"Обещание жить." - читать интересную книгу автора (Смирнов Олег Павлович)7Изба была добротная, но старая, с почерневшими бревнами, белые некогда наличники на окнах и над дверью и те потемнели, истрескались, соломенная кровля также потемнела от времени. И жили в этой избе, как выяснилось, старые-престарые люди. Дед с бабкой. Дед как дед — сухонький, подслеповатый, бабка как бабка — морщинистая, беззубая, с отечными ногами. Они сидели на скамейке возле сараюшки, под навесом, она чесалась гребнем, а он глядел на нее и на подходивших лейтенантов. Фуки широчайше улыбнулся: — Здравия желаем, папаша и мамаша! Старик подслеповато сощурился, дернул маленькой, словно невесомой головкой, высморкался, пальцы вытер о замызганные холщовые штаны. А вот старуха обрадовалась. Энергично, молодо отбросив волосы назад и сноровисто повязав их платочком, она поднялась навстречу лейтенантам, развела руки и поклонилась в пояс: — Здравствуйте, сыночки! Будьте гостями, проходите! Она суетилась вокруг них, усаживала на скамейку и точно невзначай касалась их плеч, и каждая морщинка на ее лике высветлилась. — Спасители наши родные, уж как ухаживать за вами? Дабы не вы, сыночки, порешил бы всех окаянный германец… Дождались вас, сыночки родные! Зашли, не побрезговали… Христос вас спаси! От пули, от смерти злой… — Спасет, мамаша, спасет, — сказал Фуки. — Мы вас спасли, и он нас спасет… Рада нам, значит, мамаша? — Ой, сынок, спрашиваешь! Уж так-то рада, так рада… — А хозяин твой чего ж невеселый? — Веселый он, как же! Радуется вам! Только шибко он пожилой, говорит: «Мне все одно вскорости помирать». А я ему: «Собрался помирать, так лучше сделать это при Советской власти, а не при германцах». — При Советской власти полагается жить, чего ж там помирать. Теперь вы свободные, мамаша. И вы, папаша, тоже. Жизнь начнется — красота… Старик не раскрывал рта, горбился, безучастный; Илья говорил веско, подъемно и самоуверенно, старуха — ласковой скороговоркой, и улыбка не сходила с ее коричневых, шелушащихся губ. — Даст бог, начнется, беспременно начнется, сынок! При германцах натерпелись — ужасть, спасибо, что прогнали, заживем еще, бог споможет… Христос, бог — для бабушки это подходяще. Но для лейтенанта Советской Армии, кандидата в члены ВКП(б)? Не подходит! А в башку лезут эти словечки, ладно, что с языка не срываются. Макеев прислушивался к разговору, присматривался к старикам. Бабке лет семьдесят, старику — того больше. Действительно, что так уж сильно радоваться, сколько ему вообще жить осталось? В старости все, наверное, иначе, чем в юности, — приглушенней, невнятней. Это молодым можно воспринимать жизнь остро, терпко, со всякими там треволнениями. А здесь что волноваться, жизнь-то позади. Дед едет с ярмарки, это вот они с Фуки едут на ярмарку. Правда, могут и не доехать: война. Старик вдруг раскрыл беззубый рот, пошлепал губами и прошамкал: — Унучек у меня в красных армейцах. Старуха радостно закивала, подтвердила: — Васька, меньшак. Жив ли, помер — бог знает… — А второй унук был в полицаях, дак партизаны его подстрелили… Старуха вздрогнула, с испугом посмотрела на старика, на лейтенантов, потупилась. Фуки сказал: — М-да! Соответствует фактам, мамаша? — Чего, чего, сынок? — Насчет второго внука… Верно это? — Верно, ох, милый, верно. Нечистый его попутал, Семена этого, подался в район, надел белую повязку… Ить, старше ж Васьки, разумней, а вдарился не туды, пулю сполучил от своих же, крест на