"Кошка и мышка" - читать интересную книгу автора (Григорович Дмитрий Васильевич)VII. Возвращение на мельницуСавелий и Петр подвигались медленно. В ночь выпал снег; необыкновенная мягкость воздуха делала его рыхлым и мягким; он ворохами навивался на колеса и так отягощал тележку, что лошадь с трудом ее тащила. Тучи заслоняли небо; но снежная белизна окрестности распространяла ясность, и ночь была не так черна, как ожидали путешественники. Тем не менее лошадь часто сбивалась с колеи; местами дорога вовсе пропадала; Петру и Савелию приходилось пробивать первый зимний путь. Совсем уже рассвело, когда прибыли они в Ягод-ню. Они завернули к куму Дрону, взяли у него сани, перепрягли лошадь и, не теряя секунды, опять отправились. Минуты две какие-нибудь потребовалось, чтобы спуститься по луговому скату; санишки летели сами собою, раскатываясь то вправо, то влево, и каждый раз загребая глыбы снега. Лошадь, почуяв стойло, пустилась вскачь. Миновали ручей. Весело подъезжать к дому. Весело глядеть, как постепенно показывается и вырастает вдалеке родимая кровля. По лицам Савелия и Петра нельзя было сказать, чтоб они были веселы; смущение и беспокойство обозначались в чертах отца; тяжелое предчувствие сильнее вторгалось в его душу по мере приближения к мельнице. Он слова не говорил с сыном. Петр также молчал. Молча вылезли они из саней и отворили ворота. При появлении их на двор Гришутка выглянул из-за угла амбара; он скрылся в ту же секунду, и потом видно было сквозь щели плетня, как проскочил зайцем и пропал за клетушкой. Не знаю, обратил ли на это внимание Петр, но старик ничего не заметил. Оба поспешили к крыльцу. Вопль, неожиданно раздавшийся в избе, рванул их за сердце; они переглянулись. В эту минуту на крылечке показалась Палагея. Нечего уже было расспрашивать: лицо Палагеи и, еще более, вопль, свободно вылетавший теперь в полурастворенную дверь избы, ясно сказали, что все кончено… – Очень уж больно убивается… – проговорила Палагея, – подите к ней… Нонче помер, Христос с ним, на самой на заре… Отец и сын вошли в избу. Младенец, покрытий белым платком, лежал под образами, тускло отражавшими крошечное пламя желтой восковой свечки. Марья сидела подле; обхватив руками тело младенца, спрятав лицо в ногах его, она неутешно плакала. Потеря ребенка, которого она ждала шесть лет, которого девять месяцев потом так радостно носила под сердцем, тяжко отзывалась в душе ее; но к этому примешивалось еще другое чувство: младенец теснее как-то привязывал к ней мужа, очевидно располагал к ней свекра. Душа ее, горько настроенная потерею ребенка, создавала новые, преувеличенные опасения: она теряла уверенность в любовь мужа и расположение свекра. Савелий, в глазах которого крошечное пламя свечки принимало вид большого мутного круга, тут же увидел, что ему еще приходится утешать сноху и сына. Сделав три земных поклона, он велел Петру остаться с женою, а сам спустился на двор и начал распрягать лошадь. Поставив ее на место, он снял с перекладины навеса две новенькие песенки и медленно повлек их к обрубку, где дней пять назад сколачивал люльку. С люлькой больше было хлопот, чем в теперешней работе. Когда Петр вышел к отцу, гробик совсем почти был окончен. – Петр, – сказал старик, – тебе со мною идти незачем, посиди пока с женою; я один схожу; тягость в нем небольшая!.. Сам снесу его, сам схороню… Ты здесь побудь… Да где же Григорий? Что я его не вижу… Где он? Петр словно по чутью какому-то пошел прямо к клети. Минуту спустя он вывел оттуда Гришку; мальчик не смел поднять головы и вообще выказывал знаки сильного испуга. – Поди сюда, Григорий! – произнес старик кротким голосом. – Куда ты все прячешься… зачем?.. Это не хорошо… Побудь здесь… Вот я его возьму с собою, – промолвил