"Бесы" - читать интересную книгу автора (Думбадзе Нодар)

Думбадзе НодарБесы

Нодар Владимирович ДУМБАДЗЕ

БЕСЫ

Рассказ

Перевод К. Коринтэли

Бесы бывают трех видов.

У одного - стоячие уши, козлиные копыта, козлиная же бородка, крошечные, с мизинец, рожки и быстрые косящие глазки. Очень похож он на козла. Но это бес. Говорит он всевозможными голосами: каким пожелает, таким и заговорит, хочет - женским, хочет - мужским или детским, и голосами разных животных говорить умеет, и птицам всем подражает.

Второй бес хвостатый, уродливый, нескладный и несуразный. Ступни ног у него вывернутые, нос крючком, во рту один зуб-клык торчит, во лбу один-единственный глаз зеленым огнем горит, а туловище косматое, волосатое.

У третьего беса четыре руки и четыре ноги. На каждой по шесть пальцев красуется. Лица у него два, на каждом по два глаза. Спины вовсе нет. С обеих сторон туловища - живот. Два живота и два пупка. С обеих сторон выглядит он совершенно одинаково. Словом, он такой, как если бы взяли двух одинаковых бесов и склеили бы их спинами друг с другом.

Существует, правда, еще один бес, но... о нем я вам расскажу напоследок, в самом конце.

Первых трех бесов я не видел, но их своими глазами видел дед мой, Манавела Цинцадзе.

Того, который на козла похож, - в Медвежьей лощине.

Хвостатого-лохматого - в Лашис-геле.

Беса на обе стороны одинакового - на горе Сатаплиа.

От всех трек встреч с бесами у деда Манавелы остались страшные следы.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

...Пришел я, значит, в Медвежью долину лыко для годори драть. День-то уже на исходе был, вот-вот смеркнет.

Ну, кончил я, значит, работу, связал целый пук лычины, умылся, сел на камень, вытащил чубук свой, набил его самсуном, - дай, думаю, одну-две затяжки сделаю, да и пойду домой.

Ударил я огнивом о кремень, глядь, а он-то, скаженный, во-он, на соседнем камешке, сидит-посиживает да на меня поглядывает. Я - руку к поясу. Нет, слава богу, топор на месте, за поясом.

- Тьфу, ч-черт! - вырвалось у меня. Вскочил я сам не свой, перекрестился трижды и за топор схватился.

- Сам ты черт и собачий сын в придачу! - говорит он мне.

- А ты тут кто такой? - гаркнул я на него и опять хочу крестным знамением себя осенить, да не тут-то было!

Все шиворот-навыворот делаю, вместо того чтобы ко лбу руку поднести, к пупу тянусь. А нечисть эта глядит на меня да посмеивается.

- Ать! - заорал я. Но это мне только представлялось, что заорал, а на деле-то просто рот беззвучно разевал.

- Манавела, раззява этакий, брось-ка ты свой топор да и подсаживайся ко мне, потолкуем.

- О чем мне с тобой толковать, чертов ты сын, - говорю, а сам думаю: обидится, чего доброго. Какое там! Это для него, видишь ли, все равно как если мне скажут: ты, Манавела, сын Афрасиона. Словом, что мне оставалось делать, сел я возле него, и тут он как начал меня обрабатывать!

- Манавела Цинцадзе, говорит, ты парень видный, лицом пригожий, дюжий да сноровистый... Ты чему смеешься, собачий сын, я ведь тогда не такой был, как сейчас, на меня глядеть любо-дорого было! Да, и вот, значит, хочу, говорит, тебя в зятьях иметь. Женись на моей дочери, Манавела, кум королю будешь. Серебром-золотом тебя засыплю, сиди, заложив ногу на ногу, и плюй себе в потолок, хочешь - на ковре под орехом с боку на бок переваливайся и распевай "хасанбегуру" и "криманчули".

- Сперва скажи, человек ты или дьявол, а потом видно будет.

- Человек я, Манавела, человек, ты же слышишь, я с тобой по-человечески разговариваю.

- Ежели ты человек, почему на козла похож? - спрашиваю я, а у самого по спине, по хребту позвоночному, холодный пот в три ручья бежит.

- Что же поделаешь, мало разве людей, которые на свинью или на осла похожи, и никто из-за этого не чурается их? - отвечал мне этот ирод. А я что я, ничего я ответить ему не могу, потому как правду он говорит, сущую правду.

- Покажи-ка мне твою дочку, - говорю ему эдак обходительно, ласково.

