"Еретик" - читать интересную книгу автора (Делибес Мигель)

V

Сама того не ведая, юная Минервина придерживалась предписаний Синода, изданных в Алькала-де-Энарес в 1480 г., и считала, что обучение катехизису и в школе это одно и то же. Двадцать лет назад ее мать в Сантовении также полагала, что научиться читать и писать все равно, что научиться быть христианином. Этому способствовал добродушный приходский священник дон Никасио Селемин, который каждый день в одиннадцать утра звонил в колокол с не вполне ясным намерением, которое каждый житель деревни толковал по-своему. «Уже звонят в школу», — говорили одни; меж тем как другие, более набожные, услыхав звон, давали ему другое объяснение: «Дон Никасио зовет учить катехизис. Живо собирайся, уже второй удар». В любом случае жители Сантовении отождествляли в начале века образование и изучение основ христианства, благодаря чему выросло поколение, к которому принадлежала Минервина — для него говорить с Богом и учиться грамоте было одно и то же. Убеждение в этом тождестве столь глубоко укоренилось в душе девушки, что, прежде чем Сиприа-но исполнилось семь лет, она начала посвящать по уграм один час религиозному образованию малыша. Вначале мальчик воспринял это новшество как очередную забаву. Запершись в мансарде, где стояла кроватка Сиприано, Минервина, сидя за столиком под слуховым окном, вела урок. Перво-наперво надо было научить ребенка делать знак от нечистой силы и осенять себя крестным знамением — два религиозных знака, которые Минервина долго учила двадцать лет назад, но которые для Сиприано не представляли никакой трудности.

— Ты складываешь пальцы вот так и так, как палочки креста, понял?

— Конечно, палочки креста, — говорил малыш, улыбаясь.

Сиприано бойко объяснял значение креста от нечистой силы, и, когда девушка говорила ему, что прикосновение скрещенными пальцами ко лбу отгоняет дурные мысли, ко рту — отгоняет дурные слова, а к груди — отгоняет дурные желания, он это понимал, хотя еще не мог отличить дурные мысли, дурные слова и дурные желания от хороших. После знаков против зла Минервина, следуя методу дона Никасио Селемина, прикрепившего в первый же день к стене большую таблицу, на которой значилось «Таблица для обучения детей чтению», начала его учить молитвам: «Pater noster», «Ave, Maria» и «Salve» [68]. Девушка пела их вместе с малышом, повторяя раз за разом, и ребенок запоминал их с поразительной быстротой. Иногда он, правда, перебивал ее:

— Я устал, Мина. Давай чуточку поиграем в солдатиков.

Но она настаивала на своем:

— Надо это делать, даже если нам неохота, золотце мое. Без молитвы никто не может спастись, и Минервина пойдет в ад, если не поможет спастись тебе…

Она повторяла словечки дона Никасио Селемина, в полной уверенности, что если Сиприано по ее вине не научится молиться, то и ребенок, и она будут гореть в адском пламени. Двигало ею смешанное чувство, желание-страх: ее целью было вознестись на небо, обитель всех благ, тогда как ад в ее воображении, а также в мыслях ребенка представлял собой вечную кару, сумму всех бед, грозную опасность, которой надо избежать.

— А если я не буду молиться, я попаду в ад, Мина?

— Пойми меня, ты должен научиться отличать хорошее от плохого, и когда этому научишься, будешь волен делать то, что тебе захочется.

Малыш повторял нараспев фразы, произносимые Минервиной, он ее слушался, зная, что это для его же блага, что она его спасает, делает для него все, что только может делать один человек для другого. И все же однажды утром Сиприано был так поглощен своими играми, что его никак не удавалось призвать к порядку.

— Потом, Мина. Сейчас я не хочу молиться.

В ту ночь он долго не мог уснуть. Когда же, наконец, уже далеко за полночь, удалось забыться сном, ему явился витающий на небе, среди облаков, Бог Отец. Этот образ он видел где-то раньше, возможно, в какой-то книге, но у того, кого он видел теперь, была точь-в-точь физиономия дона Бернардо: полное лицо, борода и волосы на голове густые, прямые, и ледяной, сверлящий взгляд, который на миг скрестился с его взглядом. Сиприано закрыл глаза, съежился; ему захотелось вовсе исчезнуть, но Господь схватил его за ухо и произнес:

— Ты скажешь мне, сударик, почему ты не хочешь молиться?

