"Горбатый медведь. Книга 1" - читать интересную книгу автора (Пермяк Евгений Андреевич)



ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

ПЕРВАЯ ГЛАВА

I

В Мильве открылся и успешно работал кинематограф, названный «Прогресс». Для тех, кто впервые видел на экране движущихся людей, волнующееся море, шевелимые ветром листья деревьев, бегающих животных и все, что стало большой ожившей фотографией, этот электротеатр оказался волшебным без преувеличений.

Люди, не выезжавшие из Мильвы, а таких было множество, увидели не только другие города, но и другие страны. Семья Шишигиных, открывая «Прогресс», не ошиблась в предпринимательских расчетах. Сеансы, особенно вечерние, давали большие прибыли. Появилось сравнительно доступное зрелище, если не считать спектаклей комаровского общества любителей драматического искусства. Ради этих редких спектаклей нужно было терять весь вечер, получше одеться и тоже платить за билет. А за что? Что там увидишь? Переодетых знакомых людей с наклеенными бородами, с нарумяненными лицами, подчерненными бровями, которые изображают князей, боярынь, купцов, помещиков… А в «Прогрессе» уплатишь пятиалтынный — и за полтора часа насмотришься такого, что и за три дня не перескажешь. Убийства гладиаторов… Съедение крокодилами обнаженной красавицы… Бой живого быка с живым тигром… Глупышкин прыгает из окна третьего этажа на проходящий воз, с воза скачет в другое окно… Это же — умереть, уснуть как здорово!

А знаменитый «Пате-журнал», который «все видит, все знает»! Париж и живые парижане. Натуральный пожар с жертвами. Наводнение в Голландии. Работа слонов в Индии. Охота на китов. Карнавал в Венеции. Живой настоящий царь Николай Второй, маленький щупленький, в настоящем Питере. Фабричный труд в Англии. Страхование рабочих в Германии.

Хозяева «Прогресса» Шишигины, заботясь о наживе, доставая новейшие картины, и не представляли, как они расширяли познание мильвенцев, добрая половина из которых не читала и не писала. Экран «Прогресса» стал окном, пусть не таким широким, но все же окном в большой мир. И многие, смотревшие в это окно, впервые в жизни спросили себя: «А так ли мы живем?» Шишигины, не поверили бы, если бы кто-то им сказал, что «Прогресс» ускоряет приближение их конца, что они продают не билеты на право входа в кинематограф, а торгуют опасными для них познаниями. И что даже такие безвинные картины, как «Ямщик, не гони лошадей», как «У камина», которые, казалось бы, должны вызывать сочувствие к неразделенной или угасшей любви, будят другие чувства. Чувства ненависти к богатым бездельникам, которым некуда спешить и некого любить, которые сидят одиноко в роскоши и переживают, как печально догорает камин.

Терентий Николаевич Лосев на этот счет сказал прямо:

— Сходил бы, дурак, лучше в лес, да напилил дров, да подкинул бы охапку-другую, чем с жиру-то нюни распускать.

Появившийся кинематограф позволил побывать людям в закрытом для них мире богатых людей и увидеть его не сочинительски-книжно, а фотографически-правдиво. И этот мир озлоблял. В нем люди ели, пили, любили, разъезжали по балам, по морским райским берегам, утопали в богатстве, изнывали от безделья, искали наслаждений… И простой народ следил не за одним лишь сюжетом, но и за тем, что сопутствовало сюжету. За теми невиданными подробностями, неслыханными деталями, которые неизбежно проникали на экран. И эти подробности развенчивали устройство жизни, распределение благ и в душах тех, кто не задумывался над этим, твердя, как покойная бабка Толлиниха, что все от бога, что кому что дано, тем будь и доволен. А экран ломал эти представления. На экране показывалось, как один разоряет другого, как торжествует в мире мошенничество и грабеж.

В жизни мильвенской детворы «Прогресс» стал самым заманчивым развлечением, и увиденное там переходило в жизнь, в игры, повторялось в школах, училищах. Появился таинственный Зигомар — сотни «зигомаров» появляются в школах. Показали картину о неуловимой Соньке Золотой Ручке на стенах в женской гимназии возникают отпечатки золотой руки.

Учредитель гимназии Всеволод Владимирович Тихомиров, считающий политехническое образование обязательным, старался дать как можно больше знаний своим питомцам. Хотя и бесспорно, что всего не узнать и не изучить, но стремиться знать и уметь как можно больше необходимо каждому. Это и стало основой созданной им гимназии.

Наиболее любознательным было рассказано о кинематографе все, что знал о нем Всеволод Владимирович. И этого оказалось достаточно, чтобы Маврикий Толлин загорелся желанием создавать свои картины. И если у него нет аппарата, которым снимаются эти картины, если даже обычный фотографический аппарат является предметом недосягаемых мечтаний, то почему бы не вообразить, не представить, какие картины он мог бы снять и показать. Первая картина называлась бы «Приготовительный класс». В ней бы он с удовольствием посмеялся над собой и над другими. Можно бы показать, как он, маленький хвастунишка, выскакивает после каждого экзамена и показывает матери пальцами рук — пять. Как на другой день после экзаменов, когда еще стояла жара, он поспешил обновить свою первую гимназическую шинель. Как глупо он появился в ней на улице, желая, чтобы все знали, что теперь он гимназист.

Ильюша щеголял тогда в форменной фуражке, которую мог тоже бы не надевать до начала учебного года.

Кажется, все это было давным-давно, а в общем-то совсем недавно.

Если б у Маврика был даже обыкновенный фотографический аппарат, то и им бы можно было наснимать множество снимков и составить из них интересные альбомы, страницы которых навсегда бы сохранили то, что прошло и ушло. Ушло навсегда.

Каким бы волнующим мог стать альбом о старом и новом доме!

И Маврик, вместо того чтобы учить уроки, воспользовавшись тем, что дома никого нет, принимается листать в своем воображении несуществующий фотографический альбом…

II

На первом снимке сидит тетя Катя у печки, на низенькой скамеечке, которую ей подарил Терентий Николаевич. Сидит и думает о старом доме. На снимке хотя и нельзя показать мыслей, но можно дать надпись: «Кому продать дом?»

На другом снимке отчим Маврика уговаривает тетю Катю продать дом фирме «Пиво и воды», потому что дом стоит на ходовом месте и в дни получек рабочие обязательно забегут выпить пива.

Тетя Катя не может решиться. Она помнит, что наказывала бабушка, умирая. Нельзя такой известный в Мильве дом продать под «распивочную и на вынос».

Открывается новая страница альбома. На новой странице появляется Всеволод Владимирович Тихомиров. Он говорит, что, конечно, богач Болдырев может заплатить за дом дороже, чем гимназия… Но ведь, кроме денег, есть еще и добрая слава, добрая память.

