"Эхо плоти моей" - читать интересную книгу автора (Диш Томас)

Глава 12 Природа души

— Ты по-прежнему не хочешь говорить ему про это? — спросила Бриди.

— А зачем? — сказал Пановский.— Для чего лишать его сна, ведь он все равно не может ничего изменить.

— Возможно, если бы он знал, он не строил бы из себя пурита­нина, а быстрее срывал бы розы,— сказала Джет.

— Полагаю, что об этом следует осведомиться у той леди, чьи интересы затрагиваются в наибольшей степени,— сказал Пановский, взглянув на Бриджетту, которая теперь была блондинкой и из Брид-жетты превратилась просто в Бриджетт.

Бриджетт улыбалась, она была довольна жизнью.

— Какие мнения есть еще? — спросил Пановский.

— Конечно, лучше оставить все как есть,— сказала Джет.— Я хочу поделиться с ним своими страхами исключительно из эгоизма. Чем дальше, тем труднее становится притворяться беззаботной.

— Это пойдет на пользу нам обеим,— сказала Бриди.— Притвор­ство всегда идет на пользу.

— Кроме того,— сказал Пановский,— есть некоторые основания полагать, что приказ будет отменен. До срока еще целый месяц.

— Не совсем месяц,— поправил его двойник,— а поменьше.

— Хорошо, почти месяц. В конце концов, нынешнюю ситуацию придумал не один какой-то человек, и не этот человек ее разрешает. В настоящую минуту лучшие компьютеры мира пережигают предо­хранители, пытаясь что-то предпринять. Это все теория игр и блеф. Лично я ни капли не беспокоюсь за будущее. Ну ни в малейшей степени.

Однако, когда Пановский, закончив монолог, взглянул через ком­нату и встретился глазами со своим двойником, он поспешил отвести взгляд, потому что во взгляде убежденности было гораздо меньше, чем в словах.

— Ну а я,— рассудительно сказал двойник,— беспокоюсь.

К концу второй недели пребывания Хэнзарда в доме Пановских и через пять дней после того, как состоялся описанный выше раз­говор, Хэнзард обнаружил, что снова делает то, что обещал самому себе никогда больше не делать — он принялся спорить со своим гостеприимным хозяином. Пановский как-то вскользь упомянул “не­большую программу в области эвтаназии”, и Хэнзард нахмурил лоб, ровно настолько, чтобы показать, что он воспринимает подобное как “небольшую программу в области убийства”. Пановский потребовал объяснений, и, хотя Хэнзард отказался говорить на эту тему, раз­говор все же начался.

— Послушайте, Натан,— сказал Пановский,— так вести себя непорядочно. Вот вы сидите перед нами и осуждаете наши поступки. Сам Минос [4] не смотрелся бы в роли судьи более импозантно. Лоб вы наморщили как печеное яблоко и не даете бедному грешнику сказать в свое оправдание хотя бы слово.

— Я, конечно, понимаю, что трудно обойтись без чего-то в этом роде,— осторожно сказал Хэнзард,— но…

— Но?.. Вот то-то и оно, что “но”! Только я вам скажу: не дело замолкать посреди фразы на этом самом “но”!

— Я хотел сказать, что хотя с научной точки зрения ваши по­ступки вполне разумны, однако с точки зрения католика они ка­жутся довольно сомнительными.

— Хорошенькое у вас представление о науке! Даже слово “наука” вы произносите так, словно это малопристойная замена для чего-то и вовсе непроизносимого, как если бы наука была антитезой этики. Хотя отчасти вы правы, со времени создания атомной бомбы — так оно и есть.

— Я ничего не имею против бомбы,— торопливо вставил Хэнзард. Пановский не отреагировал на это замечание, лишь слегка при­поднял бровь.

— Однако очень забавно, что вы воображаете, будто существует какое-то противоречие между наукой и католицизмом. Я уверен, что вы считаете католицизм чем-то совершенно иррациональным. Разве не так? Да… Печальная была бы перспектива, если бы злу можно было противопоставить только бессмыслицу.

— Если быть честным, доктор Пановский, то мне просто не ус­ледить за ходом вашей мысли, когда она начинает выписывать такие восьмерки или… что там есть в топологии?.. ленты Мебиуса. Я имел в виду совершенно простую вещь: католики, как я понимаю, должны верить в бессмертие души и прочие церковные штучки. Вы сами как-то сказали, что верите в них. Но самоубийство считается… м-м… я забыл, какой там употребляется термин.

