"334" - читать интересную книгу автора (Диш Томас)Глава третья БУДНИ НА ЗАКАТЕ РИМСКОЙ ИМПЕРИИ1Они сидели втроем в увитой зеленью беседке и наблюдали закат над свежеполитой бахчой – сама Алекса, сосед ее Аркадий и его невеста, хорошенькая евреечка, которую он привез из Фив. Аркадий снова расписывал последний свой опыт египетских мистерий, когда в развалинах какого-то храма к старику обращался бессмертный Платон, не по-латыни, а вроде бы на греческом, и демонстрировал балаганные чудеса и знамения – разумеется, феникса; потом шайку слепых детишек, которые хором напророчили, безошибочно чередуя строфы и антистрофы, всемирный катаклизм; и под конец (это чудо Аркадий извлек из кармана и поместил на циферблат солнечных часов) трансформацию куска дерева в камень. Алекса подняла чудо с циферблата: похожий, только гораздо крупнее, кусок окаменелого дерева облагораживал рабочий стол Джи в Центре: охряные прожилки ветвились расплывчатыми спиралями розовато-лилового, желтого, киновари. Они откопали его в унылой и давно уже упраздненной антикварной лавке на 8-й восточной стрит. На первую их годовщину. Она уронила камешек в протянутую стариковскую ладонь. – Красиво. Не более того. Пальцы Аркадия сомкнулись вокруг камешка. Из-под белой кожи сеточкой проступили темные вены. Она отвела взгляд (самые низкие облака уже приобрели тот оттенок, какой положено иметь коже), но не раньше, чем представила труп старика, кишащий червями. Нет, историческая Алекса никогда бы не вообразила ничего столь плотски средневекового. Пепел? Не более того. Он швырнул камень в курящееся паром поле. Мириам поднялась со скамейки, протестующе выставив ладошку. Кто она такая, эта юная незнакомка, эта до эфемерности хилая женушка? Уж не новое ли, как могла бы пожелать Алекса, отражение ее самой? Или та представляет образ несколько более абстрактный? Глаза их встретились. Во взгляде Мириам – упрек; в Алексином – ответная вина, состязающаяся с повседневным ее скептицизмом. Все сводилось к тому, что Аркадий – и Мириам тоже, правда, в более тонкой манере – хотели, чтоб она приняла какой-то камешек за доказательство, будто в Сирии некие психи умирали, а потом восставали из могил. Неразрешимая ситуация. – Что-то стало холодать, – объявила она, хотя это был вымысел столь же беззастенчивый, как все аркадиевы байки, привезенные с Нила. Тропинка к дому спускалась местами почти до недостроенного бассейна. На торсе красивого борца, которого Гаргилий сплавил с юга, устроилась некрупная бурая жаба. Борец два года ждал, в грязи и пыли, пока достроят бассейн и поставят для него пьедестал. Теперь на мраморе выступили пятна... – Ой, смотрите! – воскликнула Мириам. Жаба спрыгнула с торса. (Я когда-нибудь видела живую жабу или только картинки в “Мире природы”? Тем летом, в Аугусте, жабы были? Или на Бермудах? А в Испании?) Из высокой травы донеслось утробное кваканье. И снова кваканье. Таймер на плите? Нет, оставалось еще – она справилась по наручным часам – минут пятнадцать, прежде чем доставать из духовки пироги Уиллы и засовывать собственную стряпню. Мириам померкла до зевка. Потертые кленовые паркетины заменили влажную траву, слишком уж натуральную, а жаба... Это трезвонил автомусорщик. Не забыла? Она встала и направилась в кухню, и только обогнула угол коридора, как в мусоропроводе шумно отворились створки. По шахте прошуршали мешки из седьмой и восьмой квартир и далеко внизу приглушенно хлопнулись в схлопыватель. Но ее-то мусор все еще дожидался в ведерке, не рассортированный и не упакованный. Ну и пусть с ним, решила она и попыталась вернуться на виллу, зажмурившись и мысленно нашаривая символический образ, который отправил бы ее