Сиприано в страхе проснулся. Он увидел над собой усеянный звездами прямоугольник слухового окна на потолке, но у него даже не было сил закричать. Тогда он соскочил с кроватки, стал на полу на колени и принялся шептать молитвы, которые утром пропустил. Так он молился долго-долго, пока не заснул в той же позе, уткнувшись головой в постель. В таком положении нашла его, проснувшись, Минервина, положила к себе на кровать, согрела. Ребенок начал бессвязно рассказывать свое видение:

— И явился Господь наш, но это был папочка, и схватил меня за ухо, и сказал мне, что я должен всегда молиться.

— Ты уверен, что папочка был Господь?

— Уверен, Мина. У него были такие же глаза и такая же борода.

— И он был очень сердит?

— Очень сердит, Мина. Он потянул меня за ухо и назвал «сударик».

Дон Бернардо ничего не имел против того, что няня учит ребенка вере Христовой. Его удивила образованность Минервины, и он одобрил метод дона Никасио Селемина как основу. Однако знания девушки были весьма ограничены, время шло, а ребенок не продвигался в науках. После десяти заповедей Минервина обучила его догматам веры, рассказала, какие есть враги души человеческой, какие существуют теологические добродетели и восемь блаженств [69], но дальше дело не шло. На таблице «для обучения детей чтению» ничего больше не было, педагогическая система дона Никасио этим ограничивалась. Тогда у дона Бернардо начала зреть идея пригласить учителя. В те времена в городе было много хороших учителей, и знатные семьи доверяли им своих детей. Взять наставника, несомненно, было бы полезно для ученика, но, кроме того, стало бы признаком более высокого общественного уровня, приближало бы к аристократии — а это было тайной мечтой дона Бернардо с тех пор, как он начал мыслить. Сеньор Сальседо знал, что, кроме благосостояния материального, есть мир интеллектуальный, более обширный и ценимый, с которым он, к его сожалению, так и не познакомился: гласные и согласные, различные сочетания слогов, латинское письмо и грамматика. Читать по-латыни и писать по-испански, говорил он себе, вот чем надо заниматься. Мальчик уже не маленький, и предоставить его образование служанкам нежелательно, тем паче ввиду его общественного положения. В дальнейшем еще предстояло обучение столь оклеветанной и непочитаемой науке, как счетные таблицы, с которыми, несмотря на пренебрежение к ним в ту эпоху, ему хотелось бы, чтобы Сиприано ознакомился. Итак, становилось необходимо взять учителя, но неужели же домашнего? Дона Бернардо вовсе не привлекала перспектива взять в дом опытного наставника. Сама мысль об этом его коробила — он предчувствовал, что его невежество, теперь отчасти заметное для брата Игнасио, выйдет наружу перед дядькой, который будет сидеть с ним за обедом и десертом. Так он пришел к решению нанять наставника, приходящего по утрам и покидающего их дом в полдень.

Внешность дона Альваро Кабеса де Вака, с его изрядно потертым кафтаном французского покроя до колен и черными обтягивающими панталонами, нагнала страху на Сиприано и нисколько не восхитила дона Бернардо. Достигнуть договоренности, впрочем, оказалось нетрудно, хотя для малыша идея сменить мансарду на бельэтаж и его комнатку под крышей на другую, смежную с комнатой отца, и впервые быть отделенным от Минервины, оказалась тяжелым ударом.

Тощий, суровый дон Альваро с торчащими скулами и редкой бороденкой установил с первого же дня дистанцию между собой и учеником. Однако мальчик отвечал умно и быстро, едва давая закончить вопрос. И пока шло повторение по рутинным тропам, занятия проходили без особых трудностей. Тем не менее мальчика, запуганного с первого же дня, одолевал страх от близкого присутствия отца в соседней комнате.

И всякий раз, слыша, как тот кашляет или двигает по полу кресло, мальчик настораживался, бледнел и замирал, из головы у него все вылетало. Семнадцать чихов подряд дона Бернардо в первые утренние часы чуть ли не вошли в поговорку. Тут он давал себе волю, так что каждый чих походил на небольшой взрыв, — предметы на столах дрожали, казалось, сам дом сдвигался с места. Мысль о близости отца в конце концов заслонила все прочие мысли в мозгу Сиприано. Он чутко прислушивался к случайным шумам, к басовитому ворчанью отца, к его шагам, его чиханью. После каждого чиха Сиприано представлял себе отцовское лицо, его ледяной взгляд, сальную бороду, свирепо сведенные брови. Дон Альваро, однако, не замечал невнимательности мальчика, пока они не завершили «таблицу для детей». Дальше Сиприано — без какого-либо злого умысла — отказался вступать на новые пути. Он не то чтобы сопротивлялся, нет, он просто физически не был способен слушать объяснения преподавателя, фиксировать внимание на его губах. Мальчик не сводил глаз с черных икр наставника, но голова его, по существу, находилась по ту сторону стены. Что означало только что прозвучавшее властное перханье дона Бернардо? Почему он отодвинул кресло назад и встал? Куда он идет? Все страхи раннего детства внезапно обрушивались на него лавиной. Без Минервины рядом он чувствовал себя беззащитным. Дон Альваро говорил без остановки, слегка дребезжащим голосом, устремив на него глубоко сидящие глаза.