— Смертный грех. Действительно, самоубийство — смертный грех. К счастью, я не могу совершить самоубийство на нашем уровне реальности. Только Пановский суб-первый может совершить само­убийство в том смысле, в каком оно трактуется церковью как грех.

— Но если вы примете яд и умрете, это что же — не самоубий­ство?

— Перво-наперво, Натан, следует выяснить природу души. По своему замыслу, когда душа создается, она уникальна, единственна, неделима. Такой ее создал Господь. Вы что думаете, я могу творить души? Конечно же, нет. Передатчик, который я изобрел, тем более не может творить души. Так что кажущаяся множественность моих личностей ровно ничего не значит в глазах Божьих. Я не стану заходить так далеко, чтобы утверждать, будто я просто иллюзия. Я — недосущность или эпифеномен, как мог бы сказать Кант.

— Но физически ваше бытие на этом уровне реальности столь же… существенно, как и всегда. Вы дышите, едите, думаете.

— Мышление еще не душа. Машины тоже могут мыслить.

— В таком случае, вы больше не связаны никакими моральными законами?

— Совершенно неверно. Естественные законы, полученные пу­тем рассуждении, в отличие от божественных, ниспосланных свыше законов, являются здесь столь же обязательными, как и в реальном мире. Их никто не отменял, так же, как никто не отменял законы физики. Но естественные законы при определенных обстоятельствах дозволяют самоубийство: вспомните хотя бы благородных римлян, бросавшихся на свои мечи. И лишь в годы благодати самоубийство стало злом, ибо оно противоречит второй высшей добродетели — надежде. Христианину не дозволено отчаиваться.

— Значит, вы перестали быть христианином?

— Отнюдь! Я христианин, но я не человек. То, что я не обладаю более душой, не мешает мне веровать, как и раньше. Если при­смотреться, я такой же Пановский, как и раньше, но нам с вами не дано видеть души. Когда Гофман продал душу, у него исчезла тень. Или наоборот?.. В любом случае это можно было увидеть. Куда печальнее терять нечто такое, что даже сам не знаешь, было ли оно у тебя. Возможно, это парадокс, но сама наша жизнь есть парадокс, и я, как истинный католик, готов к любым парадоксам. Всем прочим жить гораздо труднее. Альбера Камю, как известно, сильно беспокоило несоответствие между атеизмом, которого, по его мнению, требует разум, и убеждением, что причинять зло — дурно. А почему, собственно,— дурно? Да без всякой видимой причины. Если нет души, то нет и основания для добра и зла. Но человек не может так, ему надо выбирать. И вот он старается, насколько это для него возможно, поступать хорошо и живет день за днем, не вникая особенно глубоко в нашу этическую дилемму. Вот вам еще один пример лагерной философии. Очень жаль, что здесь, где у нас действительно нет душ, я не могу предложить вам ничего лучшего.

— Но если наша жизнь здесь бессмысленна, то чего ради Панов­ский суб-первый продолжает посылать сюда паштеты? Какое ему дело?

— А это — вопрос, который, надеюсь, он никогда не задаст самому себе. К счастью, до сих пор он размышлял только о нашем физиче­ском существовании. Если же он задумается о духовной стороне нашего бытия и убедит себя, что души у нас нет, он вполне может прекратить посылать нам припасы.

— Доктор, я не могу в это поверить.

— Это потому, что вы не католик.

— Хорошо, пусть мне такие вещи недоступны, но вы-то католик, так и ответьте, что случится, если весь этот чертов мир будет отправлен к черту на кулички? Помните, вы говорили, что такое возможно. Здесь останется его эхо, со всеми людьми и самим папой римским. У них тоже не будет ни душ, ни морали?

— Натан, какой прекрасный вопрос! Я об этом никогда не думал. Конечно, в основе своей ситуация останется неизменной, но каков масштаб! Целый мир без теней! И если уж выдумывать парадоксы, то предположим, что такая передача произошла две тысячи лет назад, и сам Христос… Ах, Натан, почему вы не богослов, у вас инстинкт к подобным вещам. Возможно, вы заставите меня изменить точку зрения, что в моем возрасте почти неслыханно. Я обязательно обдумаю этот вопрос. Но теперь, когда я показал вам свою душу, неважно, есть она или ее нет, не покажете ли вы мне свою?

Лоб Хэнзарда нахмурился еще сильнее.

— Я вас не понимаю.

— Натан, почему вы кричите по ночам?

Только через неделю разговор между Хэнзардом и Пановским принял парламентские формы.

