"Ангелы на кончике иглы" - читать интересную книгу автора (Дружников Юрий)9. МАРКИЗ АСТОЛЬФ ДЕ КЮСТИНРОССИЯ В 1839. Самиздат, 1969. (Рукопись из серой папки в отрывках, привлекших особое внимание И.И.Макарцева) ПРЕДИСЛОВИЕ САМИЗДАТЕЛЯ Тому, кто стремится понять настоящее, мы рекомендуем обратиться к прошлому. Прочтя книгу маркиза де Кюстина, император Николай швырнул ее на пол и крикнул: — Моя вина! Зачем я говорил с этим негодяем? Между тем он говорил с Кюстином, стремясь представить себя и Россию в выгодном свете. Записки французского путешественника, побывавшего в Петербурге, Москве, Ярославле, Нижнем Новгороде и Владимире, издавались много раз на всех европейских языках. В нашем отечестве их запретили сразу, и за последующие 130 лет полностью они так и не были изданы, хотя дважды такие попытки предпринимались. В 1910 году был издан краткий пересказ книги, сделанный В.Нечаевым под названием «Николаевская Россия», с тщательным изъятием критики и добавлением лести по отношению к царскому двору. Под тем же названием в 1930 году издательство Всесоюзного общества политкаторжан и ссыльно-поселенцев (вскоре снова посаженных) выпустило книгу тиражом 4000 экземпляров в переводе Я.Гессена и Л.Домгера, назвавших автора Адольфом. К сожалению, были изъяты «не всегда идущие к делу исторические экскурсы» и философские размышления, а в критических местах перед словом «Россия» в текст вставлено «царская». Комментарий убеждал цензуру, что книга превратилась во вполне «исторический документ». Эти оправдания не спасли издательство от разгона. Итак, Третье отделение передало эстафету ОГПУ: сочинение маркиза де Кюстина, которое Герцен назвал, без сомнения, самой замечательной и умной книгой, написанной о России иностранцем, недоступно. Наша работа над переводом книги «La Russie en 1839» par Le Marquis de Custine идет медленно, учитывая условия и возможности, но мы спешим пустить для чтения первый черновой вариант. В известном смысле эта книга глубже запрещенных у нас трудов М.Джиласа, Р.Конквеста, Д.Оруэлла, А.И.Солженицына, поскольку рассматривает не слой пороков идеологии, ртутными парами которой мы дышим последние полвека, а глубокие исторические корни отечественного деспотизма. Часть мыслей Кюстина стала сбывшимися пророчествами, другая показала, что ничто в нашем отечестве не улучшается со времен Иоанна Барклая (1582-1621), писавшего: «Это (московиты) — народ, рожденный для рабства и свирепо относящийся ко всякому проявлению свободы; они кротки, если угнетены, и не отказываются от ига». Впрочем, не будем навязывать свою точку зрения, дабы не уподобиться некоторым нашим согражданам. Предоставим слово самому де Кюстину. Здесь Макарцев зевнул. Он читал поверхностно, не вникая особенно в текст, перескакивая с абзаца на абзац и по привычке деля выхваченные фразы на «можно» и «нельзя». На «нельзя» у него был удивительный нюх. К концу предисловия Макарцев поморщился: ну что может сказать этот старикашка, проехавший в экипаже по России, которой давным-давно нет! — Есть! — раздался голос. — К сожалению, стало даже хуже. — Кто здесь? — спросил Макарцев, и горло у него сжало от страха. Он повернул голову: перед ним стоял невысокий мужчина средних лет, странно одетый по нынешним временам. На нем был расстегнутый синий фрак и панталоны до колен, жилет в голубую полосочку, черные чулки и туфли на каблуках с пряжками и со шпорами. Белоснежную рубашку с обильными кружевами и бриллиантовыми запонками украшал большой голубой бант на шее. Сбоку свисала шпага. Макарцев вдохнул дурманящий запах сильных духов. — Простите, что вторгаюсь к вам без приглашения, — сказал маркиз де Кюстин. — Но вы мне любопытны как мужчина умный и при том состоящий при власти. Вот почему я решил разделить с вами чтение моей книги. — Да вы же иностранец! — возмутился Игорь Иванович. — Я завтра же должен доложить, что вы были у меня в квартире, иначе… — Ах, не волнуйтесь, месье Макарцев, — успокоил его Кюстин. — Никто не знает, что я здесь. Наученный горьким опытом, я на этот раз проник в вашу страну через озоновую дыру в атмосфере. А там нет ни пограничных ищеек, ни жуликов-таможенников. Если позволите, я присяду, а вы читайте. Не бойтесь, читайте… Мне интересна ваша реакция, только и всего. Кюстин уселся в кресло, сделав руками нечто вроде пасса, успокаивающего Макарцева, прикрыл веки и, казалось, задремал. А Макарцев послушно стал читать рукопись. Первое, что бросилось мне в глаза при взгляде на русских царедворцев, было какое-то исключительное подобострастие и покорность. Они казались своего рода рабами. Впечатление было таково, что в свите царского наследника господствует дух лакейства, рабское мышление, не лишенное в то же время барской заносчивости. Эта смесь самоуничижения и надменности показалась мне слишком малопривлекательной и не говорящей в пользу страны, которую я собрался посетить. На следующий день карета моя и весь багаж были на