могиле. Вы уж, сыночки, не гневайтесь, мы со стариком не виноватые. — М-да, — сказал Фуки, — неприятный, как говорится, случай… Ну, мы пошли! Старуха встрепенулась, засуетилась, обращаясь больше к Макееву, он казался ей добрее, мягче: — Перекусите, сыночки, отведайте что-ничто. Бульбочки сварю, капустки поставлю… — Спасибо, но мы пойдем, — сказал Фуки. На улице пояснил Макееву: — Старуха мировая, да внук — гад, полицай, неприятно гоститься… Хотя, доложу тебе, старуха расшиблась бы в лепешку и не одну бульбу с капустой выставила бы… Но главный недостаток — кадров нету. — Чего нету? — Кадров, девок. — Даешь ты! — сказал Макеев. — Даю, — согласился Фуки. Они отошли от этой избы на несколько шагов, а Макеев все еще чувствовал спиной растерянный прощальный взгляд бабки; дедок, вероятно, не глядел им вслед. Макеев запоздало сказал: — Но другой-то внук в Советской Армии! — Ну и что? — Ничего. Можно было и остаться… Мне только непонятно, для чего дедок выложил про Семёна-полицая. — И мне. Может, выживает из ума? — Не поэтому он рассказал… — А почему? — Черт его знает, — сказал Макеев и подумал: «Бабка говорила по-иному: бог его знает». — Ты вот говоришь: в Советской Армии, — сказал Фуки. — А что с ним, неизвестно. Живой, убитый или в плену, а? Все может быть! — Так уж и в плену… Воюет Васька, я уверен, — сказал Макеев с горячностью и, понимая причину этой горячности, сразу вспомнил об отце. Что с ним? Не в плену ли? Нет! Убит? Нет, нет! Он где-нибудь воюет, в партизанах, в глубоком немецком тылу. Отец! До войны ты был от меня как-то далек, не было меж нами духовной близости. Ты занимался своим бухгалтерством, после работы, надев свежевыглаженную косоворотку и подпоясавшись узким ремешком, ты отправлялся один, без мамы, в кино, на лекцию либо в клуб, просиживал с участниками гражданской войны, с красными партизанами, и я тебе был не нужен. Я ощущал эту твою отстраненность, даже когда ты брал меня на рыбалку или по грибы. Но в тот день — помнишь его, отец? — мы шли в военкомат, плечом к плечу, и ты смотрел на меня так, как никогда не смотрел прежде. Наверное, говорил себе: «Это же мой сын!» — а я себе: «Это мой отец!» И оба мы хотели уйти на фронт… Прости, что я стал реже вспоминать о тебе. Я должен думать о тебе всегда и всегда должен быть твоим сыном, сыном конармейца и доваторца, которые не сдаются. — Главное — кадры, — пробормотал Фуки. — Кадры решают все… В следующей избе кадры были, вернее, кадр — хозяйке около тридцати, рослая, пригожая, приветливая. Покамест Фуки здоровался и что-то говорил, Макеев смотрел на нее, думая почему-то о стариках, которых только что покинули: «Старые, бессильные, беззащитные. Сколько осталось жить бабке этой и деду? Год, два? Но ему, Макееву Александру, может, и того меньше…» Вот думал о стариках, а свернул на себя, так у него бывает: на свою персону все переводить. — Уж мы ждали вас, ждали, моченьки нету… Бывало, выйдешь во двор, ляжешь на траву, ухо — к земле, слушаешь, не идут ли наши. Фраза поразила Макеева. Он вспомнил, что нужно поздороваться, и поклонился. Хозяйка кивнула, расплылась в улыбке, и обнаружилось: не хватает переднего зуба. И тут только Макеев уловил, что она шепелявит. Он спросил: — Вы слушали… землю? — Слушала, — ответила хозяйка. — Да вы проходите, проходите. — И что же слышали? — Сперва ничего. А после, когда пошли бои, земля гудела. — Правильно услыхала, мы заявились, освободители, — сказал Фуки и подмигнул ребятне