— Простите меня, ради Бога,— сказал Хэнзард,— что я тогда так сорвался. Совершенно недопустимо было кричать на вас.

— Вы кричали не на меня,— сказал Пановский,— хотя Бернар рассказал мне об этом случае. Сказать по правде, я был недоволен его поведением и отругал его. Ваши сны не касаются никого, кроме вас. Мне кажется, Бернар, попав сюда, позволил себе стать согля­датаем. В какой-то мере это происходит со всеми, но он мог бы ограничить свое любопытство тем миром и оставить в покое нас.

Хэнзард неловко рассмеялся.

— Странно слушать, что вы говорите. Ведь я как раз пришел, чтобы сказать вам… то есть — ему, что он был прав. Может быть, не совсем прав, но…

— Но вы собирались ответить на его вопрос, не так ли? Как говорят, исповедь облегчает душу. Особенно душу протестанта, к каковой категории я отношу людей вроде вас. Они всегда столь суровы к себе, и отпущение грехов просто ошеломляет их.

— Мне не надо отпущения грехов,— сурово сказал Хэнзард.

— Об этом я и говорю: вы не хотите отпущения грехов и тем сильнее будете поражены, получив его. Скажите, Натан, вы воевали в шестидесятых во Вьетнаме?

Хэнзард побледнел.

— Откуда вы знаете? Я как раз собирался рассказать вам об этом.

— Здесь нет никакой телепатии. Давайте рассуждать: вам сейчас тридцать восемь, значит, призывного возраста вы достигли в самый разгар этого ужаса. Во время войны всегда происходят крайне не­приятные вещи. Мы, штатские, позасовывали головы в песок и имели весьма слабое представление о том, что там было, но все равно газеты были полны жутких историй. Вам пришлось убивать; возможно, среди убитых были женщины и дети. Так?

Хэнзард кивнул.

— Это был маленький мальчик, не более пяти лет.

— Вам пришлось застрелить его, чтобы защитить себя?

— Да, это была самозащита! Я сжег его заживо. Некоторое время они молчали. Хэнзард смотрел в лицо Пановского, но не видел там осуждения.

Потом Хэнзард сказал, стараясь, чтобы голос звучал ровно и буднично:

— Вы знали все прежде, чем я вам рассказал. Вы предчувство­вали, о чем я хотел рассказать.

— Все мы грешники, и наши грехи вовсе не такие уникальные, как кажется нам самим. Когда тринадцатилетний мальчик приходит в исповедальню с ногтями, обгрызенными до мяса, священник не будет поражен, узнав, что тот совершил грех Онана. Если взрослый человек, армейский капитан, моральные принципы которого всегда туго затянуты ремнями, с криком просыпается по ночам, следует думать о причине, соизмеримой с душевной мукой. Кроме того, Натан, ваш случай вовсе не исключителен. Думаю, что про войну написано не менее дюжины романов, герои которых тоже просыпа­ются с криком. Но почему после стольких лет молчания вы вдруг захотели об этом рассказать?

— Я хотел рассказать об этом Бриджетте, но не мог. Я подумал, что мне будет легче, если я сначала расскажу вам.

— Боже, зачем вам рассказывать об этом ей?

— Мне всегда казалось, что одна из причин того, что мой первый брак был неудачен, заключается в том, что я не рассказал Мэрион об этом мальчике. Она не позволила мне сделать этого в тот един­ственный раз, когда я пытался. Но на этот раз я не повторю ошибки.

— Вот это новость! Значит, вы женитесь на ней?

— Через неделю. В епископальной церкви Духа Господня состо­ится великосветская свадьба, мы решили, что проберемся туда и превратим ее в двойную свадьбу. Я надеюсь, вы сможете присутст­вовать там и быть посаженным отцом.

Прежде чем Пановский успел важно согласиться, в комнате по­явилась Бриди с озабоченным выражением лица.

— Ты бы пошел и посмотрел, Бернар,— сказала она.— Они сейчас на экране и все именно так, как мы и боялись.

Вслед за Бриди и Пановским Хэнзард прошел в комнату, смежную со спальней Бриджетты. Там Бриджетта суб-первая в купальном халате и с волосами, замотанными полотенцем, стояла перед экра­ном видеофона. Суб-вторые обитатели виллы сгрудились вокруг другого телевизора, соединенного с первым. На одном экране было изображение Пановского, а на втором Пановских было двое, причем второй с чем-то вроде целлофанового облака вокруг головы. Таким образом, Хэнзард видел сразу четырех Пановских: двоих перед собой и еще двоих на экранах. Столько Пановских сразу было многовато даже для его привычного взгляда.

