"Кое-что о Еве" - читать интересную книгу автора (Кейбелл Джеймс Брэнч)Джеймс Брэнч Кейбелл Кое-что о ЕвеЧасть I Книга исходаПосле того как Силан материализовался и стал воспринимаем человеческими чувствами, он решил выждать несколько мгновений. Он молча разглядывал очень занятого рыжеволосого молодого человека, сидевшего на расстоянии вытянутой руки за письменным столом. Паренек был столь прискорбным образом поглощен литературным творчеством, что не заметил своего призрачного посетителя. И Силан ждал... И как всегда, для постороннего наблюдателя движения творческого письма являли тот налет гротеска, который накладывается на любую разновидность процесса порождения. Силан с тревогой взирал на судорожные гримасы паренька, которые казались фантому странными и жутковатыми. Ибо сей смертный мир, как хорошо помнил Силан, был необычайно богат предметами, доставляющими удовольствие, когда их держат в руках или пробуют на вкус – мир, в котором этот задумчивый паренек теребил и покусывал кончик черной ручки. За пределами этой душной комнаты были звезды, солнечные закаты или громадные горы, видимые почти с любого места в смертном мире, который пытливому существу, ищущему подходящие места, мог предоставить также такие восхитительные запахи, как аромат вербены и пачули, и тлеющих благовоний, и скошенных полей под огромной луной, и сосновых лесов, и крепкие соленые запахи ветра, веющего с моря. Более того, в этот самый момент в чудесном мире за пределами этой довольно-таки душной комнаты вы могли бы повстречать те более нежные, просто младенческие ветерки, которые сейчас, на исходе апреля, постоянно шептали в верхушках деревьев о прелестях мира сего; либо вы могли услышать безумно милый голосок птицы, неуверенно взывающей весенней ночью со странной и пронизывающей сладостью; или, если бы вы зашли чуть дальше в поисках приключений, вы могли бы услышать бархатный, негромкий, сладкий голос женщины, с поддельным смущением пытающейся воспрепятствовать вашим домогательствам... Наконец, за пределами этой заваленной книгами комнаты был тот незабвенный мир смертных, в котором восприимчивый молодой человек мог припеваючи жить как король, располагая лишь наследственным достоянием всякого – пятью человеческими чувствами. И вот, в столь прекрасно организованном мире, этот худой рыжеволосый юноша напряженно (при помощи той самой весьма обгрызанной черной ручки) покрывал бумагу маленькими царапинами, большую часть которых он немедленно замарывал другими царапинками, все это время сохраняя вид человека, занимающегося чем-то умным и действительно важным. Поэтому сей Джеральд Масгрэйв казался выжидающему призрачному Силану смертным исключительно глупым, чтобы так бездарно транжирить краткое время юной жизни в полной сил молодой человеческой плоти, среди множества легкодоступных предметов, которые такой паренек, как он, мог бы постоянно видеть, пробовать на вкус, нюхать, слушать и вертеть в руках с непреходящим восторгом. Но Силан с легкой печалью думал также и о том, что его собственная юность была уже далеко в прошлом. В самом деле, прошло уже почти шестьсот лет с тех пор, как он был по-настоящему молод, добрых пять с половиной столетий с тех пор, как юный Гуврич и девять его рослых приятелей в легендарном содружестве наслаждались в своем наследственном владении пятью человеческими чувствами и промотали это наследство весьма примечательным образом. Да, он начинал сдавать, думал Силан; он почти потерял соприкосновение с образом жизни этих современных молодых людей. Это было, наверное, неизбежно, что за долгое время с тех пор, как он бродил по этому миру в физическом человеческом теле, слабости людской юности стали несколько чужды ему; и в конце концов не для того, чтобы оценивать расточительность писателей, вы проделали долгий путь от Кэр Омна до Личфилда под предводительством другого писателя, намереваясь вывести этого обреченного рыжего паренька за пределы мира живых. Силан заговорил... Силан заговорил. Он говорил довольно долго. И некоторое время спустя молодой человек за письменным столом, поднявшись с легким испугом, который эти сверхъестественные посещения неизменно у него вызывали, выслушал предложение Силана. – И кто же это, – сказал Джеральд затем, – подбивает меня на эту жертву и на такое частичное уничтожение? Силан ответил: – Имя, которое я носил в бытность мою смертным – Гуврич, но сейчас меня называют Глом Взгляд Одержимого. Это