за столом. Он говорил хозяйке «ты», Макеев — «вы», хозяйка их обоих «выкала». А трое мальчишек, облепивших скособоченный, шаткий, добела выскобленный стол, глазели на них испуганно-радостно. Испуганные, наверно, потому, что они с оружием, радостные — потому что свои, не обидят. Мальчишки — на взгляд пяти, семи и десяти лет — были белобрысые, конопатые, по-овечьи стриженные ножницами, с облупленными носами, в драных холщовых рубашонках, худющие да лядащие. И беззащитные, как те старики. И мать их беззащитна, хотя она рослая и, видимо, сильная. С ней, с пацанами, с дедом и бабкой немцы могли сотворить что хочешь. Но теперь выкуси, пришла Советская Армия, и люди эти за ее спиной, надежно прикрыты. — Да вы садитесь, садитесь. На лавочку, вот сюда. — Хозяйка обмахнула полотенцем скамейку у стены, Макеев присел, а Фуки остался стоять, покачиваясь с носков на пятки. — Желаете угоститься? Бульбочка вареная… Рассыпчатая, дышащая паром картошка горкой лежала на алюминиевой тарелке вместе с головкой лука, в миски налита картофельная юшка. Должно быть, вкусно! Но Макеев отрицательно покачал головой: «Спасибо, не хотим». А Фуки сказал: — К сожалению, дорогая хозяюшка, нам некогда. Так зашли, мимоходом. Визит вежливости… Хорошие у тебя сынки, вон соколы какие… Больше с тобой никто не живет? — Одна я с мальцами. Мужа в армию призвали, похоронную успела получить… Получила, через три дня герман пожаловал… Фуки перестал перекатываться, заторопился: — Ну ладно, мы двинули. Вот подарочек ребятам. — Он расстегнул сумку, вытащил кулек сахару, трофейный фонарик и карандаш. — Авось сгодится. — Да зачем, да не нужно! — запротестовала хозяйка, а старший мальчик, покраснев от смущения, пробормотал: — Спасибо, дяденька. — У его братьев блеснули глаза. — Что ж вы не посидите, бульбочки не отведаете? — Хозяйка говорила им уже в спину. Макеев не оборачивался, Фуки объяснял: спешат-де они, как-нибудь в другой раз. — Другого раза не будет, — сказала хозяйка. — Вперед уйдете, германа бить… — Уйдем, — сказал Фуки. — Так бейте его крепче! — Будет сделано, хозяюшка! По скрипучему, расхлябанному крыльцу спустились во двор, запущенный, заросший лебедой, не огороженный, не разберешь, где двор, где улица. Фуки повторил, но уже с иным смыслом, для себя и Макеева: — Будет сделано! — Послушай-ка, Илья… — Найдем кадры! Эта неплоха, но одна… И пацанов куча, нам они… к чему? — Послушай, Илья. Ну что мы здесь болтаемся? Пошли назад, в подразделение. — Ты спятил! Все на мази, а он — в подразделение. Сейчас найдем, что нужно… В этом деле поспешность ни к чему, она полезна при ловле блох. Выбрать хату, так уж выбрать. Чтоб и кадры были, и харч, и обстановка чтоб соответствовала… «Муторная канитель, — подумал Макеев. — Бродим как неприкаянные, выискиваем. Глупо, скучно, нехорошо». И опять повторилось: вышел из избы и подумал об оставшихся в ней, а потом повернул на себя, на свое. Как сложится хозяйкина жизнь? На шее трое мальчишек. Выйдет ли замуж или будет вековать вдовой? Еще молодая, красивая. С мальчишками что будет? Безотцовщиной вырастут? Сладит ли с ними мать? Ребятня — народ бедовый, могут и не туда пойти. Пять, семь и десять — возраст, когда можно лепить характер. Было б кому лепить, мальчишкам потребен отец. Пять, семь, десять, и Макеев вдруг спросил себя: а какой была в эти годы Лена, сестренка? «Ленка — слаба в коленках». Ну, так дразнили ее после десяти, когда потянулась вверх, сделалась худой, тонкой