"Портрет художника в щенячестве" - читать интересную книгу автора (Томас Дилан)ДРАКАЯ стоял в конце спортивной площадки и бесил мистера Сэмюэлса, который жил сразу же за высокой оградой. Мистер Сэмюэлс еженедельно жаловался, что школьники запускают яблоками, мячами и камнями в окно его спальни. Он сидел в шезлонге посреди своего ухоженного садика и пытался читать газету. Я был от него в нескольких метрах. Я играл с ним в гляделки. Он притворялся, что не замечает меня, но я знал, что он знает, что я тут стою, спокойно и нагло. То и дело он поглядывал на меня из-за газеты и тогда видел, что я тихо, строго и одиноко смотрю на него — глаза в глаза. Я решил уйти домой, как только он сдастся. К обеду я все равно опоздал. Я почти его победил, газета дрожала, он пыхтел, но тут незнакомый мальчишка, неслышно подкравшись, стал толкать меня вниз с горы. Я запустил ему в лицо камнем. Он снял очки, спрятал в карман пальто, снял пальто, аккуратно развесил на ограде и на меня бросился. В пылу схватки я оглянулся и увидел, что мистер Сэмюэлс газету свою сложил на шезлонге, стоит и нас наблюдает. Только зря я оглянулся. Незнакомый мальчишка дважды мне накостылял по затылку. Мистер Сэмюэлс аж подпрыгнул от радости, когда я рухнул у ограды. Я повалялся в пыли, потный, избитый, истерзанный, потом вскочил и, приплясывая, боднул мальчишку в живот, и мы покатились, сцепившись. Сквозь мокрые ресницы я видел, что у него хлещет из носу кровь. Это я заехал ему по носу. Он вцепился мне в воротник и таскал меня за волосы. — Так! Наддай ему! — орал мистер Сэмюэлс. Мы оба на него глянули. Сжав кулаки, он прыгал по саду. Но тут сразу замер, кашлянул, поправил панаму, пряча от нас глаза, повернул нам спину и потащился к своему шезлонгу. Мы швыряли в него камешками. — Я ему покажу «наддай», — сказал мальчишка, когда мы бежали через площадку от воплей мистера Сэмюэлса вниз, по ступенькам, и опять в гору. Мы вместе пошли домой. Я восхищался его разбитым носом. Он сказал, что глаз у меня, как крутое яйцо, только черного цвета. — В жизни не видел такой кровищи, — сказал я. Он сказал, что у меня самый великолепный подбитый глаз во всем Уэльсе, может даже во всей Европе. Спорим — Танни[2] и не снился такой подбитый глаз. — А у тебя вся рубашка в крови. — Из меня иногда ведрами хлещет. На Уолтерс-роуд мы встретили стайку студенток, и я сдвинул шапку набекрень и понадеялся, что глаз у меня с козье вымя, а он распахнул пальто, чтоб они полюбовались на кровавые пятна. Я был хулиган весь обед, и безобразник, не лучше беспризорника с Песков, и я совершенно забыл о приличиях, и я сидел над саговым пудингом молча, как Танни. В тот вечер я шел в школу с повязкой на глазу. Найдись в доме черная шелковая лента, я шел бы весело, отчаянно, как тот капитан из книжки, которую читала сестра, а сам я тайно читал ночами, с фонариком, под одеялом. По дороге мальчишка из плохонькой школы, где родители могут ничего не платить, крикнул мне: «Одноглазый!» — хриплым, взрослым голосом. Я — ноль внимания, пошел дальше, посвистывая и вперив здоровый глаз в летние облака, в недоступной оскорблениям выси проплывавшие над Террас-роуд. Математик сказал: — Я вижу, мистер Томас на задней парте перенапряг зрение. Надеюсь, не над домашним заданием, джентльмены. Громче всех хохотал мой сосед по парте Гилберт Рис. — Я после уроков тебе ноги обломаю! — сказал я. Взвыв, он заковыляет к кабинету директора. В школе — мертвая тишина. Швейцар подает на подносе записку. Директор просит прощения, сэр, но не могли бы вы тотчас прийти? «И как вас угораздило сломать этому мальчику ногу?» — «Ах, несчастье моей жизни! Боль — адская!» — вопит Гилберт Рис. «Надавил неудачно, — скажу я. — Не рассчитал своей силы. Прошу меня извинить. Но, право же, это пустяшное дело. Позвольте мне вправить эту ногу, сэр». Быстрая манипуляция, треск кости. «Доктор Томас, сэр, к вашим услугам». Миссис Рис — на коленях: «Как мне вас благодарить?» — «Что вы, что вы, сударыня! Мойте ему уши