было странное имя, и предложение, которое делал этот туманный призрак в человеческом обличье, тоже было странным, – предложение, решил Джеральд Масгрэйв, над которым стоило, по крайней мере, поразмыслить... Ведь, будучи исследователем магии, Джеральд Масгрэйв в свое время имел дело со множеством демонов, но ни один из них до этой последней ночи в апреле 1805 года не делал ему столь странного и в то же время разумного и даже приятного предложения, как то, что было сделано только что. Джеральд отодвинул в сторону рукопись своего неоконченного романа о Доне Мануэле из Пуактесма, расправил кружевное жабо на шее и на мгновение взвесил это действительно довольно-таки заманчивое предложение... Большинство демонов были одержимы идеей купить у него душу, о наличии у себя которой Джеральд, в этот век Разума, не имел надежных свидетельств. Но Глом Взгляд Одержимого, казалось, был в силах и имел желание избавить Джеральда от всех телесных обязательств и принять физическую жизнь Джеральда в том состоянии, в котором она была, – даже при всех мучительных затруднениях запутанных отношений Джеральда с Эвелин Таунсенд. – Я некогда был человеком, – сказал Силан, – и носил физическую телесную оболочку. А старые привычки, в таких мелочах, как облачение, привязчивы. Иногда я чувствую, даже сейчас, спустя пять столетий беззаботной жизни Силана, что мне не хватает человеческих привязанностей. – А я нахожу их, – заявил Джеральд, – в величайшей степени обременительными. Искренность ничуть не более приятна, чем скрытность, когда то или иное не к месту. А проклятие всех моих родственников – чрезвычайно пагубная искренность. Они не скрывают от меня ничего, кроме того почтения и зависти, с которыми они могли бы при желании взирать на мои хорошие манеры и благородные качества. – Так обстояли дела со всеми родственниками, Джеральд, со времен Каина и Авеля. – Я все еще, может быть, в состоянии, хотя и только как бедствие, терпеть моих братьев. Я мог бы вместе со своими сестрами строить грандиозные и унылые планы на мое будущее. Я мог бы даже зайти так далеко в самоотречении, чтобы прощать – по четвергам раз в две недели – хор нежно любящих тетушек, которые вещают от лица моего собственного блага. – Первым, кто претендовал отстаивать чужое благо, Джеральд, был Змей в Раю, и всегда с тех пор такие речи оказывались ядовиты. – Но все эти пытки я мог бы, – сказал Джеральд, – по крайней мере, предположительно, вынести, если бы только занятиям моим искусством не воспрепятствовало и покой моего тела не разрушило величайшее блаженство, которое может выпасть на долю человека. – Вы, полагаю я, – сказал Силан, – намекаете на любовь хорошей женщины? – Именно это и есть незаслуженное и неустранимое счастье, которое в конечном счете, представьте себе, может сократить меня до простой дроби самоубийства. Теперь Джеральд умолк. Он глубоко откинулся в кресле. Он задумчиво свел вместе кончики мизинцев, а затем один за другим кончики других пальцев, пока его большие пальцы не соприкоснулись, и разглядывал результат в целом с неудовольствием. – Всякий брак создает проблему по меньшей мере для одного человека, – философствовал он, – и не всегда для жениха. Видите ли, сэр, к величайшему несчастью, эта Эвелин Таунсенд уже замужем, поэтому наш союз с необходимостью оказался прелюбодеянием. Трагедия моей жизни состоит в том, что я встретил свою кузину Эвелин слишком поздно, чтобы жениться на ней. Любой женатый человек, неглупый и достаточно терпеливый, может заставить свою жену развестись с ним. Но для джентльмена с Юга не существует известного мне способа избавиться от дамы, которой он овладел незаконным образом, до тех пор пока она не соблюдет приличия, устав от него. А Эвелин, сэр, предпочтя продолжать свои безнравственные отношения со мной, повела себя очень дурно, о да, очень дурно... – Все женщины... – начал было Глом. – Нет, давайте не будем рассуждать в духе эпиграмм и афоризмов и с поверхностным легкомыслием о пороке, который докучает мне превыше всякой разумной меры терпения. Вы так же хорошо, как и я, знаете, что всякая красивая женщина должна рано или поздно вспомнить, чем она обязана своему мужу и своим брачным обетам, и поступить соответствующим образом. Раскаяние в любовной связи, когда оно своевременно, доставляет счастье всем окружающим. Но некоторые женщины, сэр, некоторые женщины в любви бывают более навязчивы, чем анаконда. Они рыдают. На каждую