— Ты понял, Сиприано?

Сиприано внезапно возвращался к действительности. Он вскидывал на учителя глаза, словно говоря: «Не знаю, о чем ваша милость говорит и к чему клонит», но вслух лгал:

— Да, конечно.

Тогда дон Альваро продвигался немного дальше, пока не замечал, что Сиприано не следит за его мыслью, что ум мальчика остался прикованным к «таблице для детей». Учитель терпеливо начинал повторять сказанное, снова и снова. Одно из двух: либо дон Альваро питал слепую веру в собственные умственные способности, либо плата, назначенная ему доном Бернардо, была весьма внушительной. Факт тот, что это мнимое обучение продолжалось несколько месяцев — дон Альваро все ждал, когда его ученик проснется, а Сиприано настороженно прислушивался к тому, что происходило в соседней комнате. Таким образом мальчик все же выучился читать на латинском, но стал хромать, когда подошли к склонениям. И до такой степени они ему не давались, что в один прекрасный день раздосадованный дон Альваро после уроков зашел к дону Бернардо. Разговор был кратким и драматическим.

— Так дело у нас дальше не пойдет, дон Бернардо. Мальчик занят другими вещами.

— Другими вещами? Да он никогда ничего другого не знал. Вряд ли он может быть занят чем-то, чего не знает.

— Он отвлекается. Я не могу заставить его сосредоточиться. В этом вся суть.

Дон Бернардо, уже одетый для выхода на улицу — он собирался на склад, — был явно рассержен.

— Ваша милость хочет сказать, что мальчишка глуп.

— Отнюдь нет! — сказал дон Альваро. — Мальчик смышленый, живой, как белка, но все это без толку. Он меня не слышит, не следит за моими словами, его не интересует то, что я ему рассказываю.

Дон Бернардо смирился с мыслью, что приходящий учитель не самый лучший способ обучения его сына, этого маленького матереубийцы. Есть другие способы, и он, будучи человеком недобрым, избрал первое, что пришло ему в голову: школа-интернат. Строгий режим безо всяких там каникул. Пора отделить его от няни. Дон Бернардо знал, что в городе нет образовательных заведений, достойных такого названия, однако его брат Игнасио был главным попечителем самого известного интерната, Приюта для подкидышей, которым управляло Братство Святого Иосифа и Святой Девы, занимавшееся воспитанием брошенных детей.

Дона Игнасио это решение огорчило.

— Эта школа не для людей нашего сословия, Бернардо.

Но дон Бернардо теперь носился с идеей проучить аристократию, открыть ей глаза.

— А я слышал о ней хорошие отзывы. Там есть двадцать восемь мест для стипендиатов, мой сын сможет платить за свое содержание и еще за пятерых товарищей, если это потребуется для того, чтобы его туда приняли.

Дон Игнасио схватился за голову.

— Приют живет за счет благотворительности, Бернардо. Кроме того, ты же прекрасно знаешь, что дети, брошенные родителями, как правило, не самая лучшая компания. Правда, школа эта серьезная, потому что мы, депутаты Братства, приложили большие усилия и поставили директором знающего учителя. На утренние уроки Закона Божьего собираются по звону колокола дети всех сословий, вдобавок на остальные уроки принимают приходящих платных учеников. Не будет ли такой режим для Сиприано более подходящим?

— Моего сына надо поставить на правильный путь, — упорно стоял на своем дон Бернардо. — Нянюшка слишком его избаловала. И этому придет конец. Я помещу его как интерна, и чтобы никаких каникул: но для того, чтобы он поступил в Приют, мне надобно твое содействие. Согласен ты оказать его?

Хотя дон Игнасио был интеллектуально безмерно выше брата, у него не хватило характера воспротивиться. На следующий день он отправился в Братство, ведавшее приютом, и, когда завел речь о великодушном решении брата, это было встречено наилучшим образом, равно как и на собрании депутатов в следующий четверг, которое проголосовало за прием мальчика. Таким образом, при обязательстве дона Бернардо оплатить содержание сына плюс стипендии еще трем мальчикам и щедрые взносы в Ящик для подаяний, Сиприано был принят в интернат.