Савелий, обратившись к сыну, – он подсобит; к попу сходит и лопату снесет… Ты поди пока, посиди с ними… Ласковое обращение старика произвело, по-видимому, на Гришку совсем другое действие, чем следовало ожидать; вместо того чтобы ободриться, он кисло как-то пожимал губами и плаксиво моргал глазами; он не трогался с места, не смел поднять головы, так что кверху выглядывали только два вихра на его затылке и уши, которые были так же красны, как лицо его. Но старик, принявшийся за крышку гробика, снова забыл как будто о существовании мальчика. Вскоре, однако ж, был он завлечен стуком лошадиных копыт и голосом помольца, который въезжал на двор мельницы. Помолец поздоровался, спросил, есть ли свободная снасть и можно ли засыпать. – Засыпай, добрый человек, засыпай… – промолвил Савелий тем же кротким, расслабленным голосом, с каким обращался к Гришке, – которая снасть понравится, в ту и засыпай… – Что же это… Никак у вас покойник? – спросил помолец. – Внучек… – тихо сказал Савелий, подбирая как-то вовнутрь губы свои, которые начали вдруг морщиться, – внучек… Вот был он… а теперь… теперь и нету… Полчаса спустя на дворе мельницы опять раздались вопли и крики; теперь были они только сильнее; Марья стояла на крылечке; с одной стороны держала ее Палагея, с другой Петр. Она рвалась к Савелию, который выходил из ворот, придерживая гробик, перевязанный кушаком, переходившим через плечо старика; Гришка, также без шапки, следовал за ним с лопатой и скребком на плече. Во всю дорогу Савелий не обернулся к своему спутнику, слова с ним не промолвил: Гришка нарочно, казалось, ступал осторожнее и старался не шуметь скребком и лопатой, чтобы не обращать на себя внимания. Время от времени он заходил в сторону и сбоку поглядывал на лицо дяди Савелия; но в этих взглядах далеко уже не было того лукавства, той быстроты, какими отличались они несколько дней назад, когда мальчик выступал по той же дороге с бочонком за спиною. Самые мысли его были теперь как словно другие. Он не думал спихивать камней в ручей, не думал подкрадываться к воронам, садившимся иногда в десяти шагах от дороги. Самые воробьи не занимали его, хотя, надо сказать, они так же шумливо, как и тогда, егозили в ветлах, прыгали по плетням и били крылышками, купаясь в рыхлом снегу. Поднявшись в Ягодню, старик зашел прежде всех к куму Дрону, потом к свату Стегнею и попросил их подсобить ему выкопать могилку. Те сначала поохали, Потом начали вспоминать о том, давно ли было, как пировали они на крестинах; но видя, что Савелию было не в охоту плакать, взяли скребки и отправились. Пока рыли могилу, Савелий послал Гришку за попом. Обряд похорон совершился очень скоро. Немного погодя на том месте, где была яма, поднялся небольшой холмик. Снег валил густыми хлопьями, и, прежде чем Савелий успел уровнять землю, снег обсыпал ее, точно пухом. – Ну, – проговорил Савелий, вздохнув как-то в два приема, – ну, внучек, прости!.. Думал, поживешь с нами… в утеху будешь… Прости, внучек!.. – Полно, кум, – сказал Дрон, – есть о чем сокрушаться! Добро бы уж ходил внучек-то, либо лепетать начал, а то всего только пять дней было ему… – Бог даст, другого наживешь внучка-то! – проговорил, в свою очередь, сват Стегней, – сноха не старая, сын парень также молодяк: какие года ему!.. В ответ на такие утешения Савелий махнул только рукою и отвернулся. Кум Дрон и сват Стегней переглянулись, как будто сказать хотели друг другу: «Оставить надо, не до того теперь!» – простились и пошли по домам. Савелий, сопровождаемый Гришкой, который по-прежнему шел в некотором отдалении, ступал бережно и старался не обращать на себя внимания, покинул кладбище. Неподалеку от церкви встретились они с Андреем. Савелий находился в родстве с Дроном и Стегнеем: первый доводился