попытку своих беспомощных любовников высказать разумное суждение они отвечают: «А тебе верила! Я отдала тебе все!» Глом не без сочувствия кивнул. – Я тоже в свое время выслушивал такой довод без всякой радости. Я думаю, на это нечего возразить. Джеральд содрогнулся. – Для джентльмена с Юга, во всяком случае, единственным приемлемым ответом является убийство. А против такого решения существует, разумеется, довольно распространенное предубеждение. Поэтому женщина этого вздорного типа демонстрирует верность, выдвигает всякого рода немыслимые требования и доводит вас до безумия, всегда на том неопровержимом основании, что ей следует рассчитывать на вашу благодарность и на вашу неизменную покорность во всем. О, уверяю вас, мой добрый друг, не существует более разумного дружеского совета, чем седьмая заповедь! – Ваши изречения более или менее истинны, и ваши затруднения я могу понять. Тем не менее... – И вы тоже отлично понимаете нас, Масгрэйвов! – воскликнул Джеральд. – Но я думаю, вы сейчас хотите втянуть меня в это дело, ставя препятствия на моем пути. – Я всего лишь хотел высказать ту простую мысль, что, несмотря ни на что, может быть, разумнее было бы мирно поладить с вашей Евой. – Ее имя – Эвелин, – поправил Джеральд. На это Силан улыбнулся. – Ну да, конечно же! Женщины различаются по именам. Было бы мудрее для вас мирно поладить с Эвелин, чем для исследователя магии с таким небольшим опытом, как у вас, блуждать по ненадежному пути, который ведет в Антан. – Но сэр, у меня душа художника! Когда-то, – Джеральд указал на рукопись, – это было малое искусство сочинительства. Теперь, в результате моего знакомства с Гастоном Балмером, который несомненно вам известен... – Полагаю, я не имел такого удовольствия. – Вы меня удивляете. Я мог бы предположить, что имя Гастона Балмера повседневно произносится во всех кругах Ада, потому что милый старый прохвост является адептом, сэр, разносторонних способностей, хорошего вкуса и здравого смысла. И опять же, поскольку миссис Таунсенд его дочь, он приходится мне в некотором смысле приемным отцом по всем практическим соображениям. Но о чем это я? Ах да! Благодаря Гастону Балмеру, повторяю я, я был посвящен в величайшее из всех искусств. Я полагаю, что малое искусство сочинительства мне не удается, что проза моя утратила величавость и свою захватывающую дух прелесть, потому что сердце мое более не принадлежит писательству по причине моего неутолимого желания оживить в своей прежней полноте славы гораздо более благородное и – во всяком случае, в Соединенных Штатах Америки – незаслуженно пренебрегаемое искусство волшебства. И от кого же еще – как вы наверное уже догадываетесь, мой дорогой друг – от кого же еще, если не от Магистра Филологии, могу я заполучить величайшие и наилучшие заклинания? Можете ли вы ответить мне на этот простой вопрос?! – Разумеется, ни от кого иного... – Вот видите! – Однако Магистр Филологии теперь человек женатый и во всем подчиняется своей супруге. А эта королева Фрайдис обладает зеркалом, в которое, как говорят, должны взглянуть те, кто стремится к цели всех людских богов... – Это зеркало тоже, – с оживлением промолвил Джеральд, – может мне понадобиться. Зеркала используются во многих разновидностях магии. Теперь Глом заговорил с серьезностью гораздо большей, чем к тому можно было усмотреть повод. И Глом сказал: – Что до меня, то я не стал бы связываться с этим зеркалом. Даже в стране Дэрсам, где зеркала священны, мы не желаем иметь никаких дел с Зеркалом Пропавших Детей и с теми странными отражениями, которые добро или зло являют в нем. – Я посмотрюсь в Зеркало Пропавших Детей, – сказал Джеральд, с вызовом поднимая голову, – и если я усмотрю в том особую необходимость, то унесу это зеркало из Антана. Когда гражданин Соединенных Штатов Америки начинает заниматься искусством, сэр, он берется за дело всерьез. – Что до меня, – ответил Силан, – то я много веков назад устал от всех видов волшебства и жажду, скорее, материальных жизненных удовольствий. Ведь более пятисот лет моей беззаботной жизни в Кэр Омне, в стране Дэрсам, я царил среди снов Божества. – Но каким же образом достались вам эти сновидения? – Они покинули его, Джеральд, когда пробил его час войти в Антан. – Это выражение, сэр, мне непонятно. – А вам и необязательно, Джеральд, понимать его. Так или иначе, я должен признать, что жизнь Силана лишена риска, Силану нечего бояться, а во мне присутствует