каждое утро. Повыбрасывайте его линейки. Слейте красные и зеленые чернила в сортир». На уроке рисования мистера Троттера мы рисовали голых девушек, подложив листки под бумагу с изображением вазы, и потом передавали по ряду. У некоторых девушки снабжались довольно странными деталями, у других — русалочьим хвостом. Гилберт Рис рисовал исключительно вазу. — Как вы насчет женских ножек, сэр? — Не слышу! — Можно взять у вас острый ножик, сэр? — Что бы ты стал делать, если б у тебя был миллион фунтов? — Купил бы «роллс-ройс», «бугатти» и «бентли» и гонял по двести километров в час. — А я бы гарем купил и там держал гимназисток. — А я бы дом купил, как у миссис Котмор-Ричард, и даже в два раза больше, и крикетное поле, и футбольное поле, и свой гараж с механиками и с лифтом. — И клозет, больше, чем… чем картинная галерея, с бархатными толчками и золотыми цепями, и… — А я бы сигареты курил с наконечниками из настоящего золота… — А я бы купил железную дорогу, специально для четвертого «А», и больше бы никого не пускал. — И Гилберта Риса тоже. — А ты где дальше всего был? — В Эдинбург ездил. — А мой папа был во время войны в Салониках. — Это где, Сирил? — Сирил, ты лучше расскажи нам про миссис Пусси Эдвардс! — А мой брат говорит, что он все умеет. Я дал непростительную волю фантазии и маленькими буковками снизу листка написал: Пусси Эдвардс. — Шухер! — Прячь картинки! — Спорим, борзая прибежит быстрей лошади. Все любили уроки рисования, кроме мистера Троттера. Вечером, перед тем как идти в гости к моему новому другу, я сидел у себя в комнате возле печки и листал свои тетрадки, исписанные стихами. На обложках у них значилось: «Опасно, не трогать». По стенам у меня висели: Шекспир, Уолтер де ла Map, выдранный из папиного рождественского книжного обозрения, Роберт Броунинг, Руперт Брук[3], Стаси Омонье[4], некто с бородой, как потом выяснилось — Уитьер***, «Надежда» Уоттса**** и аттестат воскресной школы, который я, терзаясь стыдом, мечтал запрятать подальше. Стихи, напечатанные в колонке «Вестерн мейл» — «Уэльс день за днем», я прилепил к зеркалу, чтоб краснеть от стыда, но острота ощущения притупилась. Я написал на этом листке наискось, с лихими загогулинами, похищенным гусиным пером: «Промах гения». И мечтал кого-нибудь к себе залучить. «Заходите-заходите. Простите, не убрано. Садитесь. Нет, не сюда! Стул сломан!» — и усадить гостя так, чтобы он случайно увидел стихи. «Нарочно тут прилепил, чтоб краснеть от стыда». Но никто не заходил ко мне, кроме мамы. Идя к его дому в ранних осенних сумерках по солидному, обсаженному деревьями опустелому деловому кварталу, я читал отрывки из своих стихов и слышал собственный голос, под аккомпанемент моих стучащих наклепок, очень тоненько и чуждо воспарявший в почтенную вечернюю тишь. Выгляни я из окна на эту улицу, я увидел бы мальчика, в алой шапочке и больших сапогах вышагивающего по мостовой, и подумал бы: «Кто же это такое?» А будь я, глядя так из окна, юной девушкой с лицом Моны Лизы и смолистыми волосами, легшими на щеки наушниками, я бы под купленным в отделе готового платья подростковым костюмчиком угадал мужское загорелое тело и волосатую грудь, и уж непременно бы на её месте я окликнул его, зазвал: «Не хотите ли чашечку чая? коктейль?» — и в красивой, тяжелыми шторами затененной гостиной, увешанной знаменитыми репродукциями, среди сияния книг и бутылок вина, я слушал бы голос, читавший «Зеленый псалом». «Смотрите! Незнакомый мальчик идет, как принц!» — «Нет-нет! Как волк! Видите, какой размашистый шаг!» И соседняя колокольня поднимает трезвон в мою честь. читал я. Молодой человек с женщиной под ручку вынырнули из подворотни. Я срочно положил свои стихи на музыку и, проходя мимо них, уже напевал. Небось хихикают теперь, прижавшись друг к другу кошмарными телами. Ишь, меломан, чересчур возвышенный, шибко интеллигентный. Я громко, пронзительно присвистнул, лягнул какую-то магазинную дверь и оглянулся через плечо. Парочка испарилась. Мой пинок