ему кумом, второй сватом; Андрей был ему чужой, а между тем Савелий обошелся с ним гораздо ласковее, чем с двумя первыми. Он приподнял шапку в ответ на поклон Андрея и даже замедлил шаг. – Савелий Родионыч, – сказал Андрей своим грудным тихим голосом, – послушай: у меня трое было… трое уж взрослых! Девочке моей пошел двенадцатый год; Егорушке семь лет было… И тех схоронил, Савелий Родионыч!.. Как тут быть-то! Знать, так уж нам господь посылает; он дает детей, он и отнимает… Говорю тебе: у меня трое было, – всех схоронил! – Братец ты мой, – промолвил Савелий, в первый раз в этот день возвышая голос, – возьми в толк: ведь шесть лет ждал внучка-то! Шесть лет просил о нем господа! Уж, кажется, я ли ему не радовался! Как радовался-то!.. А тут еще одно к одному, другой случай вышел… Совсем сокрушился!.. – Слышал я, слышал… Сказывали! – подхватил Андрей. – Пожалел я тебя, Савелий Родионыч… Ну и в этом также, Савелий Родионыч… в этом также… рассуди – у тебя;остаток: деньги были… Случись такой грех с другим, с бедным, тут что делать? Как тут быть? Вестимо, жаль… Ну, да бог с ними! По крайности хоть ослобонился… – Братец мой, последнее ведь отдал! Всего только и было! – сказал Савелий, покачивая головою с боку на бок, – только всего добра и было! Десять лет трудился, десять лет спины не разгибал и потом обливался!.. Разве они даром мне достались, эти деньги-то? Подумай тоже и ты: разве я нашел их, сидючи на печке да руки скламши? Десять годов работал, берег – и все пошло прахом! В один день все ушло… и куда ушло, подумаешь! – Полно, Савелий Родионыч, полно! Господь наказывает, господь и милует! Кабы не господь, на кого бы еще надеяться! Моя жизнь тошнее твоей, и-и! Куда! А ведь живу же, живу!.. Живут люди и не в такой горести, Савелий Родионыч, право так! Право! Беседуя таким образом, они незаметно спустились к ручью, который просачивался теперь в снежных сугробах холодною темно-синею лентою. Тут Андрей и Савелий расстались; один пошел в Ягодню, другой направился к мельнице. Снег продолжал валить хлопьями. Церковь на возвышении и даже ближняя часть лугового ската исчезали совершенно, как бы задернутые белым, медленно колеблющимся пологом. В двадцати шагах нельзя было различать предметов на дне долины. Мало-помалу, однако ж, в воздухе стало проясниваться: снежная, движущаяся сетка заметно редела. Местами открывались клочки серого неба, которое постепенно синело и сгущалось, приближаясь к дальнему горизонту. Немного погодя снег перестал падать; изредка только то тут, то там, мимо синего горизонта, медленно пролетали, кружась и тихо опускаясь, одинокие снежные хлопья. Но перемена погоды встречала глубокое равнодушие со стороны Савелия; в этом случае, как и во всех, впрочем, случаях, представлял он резкую противоположность с Гришуткой. Последний, надо думать, обладал большою твердостью духа и способен был переносить с более философским спокойствием удары рока. Он, по-видимому, заметно ободрялся; казалось, даже успел овладеть всегдашним своим расположением, или старался, по крайней мере, развлечь себя и рассеять. Он внимательно следил за одиноко кружившимися в воздухе снеговыми хлопьями, выводил носком лаптя вычурные фестоны по снегу, не пропускал случая выставить изнанку ладони навстречу спускавшимся снежинкам; часто даже улучал минуту и, закинув назад голову, ловил их на язык. Правда, стоило Савелию кашлянуть или сделать движение рукою, Гришутка выпрямлялся, выравнивал на плече своем скребок и лопатку и вообще принимал озабоченный, суетливо-деловой вид; но это продолжалось минуту, много две, после чего он снова овладел собою и снова старался себя рассеять. Так вышли они на луг, который, под снежным покровом своим, убегал как будто еще дальше к бледно-лиловым