Минервина выплакала все слезы, когда ей сообщили эту новость, но ее рыдания впервые не вызвали ответных рыданий мальчика. Страх, внушаемый отцом, был сильнее всех прочих доводов, и перспектива уйти из дома и жить в обществе других мальчиков казалась возбуждающей и заманчивой. Решение отца не видеть его «даже летом» лишь усиливала желание быть подальше от этих пронзительных глаз, омрачавших его детство. Вдобавок надежда на то, что дон Бернардо оставит Минервину в доме — так он говорил, — вселяла определенную уверенность, что отступление не отрезано. Девушка снова пришла проливать слезы на улицу Тенериас, рядом с рекой, возле школы. Она несколько раз поцеловала Сиприано и сжимала его в объятиях, пока он не вырвался, не побежал, держа в обеих руках по узелку, и не исчез за двойной дверью. И тут ею овладело чувство, что она утратила его навсегда.

Здание школы было не так уж велико, однако в нем имелись три просторных места: часовня, спальня и внутренний двор для игр. Переступив порог, Сиприано лишился двух важных вещей: привычной одежды и имени. Пришлось снять изящный костюм, который Минервина с таким старанием меняла ему каждую неделю, и надеть обязательную форму этого заведения, имевшую явно крестьянский вид: штаны из грубой ткани ниже колен, суконный кафтан, зимой — короткий плащик и высокие башмаки из овечьей кожи, которые закреплялись на лодыжках шнурками, завязанными вверху бантом. Второй важной вещью, которой Сиприано лишился, было его имя. Никто не спросил, как его зовут, но в тот миг, когда надо было ударить в колокол, призывавший на занятия, Жеребец подошел к нему и сказал:

— Звони ты, Недомерок, ведь ты новенький.

Жеребец был высокий парень, весь покрытый экземой, с непропорционально длинными конечностями, слегка кособокий, и, очевидно, он почитался в школе главарем. Сиприано старательно подергал за веревку, колокол зазвонил, а тем временем Тито Альба, мальчик, у которого слишком короткие веки не прикрывали вечно удивленных круглых глаз, допрашивал его:

— Ты что, Недомерок, подкидыш?

— Н…нет.

— Значит, из нищих?

— Т…тоже нет.

— Тогда чего же ты тут околачиваешься?

— Буду учиться. Отец мой хочет, чтобы я учился вместе с вами.

— Странное желание! А с Жеребцом познакомился?

— Он велел мне звонить в колокол. Сиприано удивился тому, что запинался при

первых своих ответах. Общение с незнакомыми вызывало в нем волнение. Какое-то особенное чувство, страх непривычного контакта. Впрочем, победив первоначальную робость, он продолжал разговор гладко, без запинки. Он подумал, что раньше не замечал за собой этого недостатка, и сделал вывод, что его тесный мирок в доме отца был ограничен кухней, а во время коротких посещений Сантовении общение с другими детьми было игрой, обменом бездумными вопросами и почти механическими ответами, а потому для запинок в речи не было причины.

В учебных классах молитвы пели, а вопросы и ответы по испано-латинскому катехизису произносили с той же интонацией, что и Минервина, то есть, с той же, что была у дона Никасио Селемина, приходского священника Сантовении двадцать лет назад. Таким образом даже самые тупые дети запоминали катехизис, а это было главной задачей. Но когда дон Лусио, по прозванию Писец, закончил перечисление способностей души [70] и спросил класс, состоявший из пятидесяти семи мальчиков, кто знает, что такое теологические добродетели, поднял руку один Сиприано:

— В…вера, надежда и милосердие, — сказал он.

Обучение Закону Божьему шло преимущественно на латыни, сочинения же писали на испанском, также и арифметические таблицы учили на испанском. В душе Сиприано произошла любопытная перемена — у него внезапно пробудилось стремление расширить круг своих знаний, желание учиться одновременно с тягой участвовать в играх товарищей во время переменок, когда они резвились во дворе.

В половине третьего, отобедав в шумной трапезной за двумя длинными столами, где за порядком следил восседавший на возвышении Писец, подкидыши выходили на прогулку в сопровождении непременного воспитателя. Прогулка совершалась с гигиенической целью, однако Совет депутатов, управлявший школой, стремился достичь в этом коллективном физическом упражнении чего-то большего. Писец обращал внимание детей на уличные сцены, на работы простолюдинов, задавал вопросы и сам же исправлял и объяснял неправильные или неясные ответы.

— Клеменсио, кем ты хочешь быть, когда закончишь школу?

Жеребец отвечал не колеблясь:

— Погонщиком мулов.