пришелся по «Тополям». Ну и где же ваши вшивые тополя, а, мистер? Всего груда камней, миссис «Ферма», справа от ваших окон. Нет, как-нибудь ночью я напишу тут «Жопа» огромными буквами на воротах. На ступеньках «Люндхерста» стояла женщина с шипящим шпицем, и, поскорей сунув шапку в карман, я проскочил мимо. Ну вот уже и дом Дэна «Дружба», весь в гулком громыхании нот. Дэн был композитор и поэт. До двенадцати лет написал семь исторических романов, играл на рояле и на скрипке. Его мама вышивала картины гарусом, брат служил в конторе на пристани и классно играл на рояле. Тетя держала в первом этаже частную школу, а отец писал музыку для органа. Все это он мне рассказал, пока шел тогда со мною вместе домой — кровоточа, выпендриваясь перед гимназистками, салютуя мальчишкам в трамвае. Мать моего нового друга открыла дверь, с мотком шерсти в руке. Дэн в верхней гостиной, услышав, что я пришел, приналег на темп. — А я и не слышал, как ты звонил, — сказал он, когда я вошел. И с размаху, топыря обе пятерни, налетел на клавиатуру в заключительном бурном аккорде. В комнате был восхитительный кавардак: шерсть, бумаги, открытые ящики, туда напихано-навалено черт-те что вперемешку, дорогая мебель вся поцарапана и на люстре — жилетка. Я бы жил и жил в этой комнате, писал бы, дрался, разливал бы чернила, за полночь пировал с друзьями, потчевал их шоколадным мороженым, крем-брюле и шарлоткой от Айнона. Он мне показал свои книги и свои семь романов. Романы все были про битвы, осажденные крепости и королей. «Ранние опыты», — пояснил он. Он позволил мне подержать скрипку, и она по-кошачьи взвизгнула под моим смычком. Мы сидели на диване у окна и разговаривали, будто сто лет знакомы. Кто победит: «Лебеди» или «Шпоры»? Когда у девчонок рождаются дети? У кого выше рейтинг за прошлый год — у Арнота или у Клэя? — Там на дороге мой папа — тот, высокий, руками размахивает. На трамвайных путях разговаривали двое. Мистер Дженкин будто пытался плыть вдоль рельс, он как бы брассом рассекал воздух и отпихивался ногами, а потом, прихрамывая, задирал одно плечо. — Может, он драку описывает, — предположил я. — Или рассказывает мистеру Моррису про калек, — сказал Дэн. — Ты на рояле умеешь? — Аккорды умею, а мелодию — нет, — сказал я. Мы стали играть в четыре руки. — Ну и чья же это соната? Мы создали доктора Перси — величайшего в мире автора пьес для исполнения в четыре руки, и я был Пол Америка, пианист, а Дэн был Виоло де Гамбо. Я читал ему тетрадь, исписанную стихами. Он слушал глубокомысленно, как мальчик девяноста лет, склонив голову набок, и очки подрагивали на распухшем носу. — Это называется «Искажение», — сказал я. Трамвайный звон улетал мимо дома, к морю, или дальше, к затону. Никогда ещё и никто так не слушал. Школа исчезла, оставя по себе на холме Маунт-Плезант разящую сортирами, мышами и раздевалкой дыру, а «Дружба» сияла во тьме неведомого города. В тихой комнате, которая была мне знакома издавна, сидя на пестрых грудах гаруса, одноглазый и распухлоносый, мы отдавали должное нашим талантам. Будущее стлалось за окнами, и через Синглотнский парк, над головами влюбленных, уплывало в дымный, вымощенный стихами Лондон. Миссис Дженкин заглянула, включила свет: — Ну вот, так уютней. Не кошки же вы. Свет спугнул будущее, и мы прогрохотали сонату доктора Перси. — Нет, это что-то! Прекраснее не бывает! Громче, Америка! — орал Дэн. — Оставь мне басов-то чуть-чуть! — орал я, но тут нам стали колотить в стенку. — Это наши Кэри. Мистер Кэри — китобой, — сказал Дэн. Мы для него играли колоссальную, оглушительную вещь, пока миссис Дженкин не прибежала наверх с шерстью и спицами. Когда она ушла, Дэн сказал: — И почему человек должен вечно стыдиться собственной матери? — Ну, может, с годами пройдет, — сказал я, но я в этом сомневался. На днях, гуляя ещё с тремя мальчиками после школы по Главной улице, я увидел маму с миссис Партридж возле кафе «Кордоума». Я знал, что она при всех остановит меня и скажет: «Смотри не опаздывай