туда: клин солнечного света, окно, небо и еле колышущиеся ветви пиний. Алекса возлежала на двуспальной кровати. Перед ней, преклонив колени, вобрав голову в плечи и опустив глаза, стоял Тимарх (новый слуга, сармат и довольно застенчивый) и протягивал госпоже на резном подносе небольшой пирог, украшенный сосновыми шишками. (Она действительно проголодалась.) – После обеда, мальчик мой, – сказала она Тимарху, – если у управляющего не будет для тебя никакой срочной работы, возьми тряпки, спустись к бассейну и ототри от пятен статую. Сильно не три; думай, что это не камень, а кожа. Работы не на один день, но... С мальчиком, почувствовала она, что-то не того. – Тимарх? – улыбнулась она. Тот в ответ поднял голову; гладкая оливковая кожа затягивала неглубокие впадины, где должны были быть глаза. Так не пойдет. Давно пора было запомнить, что нечего и ломиться, раз контакт утерян. Чушь какая-нибудь вылезет или кошмар. Она принялась трудиться. В любом случае уже почти три. Развернув на кухонном столе “Таймс”, она опорожнила пластмассовое ведерко. Внимание ее привлекла статья на второй полосе: с военного салона в Хайлэнд-Фоллз украли самолет. Очевидно, угнали. Но зачем? Чтоб узнать ответ на этот вопрос, ей пришлось бы отгрести ворох яичной скорлупы, шкурок, бумажек, сора и недельной порции помета с шелухой из клетки Эмили. Благодарю покорно, не так уж ей это и любопытно. Она сделала аккуратный сверток – накинуть и подоткнуть, обернуть и снова подоткнуть – только это и осталось от ее кратковременного увлечения оригами двадцать лет назад. Преподаватель-японец – которым она тоже ненадолго увлеклась – вынужден был в свое время согласиться на вазектомию как условие въезда в США. Шрам оставался крошечный-крошечный. Звали японца Себастьян... Себастьян... Фамилию запамятовала. Сверток она положила на приступку возле люка. В дверях она остановилась, дабы распутать, прядь за прядью, мышечный узел, от лба до плеч. Четыре глубоких вдоха. В недолгую тишину просочились шумы: холодильник, писклявое мурчанье фильтра, загадочный визгливый скрежет. Скрежетало, похоже, у соседей сверху, но у нее все время вылетало из головы поинтересоваться, что бы это такое могло быть. Не должна ли она была куда-то идти? Таки-да, теперь это был таймер. Пироги Уиллы подрумянились и ровно, матово блестели. Корочку Алекса промазала яйцом (настоящим) из собственных запасов, вряд ли только любезность оценят по достоинству, так как в гастрономии Уиллу хватало на различение разве что самых краев спектра – скажем, между говядиной и мороженым. Овощное рагу втиснулось бок о бок с рисовым пудингом, делавшимся для Ларри и Тома, которые, не имея собственной плиты, платили за пользование Алексиной билетами в оперу со своего абонемента; неформальный, нерушимый договор соблюдался уже много лет подряд. Она захлопнула дверцу, по новой установила таймер, смотала и вынула кассету с рецептом. Вот, собственно, и все, не считая почты. Ключ был в тарелочке с мелочью, а лифт (хвала Всевышнему) – в добром здравии и всего этажом ниже. Планируя, как, возвращаясь наверх, она проманкирует ими под предлогом забранной почты, по пути вниз она разглядывала граффити: непристойности, имена политиков и всюду (даже на потолке) – “душа”, путем усекновения обращаемая неким терпеливым циником при каждом новом процарапывании в “душ”. Управдом пропагандировал душещипательную теорию, будто все это дело рук люмпен-пролетарских элементов в лице службы доставки, а жильцы, мол, настолько рафинированы и сознательны, что поганить собственные стены – да никогда в жизни. На сей счет Алекса испытывала некие личные сомнения, поскольку на прошлое рождество, возвращаясь в не