"Эхо плоти моей" - читать интересную книгу автора (Диш Томас)

Глава 10 Марс

“Не надо было мне входить в пресловутый комитет “Эйхману [2] — беспристрастный суд”,— думал он.— Это было самой большой из моих ошибок. Не вошел бы в комитет — был бы уже начальником штаба космических войск”.

А с другой стороны, велика ли потеря? Разве здесь не лучше? Сколько бы он ни издевался вслух над здешним бесплодным ланд­шафтом, от себя он не мог скрыть восхищения острыми скалами, резкими контрастами света и тени, песчаными дюнами в кратерах, кровавыми закатами. Все это было… как бы это сказать точнее?.. Какое слово он не может подобрать?

Это было таким мертвым. Скалы и пыль, пыль и скалы. Слабый, процеженный свет солнца. Тишина. Чужое небо с двумя крохотными лунами. Дни и ночи, не имеющие никакого отношения к земным дням и ночам. Часы на станции напрасно отсчитывали земное время, снаружи просачива­лось время марсианское. Создавалось впечатление, что он выпал из общего потока времени и парит неведомо где. Хотя, возможно, так кажется из-за слабого тяготения.

Оставалось пять недель. Он жил надеждой, но даже себе не гово­рил, на что он надеется. Он играл сам с собой в пикантную игру:

подходил к опасной мысли, насколько хватало смелости, а потом отскакивал в сторону, как ребенок на морском берегу отскакивает от пенящегося вала прибоя.

Из обсерватории по коридорам, стены которых выкрашены в за­щитный армейский цвет, он прошел к своему кабинету. Там он отпер ящик письменного стола и вытащил тонкую книжечку. Раскрыл знакомые страницы, усмехнулся невесело. Членство в печальной памяти комитете стоило ему продвижения по службе, а что бы случилось, стань известно, что он, генерал-майор Гамалиэль Питман, является американским переводчиком немецкого поэта Каспара Мааса? Тонкая книжечка, что лежит перед ним, вызвала в свое время немало толков. Интересно, что сказали бы на Земле, узнай там, что на кнопке судного дня лежит та самая рука, что в свое время писала знаменитое заклинание, с которого начинается маасовский “Углерод-14”: Ракетой разрушим развратный Рим, Мерцанием радия мир озарим… Кто сказал, что душа нашего современника, маасовского лириче­ского героя настолько умалилась в размерах и кругозоре, что придать видимость жизни ее иссохшему праху может лишь величайшее ис­кусство? Шпенглер? Нет, кто-то после Шпенглера. Все прочие дви­жения души человеческой умерли вместе с Богом. В любом случае, относительно его души это было верно. Она прогнила насквозь, словно кариесный зуб, и оставшуюся оболочку он заполнил эстети­кой, словно серебряной пломбой.

К сожалению, этого было недостаточно. Даже самое лучшее ис­кусство, какое могла воспринять его прогнившая душа, очень мед­ленно и постепенно приближало его к необходимости прямо назвать то, на что он надеялся и что называть не хотел. Он очень не хотел ее называть и сам знал это.

Знаменитая способность к самообману, приписываемая вообра­жению, сильно преувеличена. А с другой стороны, что ему оставалось делать еще? За пределами серебряной пломбы не было ничего, кроме пустой скорлупы. Там была его жизнь, состоявшая из пустых форм и механических дви­жений. Считалось, что у него счастливый брак — это означало, что он никак не мог набраться решимости получить развод. Он был отцом трех дочерей, каждая из которых состояла в таком же браке, что и отец. Успех? У него была чертова уйма успеха. Время от времени он консультировал кое-какие корпорации и получал такую добавку к армейскому жалованию, что опасаться будущего не было оснований. Он умел поддерживать осмысленный разговор и потому вращался в лучших кругах вашингтонского общества. Он был лично знаком с президентом Мэйдигеном и порой ездил с ним поохотиться в Колорадо, откуда президент был родом. Он безвоз­мездно проделал немалую работу для Ракового Фонда. Его статья “Глупость умиротворения” была напечатана в “Атлантик Мансли”, и ее высоко оценил сам бывший государственный секретарь Дин Раек. Он печатал под псевдонимом переводы из Мааса и других представителей мюнхенской “Проклятой богом школы”, и критика высоко ценила их, если не за содержание, то, во всяком случае, за тонкость исполнения. Что еще можно просить у жизни? Он не знал.

Конечно, он знал, но притворялся, что не знает. Он снял телефонную трубку, набрал номер комнаты Хэнзарда. “Сыграю-ка я в пинг-понг”,— подумал он. Питман очень хорошо играл в пинг-понг. Он вообще демонстрировал великолепные резуль­таты во всех соревнованиях, где требовалась физическая подвиж­ность или быстрота ума. Он был хорошим наездником и приличным фехтовальщиком. В молодости он занимался пятиборьем и защищал честь Соединенных Штатов на Олимпийских играх. Хэнзарда не было на месте. Черт бы побрал Хэнзарда. Питман снова вышел в коридор. Он заглянул в читальный зал и игротеку, но там никого не было. Непонятно почему у него пере­хватило дыхание.

“Прочь, прочь, развратница Фортуна”.

