состоянии духа, зашел вечером, по своему обычаю, в открытую для молящихся церковь. И когда там, преклонив колени и обратись душой к Тому, кто не единожды, хотя и скрытно от глаз, служил ему опорой и утешением, испросил он себе указания свыше, ум его просветлел, и он пеняя, что дочь его была права в своей непоколебимой преданности мне, он же заблуждался, требуя от нее полнейшего ему повиновения. Вот почему старания Джека так быстро увенчались успехом, и для человека, чье нежное, благородное сердце не умело таить злобу и, причиняя боль своим близким, кровоточила само, для человека, который всегда чуждался деспотизма и проявления своей власти, было лишь облегчением и радостью встать на привычную для него стезю любви и доброты.