— Какого черта, что здесь про…— начал он, но Бриди предосте­регающим жестом заставила его замолчать.

Ни от одного из аппаратов не было слышно ни звука, но это, кажется, ничуть не снижало интереса зрителей. Ожидая окончания затянувшейся немой сцены, Хэнзард попытался рассуждать логиче­ски и пришел к целому ряду выводов. Во-первых, он решил, что видеофон, который смотрела Бриджетта суб-первая, принадлежит реальному миру. Свой вывод он легко проверил, сунув в видеофон палец. Второй, не менее важный вывод заключался в том, что Пановский на экране настоящего видеофона должен быть суб-первым Пановским. Проверить этот вывод не удалось, но разве не говорили, что реальный Пановский должен отправиться на открытие весеннего сезона в Большом? Третьим и главным выводом было то, что дополнительный Пановский, жестикулировавший на экране сублимированного видеофона, был новым, еще незнакомым Хэнзар-ду суб-вторым Пановским.

Когда связь прекратилась и изображение съежилось в точку, Хэнзарда поздравили с верными рассуждениями.

Одной из самых сложных задач,— сказал старый ученый,— было установление связи с моими ипостасями в разных точках мира. Я сделал все что мог для моих парижских или московских копий. Под сиденьем моего кресла всегда есть кислородная маска и запас кисло­рода. Это дает мне, или ему, если угодно, дополнительно двадцать четыре часа существования. Время вполне достаточное для посеще­ния Кремля. Но какой толк быть идеальным шпионом, если не мо­жешь передать добытые сведения! Мы-то быстро догадались, что надо делать, но пришлось ждать, пока до этой мысли допрет Пановский суб-первый. Этот тип своим тугомыслием порой напоминает военных. Но, в конце концов, решение отыскал и он. Теперь мы действуем так: в заранее назначенное время, во-он оно помечено на настольном календаре, Бриджетта отвечает на вызов суб-первого меня из другого города. Сегодня это была Москва. Когда связь установлена, Пановскому суб-второму-московскому достаточно быть под рукой и одно­временно передавать свой доклад. Разумеется, Пановский суб-пер­вый должен предварительно подсуетиться. Обычно он покидает Мо­скву, едва падает занавес в Большом, перепрыгивает на ужин в Па­риж, а на следующий день возвращается в Москву — на следующий спектакль и чтобы позвонить ненаглядной супруге. Сублимирован­ный Пановский на экране Бриджетты-настоящей не виден, но он прекрасно виден у нас, на сублимированном приемнике, соединенном с настоящим. Как видите, простенько, но со вкусом. Звука, увы, нет, поскольку у суб-второго меня в Москве только тот воздух, который я взял с собой. Но мы научились читать по губам, так что все тип-топ.

— Тип-топ,— прошептала Джет и ее передернуло.— Так не говорят.

— Я шикарно сказал: тип-топ,— подтвердил Пановский, смакуя свой американизм, а второй Пановский вздохнул:

— Хотелось бы найти способ попроще. Мне кажется, я слишком бросаюсь своими жизнями. В других городах нет запасов и создать их там затруднительно. Дыхательное оборудование очень громоздко, и агенты секретных служб наверняка удивляются, почему Панов­ский всюду таскает его с собой.

— По счастью,— прервал его первый Пановский,— меня давно считают маразматиком, а для этого случая я придумал совершенно параноидальную теорию, связанную с импортными микробами.

Оба Пановских ироническими улыбками выразили одобрение своей теории.

— Впрочем, у того Пановского, что сейчас загибается в Москве, есть и преимущества перед нами,— произнес Пановский-второй.— Обычно у него остается время посмотреть еще один спектакль, причем с очень хорошей точки, лучшей, чем даже у дирижера. Лично я с момента сублимации видел меньше чем ничего. Мы с вами торчим в одном из главных городов мира, который считается столицей земной культуры, но вы когда-нибудь видели, что здесь называют балетом? Это рвотное, а не балет. Стезя нечестивых и путь злых. Я гневно протестую против такого балета. Зато в Москве… Сегодня, например, мы узнали, что Малинова во втором акте “Жизели” была просто необыкновенна.

Второй Пановский вздохнул еще печальнее.

— Сегодня — отличный момент для смерти. Я имею в виду его.