борту «Николая I», русского парохода, «лучшего в мире». Русский вельможа, князь К., происходивший от потомков Рюрика, обратился ко мне, назвав меня по имени, и развил свои взгляды на характер людей и учреждений своей Родины. — Беспощадный деспотизм, царящий у нас, возник в то время, когда во всей остальной Европе крепостное право было уже уничтожено. Со времени монгольского нашествия славяне, бывшие прежде самым свободным народом в мире, сделались рабами сперва своих победителей, а затем своих князей. Крепостное право настолько унизило человеческое слово, что последнее превратилось в ловушку. Правительство в России живет ложью, ибо и тиран, и раб страшатся правды. Наши автократы познали когда-то силу тирании на своем собственном опыте. Они хорошо изучили силу деспотизма путем собственного рабства, срывают злобу за свои унижения и мстят неповинным. Думайте о каждом шаге, когда будете среди этого азиатского народа… Религиозная нетерпимость является главным рычагом русской политики. То, что могло иметь место в Европе лишь в средние века, в России случается в наши дни. Россия во всем отстала от Запада на четыре столетия. Иностранцев продержали более часа на палубе без тента, на самом солнцепеке. Затем мы должны были предстать перед трибуналом, который заседал в кают-компании. — Что, собственно, вы желаете делать в России? — Ознакомиться со страной. — Но это не повод для путешествия! — У меня, однако, нет другого. — С кем думаете вы увидеться в Петербурге? — Со всеми, кто разрешит мне с ними познакомиться. — Сколько времени вы рассчитываете пробыть в России? — Не знаю. — Но приблизительно? — Несколько месяцев. — Быть может, у вас какое-нибудь дипломатическое поручение? — Нет. — Может быть, секретное? — Нет. — Какая-нибудь научная цель? — Нет. — Не посланы ли вы вашим правительством изучать наш социальный и политический строй? — Нет. — Нет ли у вас какого-нибудь торгового поручения? — Нет. — Значит, вы путешествуете исключительно из любознательности? — Да. — Но почему вы направились для этого именно в Россию? — Не знаю… — Имеете ли вы рекомендательные письма к кому-нибудь? Меня заранее предупредили о нежелательности слишком откровенного ответа на этот вопрос. Ищейки русской полиции обладают исключительным нюхом, и, в соответствии с личностью каждого пассажира, они исследуют их паспорта с той или иной строгостью. Какой-то итальянский коммерсант, шедший передо мною, был безжалостно обыскан. Он должен был открыть свой бумажник, обшарили все его платье и снаружи, и внутри, не оставили без внимания даже белья. Стали рыться в моих вещах и особенно в книгах. Последние были отняты у меня почти все. Россия — страна совершенно бесполезных формальностей. Тут Макарцев оторвал глаза от рукописи и вздохнул. — Ну, как? — спросил его тотчас маркиз де Кюстин. Он элегантно сидел в кресле, перекинув одну ногу на другую, и наблюдал за Игорем Ивановичем. — Конечно, вы, французы, многого не понимаете, — сразу начал объяснять ему Макарцев. — Почему мы, русские, должны подстраиваться под ваши традиции? У нас же совершенно иные условия! И все же не исключено, что мы перегибаем палку, не умеем с уважением отнестись к иностранцам. А вы нас встречаете хорошо. Подобие одобрения проскочило в черных глазах Кюстина, но вдруг он спросил: — А к своим? — Что? — не понял Игорь Иванович. — Я хочу сказать: к своим уважения не требуется? Макарцев не нашелся что ответить, пробурчал нечто вроде «ну, знаете ли…» и продолжал читать. Он не заметил, как равнодушие к чтению сменилось у него любопытством и как он в рассуждении перескочил из девятнадцатого века в двадцатый безо всякого затруднения. Впрочем, ему, конечно, помогал маркиз. Игорь Иванович незаметно привык к его присутствию и читал теперь добровольно, ведь никто его не принуждал. Мог бы отложить — ясно же о чем! — а читал. Сердце не болело, голова тоже, спать не хотелось. Он читал с интересом, и скепсис, давно в нем живший, только усиливал этот интерес. — Постойте-ка, — вдруг прервал себя Макарцев, заколебавшись, и посмотрел на Кюстина. — А вы меня не обмишуриваете? — Обми… что? — спросил маркиз. — Я говорю: да это же просто мистификация! Кто вам поверит, что вы написали это сто лет назад?! — Сто тридцать, — поправил Кюстин. — Пускай сто тридцать, черт с вами! Ведь это же явная антисоветчина! — Но позвольте, месье Макарцев! Я написал это за сто лет до большого террора Сталина! Это же исторический факт… Макарцев не нашелся, что возразить, и молча уткнулся в рукопись. То, что привык он читать, говорить, слышать, здесь начисто, без всяких компромиссов, отсутствовало. А то вредное, осужденное раз и навсегда, мешающее нам шагать вперед, то, что он великолепно умел обходить и отсеивать, умел не слышать, — вылезло. Макарцев стал читать возмущеннее и потому активнее. Возвращался назад, забегал в нетерпении вперед. Последовательность рассуждений его не интересовала. Он был уверен, что