Тут отчим Маврика говорит, что фирма «Пиво и воды» согласна набавить за дом еще тысячу рублей… И тетя Катя уже колеблется. Но…

Но страница перевертывается, и на ней гимназист Маврикий Толлин. У него совершенно серьезное лицо и совершенно нахмуренные брови. Он говорит:

— Папа, неужели ты не помнишь, как просила бабушка, умирая, чтобы ей с дедушкой было не стыдно зайти в свой дом, когда тетя Катя продаст его?

На лице Всеволода Владимировича появляется хорошая, как всегда, улыбка. Глаза его блестят еще больше, чем стекла очков. Он хочет обнять Маврика. А Маврик произносит такие слова, которые, как острый топор, разрубают все. Он говорит:

— Неужели дедушка с бабушкой могут войти в свой дом, где находится пивная?

Тетя Катя вздрагивает. Вздрагивает и папа. Не вздрагивает только Маврикий Толлин. Он гордо стоит, как князь Серебряный перед Малютой Скуратовым.

Наверно, все это не так хорошо получилось бы на снимках, но все равно, что-то получилось бы… Во всяком случае, можно бы снять, как тетя Катя решает продать дом под гимназию и в знак этого подает свою руку Всеволоду Владимировичу, а Маврикий Толлин торжественно разнимает руки. И это крепче купчей крепости, которая составляется нотариусом Шульгиным.

А потом новые страницы. Новые снимки.

Плачет тетя Катя. Крепится, но тоже не может сдержать себя гимназист Толлин в летней фуражке с белым чехлом, в летней блузе с блестящими форменными пуговицами, подпоясанной ремнем с пряжкой, на которой три буквы — ММГ.

Ломается крыша старого дома. На чердаке все еще лежат пучки лучины, которые нащепал дедушка.

Выдираются гвозди старого пола. Скатываются бревна стен.

И всё… Все соседи. Все мальчики жалеют старый дом.

Грустно стоит на дворе за сараем старый пароход. Ломают и его. Затем на месте парохода роют яму и гасят в ней известь.

Прощай пароход. Прощай дом. Но…

Но приходит Всеволод Владимирович и говорит:

— О чем же вы, Екатерина Матвеевна?.. Разве ломают, а не перестраивают ваш дом? Разве пропадет хоть одна половинка кирпича, разве хорошие, старые сухие бревна не станут досками, рамами нового дома, новой гимназии?

И слезы сохнут на тети Катином лице. И тетя Катя улыбается. И есть чему. Потому что на других снимках видно, как подымаются стены новой гимназии, как поднялась она, белая, оштукатуренная, трехэтажная, с красивым куполом на углу, с лепными украшениями, с балконом на одном фасаде и с четырьмя колоннами на другом, где главный и самый парадный вход.

Снимок отрывного календаря. На календаре уже 1 августа, и в доме работают маляры. Как жаль, что на снимках нельзя показывать краски. Ничего, и так видно, каким красивым стал старый дом.

Память и воображение Маврика листают страницу за страницей альбома, который мог бы быть… А на страницах новые снимки. Некоторые из них тоже шевелятся, как в «Прогрессе», а иногда и разговаривают.

Множество народа. Пришли почти все родители. Господа и простые. Торжества открытия. А потом, пятнадцатого августа…

Опять листок из календаря.

Маврик и его товарищи входят в новое здание. Светлые классы. Широкие коридоры. Не верится, что здесь когда-то стоял дом, где жил Маврик, где болел корью, где лежала в гробу бабушка… Зачем вспоминать об этом? Теперь стоит здесь дом для всех, для многих. Если б знал об этом Иван Макарович!

III

Кажется, это было давным-давно, а в общем-то совсем недавно. Эти годы минули, как месяцы летних каникул. Тетя Катя поселилась в маленькой квартирке на тихой улице в Замильвье. Если бы не Киршбаумы, она бы жила у сестры во флигеле.

Жизнь тети Кати теперь совсем одинокая. Маврик не так часто бывает у нее. Он подрос. А когда закончит гимназию и уедет в Томск вместе с Ильюшей Киршбаумом в технологический институт, тетя останется совсем одна-одинешенька.

Родня да и посторонние люди от души советуют ей выйти замуж. Женихи есть. Целых три. Один служит на почте. Второй — лесничий. Тоже вдовец. И третий, самый настырный, Даниил Феоктистович Судьбин. Одна фамилия что стоит. Не зря Екатерине Матвеевне сказали, что от Судьбина, как от судьбы, не уйдешь.

У Даниила Феоктистовича свое дело. Мастерская, и даже две. Товар всегда в спросе. Он гробовщик. Единственный на всю Мильву. Остальные пробовали было зашибать копейку на смертях своих ближних, да Судьбин не дал ходу никому. Сам на смертях жил — покойников обирал.

Екатерина Матвеевна на предложение Судьбина ответила мягко и необидно:

— Не подхожу я вам, Даниил Феоктистович, а чем — позвольте не объяснять.

И все опять сказали, что, значит, такова судьба. Значит, это все предначертано свыше.

Но кем предначертано? Неужели есть кто-то, который предначертывает судьбы? Как же у него хватает времени предначертать каждому свою судьбу, если только в одной Мильве столько тысяч судеб? Для этого же нужна огромная контора, куда больше, чем заводская!

Может быть, этим занимаются ангелы?

Может быть. Но как они пишут судьбы? Неужели как вздумается, так и пишут? Наверно, так. Если бы это было иначе, то как бы первый ученик Санчик Денисов мог, окончив три класса школы, не попасть хотя бы в городское училище, а пошел рассыльным на завод? Почему? Неужели тому, кто писал его судьбу, захотелось такого способного мальчика лишить образования и заставлять разносить бумажки.

А почему балбесу Игорю Мерцаеву судьба пожелала дать велосипед? И не один велосипед, но и ружья, настоящие сабли, электрический свет в доме и настоящую охотничью собаку? И это считается справедливым? И за это нужно благодарить судьбу?

Конечно, Игорь должен благодарить судьбу, но Санчику-то за что ее благодарить? За три рубля, которые он получает в месяц, носясь по улицам? Или за то, что еще бабушка Митяиха не слегла и добывает на паперти копеечки и куски?

Маврикию Толлину хотя и грех жаловаться на судьбу, но и благодарить ее не за что. Он сыт, одет, учится, переходит в третий класс гимназии, так это же благодаря деньгам, а не судьбе. Конечно, можно говорить, что и деньги даются судьбой. Значит, вор, который их ворует, вовсе не виноват, что он вор, а виновата судьба, предписавшая ему быть вором? Зачем же его, а не судьбу наказывают тюрьмой?