— А сумеешь ты отличить мула от лошака?

Товарищи подсказывали: «Они оба помеси, оба помеси», но этот верзила либо не слышал, либо из-за страсти перечить решительно отвечал:

— Мул длинноухий.

— Придется тебе углубить свои познания, если ты и впрямь собираешься стать погонщиком.

Шли они быстро, шеренгой по двое, в своей деревенской форменной одежде, кто положив руку на плечо напарника, кто сам по себе. Встречные смотрели на них с сочувствием и бормотали: «Вот идут подкидыши». Строго говоря, они, горожане, своими подаяниями помогали существованию приюта и гордились им. Приютские дети шли по Старой Дамбе и выходили на Новую, рядом с Большим мостом, и, пройдя по мосту, поднимались по склону Марукесы, где в землянках и бараках жила беднота. По дороге на Вильянублу они видели караваны мулов, нищих и куда-то спешивших всадников. Когда спускались со склона, Тито Альба, напарник Сиприано, толкнул его локтем и потихоньку сказал:

— Погляди на Жеребца, как он на прогулке теребит свою палку, свинья этакая.

Сиприано наивно раскрыл глаза.

— К…какую такую палку? — спросил он, глядя на сгорбившегося Жеребца, который, пыхтя, орудовал правой рукой под полой кафтана.

Тито Альба ему объяснил. Сиприано внимал, затаив дыхание, с той же любознательностью, с которой слушал слова Писца. Он начинал понимать, что, кроме краткого общения с ребятами в Сантовении, жил под стеклянным колпаком и совсем не знает жизни. Мина, исходя из наилучших побуждений, отгородила его от остального мира. Они спускались по Корредере со Старой площади, когда Писец, прихрамывавший на правую ногу после пройденной половины лиги, объявил им, что они зайдут навестить одного из бывших учеников. Братство не оставляло без внимания детей, которые прошли через его классы. В тесной пристройке нижнего этажа дома номер шестнадцать находилась мастерская столяра. Большинство товарищей Сиприано, знавшие цель этой инспекции, собрались кучками вокруг водоема. Столяр с длинной клочковатой бородой оттачивал брусок дерева на ручном токарном станке, который приводил в действие паренек лет пятнадцати. Пахло смолой и опилками. Столяр вежливо поздоровался с Писцом и, обменявшись с ним несколькими словами, отвел его с пареньком в комнату и оставил одних. Через заросшее паутиной окошко виднелся двор, загроможденный кучками деревянных досок и бревен. Учитель сел на табурет столяра и заговорил с пареньком как бы по секрету:

— Чувствуешь себя хорошо, Элисео?

— Хорошо, дон Лусио.

— Работаешь усердно, помогаешь дону Моисесу?

— Ну да, конечно, он меня хвалит.

— Еды дают вдоволь?

Элисео широко улыбнулся.

— Вы же меня знаете, дон Лусио, я никогда не наедаюсь досыта.

— А наградные?

— Всегда дает, каждое воскресенье.

— А ремеслу учишься? Как ты считаешь, сумеешь научиться?

— Еще бы, конечно. Если я буду слушаться дона Моисеса, он обещает в двадцать девятом году сделать меня подмастерьем.

— Так скоро?

— Так он говорит.

Немного дальше на улице Тенериас, уже вблизи школы, Писец посетил другого бывшего ученика, отданного в науку кожевнику. На улице сильно воняло красками и кожей. Беседа была подобна предыдущей, за исключением того, что в этом случае ученик предъявил длинный перечень обид: кормят плохо, постельное белье не меняют, не дают положенных наградных. Писец все это запоминал и сказал, что уладит дело, поговорит с депутатами Братства, у которых хранится копия контракта.

Через два месяца после поступления в школу Сиприано поручили неделю собирать подаяние. Для заведения, которое в основном поддерживалось благотворительностью, это задание было нелегким и сложным. На заре Сиприано приготовил маленькую тележку, запряг ослика Бласа и отправился с Деткой и Толстяком Клаудио в поход по городу. Детка с самых первых дней привлек внимание Сиприано. Он тогда сказал Толстяку Клаудио:

— У Детки девчачье лицо.

— Да, лицом он похож на девочку, но он хороший паренек.

Детка знал город лучше, чем двое остальных, и каждое утро он без колебаний вел тележку от школы к задам Лазарета Милосердия. Мигель Карлик, дежуривший у входа и у морга, уже знал их.

— Нынче, мальчики, трупов нет. Вы свободны, гуляйте, — говорил он своим визгливым голосом.