слишком твердом состоянии с отдельской вечеринки, она собственноручно добавила крохотными буковками “хрень”. Вот она, “хрень” ее, сразу под мутной пластиковой крышкой “Сертификата о ходовых испытаниях”, ничуть не смешнее, ничуть не красноречивей всего остального. Двери принялись разъезжаться, застряли, поднапряглись и разъехались до упора. Почтальон еще только начинал раскладывать почту по ящикам, так что она сказала “Добрый день, мистер Филлипс” и вежливо задала вопрос-другой из стандартного собесовского репертуара, семья-погода-ТВ. Потом вышла на улицу проверить, как там воздух. Приятный, не более того; но что-то еще вдруг показалось дивно правильным. Небо в облаках цвета свернувшегося молока, ветерок, треплющий кромку навеса. По мере движения из малого пространства в большее – ответная экспансия духа. Дочиста вымытый бетон. И? Что это было за диво, до нее дошло, только когда она его лишилась: из третьего дома в фешенебельном ряду напротив, с фасадом темного песчаника, появилась женщина, толкая детскую коляску. До того Алекса была одна. Уверенно миновав поребрик, коляска выкатилась на мостовую и, подскакивая на выбоинах, неумолимо направилась к Алексе. Женщина (чья шляпка была точно того же уныло коричневого цвета, что и кабина лифта) произнесла: – Добрый день, мисс Миллер. Алекса улыбнулась. Они поговорили о детях. Мистер Филлипс, который уже разложил почту, поведал, какие вундеркинды двое его филлипсят: – Ну, я и спр-рашиваю, это что за хр-рен лысый необученный, р-решето дыр-рявое или что... Она вспомнила, куда должна была ехать. Вчера поздно вечером звонила Лоретта, но Алекса была уже полусонная и не записала. (По матери Лоретта была Рен и утверждала, что приходится сэру Кристоферу пусть и скольки-то юродным, но потомком.) Договаривались они на час, а Лореттина школа на другом конце города. Всколыхнулась паника. “Не успеть”, – сказала себе Алекса, и паника утихла. – Ну и что это, как вы думаете, было? – не отставал мистер Филлипс. – Ну и что? – Планетар-рий! До нее никак не доходило, о чем, собственно, речь. – Потрясающе, – наобум сказала она; и женщина с коляской, которая знала, как ее звать, согласилась. – Так я супр-ружнице потом и сказал – пр-росто потр-ряс. – Планетарий, – повторила Алекса, отступая к почтовым ящикам. – Ну и ну. В ящике дожидались: зимний (с опозданием на квартал) номер “Классики”; письмо с маркой Айдахо (от сестры Рут); два письма, адресованные Джи, – одно из “Корпорации консервации”, наверно, денег просят (весьма вероятно, Рут тоже); и долгожданное письмо из Школы Стювесанта. Танка приняли. Без стипендии – но, учитывая доходы Джи, этого и следовало ожидать. Первой ее реакцией было неожиданное разочарование. Ей хотелось избавиться от необходимости принимать решение – и вот, пожалуйста, опять двадцать пять. Тут она поняла, что надеялась, что в Стювесанта его не возьмут, и ощутила столь же неожиданную вину. Еще от лифта она услышала, как трезвонит телефон. Она точно знала, что это Лоретта Каплэрд – выяснить, почему сорвалась встреча. Верхний замок она стала открывать не тем ключом. “Дом горит, – подумала она, – детишки плачут”. (И уже в качестве дополнения: “Интересно, видела я когда-нибудь живьем настоящую маму-клопиху? Или только на вкладыше к кассете с детскими песенками?”) Оказалось, не туда попали. Она устроилась в кресле с “Классикой” на коленях; журнал, как и все теперешние издания, перешел с бумаги на папиросную кальку. Статья о Сивилле и “Сатириконе”; свод ссылок к “Поэтике” Аристотеля; новый метод датирования писем Цицерона. Ничего терапевтически ценного. Затем, морально приготовившись противостоять сестриным хитроумным домогательствам, она