На это никто и никогда не ответит, как никто не ответил, почему бог, начиная с Адама и Евы, все испытывает и испытывает людей, придумывая им всякие соблазнительные ловушки, а потом без конца наказывает и пугает людей. Разве нельзя было сразу предначертать им хорошую судьбу и уберечь от греха? Зачем понадобилось ему выращивать яблоки познания добра и зла?

Это и безбожно и бесчеловечно.

Нужно же как-то и когда-то выяснить, есть ли судьба. А если судьбы нет и ее придумывают, чтобы оправдать то, что не может быть оправдано, значит, нет и того, кто пишет судьбы?

Впрочем, что об этом рассуждать, когда и без того так много невыясненного. А с кем выяснять? Не все можно спросить у тети Кати. Да и не на все способна она ответить.

Екатерина Матвеевна все свободное время шила. Заказчики были из больших господ. Зашеинская работа, ее ручной шов ценились хорошим рублем.

Ежегодно, раза два, а то и три, Екатерина Матвеевна уезжала. То в Саратовскую пустынь на богомолье, то в Белогорский монастырь под Кунгуром. А то просто так — в города посмотреть новые фасоны платьев. Иногда брала с собой Маврика.

Маврику очень хотелось в поездках встретить Ивана Макаровича, и однажды ему показалось, что он видел его в меблированных комнатах, где они жили в Сарапуле.

Однако тетя Катя сказала, что Маврик ошибается, что виной этому шоколадное мороженое, потому что всякий шоколад, в том числе в мороженом виде, возбуждает воображение. Успокаивая племянника, Екатерина Матвеевна говорила, что Иван Макарович Бархатов жив, здоров и чувствует себя очень хорошо. А как и откуда она знает об этом — просила не любопытничать.

Это очень странно. У нее от Маврика завелись секреты. Она, кажется, недоговаривает что-то при нем о боге. Но разве можно провести Маврикия? Он стал замечать, что у тети Кати портятся отношения с богом, хотя она и ездит по монастырям.

Скорей бы уж вырасти Маврику и узнать все, а то живешь неизвестно кем. И не маленький и не большой. Кругом идут такие серьезные разговоры! Все рассуждают, размышляют, а ты ничего не можешь понять. Взять того же доктора Комарова… Он при всех говорит, что тишина, мир и покой сохраняются только в таких городках, как Мильва, в большом свете давно уже пахнет порохом. Комаров предсказывает неминуемую войну.

Вот и сейчас, в кругу своих друзей и знакомых, Николай Никодимович Комаров говорит о войне. Все слушают его, и никто не верит в войну.

В войну не верят никогда, во всяком случае до того, пока она не начнется.

IV

— Ах, господа, господа, хотим мы или не хотим, хотят или не хотят императоры, короли, президенты, парламенты и министры, но война неизбежна. Миром уже давно не управляют коронованные, помазанные и возведенные на престолы особы… — Сказав так, доктор Комаров подошел к роялю, сел за него и, слегка фальшивя, извлек аккорды, предшествующие известным куплетам Мефистофеля, затем довольно приятно пропел:

На земле весь мир людской Чтит один кумир священный, Тот кумир телец златой…

Считая это неоспоримым доказательством, он снова обратился к гостям:

— И этот телец, господа, в наше время не нечто отвлеченно-аллегорическое, а совершенно зримый и абсолютно воинственный золотой бронированный бык, чем-то отдаленно похожий на нашего чугунного медведя, хочет владеть миром или хотя бы переделать его по-новому… И ему подчинено все. Правительства и армии. Суша и море. Смерть и жизнь народов.

Подтверждая сказанное, Николай Никодимович Комаров снова прибег к роялю и запел, видоизменяя канонические строки куплетов Мефистофеля:

Люди гибнут за металл, Люди гибнут за металл, Утверждая капитал, И немецкий, и английский, И французский, и российский. Сатана там правит бал, Правит бал…

— И так далее, — сказал он, оставляя рояль и возвращаясь к столу, за которым сидели мильвенские «тузы коммерции», в том числе Чураков, Куропаткин и помельче, инженеры завода и его смотритель… Здесь сидели члены общества драматического искусства, в частности тетка Маврика Лариса Ивановна, исполняющая роль пожилых героинь, Григорий Савельевич Киршбаум, играющий всех — от лакеев до Бориса Годунова, и некий Всесвятский, свободный художник, по совместительству душеприказчик, пишущий деловые, сутяжные, любовные и другие письма по весьма сходным ценам, принятый, как уже было сказано, в сверхлиберальной квартире Комарова, потому что двери ее были открыты для доподлинных талантов. А Всесвятский был талантом, потрясавшим партер, балкон и галерею общественного собрания. Находился там и пристав Вишневецкий, не стеснявший, да и не смевший стеснять свободомыслие опиравшегося на неоспоримые факты, независимого в своих суждениях, не связанного ни с какими партиями доктора Комарова.

— Германия, — говорил он, — опередив Англию в промышленном отношении, чувствуя тем не менее себя ущемленной, ищет сбыта своим товарам, хочет привилегированного положения, стремясь низвести Англию и Францию… А те, в свою очередь, не пожалеют пороха, чтобы подорвать германское могущество. Война неминуема, господа. Я читаю газеты всех направлений, господа, и в том числе любопытнейшие из газет, которые мне любезно предоставляет Аверкий Трофимович Мерцаев. Хотя эти газеты господ большевиков и находящиеся под их влиянием явно тенденциозны, тем не менее… тем не менее… — Тут, сделав паузу, доктор обратился к приставу: — Прошу пропустить это мимо ушей, Ростислав Робертович. Скажу со всей медицинской объективностью — в них преобладает объективная правда.

Комаров знающе и снисходительно улыбнулся. На его круглом бритом лице, какие бывают у театральных комиков-толстяков, появилось нечто долженствующее означать гадательное глубокомыслие. Знаток и провидец по иностранным делам не должен оставлять неотвеченными те вопросы, на которые он не мог ответить. Но на этот раз Комаров ничего не выдумывал.

— Наша великая держава, может быть, и хотела бы оставаться самой по себе, но мы зависимы…

— Мы? — спросил Вишневецкий. — Мы — и вдруг зависимы? Каким образом, Николай Никодимович? От кого?

— Экономически, батенька мой, — ответил доктор, — от французских промышленников и от английских. И они втянут. Они непременно втянут нас в войну с Германией… Да и наши капиталисты не очень довольны, — сказал он, покосившись на Чуракова, — не очень довольны немецкой конкуренцией.