умеет выхватить главное быстрее, чем его удавалось изложить автору. А сам маркиз де Кюстин между тем тихо сидел в кресле, наблюдая за своим читателем. Всякий иностранец, прибывший на русскую границу, трактуется заранее как преступник. Здесь можно двигаться, можно дышать не иначе, как с царского разрешения или приказания. Все мрачно, подавлено, и мертвое молчание убивает всякую жизнь. Кажется, тень смерти нависла над всей этой частью земного шара. Скудость, сколь тщательно она ни прикрывается, все-таки порождает унылую скуку. Нельзя веселиться по команде. Драмы разыгрываются в действительной жизни — в театре господствует водевиль, никому не внушающий страха. Пустые развлечения — единственные, дозволенные. Слова «мир», «счастье» здесь столь же неопределенны, как и слово «рай». Беспробудная лень, тревожное безделье — таков неизбежный результат автократии. В угоду власти все стараются скрыть от иностранца те или иные неприглядные стороны русской жизни. Никто не заботится о том, чтобы искренне удовлетворить его законное любопытство, все охотно готовы обмануть его фальшивыми материалами. Все, проживающие в России, кажется, дали обет молчания обо всем, их окружающем. В день падения какого-нибудь министра его друзья должны стать немыми и слепыми. Человек считается погребенным тотчас же, как только он окажется попавшим в немилость. У русских есть названия всего, но ничего нет в действительности. Россия — страна фасадов. Прочтите этикетки — у них есть цивилизация, общество, литература, театр, искусство, науки, а на самом деле нет даже врачей: стоит заболеть, и можете считать себя мертвецом! Русский двор напоминает театр, в котором актеры заняты исключительно генеральными репетициями. Никто не знает хорошо своей роли, и день спектакля никогда не наступает, потому что директор театра недоволен игрой своих актеров. Актеры и директор бесплодно проводят всю свою жизнь, подготовляя, исправляя и совершенствуя бесконечную общественную комедию. В России каждый выполняет свое предназначение до последних сил. — Это кто же директор театра? — невольно вслух спросил Макарцев. — Неужели вы не поняли? — вопросом на вопрос ответил Кюстин и засмеялся. — Вам, критиканам, советовать легко. Вам подавай коммунизм на блюдечке! А где нам его взять готовым? — Нам не надо вашего комизма, — грустно сказал Кюстин, не поняв слова. — И я вообще не знаю, чего вам надо. Я просто писатель и высказываю свое мнение, правду, как я ее понимаю, только и всего. Макарцев сердился и оттого увлекался еще больше. Он не мог не признать, что это умная книга, потому что не было в ней дешевой брани. Тут не упрекался лично он, Макарцев, представитель руководящей партии и, значит, ответственный в какой-то мере за величайшие события века. — Да ведь я, если хотите знать, — сказал Игорь Иванович, — всегда стараюсь смягчить, сделать культурнее, быть справедливее, человечнее, то есть быть настоящим коммунистом. — Вижу, месье, — прищурил глаза Кюстин. — Поэтому я и пришел к вам. — Имей я больше власти, и система была бы не такой, как она есть. Но что я могу поделать один? — Ведь я вас не сужу, — вздохнул Кюстин. — Да вы читайте дальше… В России нет больших людей, потому что нет независимых характеров, за исключением немногих избранных натур, слишком малочисленных, чтобы оказать влияние на окружающих. Самый ничтожный человек, если он сумеет понравиться государю, завтра же может стать первым в стране. Каждый поступок, возвысившийся над слепым и рабским послушанием, становится для монарха тягостным и подозрительным. Эти исключительные случаи напоминают о чьих-то притязаниях, притязания — о правах, а при деспотизме всякий подданный, лишь мечтающий о правах, — уже бунтовщик. Приезжайте в Россию, чтобы воочию убедиться в результате страшного смешения духа и знаний Европы с гением Азии. Оно тем ужаснее, что может длиться бесконечно, ибо честолюбие и страх — две страсти, которые в других странах часто губят людей, заставляя их слишком много говорить, здесь порождают лишь гробовое молчание. Величественный проспект доходит, постепенно становясь все безлюднее, некрасивее и печальнее, до самых границ города и мало-помалу теряется в волнах азиатского варварства, со всех сторон заливающих Петербург и расходящихся во все стороны от нескольких почтовых шоссе, постройка которых только начата в этой первобытной стране. Город окружен ужасающей неразберихой лачуг и хибарок, бесформенной гурьбой домишек неизвестного назначения, безымянными пустырями, заваленными всевозможными отбросами — омерзительным мусором, накопившимся за сто лет жизни беспорядочного и грязного от природы населения. Русские заимствовали науку и искусство извне. Они не лишены природного ума, но ум у них подражательный. Все православные церкви похожи одна на другую. Живопись неизменно византийского стиля, то есть неестественная, безжизненная и поэтому однообразная. Не люблю я искусства в России. Коллекцию