взялась за письмо: 29 марта, 2025 Дорогая Алекса, спасибо и благослови тебя Господь за столько всякой полезной всячины. Похоже все практически новое так что наверно надо поблагодарить Танкреда за его аккуратность. Спасибо, Танк! Римусу и прочим детишкам одежка очень даже пригодится, особенно после такой зимы – говорят за всю дорогу самой жуткой, то есть начиная за 23 года до меня – но мы хорошо закопались, все уютно и путем. наши новости? ну, с прошлого моего письма я успела увлечься плетением корзин – проблема чем заняться долгими зимними вечерами можно сказать решена. Харви, великий наш эксперт практически по всему – ему 84 года, подумать только! научил плести меня и Бюджет, правда та решила вернуться в старые добрые Содом и Гонорею (каламбур) это было в самый что ни на есть дубак. теперь когда сок брыжжет а птички поют – видела бы ты Алекса как тут красиво! я едва усиживаю перед своей кучей ивняка но на работу никак не забить это наш главный сейчас источник дохода после как продали все запасы, (получила две банки что я посылала на Рождество?) жалко ты редко пишешь у тебя это так хорошо получается, я всегда так рада услышать про тебя, особенно про ту твою римскую альтер-эго, иногда мне хочется вернуться в III век или когда там и попытаться раскрыть той другой “тебе” глаза, та ты, которая она вроде бы гораздо восприимчивее и открытей, хотя наверно все мы такие и есть у себя внутри, проблема только сделать так чтобы те же чувства работали и наружу! нет, не хватало только мне тебе проповеди читать, это всегда была самая тяжкая моя вина – далее здесь! опять приглашаю тебя с Танком приехать погостить сколько хотите, я бы пригласила и Джина, будь хоть какой-то шанс что он приедет но я же знаю что он думает о Деревне... я попыталась прочесть книжку которую ты прислала вместе с вещами, того Святого, по названию я думала это будет что-то на самом деле ого-го и волнующее но завязла уже на 10 стр. я дала ее прочесть Старшему и он просит передать что это великая книга только он совершенно не согласен, он хотел бы встретиться с тобой и поговорить о раннехристианских общинах, я теперь так предана здешней Жизни что наверно никогда уже не вернусь на восток, так что если не заедешь погостить мы можем больше и не увидеться, спасибо за предложение оплатить перелет мне и Римусу но старейшины не позволят мне принять деньги на такое излишество когда нам приходится обходиться без очень многого первой необходимости, я люблю тебя – да ты и так это знаешь – и всегда молюсь за тебя и за Танкреда и за Джина тоже. твоя сестра. Рут р. s. пожалуйста, Алекса, только не в Стювесанта! трудно объяснить почему мне это так важно и чтобы не обидеть Джина но разве надо объяснять? пусть у моего племянника будет хоть полшанса жить человеческой жизнью! Депрессия навалилась, как августовский смог – плотный и жгучий. По сравнению с утопическим порывом Рут – сколь глупым ни казался бы тот временами или зловещим – собственная жизнь представлялась Алексе вымученной, пустой и недостойной. Чем может она похвастать за все свои хлопоты? Мысленный список этот составлялся так часто, что выходил на полном автопилоте, как еженедельная форма Д-97 для центральной конторы в Вашингтоне. У нее были: муж, сын, попугай, психотерапевт, на 64% выплаченная доля в пенсионный фонд и невыносимое чувство утраты. Нет, так нечестно. Она любила Джи грустной непростой любовью сорокачетырехлетней, а Танкреда – безоговорочно. Она любила даже Эмили Дикинсон, на грани едва ли не сентиментальности. Несправедливо и неразумно, чтобы письмо Рут такое с ней вытворяло, но что проку дискутировать с собственным настроением. Бороться с этими микрокатастрофами, советовал