частица смертного, для которой невыносимо состояние нерушимого довольства. Понимаете ли, я тоже некогда был смертным человеком с его заблуждениями, страхами и сомнениями, которые придавали пикантность моему вынужденному почтению к неизменной глупости моих друзей и неизменной жестокости времени и случая. И насколько я помню, Джеральд, тот Гуврич, которого люди столь нелепым образом называли Мудрым, от своих уверток и компромиссов получал больше жизненной энергии, чем я извлекаю из беззаботного и довольно скучного прозябания в течение двадцати четырех часов каждого невыносимого дня. Поэтому, я повторяю, я приму у вас ваше физическое тело... – Но это, мой дорогой друг, оставит меня без какой-либо плотской обители. – Я, Джеральд, однако же, удивлен таким скептицизмом в вас, в человеке, который столь регулярно уплачивает церковные взносы! Старая добрая традиция учит нас, что у каждого человека есть тело физическое и тело духовное. Джеральд покраснел. Он почувствовал, что его эрудиция и благочестие были подвергнуты сомнению. И он с раскаянием сказал: – Действительно, как член Протестантской Епископальной Церкви, я знаком с Погребальной Службой. Да, вы правы. Я не желаю спорить со Святым Павлом. Религия моих отцов уверяет меня, что я обладаю двумя телами. Я могу жить только в одном из них в одно время. Для всякого неженатого человека несколько неприлично жить на два дома. Итак, давайте продолжим. – Поэтому, повторяю я, я приму у вас физическое тело, подобно тому, как тот первый Глом однажды принял мое тело, и я приму у вас все ваши телесные затруднения, даже касающиеся вашей возлюбленной, с которой вряд ли будет много труднее поладить, чем с семью официальными женами и тремястами пятьюдесятью с лишним наложницами, от которых я избавляюсь. – Вы, – сказал Джеральд угрюмо, – не знаете Эвелин Таунсенд. – Я полагаю, – заявил Силан с большей долей галантности, – что удостоюсь этой чести завтра. Таким образом, сделка была заключена. И затем Силан, которого звали Глом Взгляд Одержимого, сделал все, что требовалось. Силан, которого звали Глом Взгляд Одержимого – повторим это, – сделал все, что требовалось. Для Джеральда как исследователя магии большая часть процесса была вполне знакома, и если некоторые необычные заклинания и были для него, возможно, новыми экскурсами в искусство волхвования, то это не было заботой Джеральда. Достаточно было того, что, когда Силан закончил, никакого Силана видно не было. Вместо этого в библиотеке Джеральда Масгрэйва стояли лицом к лицу два Джеральда, каждый в синем кафтане и золотисто-желтом жилете, каждый в высоком белом воротничке с кружевным жабо у горла, и каждый был облачен во всех отношениях точно так же, как другой. Эти два худощавых, рыжеволосых Джеральда не отличались и выражением лица. Каждый улыбался другому одним и тем же изящно изогнутым, очень женственным ртом, расположенным над тем же самым выступающим длинным подбородком, и каждый обнаруживал одну и ту же самую ленивую и слегка насмешливую иронию в больших и очень темных, почти фиолетовых глазах другого. Один член этой странной пары в данный момент сидел за письменным столом. Поигрывая лежащими на нем бумагами, он взял страницы неоконченного романа Джеральда Масгрэйва о возвышенной любви его знаменитого предка Дон Мануэля из Пуактесма к мадам Ниафер, дочери Солдана Варвара. Джеральд начал эту повесть в те дни, когда он намеревался одарить Америку литературой лучшей, чем в других странах, однако уже несколько месяцев пренебрегал ею. Фактически, с тех пор как Джеральд занялся изучением магии, он, отдавая каждый свободный момент рунам, колдовским знакам и воскурениям, и не имел времени вернуться к какой-либо серьезной работе над своим романом. Затем сидящий Джеральд с почти печальной улыбкой посмотрел на своего двойника. – Так это было, – сказал сидящий Джеральд, – очень давно, в Эше, когда два Гуврича стояли лицом к лицу и ожесточенно боролись за контроль над физическим телом Гуврича Пердигонского. Все, что я потерял в тот день, в результате моей сверхчеловеческой привязанности к Двум Истинам, я возвращаю теперь, спустя пятьсот лет приятного времяпрепровождения в стране Дэрсам. И я застаю это мое второе физическое тело за сочинением еще более приятной чепухи не о ком ином, как об этом вечном Мануэле Пуактесмском! Я нахожу это тело очарованным фиговым листком любовной истории! – Я, может быть, не понимаю вашего сравнения, – сказал