Эрмитажа особенно портит большое количество посредственных полотен. Собирая галерею Эрмитажа, гнались за громкими именами, но подлинных произведений больших мастеров немного, подделок гораздо больше. Самый воздух этой страны враждебен искусству. Все, что в других странах возникает и развивается совершенно естественно, здесь удается только в теплице. Презрение к тому, чего они не знают, кажется мне доминирующей чертой русского национального характера. Их быстрый и пренебрежительный взгляд равнодушно скользит по всему, что столетиями создавал человеческий гений. Они считают себя выше всего на свете, потому что все презирают. Их похвалы звучат, как оскорбления. Вместо того чтобы постараться понять, русские предпочитают насмехаться. Ирония выскочки может стать уделом целого народа. Влияние татар пережило свергнутое иго. Разве вы прогнали их для того, чтобы им подражать? Недалеко вы уйдете вперед, если будете хулить все, вам непонятное. Игорь Иванович остановился. Он снял очки и надавил двумя пальцами на веки, чтобы дать глазам отдохнуть. Кюстин, казалось, дремавший в кресле, молча посмотрел на него. — Какая разница, — не обращаясь к нему, вслух сказал Макарцев, — сейчас это написано или в 1839? Это наблюдательно подмечено! — Вы находите? — удовлетворенно заметил маркиз. — Да, черт побери! Если быть с вами откровенным, то все эти мерзости у нас есть! Это все давно пора менять. Чего мы боимся? Почему не хотим ничего слушать? — В самом деле, почему? — спросил Кюстин и захохотал. — Не вижу ничего смешного, — сухо отреагировал Макарцев и продолжил чтение. Народ топит свою тоску в молчаливом пьянстве, высшие классы — в шумном разгуле. Этому народу не хватает одного очень существенного душевного качества — способности любить. Путешественник с величайшими усилиями различает на каждом шагу две нации, борющиеся друг с другом: одна из этих наций — Россия, какова она есть на самом деле, другая — Россия, какою ее хотели бы показать Европе. Наилучшей репутацией пользуются те путешественники, которые легче других поддаются обману. Всюду и везде мною ощущается прикрытая лицемерная жестокость, худшая, чем во времена татарского ига: современная Россия гораздо ближе к нему, чем нас хотят уверить. Везде говорят на языке просветительной философии XVIII века, и везде я вижу самый невероятный гнет. Мне говорят: «Конечно, мы хотели бы обойтись без произвола, мы были бы тогда богаче и сильнее. Но, увы, мы имеем дело с азиатским народом». И в то же время говорящие думают: «Конечно, хорошо было бы избавиться от необходимости говорить о либерализме и филантропии, мы стали бы счастливее и сильнее, но, увы, нам приходится иметь дело с Европой». Все сводится здесь к одному-единственному чувству — страху. Что представляет собой эта толпа, именуемая народом? Не обманывайте себя напрасно: это — рабы рабов. Человек в России не знает ни возвышенных наслаждений культурной жизни, ни полной и грубой свободы дикаря, ни независимости и безответственности варваров. Тягостное чувство, не покидающее меня с тех пор, как я живу в России, усиливается оттого, что все говорит мне о природных способностях угнетенного народа. Мысль о том, чего бы он достиг, если бы был свободен, приводит меня в бешенство. Если пробежать глазами одни заголовки — все покажется прекрасным. Но берегитесь заглянуть дальше названий глав. Откройте книгу, и вы убедитесь, что в ней ничего нет: все главы лишь обозначены, но их еще нужно написать. Сколько лесов являются болотами, где не найти ни вязанки хвороста. Сколько полков в отдаленных местностях, где не найти ни единого солдата! Сколько городов и дорог существует в проекте! Да и вся нация, в сущности, — не что иное, как афиша, расклеенная по Европе, обманутой дипломатической фикцией. Политические суеверия составляют душу этого общества. Самодержец, совершенно безответственный с политической точки зрения, отвечает за все. До сих пор я думал, что истина необходима человеку, как воздух, как солнце. Путешествие по России меня в этом разубеждает. Лгать здесь — значит охранять, говорить правду — значит потрясать основы. — Смотрите, не проговоритесь! — неизбежный припев в устах русского или акклиматизировавшегося иностранца. Русский народ — нация немых. Русский получает на своем веку не меньше побоев, чем делает поклонов. И те, и другие применяются здесь равномерно в качестве методов социального воспитания народа. Дрожат до того, что скрывают страх под маской спокойствия, любезного угнетателю и удобного для угнетенного. Тиранам нравится, когда кругом улыбаются. Благодаря нависшему над головами всех террору, рабская покорность становится незыблемым правилом поведения. Жертвы и палачи одинаково убеждены в необходимости слепого повиновения. — Что за преувеличения! — воскликнут русские. — Какие громкие фразы из-за пустяков! Я знаю что вы называете пустяками, в этом вас и упрекаю! Ваша привычка к подобным ужасам объясняет