"«Нагим пришел я...»" - читать интересную книгу автора (Вейс Дэвид)3Небольшая начальная школа ордена иезуитов была неподалеку от дома, и сначала Огюст бежал туда чуть ли не бегом. Церковь Валь-де-Грас находилась на улице Валь-де-Грас, в старинном здании, где когда-то размещался военный госпиталь, это был угол бульвара Сен-Мишель, близко от респектабельного квартала Сен-Жермен. Радостное возбуждение Огюста тут же погасло при виде серого мрачного фасада и после знакомства со строгими отцами-наставниками. Это были люди средних лет, придирчивые, резкие и не терпящие возражений. Он сразу почувствовал себя великим грешником. Задавать вопросы воспрещалось, следовало только отвечать. Школа Валь-де-Грас состояла при семинарии, и обучение закону божьему составляло основу программы. Огюст с трудом усваивал Священное писание. Кроме того, в школе преподавали арифметику, которую Огюст не понимал, латынь, которую он ненавидел, а также чтение и чистописание. У Огюста получались одни каракули, он был неспособен написать хоть одно слово правильно. Преподавали также географию и историю, которые ему нравились, но в которых он не преуспевал из-за своей близорукости. И грамматику, казавшуюся ему невообразимым хаосом. Это была школа для бедняков, где презирали развлечение и всякую подобную чепуху и ставили целью воспитывать людей трудолюбивых, довольных своим местом под солнцем и глубоко преданных власти. Искусство почиталось делом греховным. Когда на уроке географии Огюст нарисовал карту Священной Римской империи, учитель разорвал ее. Когда его опять поймали за рисованием, учитель с размаху ударил его линейкой по пальцам. Пальцы болели так сильно, что неделю он не мог взять в руку карандаш. Но он не мог не рисовать; для него это стало самым важным делом на свете. В следующий раз его подвергли телесному наказанию. Но, несмотря на свою застенчивость, он был упрям. Рисование стало смыслом жизни. Учителя превратились в бездушные, грубые маски, которые он рисовал с еретической радостью нечестивца, Он рисовал на них карикатуры потихоньку, чтобы не поймали. И еще одно событие было для него источником преклонения – революция 1848 года. Восстание смело императора Луи-Филиппа с престола, и вдруг совсем неожиданно и ко всеобщей радости школу закрыли. Сначала Огюст ликовал. Но революция очень скоро утратила свою праздничность даже для мальчика; народ требовал свободы и республики, и парижские рабочие полнили восстание против временного правительства. Район, в котором жила семья Роденов, оказался в самой гуще боев. Восставшие строили баррикады на бульваре Сен-Мишель, неподалеку от школы. Рабочие, которых рассчитали хозяева, вооруженные пиками и ружьями, кричали: «Свобода или смерть!». «Марсельезу» пели повсюду – по обе стороны баррикад. Папа не ходил на работу. Даже Мама не ходила за покупками. Никому в доме не разрешалось выходить на улицу, жили словно в осаде. Четыре дня сидели на одной картошке, по картофелине в день на брата, а совсем рядом шла кровавая, жестокая битва. Бодлер сражался за республику на баррикадах; Бальзак тоже рвался в бой, но ненасытное любопытство неугомонного исследователя влекло его в покинутый императорский дворец и залитые кровью рабочие кварталы – он должен был видеть все своими глазами. Гюго чувствовал себя чуть ли не богом и предполагал, что станет одним из руководителей, возможно даже вождем, – он считал, что в нем идеально сочетался сторонник империи и республиканец, и он славил патриотизм, именно то, чего от него ждали и читатели и толпа на улице. Гюго был глубоко разочарован, когда президентом избрали Луи-Наполеона[2]. Хуже не придумаешь, считал Гюго: Луи-Наполеон, болезненный, худой заморыш, его совсем недавно держали в тюрьме, год назад был парией, которого, кроме любовницы, камердинера да собаки, никто и знать не желал: но когда ой подписывал свои обращения и воззвания «Луи-Наполеон Бонапарт», то перед магией этого имени все остальное меркло. Даже Папа, чьи роялистские взгляды были поколеблены расстрелами рабочих, испытал чувство облегчения, когда в конце года Луи-Наполеон был избран президентом. Он сказал домашним, что Франции повезло. Школа вновь открылась, но уроки стали еще более невыносимыми. Огюст думал: что нам до мертвых королей, когда есть живые, с которыми надо бороться? А зрение все ухудшалось. Теперь он был так близорук, что с трудом читал, и чем помочь, было неизвестно; когда он рисовал, все у него получалось увеличенного размера. В Валь-де-Грас он прочно занял место самого плохого ученика. Теперь семья Роденов жила на улице Сен-Жак, неподалеку от бульвара Сен-Мишель, центра художников Левого берега. Перед домом красовалась скульптура, считалось, что она должна изображать купидона. Папу это оскорбляло, статуя святой девы была бы куда уместней, думал он. Огюста же раздражало, что купидон покрыт щербинами, искалечен, но когда он попытался почистить фигуру, Папа рассердился: – Ты что, хочешь