Берни, было проще простого: мысленно агонизировать себе полным ходом, в то же время поддерживая в себе состояние решительного бездействия. В конце концов скука стала хуже боли. Уход в прошлое – эскапизм, если не сказать сильнее – мог еще привести к пренеприятному случаю дихронатизма. Так что она сидела на протертом канапе в коридорной нише и анализировала все позиции, по которым жизнь ее выродилась не пойми во что, пока в без четверти четыре не зашла Уилла за своими пирогами. Муж Уиллы, как и Алексин, практиковал термогигиену – специализация до сих пор достаточно редкая, так что какая-никакая, а дружба домами просто не могла не затеплиться, хотя нежелание якшаться с соседями ньюйоркцы впитывали с молоком . Алексу и Уиллу также не объединяло практически ничего, кроме термогигиены, которая на микроуровне сводилась к пользованию одной плитой на двоих, но пищу для бесед обеспечивала куда более скудную, чем их мужьям. Уилла – которая, по ее словам, набрала в свое время на регент-тестировании “ай-кью” не больше не меньше, а 167, – в чистом виде являла собой типаж “новой француженки”, прославленный фильмами двадцатилетней давности, да, собственно, и всем французским кино. Она не занималась ничем, и ничто ее не волновало, и, нутром чуя всю необходимую арифметику, она заглатывала “пфицеровские” зеленые плюсики и розовые минусики, дабы выйти дурной на абсолютный ноль. Ни на мгновение не давая себе поблажки, она стала красивой, как “шевроле”, и бездумной, словно цветная капуста. Достаточно было пять минут с ней пообщаться, и к Алексе вернулось чувство собственного достоинства, едва не утраченное безвозвратно. Далее день с благодушной предсказуемостью покатился к вечеру, с остановками на всех станциях. Рагу вышло не менее величественным и жизнерадостным, чем в последнем стоп-кадре на рецептурной кассете. В конце концов позвонила-таки Лоретта, и они передоговорились встретиться на четверг. Танкред явился домой с опозданием на час – явно забегал в парк. Она знала; он знал, что она знает; но чисто чтобы не терять формы, Танкред должен был измыслить что-нибудь эдакое безобидное и непроверяемое (партию в шахматы с Дикки Майерсом). В 5:50 она извлекла рисовый пудинг, весь из себя румяный и рассыпчатый. Потом, перед самым выпуском новостей, позвонили из конторы и экспроприировали субботу – разочарование традиционное, как безвозмездное заглатыванье уймы монет телефонами-автоматами. Джи опоздал не больше чем на полчаса. Рагу было истинное откровение. – Это настоящее? – поинтересовался он. – Не могу поверить. – Мясо – не мясо, но свиной жир настоящий. – Невероятно. – Ага. – Добавки можно? – спросил он. Она наскребла последнюю розетку (Танку досталась подливка) и принялась смотреть, с незапамятной снисходительностью, как муж и сын доедают ее завтрашний ленч. После обеда Джи забрался в ванную медитировать. Когда он погрузился в глубокие альфа-ритмы, подошла Алекса, встала возле туалета и принялась его рассматривать. (Он не любил, когда на него глядят; как-то он чуть не отдубасил одного парнишку в парке – тот все никак не мог перестать пялиться.) Тело чересчур волосатое, мочки ушей длинные и с завитками, шея мускулистая, впадины и выпуклости – тысяча оттенков плоти вызывали в ней ту же смесь восхищения и озадаченности, что испытывала при виде Нарцисса нимфа Эхо. С каждым годом их брака он становился ей все более чужим. Иногда – и как раз в такие моменты она любила его сильнее всего – он вообще казался едва ли человеком. Не то чтоб она закрывала глаза на его недостатки (он был – как, наверно, и все – человек-загадка); скорее, походило на то, что некая, самая глубинная часть его никогда