Или в другой день:

— Есть один нищий и один казненный. Возьмете обоих?

Сиприано ничтоже сумняшеся брал трупы на плечо и укладывал на дощатое дно тележки. Так же поступал он с досками и подставками для надгробий, с кирками и лопатами. Толстяк Клаудио дивился его силе.

— Эй, Недомерок, откуда у тебя сила берется? В жизни не видал такого доходягу.

Сиприано тыкал пальцем в его жирное брюхо.

— К…кабы сила была в сале, ты был бы чемпионом. Смотри.

Он засучивал доверху рукав кафтана и показал длинный красивый бицепс, настоящий мускул атлета.

— Ух ты! Да у него тут прямо шар. Ты видел, Детка? У Недомерка тут настоящий шар!

Зачастую Мигель Карлик кротко их укорял:

— Ну, ребята, не спорьте зря. Нынче есть покойники во дворе церкви Сан Хуана. Давайте, двигайте.

Детка брал вожжи, и тележка, тарахтя, ехала к улице Империаль, вблизи Худерии. Как только приезжали на место, Сиприано соскакивал с тележки, сооружал помост посреди улицы и клал на него два трупа. У мальчиков была заготовлена испытанная временем формула, чтобы взывать к милосердию прохожих, и Сиприано с большим чувством произносил ее.

— Братья, вот перед вами тела двух несчастных, которые перешли в лучшую жизнь, не познав блага дружбы, — говорил он. — Не откажите им ныне в праве на клочок освященной земли. Господь наш велел нам быть братьями сирого и грешника, и лишь тогда, когда мы увидим в них самого Христа, мы получим в грядущем воздаяние, небесное блаженство. Помогите предать земле этих несчастных.

Некоторые прохожие подходили к трупам и клали на поднос возле тележки несколько мараведи. Трое школьников сменялись по очереди, то один, то другой обращался с призывом к милосердию горожан. Порой, как это делал Сиприано, они вставляли в текст новые фразы, придуманные для пущего драматического эффекта: «они не ведали любви ближних своих», или «они никогда не прислушивались к голосу Господа», или «они жили заброшенные, как бездомные собаки».

Сиприано чувствовал, что последняя фраза, где покойников сравнивали с собаками, трогала скорее сердца женщин, чем мужчин, и, напротив, на мужчин больше действовало утверждение, что эти несчастные не имели возможности слышать голос Господа. Время от времени Детка, Толстяк и Сиприано, выстроившись в ряд позади тележки, пели литанию за упокой усопших. Толстяк Клаудио запевал начало, двое других подтягивали:

— Sancta Maria.

— Ога pro nobis.

— Sancta Dei Genitrix.

— Ora pro nobis.

— Sancta Virgo Virginum.

— Ora pro nobis.

— Sancte Michael.

— Ora pro nobis [71].

Закончив молитву, они некоторое время стояли молча, все трое, позади тележки. Если Сиприано вдруг замечал, что приближается группа женщин, он замогильным голосом взывал:

— Братья, окажите милосердие этим несчастным, которые не ведали сладких чувств братства и жили заброшенные, как бездомные собаки.

Женщины прекращали болтовню и бросали мелкие монеты на поднос, после чего Толстяк, воодушевленный подаянием, снова заводил ту же песню:

— Братья, окажите милосердие этим несчастным…

Продержавшись час, а то и больше, на этой позиции, Сиприано снова погружал трупы на тележку, Детка вел ее дальше, и они сооружали «могилку» на улицах Уэльгас, Суррадорес и Старая Дамба, чтобы повторить там тот же ритуал. В конце концов хоронили тела при церкви, указанной Мигелем Карликом, и, возвратясь в школу, клали в ящик для подаяний в капелле все, что получили в городе.

Собиратели подаяний завершали обход уже затемно, когда колокола созывали на молитву за Души чистилища. Медленные, печальные звуки колоколов звучали со всех городских колоколен, оповещая, что наступил, как говорили, «час покойников».

Сиприано падал на свою кровать совершенно обессиленный. Продолговатое помещение спальни с двумя рядами узких кроватей освещалось небольшой лампой, которую Писец гасил перед уходом. Из окон без занавесок струился от реки белесый отсвет. А зимой было так холодно, что Толстяк Клаудио клялся, будто, когда он проснулся, его ресницы были слипшимися от инея. Один лишь Жеребец раз-другой крякнет, все прочие настолько уставали к ночи, что, натянув белые сорочки, молча валились на свои кровати и мгновенно засыпали. Поэтому Сиприано в последнюю ночь той недели, когда он собирал подаяния, очень удивился, услышав шепот, передававшийся из одного конца спальни в другой, от кровати к кровати, вроде пароля. Он услышал, как Тито Альба, лежавший в кровати напротив, явственно прошептал:

— Детка, тебя Жеребец требует.

