"В клетке" - читать интересную книгу автора (Джеймс Генри)

11

Ей, правда, пришлось бы признать, что отношения эти сводились в основном к уверенности ее, что периоды его отсутствия, как бы часто они ни наступали, как бы долго ни длились, всякий раз кончались тем, что он возвращался. Достаточно было знать, что он непременно вернется, до остального никому не должно было быть дела, это касалось только ее одной. Разумеется, взятого в отдельности этого было бы мало, но все совершенно преображалось от необычайной осведомленности ее обо всех сторонах его жизни, которую память и внимание помогли ей наконец обрести. Наступил день, когда вся эта осведомленность обернулась для нашей девушки, в то время как глаза их встретились, радостным для нее молчаливым приветствием, наполовину шутливым, наполовину торжественным и серьезным. Теперь он каждый раз здоровался с ней, он нередко даже приподнимал край шляпы. Он перекидывался с нею несколькими словами, когда время и обстоятельства это позволяли, и однажды она даже дерзнула сказать ему, что не видела его «целую вечность». «Вечность» было слово, которое она употребила совершенно сознательно, хоть и слегка оробев. «Вечность» в точности выражало то, что было у нее на душе. На это он ответил, может быть, менее продуманно подобрав слова, но и его слова в этой связи были весьма примечательны:

— Да, ужасно сыро сегодня, правда?

Из таких фраз и состоял обычно их разговор; ей мнилось, что на целом свете не было формы общения столь кристаллизовавшейся и сжатой. Любая мелочь, стоило ей только привлечь их внимание, могла преисполниться какого угодно смысла. Достаточно было ему заглянуть за прутья клетки, как она переставала ощущать окружавшую ее тесноту. Теснота эта, оказывается, могла мешать только поверхностному общению. С приходом капитана Эверарда перед нашей девушкой сразу же открывались просторы вселенной. И можно себе представить, какую благодатную почву находила среди этого разверзшегося простора ее молчаливая апелляция ко всему тому, что она о нем знала. Она ведь все больше и больше узнавала о нем каждый раз, когда он протягивал ей новую телеграмму: что же еще могла означать его постоянно сиявшая на лице улыбка, если не именно это? Не было случая, чтобы он приходил к ней в контору, не сказав этой улыбкой чего-нибудь вроде: «О да, вы теперь столько всего обо мне знаете, что уже не имеет решительно никакого значения, что я вам сообщу. Поверьте, мне всегда так нужна ваша помощь!»

Мучили ее только две вещи, и больше всего то, что в общении с ним она ни разу не имела возможности коснуться того или иного события или лица. Она бы отдала все на свете за то, чтобы представился случай намекнуть на одну из его подруг, у которой было определенное имя, на одну из назначенных им на определенный день встреч, на одну из тягот его жизни, которую можно было определенным образом облегчить. И она готова была пожертвовать едва ли не всем, если бы только для этого нашелся уместный повод — а не найтись он не мог, не мог не оказаться на редкость к месту, — чтобы дать ему понять, и решительно и мягко, что она добралась до истоков самой большой из томивших его тягот и теперь живет мыслью о ней, исполненная самоотверженности и сострадания. Он любил женщину, для которой, с какой бы стороны та ни посмотрела, скромная телеграфистка, тем более если жизнь ее проходила в окружении сыров и окороков, была все равно что пылинка на полу; и втайне ей хотелось одного — убедить его, что он так много значит в ее жизни, что она способна принять эту его влюбленность как нечто благородное и высокое, будь она даже на самом деле неподобающей и безрассудной. А до той поры она жила надеждой, что рано или поздно ей выпадет счастье сделать нечто такое, что поразит его, а может быть, даже вызволит из беды. Да к тому же, что понимали эти люди — пошлые насмешливые люди, — утверждавшие, что совсем неважно, какая стоит погода? Она чувствовала, что это не так, и, пожалуй, лучше всего именно тогда, когда явным образом ошибалась, говоря, что день выдался душный, в то время как было холодно, или что холодно, когда было душно, и признаваясь тем самым, как, сидя в своей клетке, она мало знает о том, что творится на улице. Надо сказать, что в конторе Кокера всегда бывало душно, и в конце концов она решила, что надежнее всего держаться того, что погода стоит «переменная». Любое суждение казалось ей истиной, когда лицо его озарялось улыбкой.