к чаю», и мне захотелось, чтоб Главная улица разверзлась и поглотила меня. Я любил её, и я от неё отрекся. «Давайте на ту сторону перейдем, — сказал я, — там у Гриффита на витрине такие матросские сапоги!» Но в витрине рядом с рулоном твида всего-навсего скучал в своем спортивном костюме одинокий манекен. — До ужина ещё полчаса. Что делать будем? — Может, кто дольше стул на весу продержит? — сказал я. — Нет, лучше давай газету издадим. На тебе литературная часть, на мне музыка. — А какое название? Он написал: «Газета…, редакторы Д. Дженкин и Д. Томас» на крышке выдвинутой из-под дивана шляпной картонки. Д. Томас и Д. Дженкин звучало б ритмичней, но он был хозяин дома. — Может, «Мейстерзингеры»? — Нет, чересчур музыкально, — сказал я. — Тогда — газета «Дружба»? — Нет, — сказал я. — Я-то в «Гланриде» живу. Отставив картонку, мы написали: «»Громобой», редакторы Д. Дженкин/Томас» — мелом на листе ватмана и ватман прикнопили к стене. — Хочешь, комнату нашей работницы посмотрим? — спросил Дэн. Мы, шепчась, двинулись на чердак. — Как её зовут? — Гильда. — Молодая? — Нет, лет двадцать-тридцать. Кровать была не убрана. — Мама говорит, работницу всегда унюхаешь. — Он понюхал простыню. — Абсолютно ничего не унюхивается. В шкатулке у неё оказалась фотография: молодой человек в гольфах. — Ее ухажер. — Давай ему придадим усы. Но тут внизу задвигались, голос крикнул: «Ужинать!» — и мы убежали, оставив открытой шкатулку. — Надо бы как-нибудь ночью вместе спрятаться у неё под кроватью, — сказал Дэн, когда мы входили в столовую. Мистер Дженкин, миссис Дженкин, тетя Дэна и его преподобие мистер Беван с миссис Беван сидели за столом. Мистер Беван произнес молитву. Когда он встал, мне показалось, что он как сидел, так и сидит, до того он был коротконогий. — Благослови нашу вечерю, — сказал он так, как если бы питал глубокое отвращение к пище. Но едва отзвучал «аминь», он набросился на холодное мясо, как пес. У миссис Беван, мне показалось, были не все дома. Она смотрела на скатерть, растерянно перебирала нож и вилку. Будто не могла решиться, с чего начать: с мяса или со скатерти. Мы с Дэном наслаждались, глядя на нее. Он пнул меня ногой, и я рассыпал соль. В суматохе мне удалось капнуть ему на хлеб уксусом. Все, кроме мистера Бевана, смотрели, как миссис Беван задумчиво водит ножом по краю тарелки, а миссис Дженкин сказала: — Вы же любите холодную телятину, я надеюсь? Миссис Беван улыбнулась ей и, ободренная, приступила к еде. У неё были серые волосы и серое лицо. Может, вся она сплошь была серая. Я взялся было её раздевать, но, дойдя до нижней байковой юбочки и темно-синих штаников до колен, разум мой содрогнулся. Я не осмелился даже расстегнуть ей высокие ботинки, чтоб проверить, серые ли у неё ноги. Она подняла взгляд от тарелки и игриво мне улыбнулась. Я покраснел и повернулся к мистеру Дженкину, который спрашивал, сколько мне лет. Я ответил, но год себе набавил. Зачем я тогда врал? Я сам удивлялся. Потеряю, например, шапку и найду у себя в комнате, а если мама спросит, где нашел, скажу: «На чердаке» или «Под вешалкой». Было такое острое ощущение в том, чтоб вечно быть начеку и, рассказывая, например, содержание фильма, которого не смотрел, не завраться и не спутать Джека Холта с Ричардом Диксом. — Пятнадцать и три четверти, — сказал мистер Дженкин. — Очень точный возраст. Я вижу — среди нас математик. Поглядим, удастся ли ему справиться с этой нехитрой задачкой на сложение. Он доел свой ужин и выложил на тарелку спички. — Это же не ново, папа, — сказал Дэн. — Нет, я с огромным удовольствием! — своим самым лучшим голосом сказал я. Я хотел ещё сюда прийти. Тут было лучше, чем дома, не говоря уж об этой ненормальной. Когда я не справился со спичечной задачкой и мистер Дженкин мне показал, как это делается, я благодарил и просил показать снова. В лицемерии почти такая же радость, как во вранье: стыдно и сладко. — А ты о чем говорил на улице с мистером Моррисом? — спросил Дэн. — Мы тебя видели