В белесом свете окон появилась тень, двигавшаяся туда, откуда начинался шепот. Затем в углу, где стояла кровать Жеребца, заскрипели пружины, а тем временем в спальне раздавались тихие восклицания и приглушенные смешки. Немного спустя тень прошла по спальне в обратном направлении, и воцарилась тишина.

На следующее утро Сиприано спросил у Тито Альбы, что там Жеребец делал в спальне с Деткой. Тито посмотрел на него своими выпуклыми глазами с короткими веками.

— Слушай, Недомерок, это правда, что ты с луны свалился или ты прикидываешься?

Больше он ничего не сказал, и Сиприано обратился к Толстяку Клаудио.

— Можешь себе представить, — отвечал тот, — Жеребец, когда ему приспичит, зовет Детку. Детка больше всех в школе смахивает на женщину.

Завершил объяснение Хосе, по кличке Деревенщина. Деревенщина был родом из Края Сосняков и не умел скрывать ни свои деревенские повадки, ни свою глупость. Это был совсем простодушный и наивный паренек. Он с трудом запоминал молитвы, а в испанских диктантах едва мог правильно написать четыре слова подряд. Но товарищем он был честным и словоохотливым. Сиприано спросил у него, почему Детка терпит издевательства Жеребца. Ответ был ясен, достаточно было посмотреть на лицо Деревенщины.

— Так ведь Жеребец командует, — объяснил он. — Ты разве не заметил, что после Писца главный у нас Жеребец?

На уроках латыни прошел слух, что завтра занятий не будет, так как состоятся похороны. Молитвы подкидышей в городе высоко ценили. Хор их голосов, уже утративших детское звучание, но не ставших еще голосами взрослых, был для многих горожан желанным сопровождением для перехода в мир иной. В завещаниях часто встречалось распоряжение, чтобы похоронный обряд сопровождался, за щедрый взнос, хором школьников. Одетые в форму мальчики в начищенных башмаках из овечьей кожи, построившись попарно с факелами в руках, провожали усопшего к месту его последнего упокоения.

Так совершалось погребение дворянина дона Томаса де ла Колина, который в своем завещании просил подкидышей молиться за него в обмен на жирный куш в школьную казну. Писец сообщил ученикам о щедром даянии покойного и призвал их не жалеть сил и порадеть об усердном заступничестве. С сокрушенными лицами и зажженными факелами подкидыши сопровождали тело покойного, напряженно прислушиваясь к песнопениям клириков: «Miserere» и «Dе Profundis» [72]. Войдя в храм, они образовали кружок возле гроба, простояли всю заупокойную службу, а когда закончилось чтение молитв, Писец приподнял палочку и задал тон для начала «Dies irae»:

Dies irae, dies illа , Solvet saeclum in favilla, Testet David сит Sibylla. Quantus tremor est futurus, Quand Judex est venturus, Cuncta stride discussurus! Tuba mirum spargens so пит Per sepulcra region ит , Coget omnes ante thronem [73].

По окончании мессы, во время погребения покойного, на клиросе подкидыши запели литанию о заступничестве Всех Святых; в их хоре выделялся звучный, мелодичный голос Тито Альбы:

— Sancte Petro. — Ora pro nobis. — Sancte Paule. — Ora pro nobis. — Sancte Andrea. — Ora pro nobis. — Sancte Joannes. — Ora pro nobis. — Omnes Sancti Apostoli et Evangelistae. —  Orate pro nobis [74].

Пока подкидыши тянули литанию, народ, теснясь, подходил к родственникам покойного выразить соболезнование. В храме стоял тяжелый запах — смесь людского пота, дыма факелов и запах тления погребенных там. Но над всей этой юдолью вибрировало контральто Тито Альбы:

— Ut omnibus benefactoribus nostris sempiterna bona retribuas. — Tе rogamus audi nos. — Ut fructus terrae dare, et conservare digneris. — Tе rogamus audi nos. — Ut omnibus fidelibus defunctis requiem aeternam donare digneris. — Tе rogamus audi nos. — Ut nos exaudire digneris. — rogamus audi nos [75].

Кантилена школьников смолкла, и тогда, как заключение, общий хор и причетники запели последнюю заупокойную молитву:

— Libera me Domine dе morte aeterna, in die illа tremenda. quando movendi sunt caeli et terra, dum veneris judicare saeculum per ignem [76].