рощам и темно-синему небосклону. Тишина была мертвая; все пропало, казалось, под снегом и погрузилось в глубокий сон. Кровля маленькой мельницы и осенявшие ее старые ветлы одиноко белели, возвышаясь под сизым, отдаленным горизонтом. Там было так же тихо, как и во всей окрестности. Не слышно было ни шума воды, ни того глухого, ровно вздрагивающего гула, который показывает, что жернова на всем ходу и колеса дружно повертываются. Помолец окончил, видно, свою работу и уехал; оно и лучше было. Так думал Савелий. На дворе и в доме застал он ту же тишину; тишина снизошла даже как будто в самую душу обывателей маленькой мельницы. Петр смотрел теперь не так печально; Марья заметно успокоилась. При виде свекра, возвращающегося с пустыми руками, она снова заплакала; но слезы ее не сопровождались криками и воплями отчаяния, слезы ее приостановились даже, когда Савелий подошел к ней и ласково начал утешать ее, ссылаясь на промысл, на волю божию. – Знаю, батюшка, божью волю не нам судить, ее не переспоришь, а все горько! – сказала Марья голосом, надорванным печалью. – Не забыть мне, долго не забыть моего дитятку… Так я к нему привыкла, так привязалась!.. Кажись, батюшка, век буду я им беременна! Век буду носить его!.. Век его не забуду! Но в горестные минуты человеку всегда свойственно терять надежду в будущее, всегда свойственно преувеличивать свои страдания! Не прошло года, и уже между жителями маленькой мельницы помину не было о минувших несчастьях. Мирная, безмятежная радость изображалась на всех лицах, особенно на старческом лице дедушки Савелия, которому снова пришлось сидеть на обрубке под навесом, снова пришлось хлопотать над люлькой. Пришлось также опять за вином посылать; но поехал уже Петр, а не Гришка, хотя, надо сказать, последний ни за что бы теперь не попался; Гришутка заметно меньше зевал на стороны и вообще выказывал меньше рассеянности. Крестины прошли на этот раз несравненно веселее, чем в былое время. Сват Стегней, кум Дрон и Палагея пели песни; Савелий радостно потряхивал сединами, отпускал ласковые шуточки снохе и поминутно трепал по плечу Андрея, который часто заглядывал теперь на маленькую мельницу. Самая мельница словно разделяла радость своих хозяев. В день крестин возы с рожью не только наполняли двор, но даже стояли за воротами, жернова порхали, как бы порываясь пуститься в пляс; колесо вертелось без отдыха, обдавая пеной нижнюю часть амбара, тогда как кровля, тихо вздрагивая, посылала в воздух легкие облака мучной пыли. Микулинский мельник и сыновья его продолжают коситься на маленькую мельницу. Но Савелий не обращает на них никакого внимания. Мельница его год от году процветает, год от году появляется на ней больше помольцев, так что снова приходится жернова менять, совсем почти износились; впрочем, есть теперь на что купить, слава богу! Но это с одной только стороны старика радует; с другой стороны – другая радость: у него внучек, крепенький, здоровый мальчуган, которого, можно сказать без преувеличения, сам дедушка почти вынянчил. Часто, в ясные солнечные дни, можно видеть, как внучек ступает по двору и, переваливаясь с ноги на ногу, наподобие утки, спешит убежать от деда, который выбивается из сил, по-видимому, чтобы поймать ребенка, хлопает в ладоши и во все время преследования не перестает ухмыляться в седую свою бороду. Но веселые крики ребенка, хлопанье в ладоши деда, голос Петра, песня Марьи постепенно умолкают, по мере того как вечерняя заря угасает на небе. Ночь спускается на землю… Все утихает, кроме маленькой мельницы, которая, ровно вздрагивая, одна шумит посреди заснувшей окрестности, напоминая как будто о старом своем хозяине. Он так же не знал никогда отдыха и век свой трудился, даже в то время, как спали другие. |
||
|