ваше безразличное к ним отношение, но отнюдь его не оправдывает. Вы обращаете не больше внимания на веревки, которыми на ваших глазах связывают человека, чем на ошейники ваших собак. Умерьте ваше рвение, откажитесь только от лжи, которая всюду господствует, все обезображивает, все отравляет у вас, — и вы сделаете достаточно для блага человечества. Среди бела дня на глазах у сотен прохожих избить человека без суда и следствия — это кажется в порядке вещей. В цивилизованных странах гражданина охраняет от произвола агентов власти вся община; здесь должностных лиц произвол охраняет от справедливых протестов обиженного. Адвокатов не может быть в стране, где отсутствует правосудие. Откуда же взяться среднему классу, который составляет основную силу общества и без которого народ превращается в стадо, охраняемое хорошо выдрессированными овчарками? Нравы русских, вопреки всем претензиям этого полуварварского племени, еще очень жестоки и надолго останутся жестокими. И под внешним лоском европейской элегантности большинство этих выскочек цивилизации сохранило медвежью шкуру — они надели ее мехом внутрь. Но достаточно их чуть-чуть поскрести — и вы увидите, как шерсть вылезает наружу и топорщится. Русские не столько хотят стать действительно цивилизованными, сколько стараются казаться таковыми. В основе они остаются варварами. К несчастью, эти варвары знакомы с огнестрельным оружием. Это — нация, сформированная в полки и батальоны, военный режим, применимый к обществу в целом и даже к сословиям, не имеющим ничего общего с военным делом. Из подобной организации общества проистекает такая лихорадка зависти, такое напряжение честолюбия, что русский народ теперь ни к чему не способен, кроме покорения мира. Мысль моя постоянно возвращается к этому, потому что никакой другой целью нельзя объяснить безмерные жертвы, приносимые государством и отдельными членами общества. Очевидно, народ пожертвовал свободой во имя победы. Возникает серьезный вопрос: суждено ли мечте о мировом господстве остаться только мечтою, способной еще долгое время наполнять воображение полудикого народа, или она может в один прекрасный день претвориться в жизнь? Скажу лишь одно: с тех пор как я в России, будущее Европы представляется мне в мрачном свете. Участь России, уверяют меня, — завоевать Восток и затем распасться на части. Научный дух отсутствует у русских. У них нет творческой силы, ум по природе ленивый и поверхностный. Если они и берутся за что-либо, то только из страха. Народ, не могущий ничему научить те народы, которые он собирается покорить, недолго останется сильнейшим. Государство, от рождения не вкусившее свободы, государство, в котором все серьезные политические кризисы вызывались иностранными влияниями, такое государство не имеет будущего. Я стою близко к колоссу, и мне не верится, что провидение создало его лишь для преодоления азиатского варварства. Ему суждено, думается мне, покарать испорченную европейскую цивилизацию новым нашествием с Востока. Нам грозит вечное азиатское иго, оно для нас неминуемо, если излишества и пороки обрекут нас на такую кару. Эта милая страна устроена так, что, не имея непосредственной помощи представителей власти, иностранцу невозможно путешествовать по ней без неудобств и даже без опасностей. Вы решаете лучше не видеть многого, чем без конца испрашивать разрешения — вот первая выгода системы. Вы всегда будете под пристальным наблюдением, вы сможете поддерживать лишь официальные контакты со всевозможными начальниками, и вам предоставят лишь одну свободу — свободу выражать свое восхищение перед законными властями. Вежливость, таким образом, превращается в способ наблюдения за вами. Все занимаются здесь шпионством из любви к искусству, чаще не рассчитывая на вознаграждение. Я делаю записи и тщательно их прячу. Меня, быть может, ждет в лесу засада: на меня нападут, отберут мой портфель, с которым я не расстаюсь ни на минуту, и убьют меня, как собаку. А мне предстоит еще многое осмотреть в России, где я отнюдь не собираюсь зимовать. Соберу все заметки, написанные мною, хорошенько запечатаю всю пачку и отдам на сохранение в надежные руки (последние не так-то легко найти). Если же вы обо мне не услышите, знайте, что меня отправили в Сибирь. Набережные Петербурга относятся к числу самых прекрасных сооружений в Европе. Тысячи человек погибнут на этой работе. Не беда! Зато мы будем иметь европейскую столицу и славу великого города. Оплакивая бесчеловечную жестокость, с которой было создано это сооружение, я все же восхищаюсь его красотой. — Наконец-то! — воскликнул Макарцев. — Что именно? — поинтересовался маркиз де Кюстин. — Наконец вы нашли, что похвалить! Я ведь родился в Питере и люблю этот город. — Мне приятно вас обрадовать, — усмехнулся маркиз, — но вряд ли это надолго. Я могу добавить: к сожалению. Только расстояния и существуют в России. На каждом перегоне мои ямщики по крайней мере раз