стоящий Джеральд, – но в Соединенных Штатах Америки фиговый листок является, скорее, прекрасным символом благопристойности, которая, разумеется, есть альфа и омега демократической морали. – Несмотря ни на что и благодаря всему этому, – ответило в тот момент одержимое демоном тело Джеральда Масгрэйва, – фиговый листок – это любовная история, при помощи которой человеческий оптимизм прикрывает те две вечные, неизменные и весьма неприглядные истины, в которых только и может быть уверена любая наука. – Вот теперь я понимаю! И хотя я и не согласен с вами полностью, я не могу отрицать, что в вашей метафоре что-то есть. Однако, должен сказать вам, сэр, что я, возможно, особо уполномочен иметь дело с Дон Мануэлем по той причине, что сей знаменитый герой был моим прямым предком. – О, ну разумеется, мой бедный Джеральд, он был им! – Да, как по линии Масгрэйвов, так и по линии Аллонбай. Ведь отцом моей матери был Джеральд Аллонбай... И Джеральд приготовился пуститься в подробное объяснение связей, которыми семья Масгрэйвов справедливо гордилась. Но невосприимчивый Силан, облаченный в данный момент в добрую плоть и кровь Масгрэйвов, из всех мыслимых замечаний сделал следующее: – Я вам искренне соболезную. Ведь предков нельзя подбирать, как землянику. А моя участь была даже худшей, поскольку я принадлежал к содружеству Мануэля. Я знавал самого этого долговязого щеголя в течение всей его непутевой жизни. И я могу вас заверить, что, помимо его сверхчеловеческого таланта держать рот на замке, в этом косоглазом седом обманщике не было ничего замечательного. Эти известия были удивительны. Однако Джеральд понимал, что демон, в порядке вещей, встречал многих людей при обстоятельствах, в которых лучшая сторона их натуры была не на переднем плане. Поэтому Джеральд стал защищать честь своего рода весьма учтиво. – Мой предок, во всяком случае, пережил свое жульничество. Он умер в доброй славе у своих близких. А так, вы можете заметить, обычно и бывает с гражданами Соединенных Штатов Америки. И я, в свою очередь, уверяю вас, что мой отчет о великих подвигах Мануэля станет, по завершении, исключительно прекрасным романом. Это будет повесть, которой нет равных в Америке. В каждой странице ее кроется очарование, озаряемое неугасающим блеском остроумия. Сквозь освежающий поток эпиграмм под зонтом изысканного стиля маршируют потрясающие и оригинальные мысли, в то время как неиссякаемая фантазия скачет легким галопом по самым возвышенным областям любовной истории. В самом деле, это повесть, которая, как вы можете убедиться, захватывает читателя. Невозможно представить себе читателя, который не увлекся бы мгновенно моим изысканным описанием смелости и геройских достоинств Дона Мануэля... – Однако, – сказал Силан с притворной учтивостью, – Мануэль был вечно простужен. Никто не может искренне восхищаться пожилым господином, который постоянно чихает и харкает. – В достойных уважения образцах американской литературы ни одно человеческое существо не имеет выделительных функций. Если бы вы поразмыслили над этим утверждением, вы бы пришли к выводу, что это единственный подлинный критерий утонченности. На эту сторону порнографии могут пролиться, самое большее, несколько слезинок или одна-две капельки пота. Таковое правило в особенной степени применимо к любовным историям, по соображениям, в которые нам едва ли следует вдаваться. А мой роман, разумеется, является историей любви Дона Мануэля к прекрасной Ниафер, дочери Солдана Варвара. – Ее отец был конюхом. У нее была кривая нога. Она не была красавицей. Ее лицо было плоским как блюдо, она была, несомненно, уродиной, не говоря уже о ее жажде всех переделывать и всем докучать своей респектабельностью. – Вера, любовь и надежда суть три главные добродетели, – промолвил Джеральд с укором, – и, я полагаю, джентльмен должен выказывать все три, именно в такой последовательности, когда обсуждает происхождение, внешность или ножки любой дамы. – И от нее дурно пахло. Казалось, с каждым месяцем от нее пахнет все хуже. Я не знаю почему, но я думаю, что графиня просто-напросто ненавидела купание. – Мой дорогой друг! Сейчас я могу только отослать вас к сказанному мною выше правилу как к анатомии романа. Героиня, которая каждый месяц дурно пахнет... нет, честное слово, в этой идее я не нахожу ничего заманчивого. Я скорее бы обыграл иную и более привлекательную идею, чем мысль, настолько лишенную