Подкидыши, отходя от алтаря, низко кланялись родственникам дона Томаса де Колина и направлялись один за другим к выходу, поднимая факелы над своими головами. Сиприано, идя в общем строю, даже не заметил своего дядю Игнасио, пока не очутился рядом с ним и не почувствовал его руку на своем плече. От этого прикосновения Сиприано вздрогнул. В доне Игнасио он видел бессловесного родственника, который также никогда не смел взглянуть прямо в глаза своему брату. Человек он был добрый, но какого-либо решительного шага от него нечего было ожидать. И все же Сиприано уловил понимающие взгляды, которыми обменялись дядя и Писец. И когда его товарищи погасили факелы и построились шеренгой для возвращения в школу, он пошел позади, чуть поодаль, вместе с дядей. Дон Игнасио слегка наклонился к нему.

— Доволен ты школой? Тебе нравится учиться?

Сиприано кивнул молча, чтобы не запнуться при ответе. Он не видел оснований доверять дяде. Конечно, это отец подослал его. Голос дона Игнасио зазвучал еще более мягко.

— Не знаю, известно ли тебе, что я возглавляю попечительство, управляющее этой школой, и состою членом Братства, которому она принадлежит.

— Д…да, так говорят, конечно, я знаю.

— Но ты не знаешь, что на последнем собрании Комиссии депутатов мне передали благоприятный отзыв о тебе. Ты первый в изучении Закона Божьего, латыни и в письме, выделяешься на занятиях по счетным таблицам. Безупречно ведешь себя, вежлив и дисциплинирован. Как ты полагаешь, может ли быть отзыв более лестным?

Мальчик пожал плечами.

— Все это очень важно, Сиприано, — продолжал дядя. — Раз дело так обстоит, я непременно должен поговорить с твоим отцом и изложить ему все обстоятельства. Ты хотел бы оставить школу и вернуться домой?

Решительность мальчика удивила дона Игнасио Сальседо.

— Нет, — сказал Сиприано. — Мне нравится в школе. У меня здесь есть друзья.

— Вот это и беспокоит меня, сынок. Твои товарищи — дети без родителей, невоспитанные, необразованные. Впрочем, ты сам знаешь, что тебя ожидает в дальнейшем. Еще два года в этих классах, а потом ремесленная работа, которую ты изберешь, и так до самой смерти. Таково твое будущее.

— Я могу также поступить в Муниципальную грамматическую школу, — возразил мальчик. — Все зависит от моего аттестата.

— Это верно, Сиприано. Я вижу, ты все разузнал. И еще не забудь про Центр классической латыни, если решишь стать священником. Ты бы хотел стать священником?

Мальчик помахал в воздухе погасшим факелом, потом стал опираться на него, как на трость. Сперва он отрицательно покачал головой, потом решительно отрезал:

— Нет.

— А доктором юриспруденции? У тебя хорошая голова, ты освоил латинскую грамматику, бегло пишешь по-испански… Мог бы со временем стать ученым законоведом. Отец оставит тебе в наследство немалое состояние, да и то, что принадлежит мне, тоже будет твоим. Но деньги надобно облагораживать. Деньги сами по себе не так уж важны, тем паче если не приобретены собственным трудом. Они вышли из Полевых ворот и направились к новому кварталу Тенериас, в глубине которого находилась школа. Сильно пахло кожей и красками, между городской стеной и домами квартала серебрилась излучина Писуэрги. Сиприано поднял глаза, посмотрел на розовое, безбородое лицо дона Игнасио.

— Не знаю, — сказал он наконец. — Еще много времени впереди. Мне надо подумать.

— Вот и хорошо. Спешить сломя голову незачем, поразмысли хорошенько. Два года быстро пролетят, быстрее, чем тебе кажется, и надо, чтобы к тому времени ты принял решение.

Они свернули за последний угол, и тут дон Игнасио поспешно сказал:

— У меня к тебе, Сиприано, одна просьба — пусть твой отец не знает ни о нашей встрече, ни о нашем разговоре. Ему этого ничего не надо знать. Он тебе пишет?

— Нет, — ответил Сиприано.

Прощаясь, дон Игнасио заколебался. Сиприано уже не ребенок, чтобы его поцеловать, вдобавок он, Игнасио, для него почти незнакомый человек. Он взял мальчика за плечи, слегка наклонился, потом выпрямился, отпустил Сиприано и протянул ему руку с перстнем. Ему хотелось бы проститься по-другому.

— Прощай, Сиприано, — сказал он. — Продолжай учиться. Пользуйся познаниями дона Лусио, он превосходный учитель. Ты никогда в этом не раскаешься.