Экс-сержант Уорсоу стоял на посту у дверей пункта управления. Он вытянулся по стойке “смирно” и четко отдал честь. Питман не заметил его. Он прошел внутрь и остался наедине с приборами запуска ракет. Ему пришлось сесть: ноги его дрожали, грудь взды­малась и опадала нервными толчками. Здесь не надо было скрывать свое состояние, и он позволил нижней челюсти отвиснуть. “Я как будто белены объелся”,— сказал он про себя. Он еще не приходил на пункт управления вот так, без причины. Он понял, почему его так тянет сюда, и видел, что еще есть время уйти, не сказав себе ничего.

На пункте управления было темно, только над пультом горел уголек красной лампочки — план “Б” введен в машину. Питман наклонился и включил экран. На нем появилось увеличенное изо­бражение Земли. Три четверти ее были в темноте.

Чувство не умирает никогда. Неверно думать, что чувства могут умереть. Они лишь изменяются… Но боль от этого не меньше. Он перевел глаза на кнопку, расположенную точно под красной лампочкой.

Неужели через пять недель… Неужели на этот раз все произой­дет?.. Нет, конечно, нет, разумеется, поступит отмена приказа. И все-таки…

Слезы затуманили серые глаза генерала Питмана, и он наконец сформулировал свою мечту, на которую давно уже не смел надеять­ся:

— Я хочу… хочу… Я хочу нажать ее немедленно.

Редко бывало, чтобы Хэнзарду до такой степени не нравилась его работа. Если, конечно, то, чем он занимался, можно было назвать работой. Если не считать ежедневных тренировочных прогонок пла­на “Б” и непрерывных проверок казармы, рота бездельничала. Чем прикажете занять двадцать пять человек в крохотном, герметически закупоренном помещении, где все так автоматизировано, что даже ремонт оборудования происходит автоматически? физическими уп­ражнениями? Или медитацией? Прав был Питман, самая большая проблема на Марсе — скука.

Странно, что марсианский персонал меняется так редко. Не было никаких причин, запрещающих посылать через передатчик людей на восьмичасовые вахты. Видимо, генералы, которые решали подоб­ные вопросы, состарились в ту эпоху, когда Марс отстоял от Земли слишком далеко, чтобы каждый день ездить туда на работу.

Хэнзард попытался последовать совету Питмана и отыскать себе в библиотеке какую-нибудь длинную, скучную и знаменитую книгу. Он остановился на “Домби и сын”, хотя ничего не знал об этом романе и прежде не читал ни страницы Диккенса. Постепенно ис­тория начала затягивать его, хотя Хэнзард постоянно чувствовал, что ему неприятна холодная, гордая фигура старшего Домби. Одна­ко, когда, преодолев четверть романа, Хэнзард увидел, что Поль Домби-сын умер, то дальше читать просто не смог. Преемственность поколений, неосознанно привлекавшая его в названии романа, ока­залась авторской иронией, и когда ожидание было обмануто, он почувствовал себя таким же осиротевшим, как и старший Домби.

Прошла неделя, а приказ бомбить безымянного врага еще не был отменен. Питман сказал, что пока рано тревожиться, но как можно было не тревожиться? С Марса Земля казалась всего лишь яркой звездой на небосклоне, но на этой искорке, мерцавшей в темноте, жили его сын и жена. Точнее, его бывшая жена. Они жили в Вашингтоне и, конечно, будут среди первых погибших. Возможно, по этой причине они окажутся самыми счастливыми среди всех, кого уничтожит война. Отмена приказа придет и причин для беспокойства нет, но что, если отмены так и не будет? Окажется ли тогда Хэнзард виновником смерти Натана-младшего и Мэрион? Или его следует считать их защитником?

Конечно, это сбивало с толку — думать о двух жизнях, когда на карту поставлены многие миллионы. Что значат эти две жизни на фоне глобальной стратегии и политики максимального эффекта? В компьютер заложены все факты, все просчитано, эти двое тоже не забыты, так что нечего думать о них отдельно.

Можно ли в подобном случае говорить о виновности нажавшего кнопку? Вряд ли. Человек может убить другого человека, даже трех или четырех, и быть в этом виновным, но как принять на себя вину за всеобщую смерть? Обычно всю вину взваливают на противника. Но противник так далеко и его вина так сливается с изгибами истории, камуфлируется ими, что Хэнзард порой сомневался в таком удобном для совести ответе.

А впрочем, любому ясно, что такого рода размышления — всего лишь нездоровые и бесцельные спекуляции на моральных принци­пах. Как там сказал генерал Питман? “Совесть — это роскошь, доступная только штатским”.

Хэнзард пообедал в одиночестве, затем вернулся в свою комнату и попытался послушать музыку. Однако сегодня любые произведе­ния звучали словно польки, исполняемые в немецкой пивной. Хэн­зард принял таблетку легкого снотворного, которым снабжался пер­сонал марсианского командного пункта, и улегся в постель.

Он шел с Натаном-младшим по увядшему лугу. Повсюду жуж­жали мухи. Хэнзард с сыном охотились на оленя. Натан-младший нес ружье, в точности так, как показал отец. У Хэнзарда в руках было ведерко с завтраком. Вот-вот должно было произойти что-то ужасное. Цвет травы изменился от желтого к коричневому, а потом к черному. Воздух был полон жужжания.

Он проснулся и поднял телефонную трубку.

— Да?

— А, наконец-то я нашел вас, Натан!

— Слушаю, генерал Питман.

— Я подумал, что неплохо было бы сыграть в пинг-понг.

— Когда? — спросил Хэнзард.

— А если прямо сейчас?

— Кажется, это неплохая мысль,— сказал Хэнзард. Так оно и было.