— Это уж точно, — подтвердил Чураков, будто и он, владеющий двумя-тремястами тысяч, мог относиться к разряду тех капиталистов, которые влияли на состав правительства, на заключение военных союзов и поговаривали о царе куда более решительном и близком им, нежели царствующий ныне Николай Второй. — На что, к примеру говоря, — продолжал Чураков, — взять простецкую машинку — мясорубку. Наша тяжельше, дороже и хуже. А ихняя — германская — легше, крепше, дешевше и лучше. Их и берут. А куда наши деньги идут? В Германию. И я, скажу начистоту, недоволен этим, хотя и вынужден торговать немецкой конкуренцией.

Комариха, как называли за глаза сухощавую, не смуглую, а скорее черную и очень некрасивую жену доктора Конкордию Павловну, приказала подавать грог.

Разговоры о войне, союзниках и противниках заменились застольной Бетховена. Пел тот же доктор Комаров. К нему присоединилась жена. Ее лицо, позволяющее играть без грима страшнейшую из чертовок, вдруг озарилось и стало приятным. Ее низкий голос заполнил все:

Выпьем, ей-богу еще… Бетси нам грогу нальет. Бездельник, кто с нами не пьет.

И все потянулись к грогу. Глядя на преображенное лицо демонической чаровницы, можно было поверить слухам о том, что нотариус Шульгин влюблен в Конкордию.

Шульгин появился в дверях из соседней комнаты, где он, протоиерей Калужников, Шульгина и Герасим Петрович Непрелов играли в карты.

Певицу попросили на бис, и та, не жеманясь, с радостью исполнила под аккомпанемент мужа хабанеру с кастаньетами. И всем стало весело.

Обширный круг лиц, различных по своему положению в обществе, объединяемый Комаровым, был едва ли не единственным собранием в Мильве, где можно обменяться хотя и не столь новыми, но все же новостями, где безнаказанно разрешено говорить куда свободнее, чем во всякой другой компании, потому что этот круг лиц не представлял из себя единомышленников или кружка, объединяемого общими идеями.

Нет. Это был легальный клуб болтунов, как справедливо охарактеризовал его губернатор после ознакомления с агентурным делом, озаглавленным «Комаровские вечера в Мильве».

Пристав и постоянный агент в Мильве по кличке «Аполлон», о существовании которого не знал Вишневецкий, регулярно доносили об этих «комаровских вечерах», но значения донесениям не придавалось. Это поражало пристава Вишневецкого. И ему иногда казалось, что доктор Комаров не просто независимый либерал вольнодумец, а «некто», имеющий особые и свыше разрешенные права на «свободомыслие и вольнословие», без каковых тоже нельзя обойтись в управлении губернией.

V

Минуло то время, когда Григорий Киршбаум, как, впрочем, и Герасим Петрович Непрелов, жил безвестно и учтивейше раскланивался первым чуть ли не с каждым встречным.

У Григория Савельевича так дела идут хорошо и он так искусно играет роль преуспевающего предпринимателя, что Анна Семеновна иногда, спохватываясь, спрашивает себя: да уж в подполье ли они?

Киршбаум одевается в Перми у лучших портных, и куропаткинские закройщики срисовывают фасоны пиджаков, визиток, пальто и жилеток, которые носит господин Киршбаум. Он пока еще колеблется, купить ли ему типографию Халдеева или, вернувшись в Пермь, открыть большое штемпельное предприятие на всю губернию.

Григорий Савельевич, кроме всего прочего, и артист драматического общества, печатающийся в афишах под псевдонимом Грегуар Вишнедрев, потому что его фамилия в переводе означает — вишневое дерево, а кроме этого, артистическая фамилия Вишнедрев приятно перекликается с фамилией пристава.

Григорию Савельевичу теперь приходится бывать в Перми, Петербурге, Москве, Казани. У него же закупки и поставки. Киршбаум кроме заказных изготовляет и готовые штемпели. Наборами. В очень красивых полированных коробках. Каждая из коробок имеет свое название: «коммерческие штемпеля» или «канцелярский набор», и в таком наборе тридцать или более наиболее употребляемых штемпелей, например: «Управляющий», «Доверенный», «Бухгалтер», «Счетовод», «Конторщик», «Делопроизводитель», «Входящий №…», «Исходящий №…», «В дело №…», «Срочно», «Оплачено», «В кредит до… дня… месяца… 191… года», «Остерегайтесь подделок», «Всегда к вашим услугам…». И тому подобные штемпеля, включая передвижной штемпель с числом, месяцем и годом. И пусть в коробке с надписью «Универсальные штемпеля Киршбаум и K°» есть и такие, что не нужны всякому, зато каждый из них стоит втрое дешевле заказного. А кроме этого, в наборе есть и то, что бы не пришло в голову заказать.

Где штемпеля, там и штемпельные подушечки в жестяных коробках. Там и медные сургучные печати и факсимиле. И удобные штемпеля в коробочках для ношения в жилетном кармане. Как же можно не открыть специальный металлический цех? Не в центре Мильвы, где помещения дороже, а на окраине. И если уж есть металлический цех, то почему бы в нем не гравировать медные дощечки на парадные двери. Допустим:

докторНиколай НикодимовичКомаров

Красиво и солидно. И что из того, что такой бланк, выгравированный на выпуклой пластинке меди, стоит дорого и не всякий может его заказать. Иного выхода нет. Киршбаум давно уже ни копейки не получает из партийной кассы, а, наоборот, пополняет ее. Поэтому приходится применять все знания и умение, чтобы окупать расходы на стереотипы листовок и прокламаций, распространяемых бесплатно, и прибегать к изощрениям. Например, не так уж трудно изготовить штемпеля с изображением зверей и уложить их в коробочку с красочной надписью «Зверинец». Обеспеченные родители всегда найдут полтора рубля для того, чтобы их мальчик или девочка печатали на бумаге львов, волков, жирафов, орлов, попугаев, а затем сажали их в клетки при помощи повторного штемпеля. Оригинальная игрушка. И главное — рубль, пусть девяносто копеек чистой прибыли на подпольную работу.

Увозит казанский экспедитор ходкие штемпеля-игрушки для детей, которые потом будут продаваться в различных городах, а вместе с ними пойдут другие изделия штемпельной мастерской, рассказывающие о Ленском расстреле, о земле, принадлежащей крестьянам, о равноправии наций, подъеме забастовочного движения, о депутатах-большевиках в Думе, о газете «Правда» — газете тружеников. И все, чем живет партия, подполье, находит живой оперативный отклик в мастерской Киршбаума на Песчаной улице. И чем напряженнее скрытая работа, тем изобретательнее производство безделушек.