— Разумеется. Мы оба будем мертвы через две недели. Но мы никогда не видели этой постановки. Я охотно отдал бы последние две недели жизни, чтобы ее увидеть.

— Две недели? — спросил Хэнзард.

— Бернар! — воскликнула Бриджетта.— Ты обещал молчать!

— Дорогая, прости. Я так расстроился, что слова сами соскольз­нули с языка.

— Почему вы должны умереть через две недели? — возвысил голос Хэнзард.— Сэр, вы что-то от меня скрываете. Я чувствовал это с самого начала и теперь требую объяснений!

— Можно, я ему скажу? — спросил Пановский у Бриджетты.

— А что остается делать? Ты и так уже все сказал. Натан, не гляди на меня так, я не хотела, чтобы ты знал, потому что… потому что мы были такими счастливыми…

— Через две недели, капитан Хэнзард,— отчеканил Панов­ский,— подготовленный вами ад сорвется с цепи. Если вы хотите знать точнее, то первого июня. Мой московский двойник только что информировал нас, что Кремль столь же глупо непреклонен и не­преклонно глуп, как и Белый дом.

— Я не верю,— сказал Хэнзард.

— И все-таки дела обстоят именно так. Бриджетта, дай-ка сюда письмо, я покажу ему.

— Постарайтесь, понять, мистер Хэнзард,— сказала Бриди,— что мы следили за вами и вытащили ваше хозяйство из Монумента, толь­ко желая узнать, кто вы такой. У нас не было другого способа выяс­нить, можем ли мы вам доверять. К тому же за вами следила покойная Бриджетт, вы не должны на нее сердиться,— плачущая Бриджетта кивком выразила согласие со своей старшей копией.— И уж тем более мы не ожидали найти в чемоданчике ничего подобного…

— Вы хотите сказать, что открыли “дипломат”? Но там ведь было Особо Важное послание!

Пановский протянул Хэнзарду сложенную бумагу.

— В вашем бауле, Натан, не было ничего, кроме этого письма. Полюбопытствуйте и учтите, что с тех пор, как оно было подписано, ничего не изменилось.

Хэнзард пробежал глазами приказ. Потом он долго перечитывал его, пытаясь найти в нем некий скрытый смысл, потом изучал подпись президента, сомневаясь в ее подлинности. Наконец неуве­ренно произнес:

— Но ведь дипломаты… или ООН…

— Нет,— мрачно сказала Джет.— Я ежедневно проверяю, чем они занимаются здесь, в Вашингтоне. Президент, министр обороны, русский посол — никто из них просто не умеет поступать по-чело­вечески. И все потому, что по-человечески не умеет поступать СА88-9. Мировая дипломатия превратилась в придаток этого ком­пьютера. А недавно президент, кабинет министров и все наиболее важные персоны из Пентагона отправились в убежище. Они удрали туда неделю назад. Это не предвещает ничего хорошего.

— Я просто не могу поверить… Война, конечно, будет, но не сейчас… сейчас никто не хочет войны.

— А когда бывало, чтобы войны хотели? Но наш арсенал, силы сдерживания будут эффективны только в том случае, если когда-нибудь их используют. Теперь такой момент настал.

— Но ведь не было никакой агрессии, провокаций…

— Значит, СА85-9 не нуждается в провокациях. Должна признаться, что во всем, что касается теории игр, я крайне неграмотна. I81 ' Второй Пановский неожиданно выругался и ударил кулаком по подлокотнику кресла.

— Ишь, как его корежит,— пояснил двойник.— А все потому, что он знает способ остановить это безумие, если бы только была возможность поговорить с Пановским суб-первым.

— Если то, что вы только что рассказывали, верно,— осторожно сказал Хэнзард,— то сейчас, вероятно, слишком поздно для призы­вов к людям доброй воли.

— Вы опять ни черта не поняли, Натан. Он, Бернар Пановский, может в одиночку остановить войну — хлоп, и в дамки! План словно написан на пергаменте — чудесный, великолепный, ни с чем не сообразный план. Только такая умница, как мы, могли придумать его. Но осуществить его может только человек из реального мира. Так что толку от нашего плана — ни на грош, и мы терпим пора­жение.

— В одиночку остановить войну? — в голосе Хэнзарда слышалось вполне понятное профессиональное недоверие.

— Да…— хором ответили Пановские. Потом один из них вытащил из кармана камилавку и водрузил ее себе на голову.

— Бернар, если вы не возражаете, я объясню ему, каким образом это можно было бы сделать.