Это всего лишь один пример тех маленьких ухищрений, к которым она прибегала, чтобы облегчить ему жизнь — не будучи, разумеется, ни в какой степени уверена, что он по справедливости оценит ее старания. Никакой справедливости на этом свете все равно не существовало: к этой мысли ей приходилось возвращаться все чаще; а вот счастье, как это ни странно, действительно было, и, расставляя ему силки, она старательно прятала их от мистера Бактона и от клерка. Самое большее, на что она могла надеяться, — если не считать надежды, которая то и дело вспыхивала и снова гасла, божественной надежды, что она действительно ему нравится, — это чтобы, особенно не задумываясь, почему именно это так, он нашел, что контора Кокера — место, ну, скажем, неплохое; что ему там легче, приятнее, веселее, что люди там, может быть, обходительнее, что обстановка чуть живописнее — словом, все в целом удобнее для его личных дел, чем в любом другом заведении подобного рода. Она прекрасно понимала, что в таком тесном углу работается не так уж быстро; но сама медлительность имела для нее свой смысл — она-то, разумеется, могла ее вытерпеть, если только мог он. Томительнее всего была мысль о том, что вокруг так много других почтовых контор. В воображении своем она постоянно видела его в этих других конторах, где сидели другие девушки. Нет, она ни за что не позволила бы ни одной из них так тщательно вникнуть в его дела! И хотя по многим причинам у Кокера клиентов обслуживали недостаточно быстро, она всякий раз ускоряла свои движения, когда по каким-то неуловимым признакам угадывала, что он спешит.

Но вместе с тем она уже ничего не могла ускорить, когда в силу вступало самое приятное, совсем особая сторона их отношений — ей бы хотелось назвать их дружбой, — которая состояла в том, что она начинала шутливо уточнять иные из написанных им слов. Может быть, между ними не было бы и половины того понимания, которое возникло теперь, если бы по милости Провидения некоторые буквы не выглядели у него так странно! Можно было бы предположить, что делает он все это нарочно для того, чтобы склоненные головы их всякий раз сближались, насколько им позволяла разделявшая их клетка. В сущности, ей ведь достаточно было двух или трех раз, чтобы привыкнуть к особенностям его почерка, но, пусть даже рискуя показаться ему несообразительной, она готова была и дальше продолжать с ним эту игру, когда обстоятельства складывались благоприятно. Самым благоприятным из них было то, что по временам ей казалось, что он убежден, что она отлично может разобрать его буквы и что с ее стороны это только притворство. Коль скоро он догадывался об этом, то, значит, он с этим мирился; коль скоро он мирился, то приходил опять; а коль скоро он приходил опять, то, значит, она ему нравилась. Она была на седьмом небе от счастья, и она не хотела многого от этой его симпатии к ней — она хотела лишь одного: чтобы все сложилось так, чтобы именно ради нее он продолжал вновь и вновь приходить к ним в контору. Иногда, правда, он не показывался по целым неделям: ему надо было жить своей жизнью; надо было ехать то в одно место, то в другое — были города, куда он постоянно телеграфировал, чтобы ему оставили в гостинице номер. На все это она соглашалась, все охотно ему прощала; в действительности она даже благословляла и благодарила его за это. Если ему надо было жить своей жизнью, то ведь именно это и вынуждало его так часто прибегать к помощи телеграфа; поэтому благословенны были дни, когда все складывалось именно так. Большего она не хотела — лишь бы только он совсем не перестал появляться.

Иногда ей казалось, что этого все равно не случится, даже если бы он захотел, ибо ведь их уже неразрывно связывало друг с другом все, что она о нем знала. Ее забавляла мысль о том, как какая-нибудь уличная девка распорядилась бы тем обилием сведений, которыми располагала теперь она. Ей рисовалась ситуация более душещипательная, чем многие из тех, которые она знала по романам; подумать только, как-нибудь темным вечером она идет к нему на Парк-Чеймберс, выкладывает ему все, говорит: «Я знаю так много об одной известной вам особе, что не могу это от вас утаить. Простите меня за то, что я несу вам такие неприятные вести, но вам есть прямой смысл от меня откупиться!» Вместе с тем было одно обстоятельство, которое неизменно обрывало все такого рода полеты воображения, — если бы дело дошло до этого, то она не знала бы, какой выкуп ей у него просить. О чем-либо столь грубом, как деньги, разумеется, не могло быть и речи, и поэтому вся затея повисала в воздухе, тем более что она-то ведь не была уличной девкой. И отнюдь не из подобных соображений, которые легко было измыслить какой-нибудь потаскухе, она продолжала надеяться, что он еще раз приведет с собой Сисси. Она, однако, никогда не забывала о том, с какими трудностями это сопряжено, ибо общение между ними, которому так исправно содействовала контора Кокера, зиждилось на том, что Сисси и он так часто оказывались в разных местах. Теперь она уже знала названия всех этих мест — Сачбери, Манкхауз, Уайтрой, Финчиз, — знала и то, в обществе каких людей они там находились; но она искусно отыскивала способы употребить эту осведомленность свою на то, чтобы покровительствовать и помогать им, как говорила миссис Джорден, «держать связь». Поэтому, когда он иногда улыбался так, как будто ему действительно становилось неловко оттого, что он опять называет один из уже известных ей адресов, она всем своим существом — и это можно было прочесть по ее лицу — хотела, чтобы он оценил ее прошение как одну из самых беззаветных нежных жертв, какую только женщина способна принести во имя любви.