Киршбаум решил скопировать домашнюю типографию «Иоганн Гутенберг». Тоже коробочка. А в коробочке резиновые буквы, из которых можно набрать в желобки-державки три строчки. Хочешь — набирай: «Игорь Мерцаев, гимназист пятого класса ММГ»; хочешь — набирай: «Имею честь поздравить Вас с широкой масленицей». А можешь и: «Завтра всеобщая забастовка. Бросай работу». Кому что надо, тот то и набирай. За это не может отвечать Киршбаум и K°. Так можно преследовать и фабрики, изготовляющие карандаши, которыми тоже можно писать всякое.

Пристав одобрил затею изготовления типографии для детей «Иоганн Гутенберг», когда Киршбаум преподнес Юрочке Вишневецкому первую пробную коробку типографии. И вообще, Григорий Савельевич не предпринимает никогда и ничего, не посоветовавшись с умнейшим в губернии Ростиславом Робертовичем, которому Киршбаум никогда не забывал делать подарки. К пасхе. К рождеству. На масленицу. И просто так в обыкновенные дни. Разные это были подарки. В свертках, в ящиках, в коробках, случались и в конвертах, потому что Григорий Савельевич не всегда знал, что нужно Ростиславу Робертовичу, и просил его купить себе подарок по усмотрению. И это был подарок, и только подарок, и ни в коем случае не взятка. За что же взятка? Григорию Савельевичу ровным счетом ничего не нужно от пристава и не будет нужно. Но нельзя не быть благодарным Вишневецкому за его умение молчать о некоторых подробностях жизни семьи Киршбаумов. Пристав знает, что супруги Киршбаум не состоят в законном браке, и не разглашает этого. А мог бы… Мог бы заставить Анну Семеновну именоваться ее девической фамилией Петухова, которую она носит и по сей день. Ростислав Робертович постарался не обратить на это внимание. Мало ли на свете любящих сердец, приписанных к различным вероисповеданиям, которым нельзя стать законными супругами. Вишневецкий смотрел на это сквозь пальцы.

Не только Анна Семеновна, но и остальные входящие в подпольную организацию считали, что удачи стали их неизменными спутниками.

Не стремясь к авантюрности, чуждой по природе большевикам, они неизбежно попадали в водоворот жизни, которая требовала изощренности, хитрости, притворства, обмана…

Хочет или нет Григорий Киршбаум выглядеть франтом, стяжателем, любителем кутнуть, мечтающим стать капиталистом, — он вынужден так себя вести. Быть на виду — для него единственный способ оставаться в тени. Прячась, он не мог проявить и обычный интерес к общественной жизни, к политике, к чтению газет. Это обязательно бы кого-то насторожило. До сих пор Киршбаум не чувствовал, что для кого-то он представляет особый интерес. Но недавно в мастерскую пришел некто, отрекомендовавшийся обрусевшим немцем — Иоганном Карловичем Таубе — и на первый случай предложил Киршбауму золотарный пресс, переконструированный для ускоренной вулканизации штемпелей.

Киршбаума посетили беспокойные мысли.

А немец тем временем рассказывал, что он предполагает создать посредническую контору, которая будет за малое вознаграждение доставлять всякому желающему все, что есть, вырабатывается, производится и поступает в продажу. Например, для Варвары Емельяновны Матушкиной он предлагал усовершенствованное зубоврачебное кресло и наборы зубов, которые невозможно отличить от натуральных. Для Всеволода Владимировича Тихомирова он может предложить партию новейших шведских парт.

Осведомленность немца была поразительной, знание имен более чем подозрительно. И как же был счастлив Григорий Савельевич, когда подоспевший на встречу с немцем Кулемин обнялся и расцеловался с ним.

Приезжий чувствовал себя в роли предпринимателя Иоганна Таубе так же свободно, как в свое время в роли монаха, прибывшего с Иваном Макаровичем Бархатовым для спасения Тихомирова.

Обрусевший немец Таубе побывал во многих домах, выясняя спрос. Состоялся разговор и с аптекарем Мерцаевым. Провизор на все лады восхвалял образованного поставщика. Понравился он и доктору Комарову. Хорошо отзывались и остальные, у кого ему довелось быть. Теперь «коммерсант-комиссионер» Таубе мог совершенно открыто, не вызывая ни у кого подозрений, предложить зубному врачу Матушкиной новейшие принадлежности. Он так и сделал. Матушкина получила письма от сестры и Валерия Всеволодовича. Вскоре произошла большая встреча приезжего с глубоким подпольем Мильвы.

Наступал новый революционный подъем — рассказывал приехавший посланец ЦК. Бастовало в минувшем году более миллиона рабочих. Крестьяне уничтожали столыпинские кулацкие хутора, имения помещиков. Возникали волнения в армии, на флоте.

— Самое трудное время позади, товарищи, — повторял он обращение Центрального Комитета к партийным организациям. — Наступают новые времена. Надвигаются величайшей важности события, которые решат судьбу нашей родины. За работу же!

VI

Было бы непростительным полагать, что тайный надзор в Мильве ограничивался грубой слежкой полиции, ее агентов, распознаваемых с третьей фразы. У Емельяна Кузьмича Матушкина был пусть не полный список шпиков и провокаторов, но все же и в нем числились почти тридцать человек, работавших в цехах, в конторах, служивших по вольному найму.

Но в этом списке не было свободного художника и артиста комаровской группы Антонина Всесвятского. Он хотя и болтался в различных слоях населения, но никогда не заводил политических разговоров, и его можно было отнести к ищущим удачу через богатую невесту прожигателям жизни, каких было немало в Российской империи. Зоркий Матушкин махнул на Всесвятского рукой, особенно после появления в Мильве овдовевшей пароходчицы Соскиной.

Матушкин, думая так, был прав, но, думая только так, он жестоко ошибался. Всесвятский знал о Киршбауме и Артеме Кулемине больше, чем можно было представить. Это был одареннейший прохвост и мастер ювелирнейших подлостей.

Кто же такой Всесвятский, от которого теперь зависит жизнь и свобода многих мильвенских большевиков и существование так трудно создаваемой и так искусно скрываемой подпольной типографии?

Его подлинная фамилия — Гуляев. Успешно заканчивая семинарию, он и не собирался применять свое духовное образование на благо веры. Красавца, певца, сочинителя, прирожденного артиста звала иная жизнь. По нему сохло немало невест. За одними давались в приданое богатые приходы, за другими доходные вакансии, за третьими — торговые заведения, паи в пароходных компаниях. Но все это ему, мечтавшему сверкать в столицах, казалось низкой оплатой за его свободу. Как можно ищущего миллионы соблазнить какими-то тремя — пятью десятками тысяч рублей, да еще с обязательной придачей к ним супружеских кандалов. Лучше уж он будет торговать собою в розницу за меньшую плату, чтобы в итоге больше собрать и сохранить независимость. Так он и начал свой путь восхождения к легкому обогащению, сорвавшись, по неопытности, на первой ступени. Глава семинарии, уличив свою жену в избыточной щедрости к семинаристу Гуляеву, припугнув его тяжкими наказаниями, заставил молодого человека покинуть город, однако не сумев отобрать у него полученного им деньгами и драгоценностями вознаграждения, потому что для этого потребовалось бы обращаться к судебным властям и предавать огласке то, что лучше было сохранить семейной тайной.