не знала ни терзаний, ни страха, ни сомнений, ни даже, в сколь-либо значительной степени, боли. Он был безмятежен неадекватно фактам жизни, что (вот тот шип, который она непременно должна была ткнуть пальцем, снова и снова) исключало ее. Но как раз когда его самодостаточность казалась наиболее полной и жестокой, он разворачивался на сто восемьдесят градусов и делал что-нибудь несообразно нежное и ранимое, пока она не начинала уж думать, что это ее стервозность и холодность разводят их, двадцать пять дней в месяц, на такое отдаление. Сосредоточенность его поколебалась (не раковина ли скрипнула под весом опершейся Алексы) и нарушилась. С улыбкой он поднял взгляд (а Эхо отозвалась): – О чем думаешь, Ал? – Я думала... – она осеклась, вдуматься, – какое чудо компьютеры. – Именно чудо. А что вдруг? – Ну в первый свой брак я полагалась на собственное суждение. А на этот раз... – На самом-то деле, – рассмеялся он, – признайся, ты просто хотела выгнать меня из ванной, чтобы посуду помыть. – На самом деле нет. – (Уже сказав, она поняла, что в руках у нее действительно брызгалка с моющим средством.) – Ладно, так и так я уже все. Только сифон поставь на место. И тарелки не трогай. Не забыла – у нас партнерство? Потом ночью, лежа в постели рядом с Джи, ощущая тепло его тела, но не соприкасаясь, она погрузилась в странный нереальный ландшафт – то ли кошмар, то ли подконтрольная греза. С виллы была вынесена вся мебель. Воздух полнился дымом и назойливым звоном медных кастаньет. Ее ждали мисты, чтоб она отвела их в город. Ковыляя по Бродвею, минуя ряды ржавых автомобильных остовов, тонкими перепуганными голосами они скандировали хвалу Господу – сперва Алекса, затем жрецы со статуей Диониса-Вакха и жрицы с культовыми корзинами-кистами на голове, бычий пастух и страж пещеры, а затем весь сброд вакханок и немых: “Эван, эвоэ!” Шкура фавна все время сползала между ног, и Алекса спотыкалась. На углу 93-й стрит, потом снова на 87-й на кучах компоста обращались в прах нежелательные младенцы: ну не скандал ли, что нынешняя администрация позволяет маленьким трупикам лежать гнить на всеобщем обозрении? В конце концов впереди возник “Метрополитен” (значит, все-таки они не могли идти по Бродвею), и она с достоинством взошла по резко очерченным каменным ступеням. В предвкушении успела обраться целая толпа – по большей части те же самые христиане, что призывали разрушить храм вместе с идолами. Стоило войти под своды, и шум с вонью как рукой сняло; словно бы какой-нибудь предупредительный слуга сдернул с плеч ее пропитавшийся дождем плащ. Она уселась в полутьме Большого зала рядом с издавна любимым саркофагом из Тарса времен заката Рима, похожим на конфетную коробку (самый первый дар, полученный в свое время музеем). Со стен крошечной, без единой двери, хибары свешивались каменные гирлянды; под самым карнизом крылатые детки, амуры, пантомимой изображали охоту. Тыльная грань и крышка остались не закончены, надпись на мемориальной доске – не высечена. (Она всегда мысленно вписывала туда свое имя, а эпитафию заимствовала у Синезия, который, восхваляя жену Аврелиана, сказал: “Главная добродетель женщины в том, что ни имя ее, ни тело никогда не должны пересекать порога”.) Прочие жрецы бежали из города при первых же слухах о наступлении варваров; оставалась теперь только Алекса, с тамбурином и несколькими шелковыми лентами. Все рушилось – цивилизации, города, рассудки, – а она была заточена ждать конца в этой безотрадной гробнице (потому что “Метрополитен” – скорее мавзолей, чем храм), без друзей и без веры, и притворно, ради тех, кто ждут снаружи, свершить любое жертвоприношение, какого потребует их ужас. |
||
|