двадцать крестились, проезжая мимо часовен. Искусные, богобоязненные и вежливые плуты неизменно похищали у нас что-либо. Каждый раз мы не досчитывались то кожаного мешка, то ремня, то чехла от чемодана, то, наконец, свечки, гвоздя или винтика. Словом, ямщик никогда не возвращался домой с пустыми руками. Политические верования здесь прочнее и сильнее религиозных. Настанет день, когда печать молчания будет сорвана с уст народа, и изумленному миру покажется, что наступило второе вавилонское столпотворение. Из религиозных разногласий возникнет некогда социальная революция в России, и революция эта будет тем страшнее, что свершится во имя религии. Свирепость, проявляемая обеими сторонами, говорит нам о том, какова будет развязка. Вероятно, наступит она нескоро: у народов, управляемых такими методами, страсти бурлят прежде, чем вспыхнуть. Опасность приближается с каждым часом, но кризис запаздывает, зло кажется бесконечным. Несчастная страна, где каждый иностранец представляется спасителем толпе угнетенных, потому что он олицетворяет правду, гласность и свободу для народа, лишенного всех этих благ. Это ужасное общество изобилует контрастами: многие говорят между собой столь же свободно, как если бы они жили во Франции. Тайная свобода утешает их в своем явном рабстве, составляющем стыд и несчастье их родины. Кремль стоит путешествия в Москву! Он есть грань между Европой и Азией. При преемниках Чингисхана Азия в последний раз ринулась на Европу; уходя, она ударила о землю пятой, — и отсюда возник Кремль. Жить в Кремле — значит не жить, но обороняться. Иван Грозный — идеал тирана, Кремль — идеал дворца для тирана. Он попросту — жилище призраков. Культ мертвых служит предлогом для народной забавы. Слава, возникшая из рабства, — такова аллегория, выраженная этим сатанинским памятником зодчества. В Москве уживаются рядом два города: город палачей и город жертв последних. Москва за неимением лучшего превратилась в город торговый и промышленный. Она гордится ростом своих фабрик. Общество здесь, можно сказать, начало со злоупотреблений. Однажды прибегнув к обману для того, чтобы управлять людьми, трудно остановиться на скользком пути. Новая кампания — новая ложь. И государственная машина продолжает работать. Совершенное единообразие подавляет здесь во всем, замораживает педантичность, неотделимую от идеи порядка, вследствие чего вы начинаете ненавидеть то, что, в сущности, заслуживает симпатии. Россия, этот народ-дитя, есть не что иное, как огромная гимназия. Все идет в ней, как в военном училище, с той лишь разницей, что ученики не оканчивают его до самой смерти. В целом русские, по моему мнению, не расположены к великодушию. Они работают не для того, чтобы добиться полезных для других результатов, но исключительно ради награды. Творческий огонь им неведом, они не знают энтузиазма, создающего все великое. Лишите их таких стимулов, как личная заинтересованность, страх наказания и тщеславие, — и вы отнимите у них всякую способность действовать. В царстве искусства они тоже рабы, несущие службу во дворце. Русские — первые актеры в мире. Вас забывают, едва успев распрощаться. Все они легкомысленны, живут только настоящим и забывают сегодня то, о чем думали вчера. Они живут и умирают, не замечая серьезных сторон человеческого существования. Нигде влияние единства образа правления и единства воспитания не сказывается с такой силой, как в России. Все души носят здесь мундир. Климат уничтожает физически слабых, правительство — слабых морально. Выживают только звери по породе и натуры сильные как в добре, так и в зле. Испорченность в России смешивают с либерализмом. Только крайностями деспотизма можно объяснить царствующую здесь нравственную анархию. Там, где нет законной свободы, всегда есть свобода беззакония. Отвергая право, вы вызываете правонарушение, а отказывая в справедливости, вы открываете двери преступлению. Происходит то же, что с таможней, которая только способствует ввозу разрушительной литературы, потому что никому нет охоты рисковать из-за безобидных книг. В других странах даже бандиты держат слово, и у них имеется свой кодекс чести. Зло торжествует именно тогда, когда оно остается скрытым, в то время как зло разоблаченное уже наполовину уничтожено. Подъяремное равенство здесь правило, неравенство — исключение, но при режиме полнейшего произвола исключение становится правилом. Между кастами, на которые разделяется население империи, царит ненависть, и я напрасно ищу хваленое равенство, о котором мне столько наговорили. Дабы правильно оценить трудности политического положения России, должно помнить, что месть народа будет тем более ужасна, что он невежествен и исключительно терпелив. Правительство, ни перед чем не останавливающееся и не знающее стыда, скорее, страшно на вид, чем прочно на самом деле. В народе — гнетущее чувство беспокойства, в армии — невероятное зверство, в администрации — террор, распространяющийся даже на тех, кто терроризирует других, в церкви — низкопоклонство и шовинизм, среди знати — лицемерие и ханжество, среди низших классов — невежество и крайняя нужда. И для всех и каждого — Сибирь. И с таким немощным телом этот великан, едва вышедший из глубин Азии, силится ныне навалиться всей своей тяжестью на равновесие европейской политики и господствовать на конгрессах западных стран, игнорируя все успехи европейской дипломатии за последние тридцать лет. Наша дипломатия сделалась искренней, но здесь искренность ценят только в других. Как это ни звучит парадоксально, самодержец всероссийский часто замечает, что он вовсе не так всесилен, как говорят, и с удивлением, в котором он боится сам себе признаться, видит, что власть его имеет предел. Этот предел положен ему бюрократией, силой страшной повсюду, потому что злоупотребление ею именуется любовью к порядку, но особенно страшной в России. У русских такой печальный и пришибленный вид, что они, вероятно, относятся с одинаковым равнодушием и к своей, и к чужой гибели. Жизнь человеческая не имеет здесь никакой цены. Существование окружено такими стеснениями, что каждый, мне думается, лелеет тайную мечту уехать, уехать куда глаза глядят, но мечте этой не суждено претвориться в жизнь. Дворянам не дают паспортов, у крестьян нет денег, и все остаются на месте, сидят по своим углам с терпением и мужеством отчаяния. Дело здесь идет не о политической свободе, но о личной независимости, о возможности передвижения и даже о самопроизвольном выражении естественных человеческих чувств. Покой или кнут! — такова дилемма для каждого. Что за страна! Серые, точно вросшие в землю лачуги деревень, и каждые тридцать-пятьдесят миль — мертвые, будто покинутые жителями, города, тоже придавленные к земле, тоже серые и унылые, где улицы похожи на казармы, выстроенные только для маневров. Вот вам, в сотый раз, Россия, какова она есть. Зима и смерть, чудится вам, бессменно парят над этой страной. Северное солнце и климат придают могильный оттенок всему окружающему. Спустя несколько недель ужас закрадывается в сердце путешественника. Уж не похоронен ли он заживо, мерещится ему; и он хочет разорвать окутавший его саван, бежать без оглядки с этого сплошного кладбища, которому не видно ни конца ни краю. — Что это за отряд? — спросил я фельдъегеря. — Казаки, — был ответ, — конвоируют сосланных в Сибирь преступников. Люди были закованы в кандалы. Чем ближе мы подъезжали к группе ссыльных и их конвоиров, тем внимательнее наблюдал за мной фельдъегерь. Он усиленно убеждал меня в том, что эти ссыльные — простые уголовные преступники и что между ними нет ни одного политического. Все приносится в жертву будущего. В этой могильной цитадели мертвые кажутся более свободными, чем живые. Тяжело дышать под немыми сводами. На всем лежит печать уныния и какой-то неуверенности в завтрашнем дне. Терпимость не гарантируется ни общественным мнением, ни государственными законами. Как и все остальное, она является милостью, дарованной одним человеком, который завтра может отнять то, что он дал сегодня. Если преступников не хватает, их делают. Жертвы произвола могил не имеют. Дети каторжников — сами каторжники. Вся Россия — та же тюрьма и тем более страшная, что она велика и так трудно достигнуть и перейти ее границы. «Государственные преступники…» Если бы эти страдальцы вышли теперь из-под земли, они поднялись бы как мстящие призраки и привели бы в оцепенение самого деспота, а здание деспотизма было бы потрясено до основания. Все можно защищать красивыми фразами и убедительными доводами. Но, что бы там ни говорили, режим, который нужно поддерживать подобными средствами, есть режим глубоко порочный. Всякий, кто не протестует изо всех сил против режима, делающего возможным подобные факты, является до известной степени его соучастником и соумышленником. Если бы удалось устроить настоящую революцию силами русского народа, избиение было бы регулярно, как военные экзекуции. Деревни превратились бы в казармы, и организованное убийство, выходя во всеоружии из хат, повело бы наступление стройно, в полном порядке; словом, русские пошли бы на погром от Смоленска до Иркутска. — Э, голубчик, — усмехнулся Макарцев, — да тут вы просто наивны! — Любопытно узнать, в чем? — спросил маркиз. — Вы не понимаете прочности и незыблемости нашей идеологии. Хотя потрясение двадцатого съезда было сильным — но это была сила партии, а не сила реабилитированных из лагерей! Все это легко советовать со стороны, отпускать дешевые смешки. Попробовали бы сами руководить нашей огромной страной! — Ни в коем случае! — испугался Кюстин. — Я только предполагал, что так будет, а теперь говорю: меня удручает то, что вижу. Читайте дальше, месье! Современное политическое положение в России можно определить в нескольких словах: это страна, в которой правительство говорит что хочет, потому что оно одно имеет право