Возмужав после первого промаха, Гуляев действовал куда хитрее и осторожнее. У него было на что обзавестись блистательным гардеробом и, выдавая себя за человека из обеспеченного круга, стать на подмостки провинциального театра, не гоняясь за жалованием и бенефисами, что как нельзя лучше устраивало антрепренеров.

Сверкающий герой-любовник, успешно игравший шекспировского Ромео, гоголевского Хлестакова, вел роскошный образ жизни, одаряя деньгами друзей, покупая одежду нуждающимся трагикам и несчастным комикам; он был равнодушен к вниманию прехорошеньких инженю, знаменитых прим, утверждая, что только таинство брака может позволить ему обнять женщину.

Молодого артиста находили человеком не от мира сего. К тому же он был необыкновенно религиозен, с чувством пел на клиросе, подавал щедрые милостыни. В лучших господских и купеческих домах почитали за честь появление блистательного на сцене и застенчивого в жизни ангелоподобного артиста, для которого низменно и то, что для остальных нормально.

Нежно и платонически отвечая на воздыхания млеющих дочерей видных губернских тузов, промышленников, купцов, он сочинял для них невиннейшие куплеты, исполняемые под гитару, оставлял в их альбомах целомудреннейшие стихотворения, вроде:

Настанет час, и постучится в сердце Незнаемого чувства властная рука.

Или в этом же роде:

Я боюсь расплескать тебя, полная чаша Нежных чувств и священной любви…

Ни одна из барышень не могла уличить набожного Гуляева даже в двусмысленном взгляде. Он был чист, как небожитель.

Да он и не мог быть другим, специализируясь на уловлении, а затем ограблении томящихся купчих, скучающих барынь, стареющих богачих. Он был беспощаден к своим жертвам. Угрожая предать гласности то, что скрывалось от именитых, богатых и обманутых мужей, он не был умерен. Брал деньгами, золотыми вещами, бриллиантами. Этот вид аферы сходил всегда безнаказанно. И он мог уехать за границу, сказавшись там каким-нибудь опальным графом, жениться на миллионе и зажить той счастливой, безмятежной жизнью, какой жили многие, числясь порядочными людьми.

Но жадность никогда не бывает сыта, а успех, как бы велик он ни был, никогда не хочет быть последним.

Накопив достаточно, отрастив для солидности усы и приобретя в театрах светские манеры, Гуляев появился в Екатеринбурге, где сразу же обратил на себя внимание. И вскоре, через прелестную красотку актрису, втерся в дом хищника, скупающего на частных и казенных приисках краденое золото.

Разбойники очень скоро поняли и оценили друг друга и составили «золотую компанию». Молодой делец, войдя в курс дела, понял, что ему может принадлежать не половина, а все золото. И он ограбил компаньона. Ограбил, зная, что тот, боясь за свою жизнь и свободу, не предаст его. А он предал себя и его в руки правосудия. Потому что жажда мести, обида за поруганную любовь к прелестнице-актрисе были сильнее страха перед каторгой и даже виселицей, которая все-таки исключалась «чистосердечным» признанием.

И оба преступника оказались за решеткой. Золото найдено, конфисковано, приговор подготовлен. По этому приговору тот и другой продолжат добывать золото, но уже прикованными к тачке.

И так бы случилось с обоими. Но так случилось только с одним.

VII

Производивший следствие чиновник убедился, что Гуляев принадлежит к одаренным аферистам большого пошиба, сообщил о нем в губернское жандармское управление, где нередко подобные лица находили особое применение.

Гуляевым заинтересовались. Затем произошла встреча и прямой разговор Гуляева с жандармским полковником. Полковник сказал прямо:

— Зачем же пропадать способностям, которые могут быть полезны царю и отечеству? Что же касается каторги, — добавил он Гуляеву, — то тебя туда никогда не поздно послать… Но я думаю, ты этого не заслужишь…

Вскоре состоялся суд. На суде обвиняемые в незаконной скупке золота получили пожизненную каторгу в разные места. Затем дела арестованных были переданы для исполнения. Не доезжая Омска арестант Гуляев был взят из вагона жандармами для повторного дознания. И вскоре новый агент под приятнейшей кличкой «Аполлон» и с паспортом на имя Антонина Александровича Всесвятского, происходящего из духовного звания, был направлен в Мильву, где он должен «естественно» осесть, а затем повиноваться всякому, кто назовет по кличке — Аполлон.

Так Всесвятский оказался в Мильве, где ему было разрешено все, кроме романов с богатыми женщинами.

С первых же шагов Всесвятский показал себя честнейшим, тщательнейшим и осторожным. Он сумел дать точную характеристику всех лиц, бывающих у доктора Комарова, и в том числе господина Вишневецкого, которого он безбоязненно и нелицеприятно называл «человеком, печально ограниченным своей самонадеянностью». С чем были вполне согласны в губернии.

Всесвятский и подобные ему, непосредственно подчиненные губернии, не знавшие один о другом, встречались с наезжающими жандармскими чинами в штатском. И у каждого из них было свое место встречи. Каждому из них писала какая-нибудь тетушка, вдовушка или швейка, предупреждая о дне приезда и передаче посылки или подарка. Каждый из них знал адрес «своей тетушки» на случай экстренных сообщений.

Началась жизнь, лишенная того блеска, к которому привык авантюрист. Мучительно тянулось время, не принося сколько-либо заметной удачи, которая позволила бы получить амнистию, свободу действий и право проживания в крупных городах. Но однажды сверкнул луч надежды…

Проверяя всех, в ком можно было найти что-то подозрительное, Всесвятский распознал многих своих коллег например провизора Мерцаева, Шитикова из страхового общества «Саламандра», приказчика Козлова из магазина готового платья Куропаткина, с которым тоже встречался приезжавший «начальник» из Перми. Заподозрен был Всесвятским и Артемий Кулемин. И он решил проверить, так ли это.

Раскрыть себе подобных Всесвятскому было необходимо для того, чтобы знать, кто следит и за ним. Ведь не будет же он вечно томиться в Мильве. Представится же случай поймать жар-птицу и улететь на ее крыльях за границу.