И только успел я эти слова произнести, он как заблеет! Заблеял козлом, слышь ты. А только он заблеял, скала за его спиной вдруг раскололась и вышла оттуда девица, да ай какая красавица! Видел ты восход солнца с вершины Бахмаро? Не видел! Случалось тебе видеть, как темной ночью из-за черной тучи луна полная выплывает? Не случалось! Или когда в саду на всех кустах розовых одновременно все розы распускаются? Видел? Нет, не видел!

Заговорила она со мной, да как заговорила! Слышал, как из тысячи наклоненных кувшинов, воркуя, польется темно-красная "изабелла"? Нет, не слышал! По весне лунной ночью как запоют, зальются все соловьи, дрозды и сойки, какие есть в Гурии, слышал? Нет, не слышал...

И вот встала она, краса неописуемая, ненаглядная, рядом с уродом, страшилой отцом своим, как чудо некое встала с ним рядом и стоит, глядит на меня...

- Ну, что теперь скажешь, Манавела Цинцадзе, ослепни глаза твои, говорит мне вражья сила.

А я - что мне сказать! Вернее, хотел было я что-то там вякнуть, да не смог - чувствую, язык в живот провалился, у самого пупка подрагивает.

- Ты мне так зазря ее не отдашь, что-нибудь взамен потребуешь, пролепетал я, обретя наконец дар речи.

- Да что с тебя требовать, голь ты перекатная! В колхозе по двести граммов молодой кукурузы за трудодень получаешь, что с тебя брать! Потому душу должон ты мне продать, слышишь?

При этих его словах душа моя разнесчастная чуть вон не выскочила.

- Ты как смеешь мне такое говорить! - крикнул я и взмахнул топором, взмахнул, да и над башкой его поганой занес, чтобы снести ее, значит, башку... Ан!..

Тут дед подворачивает штанину и показывает мне на ноге своей глубокий, на два пальца в икру уходящий шрам.

- Исчез, морок проклятый, ровно и не было его! Топор мой по камню скользнул, где он вроде бы сидел, и вонзился сюда вот, ты видел шрам. Кровь фонтаном, а я, дед твой Манавела Цинцадзе, без памяти наземь грохнулся... По сей день в ушах звенит визгливый хохот поганого беса и крик его: "Душу стереги, Манавела, душу! Чтобы не сбежала душа-то! Ха-ха-ха".

А больше ничего не помню.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Второго беса встретил я в Лашис-геле. Была пора лова усача, и пошел я на ночную рыбалку - сторожить рыбу, она шла из Губазоули в Лаше метать икру. Только успел я запруды поставить так, что остался узкий проход для рыбы, сел, достал свою трубку, набил ее табаком и слышу - забилась рыба, застучала. Ну, думаю, пошел усач. Приготовился сеть забрасывать и почему-то вбок глянул. И что же? Сидит, этот поганец! Сидит и одним-единственным своим глазом зеленым на меня уставился, да сверлит, да сверлит!

Гляжу - не тот он, совсем не тот, что в Медвежьей лощине мне ногу покалечил.

...Как и тот бес из Медвежьей лощины, одноглазый предложил деду свою красавицу дочь в жены и взамен душу потребовал. Вдобавок он пообещал деду место председателя колхоза и один батман золота...

- Ну, уж этого я живым не выпущу, - решил я.

Размахнулся и набросил сеть на нечистого. Потянул сеть к себе, а он к себе тянет. Я опять тяну, а он опять упирается. Только деваться-то ему все равно некуда: сеть как раз за зуб его зацепилась, зуб-то ровно крюк изо рта торчал. Запустил я руку в пасть ему, чтобы сеть высвободить и... - Тут дед Манавела бережно протягивает правую руку и показывает мне мизинец и безымянный пальцы. А остальных пальцев на руке его нет. - Вот эти два пальца и удалось мне вырвать из пасти его поганой. Погубил меня, окаянный, да еще хорошо, всю руку не откусил! И на том спасибо...

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Третий бес, или двусторонний, встретился деду Манавеле на горе Сатаплиа, когда он поднялся туда ульи свои осматривать.

Этот бес тоже предложил деду свою дочь в жены, да еще посулил ему место секретаря Чохатаурского райкома за его, Манавелову, душу. Дед его высмеял.

- Чтоб ты ослеп, Манавела, хам неблагодарный, не ценишь красоты моей дочери, - взвился тут бес и ткнул мне палец в глаз.

Я-то успел глаза рукой заслонить, да запамятовал, что ведь я теперь двупалый. Так что ткнул-таки меня проклятущий в правый глаз и выколол его...

- Ты чему смеешься, старая, чего доброго, ребенок подумает - брешет дед Манавела! - рассердился дед на бабушку, вошедшую в это время в комнату.