соблазнительности. Ибо рукопись, лежащая перед вами, это не показание под присягой, но роман. Это такой роман, который не имеет аналога в Америке. Поэтому я полагаю, что проявляю большое великодушие, предоставляя вам эти, ровным счетом, девяносто три страницы и позволяя вам дополнить сей роман и получить доверенность на написание его целиком. Да! Ваш портрет будет в газетах, и ученые профессора будут комментировать ваши любовные интрижки, а грядущим векам станут известны все подлости, которые вы когда-либо совершили. На это Силан ответил: – Без сомнения, я доведу до конца вашу галиматью, поскольку все ваши функции теперь перешли ко мне. Я закончу ее, если только мой здравый смысл, опыт пяти столетий жизни среди самых очаровательных снов Божества и, что самое главное, полученная мною из первых рук информация об этих людях не воспрепятствуют моей задаче приписывать человеческим существам великие добродетели. – Я завидую вашей задаче, – промолвил Джеральд глубокомысленно, – но подобно тому, как моему знаменитому предку было предназначено судьбой составить величину в этом мире, так и я ощущаю точно такое же побуждение в себе. Мне суждено достигнуть совершенства в моем искусстве, а чтобы совершить это, я должен произнести величайшие и наилучшие слова Магистра Филологии. С этими словами Джеральд вышел из комнаты через ход, о существовании которого он не знал до этого вечера. И все-таки Джеральд оглянулся на мгновение на несчастного дьявола в облике степенного рыжеволосого юноши, который остался в библиотеке. Сейчас этот Джеральд Масгрэйв выглядел как чудаковатый знакомый, в котором Джеральд не был, в конечном счете, глубоко заинтересован. Ибо сей Джеральд Масгрэйв, который остался в библиотеке, был и в самом деле смешон почти что во всех отношениях. В том Джеральде, который сейчас – пожалуй, не без благородства – предпочел скорее отдать свою жизнь, чем нарушить кодекс чести джентльмена, и который сейчас покидал Личфилд, чтобы стать квалифицированным чародеем, не было ничего смешного. Этот Джеральд был достойным и интеллигентным человеком, преследующим возвышенную и разумную цель. Но та часть Джеральда Масгрэйва, что осталась позади, та его часть, которая уже выстраивала все большее множество слов, дабы произнести еще более помпезную надгробную речь о подвигах Дона Мануэля из Пуактесма, казалась смешной. Для этого рыжего паренька не было, за единственным исключением, никакой веской побудительной причины марать чернилами чистую бумагу, когда он мог бы в тот самый момент уютно выпивать за обедом у Вартрея, либо получать приятное возбуждение от капризов фортуны в казино Дорна, либо развлекаться в веселой компании в четырех спальнях. Но вместо этого он сидел в одиночестве, окруженный вздымавшимися со всех сторон пыльными книжными полками – весьма приземистыми книжными шкафами, на верхушках которых громоздилась милая сердцу орда фарфоровых и бронзовых статуэток, изображающих ту или иную зверушку, птицу или рептилию. Посреди блестящих игрушек, которые сами по себе свидетельствовали о его ребячестве, паренек по своей собственной воле сидел столь одиноко. И его ужимки, бесспорно, были комичны. Он нервно поеживался. Он ерзал на стуле. Он грозно склонялся, словно охваченный внезапным приступом ярости, над лежащей перед ним бумагой. Он запрокидывал голову, чтобы пристально уставиться на белую китайскую курочку. Он теребил мочку левого уха, а затем неистово ковырял в ухе мизинцем. В промежутках между этими физическими упражнениями он, столь ненадежным образом расположившийся на поверхности непредсказуемо раскачивавшейся в пространстве планеты, своей сильно обкусанной черной ручкой делал на лежащей перед ним бумаге маленькие царапинки, большую часть которых он тотчас же замарывал другими царапинками, все это время сохраняя выражение человека, занимающегося каким-то умным и действительно важным делом. Зрелище было странным и невыразимо безумным, поскольку, как всегда, для постороннего наблюдателя движения творческого письма являли тот налет гротеска, который накладывается на всякую разновидность процесса порождения. Но важнее было то, что Джеральду было искренне жаль наследника физического тела Джеральда Масгрэйва. Ибо Джеральд, расставаясь с жизнью из уважения к кодексу чести джентльмена, испытывал облегчение гораздо большее, чем он мог позволить Силану заподозрить. И бедный дьявол, который столь неосмотрительно взял себе эту жизнь, мог – каким бы острым ни был его дьявольский ум, – он тоже мог, в конце концов, думал Джеральд, оказаться бессильным против этой безрассудной Эвелин Таунсенд и еще более неблагоразумного джентльменского кодекса. Никто, бежала вперед мысль Джеральда сейчас, когда он нашел себе великолепную идею для игры, ни один человек, который не был замешан в опасную любовную интригу в Личфилде, не смог бы вполне понять безнадежность положения несчастного дьявола. В куртуазном Личфилде 1805 года прелюбодеяние было обставлено неизбежным этикетом. Подробности ваших взаимоотношений с женщиной в маленьком городке были общественным достоянием, известным каждому, но ни один житель Личфилда никогда бы не признал формально, что таковые отношения существуют. Взгляды могли встречаться с совершенным взаимопониманием, но с породистых губ ни одного южного джентльмена или благородной женщины никогда бы не сорвалось ничто большее, чем мягкое и безмятежное «Эвелин и Джеральд всегда были такими хорошими друзьями». Начнем с того, что вы троюродные брат и сестра: а в Личфилде (где, как и везде в этом человеческом мире, большинство людей искренне недолюбливали, принижали своих кузин и кузенов и старались держаться от них подальше) такое родство считалось естественной причиной для вас обоих проводить много времени вместе. Более того, всякая женщина в Личфилде, по другому весьма распространенному общественному соглашению, считалась прекрасной, образованной и целомудренной. Это предположение не требовало доказательств: для всех землевладельцев-южан это была просто аксиома в обширном кодексе благородства. Отсюда следовало, что как только вы однажды оказывались вовлечены в любовную связь, вашим единственным спасением становилась надежда, что ваша партнерша по беззаконию охладеет к вам и перестанет настаивать та том факте, что она вам доверилась и отдала вам все. Это, разумеется, по предписаниям южного рыцарства, оставалось в любом случае ее привилегией, но в данном случае неосмотрительная женщина продолжала испытывать к Джеральду все более и более нежные чувства и повторяла ужасные слова все чаще и чаще... И оставалось также привилегией формально оскорбленного мужа затеять с вами ссору, с тем единственным условием, чтобы в перечне поводов для таковой ссоры ни при каких обстоятельствах не упоминалось имя его жены. Затем, опять же по установленным правилам личфилдского этикета, должна была состояться дуэль. После дуэли вы либо оказывались прискорбным образом мертвы, либо, в противном случае, если бы вы остались гораздо более несчастным победителем, вы были бы обречены, просто в силу всеобщего молчаливого убеждения в том, что джентльмен не может поступить иначе, жениться на вдове. Поступить так было, в широком смысле, вашим общественным долгом, возмещением ущерба, который вы причинили репутации дамы тем, к чему она, довольно-таки странным образом, по единодушному мнению была совершенно непричастна. Ибо никогда, при любом исходе, нельзя было допустить, чтобы случилось что-либо «неправильное» – и ни малейшего намека на саму возможность совершения дамой прелюбодеяния не должно было содержаться в каком бы то ни было высказывании или поступке благородного личфилдского помещика. Между тем вы оказывались в ловушке. Не оставалось никакого способа избегнуть этого проклятого «О! Я доверилась тебе! Я отдала тебе все!» У вас даже не было привилегии избегать женщины. Считалось по-человечески невозможным, чтобы вас утомляло, а временами безумно раздражало общество прекрасной, образованной и целомудренной дамы, которая удостоила вас своей дружбы. Напротив, вас повсюду преследовала молчаливая, но огромная сила всеобщего убеждения, что ваш долг перед ней никогда не сможет быть полностью уплачен. Плачевная, и иногда также довольно милая, неспособность любящей женщины держать руки прочь от вас сознательно не замечалась. Поэтому ваша кузина Эвелин прилюдно лапала вас, хозяйки, улыбаясь, сводили вас вместе, другие мужчины при вашем появлении любезно оставляли вас наедине. Муж ее не был исключением: Фрэнк Таунсэнд также добродушно допускал (вопреки всяческому благоразумию, которое мог бы частным образом сохранить мужчина) как аксиому, что «Эвелин и Джеральд всегда были такими хорошими друзьями». Разумеется, Джеральд отдавал себе отчет в том, что в высших кругах лучших южных семей это был исключительный случай. Снова и снова Джеральд начинал завидовать десяткам других молодых людей