говорить. Так, правительство говорит: «Вот вам закон — повинуйтесь», но молчаливое соглашение заинтересованных сторон сводит на нет те его статьи, применение которых было бы вопиющей несправедливостью. Таким образом, ловкость и смышленость подданных исправляет грубые жестокие ошибки власти. Обычное русское лукавство: закон обнародован, и ему повинуются… на бумаге. Этого правительству довольно. По этому образчику деспотического мошенничества вы можете судить о том, как низко здесь ценят правдивость и как нельзя верить высокопарным фразам о долге и патриотических чувствах. Чтобы жить в России, скрывать свои мысли недостаточно — нужно уметь притворяться. Первое — полезно, второе необходимо. К исторической истине в России питают не больше уважения, чем к святости клятвы. Подлинность камня здесь так же невозможно установить, как и достоверность устного или письменного слова. В уменье подделать работу времени русские не знают себе соперников. Как выскочки, у которых нет прошлого, они эфемерными декорациями заменяют то, что по самой своей природе внушает мысль о длительном существовании. Мания смотров, парадов и маневров имеет в России характер повальной болезни. Спокойствие государства в общем не нарушается, глубоких потрясений нет и, вероятно, еще долго не будет. Я уже говорил, что необъятность страны и усвоенная правительством политика замалчивания способствуют успокоению. Прибавьте к этому слепое повиновение армии: «надежность» солдат основана главным образом на полнейшем невежестве крестьянских масс. Однако это невежество является, в свою очередь, причиной многих язв, разъедающих империю. И неизвестно, как выйдет нация из этого заколдованного круга. Можете себе представить, какая расправа уготована для виновников! Впрочем, всю Россию в Сибирь не сослать! Если ссылают людей деревнями, то нельзя подвергнуть изгнанию целые губернии. Русские довольствуются пухлыми папками с оптимистическими отчетами и мало беспокоятся о постепенном оскудении важнейшего природного богатства страны. Их леса необъятны… в министерских департаментах. Разве этого недостаточно? Можно предвидеть, что настанет день, когда им придется топить печи ворохами бумаги, накопленной в недрах канцелярий. Это богатство, слава Богу, растет изо дня в день. Видя, с какой быстротой исчезают леса, поневоле задаешь себе тревожный вопрос: а чем будут согреваться будущие поколения? Когда солнце гласности взойдет наконец над Россией, оно осветит столько несправедливостей, столько чудовищных жестокостей, что весь мир содрогнется. Впрочем, содрогнется он не сильно, ибо таков удел правды на земле. Когда народам необходимо знать истину, они ее не ведают, а когда наконец истина до них доходит, она никого уже не интересует, ибо злоупотребления поверженного режима вызывают к себе равнодушное отношение. Мысль, что я дышу одним воздухом с огромным множеством людей, столь невыносимо угнетенных и отторгнутых от остального мира, не давала мне ни днем, ни ночью покоя. Никогда не забуду я чувства, охватившего меня при переправе через Неман. Я могу говорить и могу писать что угодно! — Я свободен! — восклицал я про себя. Не я один, конечно, испытываю такие чувства, вырвавшись из России, — у меня было много предшественников. Почему же, спрашивается, ни один из них не поведал нам о своей радости? Я преклоняюсь перед властью русского правительства над умами людей, хотя и не понимаю, на чем эта власть основана. Но факт остается фактом: русское правительство заставляет молчать не только своих подданных — в чем нет ничего удивительного, — но и иностранцев, избежавших влияния его железной дисциплины. Нужно жить в этой пустыне без покоя, в этой тюрьме без отдыха, которая именуется Россией, чтобы почувствовать всю свободу, предоставленную народам в других странах Европы, какой бы ни был принят там образ правления. Если ваши дети вздумают роптать на Францию, прошу вас, воспользуйтесь моим рецептом, скажите им: поезжайте в Россию! Это путешествие полезно для любого европейца. Каждый близко познакомившийся с Россией, будет рад жить в какой угодно стране. Всегда полезно знать, что существует на свете государство, в котором немыслимо счастье, ибо по самой своей природе человек не может быть счастлив без свободы. — Ну, что вы теперь думаете? — лукаво прищурившись, спросил маркиз де Кюстин. — Не кажется ли вам… — Вы водку пьете? — перебил его Макарцев. — Нет! — испугался гость. — Я бы предпочел бургонское. Но мне, к сожалению, вообще пора, как у вас говорят, смываться. Я понял, что вы думаете о моей книге. Не понравилось бы — не читали б до утра. Макарцев между тем кряхтя поднялся с дивана, пошел к холодильнику и, вытащив бутылку, налил себе треть чашки, стоявшей на столе. Он поморщился от запаха и залпом выпил. Когда он поставил чашку и решился ответить Кюстину, кресло было пусто. Маркиз исчез также незаметно, как и появился, — по-видимому, через озоновую дыру. |
||
|