- Не верь ему, нэна, не верь! Врет все. Такой он и был, когда я за него замуж шла. Сам он черт, какой бес с ним бы справился, - не реагируя на замечание, говорит бабушка, забирает со стола порожний кувшин и выходит из комнаты.

- Чего ты убивался с этими бесами, дед, женился бы на дочери одного из них, и дело с концом, был бы теперь первым на селе человеком, - говорю я, захмелев от "изабеллы".

- А душа-то, собачий ты сын, душа как же? - возмущается дед и стукает меня по голове теми своими двумя пальцами.

- Что за душа у тебя такая, подумаешь, - пренебрежительно говорю я.

- А каково было бы, если б ты бесовым внуком оказался? - спрашивает дед и сверлит меня единственным глазом, точно дулом маузера.

- Да, твоя правда, об этом я и не подумал, - извиняющимся голосом говорю я.

- Не подумал! А пора бы этакому дылде над сказанным думать, укоризненно говорит разморенный вином дед Манавела и переворачивает в камине суковатое бревно.

Входит бабушка и ставит на стол кувшин, до краев полный черной "изабеллы".

Вдруг из этого самого кувшина вылазит маленький, ну совсем малюсенький бес. Такой малюсенький, что на ладони свободно уместится. Зато нос у него большой, будто крупная картофелина торчит на его красном, точно спелый помидор, лице. Тело у него совершенно голое, безволосое и к тому же прозрачное. Гляжу на него и не пойму, какого он пола, женского или мужского. Словом, ни то ни се. На руках у него по семь пальцев, а на ногах - не видно, потому как обут он в деревянные коши. Этого беса Манавела не видит, потому что это мой бес, собственный. Вот он спрыгнул с горлышка кувшина и примостился на краешке моего стакана.

- Хочешь, Манавелов внук, продай мне свою душу, и я все тебе расскажу, как по правде было, - говорит он мне, посмеиваясь.

Смех у него такой добродушный, что не только душу - и плоть ему продать не пожалеешь. А лицо-то у него пьяненькое да улыбчивое.

- Забирай так, сдалась мне эта душа! - отвечаю я заплетающимся языком.

Мой бес начинает рассказывать.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Манавелу Цинцадзе затащили в лес братья Шаликашвили и привязали к огромному дубу. Трое их было, Шаликашвили: Фридон, Мамиа и Кациа.

Манавела Цинцадзе умыкнул невесту младшего брата, Кации, - Тинатин Накашидзе, обрученную с ним еще с колыбели.

Однако это еще как сказать - умыкнул: в Бахмаро на празднике увидела его Тинатин Накашидзе. В черной чохе сидел он на белом Шамиле. Сперва он всех обскакал в пятиверстной скачке, первым пришел. Жеребец весь в пене был под лихим наездником. После того с одного выстрела вдребезги разнес хрустальный кубок, установленный на четырехсаженном шесте. И наконец, обнаженный по пояс, одним духом взобрался на обмазанный маслом трехсаженный еловый столб. Снял серебряный кубок, на верхушке столба водруженный, под восторженные крики толпы подошел к сияющей, точно солнце, красавице Тинатин Накашидзе, опустился пред ней на одно колено, поцеловал подол ее платья и преподнес кубок зардевшейся девушке.

Пятнадцати лет не было в ту пору Тинатин Накашидзе, а Манавеле Цинцадзе девятнадцать только исполнилось, и истинно не было равного ему.

Неделю спустя получил Манавела Цинцадзе письмо от Тинатин, дочери Накашидзе.

Я клянусь тобою, солнце, буду век твоей луной,

Я не дамся, если даже трое солнц придут за мной,

И скорей со скал низринусь в сумрак пропасти ночной,

Обратись, любимый, к небу с окрыленною мольбой!

Письмо сперва оглушило Манавелу Цинцадзе. Потом он совершенно обезумел от радости, съел целую горсть земли и - была не была! - решился: сел и написал ответное письмо.

Положил я пред очами дорогие письмена

И ответил: "Можно ль солнцу одолеть тебя, луна?

Бог свидетель, что не будешь мною ты огорчена.

Ах, живу я или умер или это грезы сна?"

В ночь на четырнадцатое октября, в час, когда засияла полная луна, к повороту, ведущему в село Распятие, к подножию огромного древнего дуба, не силой, а своей волей, по любви пришла Тинатин, дочь Накашидзе. Босая пришла, в одной сорочке.

Манавела Цинцадзе подхватил свою радость, закутал в бурку, усадил впереди себя на неоседланного коня и умчал.

Три брата Шаликашвили бросились в погоню.