и вертлявой. В пять, в семь лет была пухленькая, кругленькая, как колобок. И проказница была. То банку варенья слопает, то вазы перебьет, то спичками подожжет занавеску. Однажды надоумилась кататься в уборной, на цепочке, которую дергают, спуская воду. Цепочка выдержала, а унитаз не выдержал, свалился, пришиб Ленке указательный палец, теперь он у нее кривой. И проказница никогда не распространялась о своих проделках, втихаря норовила. Взрослея, Ленка становилась тише, сосредоточенней, с братом не цапалась, в глазах появилось что-то загадочное, внушавшее ему тревогу и опасение за Ленку. Он всегда любил ее, даже при жесточайших ссорах, и всегда был готов постоять за нее. Сейчас ей семнадцать. Невеста! Что ж, и так может сложиться: прикатит с войны, а Ленка замужем. Какой-нибудь фронтовик окрутит, и будьте здоровы. Фронтовик куда еще ни шло, хотя представить невозможно: его сестренка, его Ленка — чья-то жена. Впрочем, и он будет чьим-то мужем. Если доживет до свадьбы. Раньше говорили: заживет до свадьбы. Нынче лучше говорить: доживет до свадьбы. Так сказать, поправка на время, на эпоху. Фуки остановился, закурил. Пыхнув дымком, благодушно сказал: — Ротный небось уже хватился? Начальство без нас скучает, а? Подначивает? Конечно. И, разумея это и поддаваясь этому, Макеев ответил: — Поскучает — больше любить будет. Фуки расхохотался, и сразу Макеев сообразил, что произнес он не очень умное. А Ильке лишь бы поскалить зубы. Вот такой он более понятен. Такому ему легче дать определенную оценку. Но надо ли давать оценку, хотя бы и определенную? Зудит, что ли, у Макеева Александра? Вылезает со своими оценками. И вновь ощущение необязательности и тягучести того, что происходит, возникло в Макееве. Выплюнув окурок, Фуки сказал: — А вообще-то закругляться будем. Причаливать, значит, будем. Чует мое сердэнько: вон в той хате мы отыщем свое счастье. Изба, на которую указал Фуки, была маленькая, приземистая, оконца почти вровень с землей, но двор огорожен жердинами, подметен, посыпан песочком. Илья присвистнул: посреди двора женщина развешивала белье на веревке. Она стояла спиной к ним, и первое общее впечатление, что она стройна и, должно быть, молода, а общее это распадалось на частности: из-под короткой юбчонки, туго обтянувшей зад, выглядывали белые полноватые ноги, оголенные руки тоже были белые и полные, по плечам рассыпаны рыжие кудряшки-завитушки. — Рыжие злые на любовь, — сиплым шепотом проговорил Фуки, однако Макеев услыхал его. — Отлично, отлично… Раздувая ноздри и напряженно улыбаясь, Фуки пригибался, пружинил ноги, как будто готовился к прыжку. Внезапно лицо его передернулось, и на нем проступили удивление и злость. Удивился и Макеев: из-за развешанного белья выступил — вот те раз! — сержант Друщенков, разговоры разговаривает, прищепки держит, подает их женщине по одной. Как он здесь очутился? А так, наверное, как и мы. Женщина обернулась, и Макеев увидел: пухлогубая, глазищи — во, брови черные-черные, сама рыжая! Она оглядела лейтенантов, задержавшись взглядом на каждом поочередно, улыбнулась не таясь, зазывно. Фуки прошипел: — Сашка, гони своего сержанта в шею! Чего он сюда приперся? — Да как я погоню? Если и мы вроде в самоволке. — Мы офицеры! Не в самоволке, а вне службы. Соображай разницу! Я лично поговорю! Фуки, а за ним Макеев вошли во двор, и сержант Друщенков заметил их. Он не испугался, не смутился, молча отвернулся. Фуки сказал женщине: — Добрый