Проверяя, не агент ли Кулемин, время от времени наблюдая за ним, Всесвятский заметил его частые прогулки на Омутиху. Пусть он действительно подвержен страсти рыболова. Но почему не проверить? И однажды — это было ранней весной, когда в Мильве появился жандармский чин в штатском, — встретился Кулемин, отправляющийся на рыбную ловлю. В эти недели был закончен подводный лов и вообще никакая рыба не ловилась. Это показалось Всесвятскому подозрительным. Не на встречу ли с приезжим из Перми отправляется Артемий Кулемин? Раздумывать некогда. Нужно проверить. Всесвятский окольным путем на извозчике опережает Кулемина и ждет его на пруду, затаившись в камышах.

Всесвятский не ошибся. Вскоре на мельничном пруду появился Кулемин. Он шел неторопливо, не озираючись, никого не ожидая. Дойдя до кромки камышей, Кулемин остановился. Сел на свой ящик. Закурил.

Засевший в камышах Всесвятский не дышит. Теперь Кулемин явно кого-то ждет. Слушает тишину. Никто не приходит. Но придет. Всесвятский убежден в этом. Ему тоже приходилось бывать на таких загородных встречах.

Сумерки готовы смениться темнотой.

Чу! Шаги. Это он!

Нет, не он, а какой-то старик. Старик с посошком. Он точно идет на Кулемина. Они здороваются. Что-то говорят. Обмениваются какими-то свертками. Вскоре расходятся.

Это и было началом неожиданного открытия.

VIII

Возвращаясь в Мильву пешком, Всесвятский решил, что не станет писать никакого донесения. Если неизвестный старик является посредником между приехавшим из губернии начальником Аполлона и Кулеминым, Всесвятский должен скрыть эту тайну. Если же это что-то другое, то невыгодно оповещать и наводить на след других. Уж лучше пусть это будет его открытием, которое может принести ему свободу.

С волками можно жить только по волчьим законам. Всесвятский может продать чужую тайну, но в обмен на что-то. Во всяком случае, не за понюшку табака. Хватит с него и комаровской компании, каждого из которой он добросовестно изучает. Но заниматься этим всегда и служить людям, которые такой ценой его избавили от каторги, — милль пардон.

Рассуждая так, он вышел на плотину, освещенную дуговыми фонарями. Вечер все еще наступал рано.

Всесвятский и не заметил, как обогнал его мальчик в старой шубейке. Это был Санчик. Он бежал сам по себе, Всесвятский шел сам по себе. Никакого отношения они друг к другу не имели. У каждого из них свой мир и, конечно, своя судьба. Так думает большинство незнакомых людей, живя в одном мире, в одной судьбе.

В данном случае Санчик Денисов имел случайное отношение к Антонину Всесвятскому. Он в числе других писем, направляемых в казначейство, нес небольшую клетчатую секретку, которую миллионерша Соекина, вручая гривенник Санчику, попросила передать лично артисту Всесвятскому. Артист Всесвятский жил неподалеку от Санчика, а мать Санчика стирала Соскиной тонкие вещи и нередко посылала к ней сына, чтобы занести выстиранное, за что Санчику всегда перепадала беленькая денежка. Исполнительный и серьезный Санчик заслуживал доверия куда большего, нежели приживалка, горничная, кучер, кухаркин сын и тем более — почта.

На плотине холодно. Санчик бежит вприпрыжку, отворачивая от ветра, дующего с пруда, свое сухонькое личико. Он, как и всякий, думает о своем. А думает он о том счастливом дне, когда его примут в судовой цех нагревать заклепки. Тогда он будет получать больше, чем выплачивают отцу по инвалидности. Он из первой же получки купит матери валенки, отцу пачку гильз «Катык» и коробку настоящего турецкого табака, а старшей сестре Жене маленький флакончик духов. Потому что скоро вернется младший унтер-офицер Павел Кулемин. И нужно, чтобы от Женечки пахло, как от настоящей барышни.

Теперь уже не так долго осталось ждать до свадьбы. И тогда у него появится человек, которого можно называть старшим братом. И старший брат поступит в оружейный цех, выучит Санчика тонкой работе, и тогда Денисовы заживут как люди, с обедом и ужином, с белым хлебом по утрам и с жареными пирожками по воскресеньям. И это будет большой радостью, а пока дует пронизывающий ветер. Плохо греет полысевшая шубейка. Валенки совсем прохудились от беготни по заводу, и в них набивается снег, а треушок не закрывает лица.

Встречные не обращают внимания на Санчика. Они не знают, что это бежит обездоленное детство академика и депутата Верховного Совета Союза ССР Александра Васильевича Денисова… Знай бы об этом тот же Всеволод Владимирович Тихомиров, то Санчик наверняка был бы принят в гимназию. А если бы Всеволод Владимирович знал, что Санчик спасет от неминуемой гибели внука Тихомирова — Викторина, то за Санчика не только вносилась бы плата за обучение, он был бы обеспечен всем — от одежды и до питания, от учебников и до карманных денег на мелкие расходы. Но тогда бы… Тогда бы, наверно, и вернее всего, Санчик не стал академиком и депутатом Верховного Совета, как не станут ими те из его сверстников, которые сидят за хорошими партами в теплых классах мильвенской мужской гимназии.

Беги, Санчик, беги. До казначейства уже совсем недалеко. Там тепло, и ты сразу согреешься, а потом помчишься домой. У твоей бабушки сегодня была богатая милостыня. Она принесла множество кусков, и среди них огромный кусище изюмного пирога из белой хорошей муки.

Беги, милый дружочек, беги. Путь твой никогда не будет легким, как у всех таких же, как ты. Зато этому пути позавидуют многие в мире и не поверят, каким ты рос, как начиналась твоя трудовая жизнь.

Беги! Валенки в общем-то не так уж худы, да и скоро весна. Потом лето. А пирог с изюмом такой вкусный, такой мягкий. И бабушка тебя так ждет…

Наверно, не все согласны, что мы делаем такие скачки, перемещаясь в одной и той же главе на сорок — пятьдесят лет туда и обратно. В самом деле, допустимо ли так нарушать единство времени, места и развития действия? Но как быть, коли роман кончится задолго до того, когда Санчик Денисов станет известным ученым. Добросовестно ли скрывать его блистательную будущность от читателя? Не интереснее ли будет следить за жизнью этого робкого, незаметного мальчика, зная, какого человека вырастит из него Советская власть, которая тоже еще впереди…

IX

Словом «судьба», как и словом «счастье», люди злоупотребляют больше, чем всякими другими словами, и в песнях, и в разговоре, и, конечно, в любовных письмах.