Манавела стрелял в каждого.

Конь пал под Манавелой, сраженный шаликашвилиевской пулей. И пока Манавела сумел подняться с земли, они окружили его.

Братья Шаликашвили затащили в лесную чащу Манавелу Цинцадзе и привязали к стволу дуба.

- А ну, Манавела Цинцадзе, покажи мне руку, которой ты писал письмо моей невестке! - велел старший брат, Фридон Шаликашвили.

Руки, крепко-накрепко связанные за спиной, онемели, затекли, Манавела их уже и не чувствовал.

Тогда зашел за дерево Фридон Шаликашвили и равнодушно отсек сперва большой, затем указательный и, наконец, средний палец на правой руке Манавелы Цинцадзе. Фонтаном брызнула застоявшаяся кровь. Вместо боли облегчение почувствовал Манавела, и радостный стон вырвался из его груди.

- Ишь, ишь, герой-то какой, а! - с издевкой проговорил Фридон Шаликашвили.

- А покажи-ка мне ногу, которой ты намеревался переступить порог дома Накашидзе! - сказал средний брат Шаликашвили, Мамиа, и обнажил свою саблю.

У Манавелы потемнело в глазах.

- Не калечь меня, князь, - надтреснутым голосом взмолился он.

- Не лучше было бы тебе калекой быть тогда, когда ты в Бахмаро на коне гарцевал? - недобро засмеялся Мамиа Шаликашвили и полоснул саблей по правой икре Манавелы Цинцадзе. Манавела почувствовал, как сабля рассекла кость, и потерял сознание.

- Пришел в себя? - спросил теперь младший брат, Кациа Шаликашвили, увидев, что Манавела открыл глаза. - Покажи-ка мне тот глаз, которым ты впервые взглянул на мою невестку Тинатин...

У Манавелы волосы дыбом встали и язык отнялся.

Кациа обождал, пока Манавела чуть-чуть оправился.

- Что вы творите, изверги! Христа не мучали так, как вы меня, какой такой грех на мне...

- Глаз покажи, Манавела, глаз!

- Не делай этого, Кациа, не лишай меня света божьего! - Не хотел плакать Манавела, слезы сами полились.

Все было тщетно: Кациа Шаликашвили приставил острие сабли к правому веку Манавелы Цинцадзе и надавил... Получеловека нашли жители села Распятие на следующее утро в лесу.

Полгода не вставал с постели Манавела Цинцадзе. Ни слова, ни стона не вырвалось из его уст за все это время. Шесть месяцев спустя соседи увидели в проулке изувеченного, хромого Манавелу Цинцадзе. С той поры и прозвали его "бессмертным Манавелой". Так и осталось за ним это прозвище.

Спустя год Леварсий Тавберидзе, житель соседнего села, что за Медвежьей лощиной, нашел в лощине тело Фридона Шаликашвили. Изумление и испуг застыли в раскрытых глазах его. Ни огнестрельной, ни колотой и никакой иной раны не оказалось на теле Фридона. Сердце у него разорвалось от страха.

- Я-то слышал за полночь рев какой-то в Медвежьей лощине, да подумал, верно, медведь... - говорил Леварсий Тавберидзе.

Прошел еще год, и в Лашис-геле нашли Мамию Шаликашвили. Одним ударом сабли рассечен был Мамиа от плеча до пупа. Сомнений быть не могло: Бессмертный Манавела пил кровь Шаликашвили.

В лес подался Манавела Бессмертный.

Кациа Шаликашвили, жаждущий мщения убийце своих братьев, мертвым был обнаружен стражниками на горе Сатаплиа. Пуля, метко пущенная из берданки, размозжила ему лоб. Он лежал как раз под той липой, под которой двусторонний бес выколол глаз деду Манавеле.

Весной 1918 года вышел Манавела из леса.

- Революция все всем простила, а чем твой дед хуже других был? говорит мне мой бесик и смеется, хихикает вовсю.

- Тинатин, а ну неси нам еще кувшин "изабеллы", не то горло пересохнет, - зовет дед мою бабушку Тинатин. Бабушка приносит еще кувшин вина и, ласково улыбаясь, садится рядом с дедом.

Дед продолжает рассказывать что-то о бесах, но он не знает, что у меня есть мой собственный бесик, маленький-маленький, вот он сидит на краешке моего стакана. Болтовня дедушки его страшно забавляет, он хохочет и рассказывает мне, как все по правде было.

Позже, когда минует полночь, мой бес залезет обратно в кувшин, и все мы, с бесами, с правдой и сказкой, с дедушкой и бабушкой, уснем возле тлеющего камина.