день, красавица! Извиняюсь, но мне нужен сержант на пару минут… Друщенков, отойдем! Женщина по очереди осмотрела Фуки и Друщенкова, опять задержав на каждом откровенный, обволакивающий взгляд. Сержант отдал ей прищепки, угрюмо отступил к сараю. Фуки зашипел ему: — Ты почему покинул роту? Тебя кто отпускал? — Никто, — сказал Друщенков не без вызова. — В самоволке? — Какая на фронте самоволка… — Такая! За которую под трибунал попадают! Марш в роту! — А без крику нельзя, лейтенант? Я первый сюда зашел… — Он еще рассуждает! Право первого, видал-миндал! Да как ты с офицером разговариваешь? До Макеева долетали их слова, и он морщился и краснел. Было желание, чтоб Друщенков ушел, была осознанность некоей провинности — не Друщенкова, а собственной, была досада на разошедшегося Ильку, была неловкость перед женщиной за эту сцену. Но женщина не смущалась, она спокойно развешивала платочки и тряпочки, улыбалась, и улыбка ее говорила: приятно, когда из-за тебя схлестываются мужики, пускай схлестываются, я буду с тем, кто победит, а может, и с другим, выжидающим в сторонке. Да ничего он не выжидает! Просто неприятна эта дурацкая стычка, кончалась бы скорей! Вмешаться ему? Как? Но сержант Друщенков, одарив Фуки испепеляющим взором, кивнув женщине и не глянув на Макеева, уже уходил со двора, поджарый, угрюмый. Они подошли к женщине. Закончив вешать бельишко, она держала тазик в одной руке, другою поправляла волосы на затылке и выжидающе улыбалась; зубы ровные, ядреные, губы яркие, влажные, блузка распахнута, видна ложбинка на груди. Ну и что? Фуки протянул женщине руку, представился: — Илья. — Клава, — сказала женщина. Макеев назвался, но протягивать руку не стал, ибо Фуки не выпускал руку женщины, а в левой у нее был тазик, да левой ведь и не ручкаются. Она смотрела прямо в глаза Ильке, и щеки ее медленно розовели. Фуки, кокетничая, спросил: — Не прогоните гостей, Клавочка? — Что вы! Мы гостям завсегда рады. Особливо тем, кого давно ждем. Три года, почитай, ждем. Наши уходили — мне было семнадцать… — Лучше поздно, чем никогда! — Фуки выпустил наконец ее кисть. — Одна живешь, Клавочка, либо еще кто есть? О нем заботится, о Макееве. Ему напарницу ищет. Видите, Илька Фуки не эгоист. Себя бабой обеспечил, теперь для приятеля старается. Глупо и пошло, и не пора ли Макееву сматываться отсюда? Вслед за Друщенковым? — Я с двоюродной сестрой живу, с Раисой… Да я позову ее… Рай, а Рай! Из избы на крылечко вышла девушка не девушка, женщина не женщина — лет двадцати, как Клава. Но на Клаву она ничем не походила — худощавая, черноволосая, смуглая. Мешая разглядеть Раю, Фуки зашептал в ухо: — Порядок, Сашка! И тебе баба Прихрамывая, Рая соступила с низкого крылечка, подошла к ним. Пожимая маленькую горячую руку, Макеев все-таки стушевался. Во-первых, Рая была очень красива, а во-вторых, жар из ее ладошки словно перелился в его пальцы и от пальцев — к плечу, к груди, к сердцу. Ему стало жарко, душно, захотелось облизать губы. Очнулся от Илькиного смеха: — У вас прямо-таки женский монастырь! — Нет уж, мы не монашки, — рассмеялась и Клава. — Да и вы не монахи, вижу! — Как сказать, как сказать. — Фуки состроил плутоватую рожицу и подмигнул Макееву. — Но ведь бывает, что и монахи… того… превращаются в живых людей! Рая не принимала участия в этом игривом, двусмысленном разговоре. Она сидела на чурбачке, сомкнув колени, потирая их, и это скользящее, едва уловимое движение беспокоило Макеева. Острые, беззащитные, детские