стать нищим, бродягой без всякого будущего? Мальчик стал набрасывать купидона прямо в школьной тетради, но Папа вырвал тетрадь из рук и закричал: – Огюст, ты невыносим! Мы живем теперь в приличном доме. И у тебя может быть дом не хуже, когда вырастешь. Я ведь из-за тебя и переехал поближе к Университетскому кварталу. Но ты так плохо учишься, я просто не знаю, что с тобой делать. Это был крик души, но и Огюст тоже испытывал отчаяние. Комнаты в новой квартире были лучше, чем в прежней, в каждой по два окна, до половины закрытые декоративными коваными решетками, и на окнах чистые занавески. Но и здесь мусор выкидывали прямо на улицу, а потом смывали его водой, чтобы избежать эпидемии. И в доме и на улице всегда царила пронизывающая сырость, и даже здесь стоял тот самый запах, который у Огюста имел одно название– запах бедности. Огюсту и дом и улица казались мрачными, нищими, жалкими. Но Папа был горд: теперь он зарабатывал в год тысячу двести франков. Следующие неделю-две Огюст старался быть послушным, но, рисуя, он вырывался на волю, оказывался на свободе, в заповедной стране. Тетя Тереза подарила ему старую коробку с красками, и он раскрашивал все, что попадалось ему под руку, и особенно иллюстрированные журналы, которые обожал Папа. Забросив уроки, он без конца делал наброски и раскрашивал. Он завидовал сверстникам, которые выше его ростом. Сам он был приземист, широкоплеч – настоящей крестьянской породы, как говорил Папа, и поэтому все фигуры на его рисунках были крупными, большими. Он начал пропускать занятия, и в конце концов это дошло до Папы. Когда на следующий день Огюст вернулся, как он заявил, из школы – на самом деле он ходил в Нотр-Дам, чтобы получше разглядеть собор: ему нравились шпили, легкие, высокие контрфорсы и великолепный западный фасад с башнями: все в соборе говорило о величии – и попытался объяснить свои чувства Папе, Папа не стал его слушать. Папа сказал: – Вот как! Значит, у меня не сын, а идиот! Он даже позабыл, что ему сегодня идти в школу. Он не умеет слагать и вычитать! – И без долгих слов выдрал Огюста своим тяжелым ремнем. Огюст дрожал как лист, но сдерживал слезы. Мама стояла рядом и тихонько плакала, а Папа, выбившись из сил, рухнул на стул и простонал: – Ты неисправим. Мама горевала из-за равнодушия Огюста к Священному писанию, хорошо еще, что Мари преуспела в этом. Или Клотильда, – господи, еще забота: у Клотильды на уме одни кавалеры. А Огюст четыре года проходил в Валь-де-Грас и не выучил ни строки Священного писания. Мама сомневалась, удостоится ли он когда-нибудь первого причастия. И вдруг она сказала Огюсту, который стоял перед ней, весь дрожа, но без единой слезинки в глазах: – Огюст, ты меня не любишь. – Мама… – Он не мог говорить. Конечно, любит. Но не знал, как выразить это. Сейчас не мог сказать. Он ее нарисует, когда придет в себя. Когда невыплаканные слезы не будут застилать глаза. Все вдруг потемнело, словно страшная черная стена отчуждения выросла между ним и Папой. Папа снова было взялся за ремень. Нет, Огюст тут ни при чем, подумал он, виновата школа. Он пошлет этого олуха в Бовэ, в школу своего брата Александра. Дядя Александр был умелым, способным и строгим учителем, с нормандской настойчивостью принялся он за воспитание племянника. Крупный нос Огюста, его высокий умный лоб, твердая линия губ, большая голова – все это, по мнению дяди, говорило о восприимчивости. Одно только беспокоило – глаза мальчика, хотя и живые, но очень маленькие. – Не надо терять надежду, – заверил Папу дядя Александр. – Это иезуиты опозорились, а не Огюст. Дядя Александр сделал основной упор на своих любимых предметах – латыни и арифметике: это дисциплинирует и развивает ум. И Огюст учился прилежно, стал спокойнее, прибавил в весе, раздался в груди и плечах и стал очень сильным. Его бледная кожа порозовела, обветрилась, и от свежего деревенского воздуха он стал настоящим крепышом. Но ума так и не набрался, как ни бился с ним дядя Александр. Прошло четыре года, и дядя Александр признал свое поражение – отцы иезуиты были правы. – Мальчишка считай что неграмотный, только читать и научился, а латынь для него леc темный, он не знает и спряжений, а уж орфография – ничего подобного я в жизни не видал, ну а о сочинениях и говорить не приходится… – Дядя Александр безнадежно махнул рукой. – Просто уму непостижимо. Огюст попытался было объяснить, что у него болят глаза и он не видит, что написано на доске. Но дядя не стал и слушать. А страсть к рисованию все росла. Когда он рисовал, все становилось ясным, большим. Вот уйти бы совсем в этот мир штрихов и линий – там бы он обрел свое счастье. Дядя Александр сознавал, что потерпел полное поражение. Он был рад избавиться от этого тупицы и отослать Огюста домой. Он сообщил Папе: – Эту каменную башку ничем не прошибешь. Его ничему не научишь. Чем скорее приставить его к делу, тем лучше. Сомневаюсь только, сумеет ли он заработать себе на жизнь. |
||
|