сверху. — Рассказывал ему, как мужской хор Суонси исполнял «Мессию». А что? Мистер Беван не мог больше есть — объелся. Впервые с начала ужина он обвел нас глазами. То, что он увидел, кажется, не порадовало его. — Как занятия, Дэниел? — Да ничего. — Ничего? — То есть спасибо, очень хорошо, мистер Беван. — Молодежи следовало бы поучиться выражать свои мысли. Миссис Беван хихикнула и попросила добавки. — Можно добавки, — сказала она. — Ну а у вас, молодой человек, математическая жилка, как я погляжу? — Нет, сэр, — сказал я. — Я люблю английский язык. — Он поэт, — сказал Дэн и, кажется, насторожился. — Собрат по перу, — уточнил мистер Беван и осклабился. — Мистер Беван опубликовал несколько книг, — сказал мистер Дженкин, — «Прозерпина», «Психея». — «Орфей», — вставил резко мистер Беван. — И «Орфей». Вы покажите мистеру Бевану что-нибудь из своих стихов. — У меня с собой ничего нет, мистер Дженкин. — Поэт, — сказал мистер Беван, — должен носить свои стихи в голове. — Да я их прекрасно помню, — сказал я. — Почитайте-ка мне самое последнее. Мне всегда интересно. — Ну и компания, — сказала миссис Дженкин. — Поэты, музыканты, проповедники. Нам не хватает только художника, правда? — Последнее вам, боюсь, не понравится, — сказал я. — Полагаю, — сказал мистер Беван с улыбкой, — мне самому об этом лучше судить. — «Ненависть и похоть», — сказал я, мечтая умереть и глядя на зубы мистера Бевана. — Влияние очевидно. Конечно же, «Бей, бей, бей в холодные серые скалы, о море!» — Хьюберт знает Теннисона вдоль и поперек, — сказала миссис Беван. — Буквально вдоль и поперек. — Можно мы пойдем наверх? — спросил Дэн. — Только не мешайте мистеру Кэри. И мы тихонько прикрыли за собой дверь и кинулись наверх, зажимая рты руками. — Ну и ну! — сказал Дэн. — Видал мордочку его преподобия? Мы изображали его так и эдак и ещё слегка подрались на ковре. Снова у Дэна пошла из носу кровь. — Ерунда, я в секунду могу прекратить. Она у меня течет по заказу. — Расскажи про миссис Беван. Она сумасшедшая? — Еще какая. Сама не знает, кто она. Хотела выброситься из окна, а он никакого внимания не обратил, и она прибежала к нам и все рассказала маме. Постучалась и вошла миссис Беван. — Не помешаю? — Что вы, что вы, миссис Беван. — Хочется чуть-чуть отвлечься, — сказала она. И уселась в кучу шерсти на диване у окна. — Душно, правда? — сказал Дэн. — Может, я окно открою? Она глянула на окно. — Мне нетрудно открыть, если хотите, — сказал Дэн и подмигнул мне. — Разрешите, я его для вас открою, миссис Беван, — сказал я. — Приятно, когда окно открыто. — Притом такое чудное, высокое окно. — И такой приятный ветерок с моря. — Лучше не надо, детки, — сказала она. — Просто я посижу и подожду своего мужа. Она поиграла шерстяными мотками, взяла спицу, тихонько потыкала его в ладонь. — А мистер Беван долго у нас пробудет? — Просто я посижу и подожду своего мужа. Мы ещё с ней поговорили про окна, но она только улыбалась, и разматывала шерсть, и один раз залезла тупым концом длинной спицы себе в ухо. Скоро нам надоело на неё смотреть, и Дэн стал играть на рояле. — Моя Двадцатая соната, — сказал он. — Она посвящена Бетховену. А в полдесятого мне уже надо было домой. Я попрощался с миссис Беван, она помахала мне спицей и сидя сделала реверанс, а внизу мистер Беван протянул мне для пожатия холодные пальцы, и мистер и миссис Дженкин сказали, чтоб я приходил еще, и молчаливая тетя мне подарила батончик «Марса». — Я тебя провожу чуть-чуть, — сказал Дэн. Снаружи, из теплой ночи, с мостовой, мы посмотрели на озаренное окно гостиной. Оно одно освещало улицу. — Смотри! Она! Лицо миссис Беван было прижато к стеклу, крючковатый нос расплющился, губы стиснулись, и мы бежали всю дорогу до Эверзли-роуд — на случай если вдруг она прыгнет. На углу Дэн сказал: — Я тебя должен оставить. Мне ещё сегодня скрипичное трио заканчивать. — Я работаю сейчас над большой поэмой, — сказал я. — Про принцев, волшебников и всякое такое. И мы пошли по домам — спать. |
||
|