коленки, женские, сильные, уверенные руки… Эти руки, наверное, могут делать все, что хочешь. Что хочешь — при немцах? Как она жила при немцах, Рая? Она ж красивая, хотя не определить сразу, в чем ее красота. Ну, тонкая в талии, стройные ноги, глаза, как миндалины, удлиненные, лоб чистый, высокий, нос аккуратный, маленький и рот маленький, прямая, гордая посадка головы, нежная, с родинкой шея, черные блестящие волосы заплетены в косу и уложены валиком… Он разбирает ее по статям, как лошадь? Не будь занудой, Макеев, что в этом предосудительного — оценить девушку или женщину? Конечно, она женщина. Держится спокойно, уверенно. Ей двадцать, Ленке семнадцать, за три года можно пройти весьма длинный путь. — Не упрямься, Клавочка, все равно не устоишь! — Клава не отдавала тазик, дурачась, а Фуки отнимал его, тянул к себе; рот до ушей, глаза масленые, подмигивает, вот такой Илька привычен и понятен. Прислушивавшаяся к канонаде Рая повернулась к Макееву, сказала: — Гремит как… Не попрет ли немец снова на восток? — Что? — спросил Макеев, краснея. — Я говорю: не потеснит ли немец наших, чего-то гремит так сильно… — Что вы, ни в коем случае не потеснит. Мне кажется, это доколачивают окруженную группировку. Мы теперь мастера по котлам… — Значится, германцам каюк? — Клава уступила тазик Фуки. — Капут! — воскликнул тот, нелепо размахивая этим тазиком. Макеев прокашливался, будто перед пространной речью, — в горле першило, царапалась боль. Да и башка побаливала. Не отпускает хворь. Спина от пота мокрая. Жарища, влажная духота. Туман плыл по улочке, истончаясь, улетучиваясь постепенно. В соломенной кровле копошились воробьи, чирикали. Пошептавшись с Фуки, Клава сказала: — Мы с Илюшей в избу. На минуточку. — Айн момент! — Фуки обнял ее за плечи. — Дожидайтесь нас, граждане! Рая и Макеев остались одни, он едва ли не физически почувствовал это: одни. Словно надо было что-то предпринимать — и немедля. Рая неподвижно сидела, Макеев неподвижно стоял возле нее, не зная, как вести себя. Молчать — неучтиво, но о чем говорить, черт подери? Нет мыслей и слов, не будет, следовательно, и поступков. Может, все-таки о погоде заговорить, какой, дескать, жаркий денек, лето в разгаре. Рая сама заговорила: — Саша, вы с какого года? — С двадцать третьего, — просипел Макеев и решил вдруг блеснуть остроумием: — Мне скоро двадцать один… Очко! Блеснул. Рая не оценила его юмора, глупость его оценила. С каким-то сожалением она произнесла: — Одногодки почти. Они надолго умолкли. Макеев переминался с ноги на ногу, покашливал. Рая, сцепив руки на колене, покачивалась взад-вперед. Ветер раздергивал остатки тумана, взвихривал песчаную пыль во дворике, сдувал воробьев со стрехи, сыпал сверху соломенной трухой. Макеев сказал с хрипотцой: — День жаркий, ветреный… — Очень жаркий, — сказала Рая. Голос у нее низкий, грудной и вязкий, да-да, в нем как бы вязнешь, в густом и низком. Удивительный голос, цыганский голос. Не цыганка ли? Оконце с треском распахнулось, высунулся Фуки, из-за его плеча выглядывала Клава, Фуки орал: — Эй, граждане, не уснули? Внимание, граждане, мы с Клавушкой договорились: ужинаем все вместе, под залог оставляю фляжку! Как идея? Я и Сашка вернемся часам к восьми. И проведем вчетвером вечерок. А? Согласны? — Я согласна, — сказала Рая. — А ты, Сашка? Почапаем в роту, после ужина сюда. Ну? — Если удастся… Если постараться… — Вывод: Сашка — за! Единогласно! Итак, до вечера. |
|
|