Антонин Всесвятский оторвал перфорированные краешки секретки и прочел ее при Санчике в тот же вечер, после съеденного им изюмного пирога. В секретке всего лишь одна строка:

«Зачем вы отвертываетесь от судьбы и счастья?»

Санчик получил пятак. Ого! Значит, можно побежать в «Прогресс». Там новая картина про разбойников. Однако же…

На ладони Всесвятского появляется еще пятак. А затем он просит снести ответ. Сегодня же. Сейчас же.

Ответ не длинен: «Не от судьбы отвертываюсь я и не от счастья, а от игры судьбой и счастьем».

С этого дня Санчик мог ходить в «Прогресс» ежедневно, и все равно оставались деньги, которые он мог отдавать матери.

Всесвятского не узнавали в Мильве. Он был задумчив и рассеян. Он пел никогда никем не слышанные романсы:

Русалка, зачем ты играешь со мною, Ведь я не волна, я живой человек…

Но это еще что. Был романс, который повторяла Конкордия Комарова и пела его при всех, называя имя автора. И Соскина слушала.

Твои слова туманные, Твои глаза бездонные, Твоя любовь обманная, А жизнь моя бездомная, Тоскливая как дождь.

И рефрен… Плачущий, ноющий рефрен, навевающий невероятное сострадание:

Как дождь осенний моросящий, О чем-то плачущий, скорбящий, Молящий дождь! Молящий дождь!

Затем рыдающие аккорды и новый куплет, полный упреков и страданий, надежды и признаний… И снова дождь, о чем-то плачущий, скорбящий…

И так две недели при Соскиной и без Соскиной. Стихи и романсы. Печальное лицо и влюбленные глаза. Наконец мадам Турчанино-Турчаковская, которой становится ясно, что три крупных бриллианта платиновой круглой броши, усыпанной двадцатью семью голубыми бриллиантами, могут перейти с истомившейся груди Натальи Соскиной на грудь Матильды Ивановны, задумывает спиритический сеанс. А так как она не могла доверить никому другому свое тайное общение с духами, то под величайшим секретом приглашаются только двое надежных из надежнейших — Соскина и Всесвятский. Она сказала:

— Жду. Сам уехал в Петербург. Пришлю закрытую карету. — Это ей. А это ему: — Я не беру с вас клятвы, Антонин, но я надеюсь… — И далее ложная причина приглашения, выражение особого доверия и обещание быть благодарной за любезность.

Матильда была достойной своего мужа. Она умела владеть собою и вертеть другими.

Сеанс был краток. Ни один из духов на этот раз не вызывался, а лишь какие-то второстепенные душонки, балуясь, играли блюдцем, нагреваемым кончиками пальцев запершихся в далекой комнате Соскиной, Турчаковской и Всесвятского.

Сославшись на неудачу, Турчаковская нашла причину и оставила очаровательную Натали с мосье Всесвятским.

После того как Матильда Ивановна закрыла за собой дверь, затем предупредительнейше хлопнула второй и третьей дверью, Соскина с бесхитростной нетерпеливостью сказала:

— Антонин! Я вас не понимаю! Если все, что вы поете и пишете мне в письмах, только наполовину правда, и пускай наполовину половины, то я скажу вам, ни капли не таясь, — мне больше и нечего хотеть. Садитесь рядом.

Она, сидевшая до этого на середине маленького дивана, пересела к краю, освободив ему тесное место рядом с собой.

Всесвятский и не пошевелился. Он, почтительно опустив глаза, сказал:

— Зачем вам это, Наталья Васильевна?

— Ну как зачем? Мне еще нет тридцати пяти… А вам, Антонин, и тридцати. Почему же нам не сидеть рядом?

— А потом?

— Зачем об этом думать? Уж если мы встретились в этой сумеречной комнате, так, наверно, не для того, чтобы играть в жмурки. Вы мне милы.

— А я вас обожаю.

— Так садитесь же, садитесь рядом. Не робейте, Антонин.

В голосе Соскиной слышалось воркующее волнение. И она была хороша в эту минуту при ее несколько излишней полноте, чрезмерной округлости лица и обилии, если так можно выразиться, щек. Они, кажется, занимали все лицо, зато на одной из них была ямочка. Искрящиеся глаза, как и бриллианты, количеством которых она поражала и принижала мильвенских дам, а также полумрак делали свое дело.

Всесвятский взвешивал, оставаться ли ему непреклонным или немножечко уступить, дав крупной рыбе проглотить крючок.

Его упорство может рассердить по уши влюбленную в него и сверх головы самолюбивую, властную богачку, и тогда погибнет все.

Он пересел.

— Вы играете мною, Наталья Васильевна.

— Разве с огнем играют?

И тут ее тяжелая, большая голова оказалась на его плече. Теперь останавливаться тем более было нельзя. И уста сомкнулись с устами.

Турчаковская не появлялась.

— Она и не придет, — предупредила Соскина. — И не смотрите, пожалуйста, на дверь.

Лепной фавн, игравший на свирели в нише комнаты, мог бы многое порассказать в этот вечер, начавшийся в половине девятого и затянувшийся до полуночи.

Закрытая карета, в которой выехали из двора управляющего Всесвятский и Соскина, тоже могла бы сообщить многие подробности. Из них наиболее интересно то, что благодарная миллионерша, привыкшая вознаграждать за все и всех, начиная от Санчика и кончая Турчаковской, получившей за встречу и молчание желанную брошь, не могла остаться неблагодарной, прощаясь подле ворот своего дома с Всесвятским. И она сунула в карман его пиджака десять тысяч.

— Антонин, это вам на галстуки и носовые платки.

Антонин разрыдался.

Не знающая счета деньгам, но знающая им цену, Соскина решила, что бедняга, прирабатывающий рубли писанием писем, подачками доктора Комарова, нотариуса Шульгина, плачет от неожиданной щедрости, и тут же подумала: «Не слишком ли это много?» Но все оказалось не так, как показалось.

— Наташа! Милая Наташа, уж лучше бы ты ударила меня…

Сказав так, вздрагивая плечами, оставив деньги на сиденье кареты, он скрылся в темноте.

— Он любит… Он меня любит, — вырвалось из груди Соскиной.

А потом, часа два спустя, расхаживая по спальне, она сказала себе:

— Нет. Меня не за что любить, кроме денег. Я поскупилась. Нужно было дать пятнадцать, а то и двадцать.

Когда же часы пробили четыре после полуночи, она спросила карты:

— А вдруг он любит? Если он любит, откройся в первых трех картах туз червей!

И туз червей был вынут первым ею из колоды.

Она похолодела, задрожала и залилась слезами.

— Любит! Сама судьба дала мне в руки этот туз!..