Личфилда, которые поддерживали свои внебрачные связи с большей удачей. Ведь дамы либо уставали от них, либо оказывались своевременно поражены приступом раскаяния, и эти веселые парни с легким сердцем переходили в объятия других в формальном отношении прекрасных, образованных и целомудренных подруг. Но Эвелин проявляла упорство, которое угрожало быть вечным: Эвелин не охладевала к Джеральду; она лапала его; она совала ему в руку записки; она почти каждый день произносила свои невыносимые обвинения, нарушая его спокойствие и комфорт, а он со всей горячностью проклинал свое роковое обаяние, которое держало его в столь отчаянном одиночестве. В одиночестве, потому что ни убогие удобства откровенности, ни даже какие-либо поиски сочувствия не были вам дозволены. Благородный человек не может целоваться и рассказывать об этом; более того, он не может даже сказать, что поцелуи стали адским мучением. Ни братья, ни сестры ваши (даже когда ваша праздность и полная никчемность вынуждают Агату с хныканьем цитировать Новый Завет или заставляют ее со скрипом мельничного колеса бормотать зловещие пророчества) никогда бы не обвинили вас открытым текстом в том, что вы и кузина Эвелин состояли в недозволенной близости. И ни один из ваших родственников никогда бы не стал даже рассматривать возможность, что вы сами, в свою очередь, можете открыто говорить об этом или каким-либо иным образом нарушить нормы поведения, установленные для всякого джентльмена безумным и величественным кодексом Личфилда. Ибо он был, все-таки, по своему величествен, тот кодекс, по которому эти болваны Масгрэйвы (которые делили с вами кровь, текущую в ваших жилах, но не разделяли ни одной мысли в вашей на удивление умной голове) совместно со всем остальным храбрым и глупым Личфилдом жили день за днем и уносили добродушное, ничем не омраченное самоуважение с собой в могилу. Этот кодекс не обходил стороной, насколько мог судить Джеральд, ни одной разновидности проступка или преступления, но он показывал вам каким образом, с подобающими и наиболее изящными жестами, по возникновении надобности совершить любое из них способом, предписанным для благородного южного джентльмена. Да, на самом деле, Джеральд понимал, что кодекс этот был довольно красивой идеей, чтобы с ней «поиграть». Быть джентльменом – это прекрасно, но в конце концов это всегда оказывалось фатально по той простой причине, что ни одна дама джентльменом не является. Однако теперь именно бедный дьявол в библиотеке становился вовлеченным в опасную задачу поддержания внебрачных любовных отношений в Личфилде по законам благородных людей. Именно ему на ухо все еще очень милая, но чертовски навязчивая Эвелин будет каждый день снова и снова повторять, что она доверилась ему и отдала ему все. А сам Джеральд, который изящно предпочел отказаться от жизни, нежели нарушить этот ужасный джентльменский кодекс, был сейчас, безусловно, больше занят тем, чтобы стать квалифицированным волшебником. Никогда не будет он снова сидеть и писать, окруженный книжными полками и погруженный в себя, потирая лоб или подбородок, почесывая голову или ковыряясь в ухе мизинцем, либо переваливаясь с одной ягодицы на другую, в многообразных попытках как-нибудь ускорить ход застопорившейся мысли. Он больше не застынет неподвижно, подперев подбородок (как правило, неприятно влажной) ладонью, устремив бессмысленный взгляд на ту или иную из фарфоровых либо бронзовых игрушек, которые он, как идиот, собирал, чтобы оживить вид своих книжных полок. Все эти нелепые упражнения, выполняемые последние несколько минут физическим телом Джеральда Масгрэйва, как мог видеть стоящий в отдалении Джеральд, явно не составляли заманчивого и здравого способа проводить вечер в этой несколько душной комнате. Нет, теперь он навеки благополучно покончил со всей этой проклятой гимнастикой. Отныне только физическому телу Джеральда предстояло корчить эти дурацкие гримасы писательства перед сообразно безумной аудиторией маленьких слоников и собачек, попугайчиков и курочек, в этом совершенно милом юношеском устремлении окончить роман о Доне Мануэле Пуактесмском... Да, оставалось лишь пожелать бедному дьяволу получить радость от своего бремени! И более не имело никакого значения, что все, принадлежавшее Джеральду Масгрэйву, было довольно смешным. Так решил Джеральд, отворачиваясь и удаляясь от этой рыжей головы, склонившейся над беспрестанно скрипящим пером. |
||
|