"Горбатый медведь. Книга 1" - читать интересную книгу автора (Пермяк Евгений Андреевич)ТРЕТЬЯ ГЛАВАЗашеинский дом принадлежал к тем старым строениям, которые возводили на Урале и в Приуралье удачливые мастера, счастливые старатели, ведуны доменного и сталеплавильного дела и все те, кто нашел свой фарт в ремесле, знал свое дело лучше, чем самого себя, и поднялся в верхний слой перваков. От них во многом зависел успех заводского дела: добычи руд, выплавки чугунов и сталей и всего, чем славен этот старый и молодой край. Нелегко выбиться в перваки, не всегда этому помогают золотые хваткие руки, умная голова, долгие годы тяжелого труда. Выходили в первый ряд и наушники, прижимщики, обмерщики, обвесчики и прочие плуты, любящие ездить на чужой шее и по спинам товарищей карабкаться к достатку и сытости, к своему домку не на три окна с одной трубой, как у всех, а о двух этажах с пятью-шестью горницами, теплыми голландками, с резными наличниками под железной крышей, крашенной стойким суриком, и с «паратьным» крыльцом на улицу. Ну а уж сараюшки, погребушки, белая банька, крытый колодец — само собой. Без теплой конюшни, без хорошего коровника тоже нельзя. Не Питер, не Москва, не другой какой город, где рабочий народ живет по чужим «фатерам» или в заводских казармах и пьет жидкое покупное молоко, ходит на базар за капустой, за огурцами и прочей «овощью». «Картовь» и та у них не своя, на чужом возу привезенная. А здесь разве так? В стародавние времена было заведено на Урале и Каме жить рабочему человеку в своей избе, а при избе огород и двор. А при дворе: коровенка, свинья, курица, а если есть чем кормить, то и гусь с уткой не будут лишними. Лес рядом. А в лесу: дрова, грибы, ягоды. Были бы руки. Покос от завода дается каждому, особенно если ты коренной рабочий человек. Тесня старожилов здешних мест, добросердечных и уступчивых коми-пермяков, еще в грозненские строгановские времена, обживался этот край согнанными, беглыми и пришлыми насельниками. Они, оседая здесь, и пускали глубокие корни в коми-пермяцкую землю, ставшую впоследствии землей Перми Великой, а потом просто пермской землей — Пермской губернией. С умом заводчики и казна ставили здешние заводы. Не одни пруды прудили, не об одной даровой силе воды думали, но и заботились о дешевых рабочих руках и делали все, чтобы эти руки не только лишь заводское или рудничное дело справляли, но и сами себя подкармливали помимо завода. Не от широкой же души, не от барских щедрот наделяли они рабочих покосами, нарезали им большие огороды, помогали обзавестись своим домишечком. Все это делалось с дальним проглядом. Лишь бы кол вбил рабочий, поставил бы хоть совсем плевую избушечку-малушечку, а потом ему и куренка купить захочется, боровка завести… А когда «свое да мое» разъест ноздри, тогда из него хоть веревки вей, хоть рогожи тки. Рвать и метать начнет, из сил выбиваться, вечера прихватывать, чтобы лишнюю копейку добыть, лишнюю хохлатку на двор пустить, в перваки выйти, полной чашей зажить. А полная чаша — живой пример. На одной и той же улице мастеровые живут, у которых и на кенгуровом меху шубы случаются и своя полукровка в конюшне ржет. Худо ли о рождестве или о масленице жену, ребят в кошевку посадить и катнуть через плотину, скажем, к теще на блины. А кроме всего прочего, при своей лошади и дрова из леса, и сено с покоса свезешь, да еще и безлошадному соседу поможешь — опять деньги в дом. А заводу или заводчику — что. Тянись. Замахивайся хоть на каменный дом с мощеным двором. Пожалуйста. От завода ты никуда не денешься. И все твое благополучие в нем. Значит, трудись, добивайся, чтобы твои руки дороже стоили. Ловчись, ищи, придумывай, находи. От этого хоть казне, хоть хозяину только прибыль. И если ты меньшим жаром больше скуешь или через свою придумку в один и тот же день спорее сделаешь — больше получишь. Нет спора — казна и хозяева не знают сытости, но не жалеют рубля, коли твоя смекалка чеканит им сотни, а то и тысячи золотых. К таким-то рабочим людям, чья голова и чьи руки ценились большим рублем, принадлежал дедушка Маврика — судовой мастер Матвей Романович Зашеин. Зашеины на этой земле живут незапамятно давно. Всякое случалось в их роду. Есть слух о том, что фамилия Зашеины пошла от их дальнего родича, смутьяна, подвешенного на заводской плотине за шею. Этому не хотят верить Зашеины. Мало ли что плетет молва. Да если бы такое и было, то зачем помнить о нем. Зашеиных знают в Мильве как людей, у которых лоб и спины не бывали сухими. Чужого хлеба они не ели, а своим делились. Ни старик Роман, ни сын его Матвей выморщенной копейкой не жили, не мздоимствовали, хотя и могли бы. Под Романом хаживало до двух десятков судовых рабочих, а под началом Матвея Романовича до ста их работало. И кто может сказать хоть про самый малый побор. Красненькая, скажем, за прием на работу или свиная туша. Брали мастера и по четвертному билету. Корову со двора сводили, только прими в цех. От мастера зависело все. Он царь и бог. Захочет — возьмет, захочет — выгонит. Случались и такие, что брали от каждого десятый заработанный рубль. И платили. Платили и молчали. Да и как не молчать. Лучше десятую долю отдать, чем все потерять. Честным трудом Роман Зашеин не нажил себе каменных палат. В трехоконной избе прожил свой век. И ту еле-еле срубил. Земля много сил взяла. Ему дали заболоченный пустырь. Никто не брал эту лягушиную топь. А Роман Зашеин взял. От завода близко. И если рассудить, то всякое болото можно засыпать. И засыпал. Чуть не на себе песок, гальку, камни возил. И смекалка помогла. Спусковой колодец вырыл. Вся вода ушла. Знатное место получилось. На этом-то месте и стоит теперь большой зашеинский дом, который ставил Матвей Романович. Он поудачливее отца был. Грамоте знал и думать не боялся. Не только молот, но и циркуль умел в руках держать. Чертежу верил, инженеров, техников уважал, а свой разум тоже в сапог не прятал. Любил говорить: — Коли ваша честь меня мастером держит, так дозвольте уж мне не быть чем щи хлебают. Перед тем как заложить новый корпус судна, он не только сам, но и со всеми подначальными держал совет. Говорил, как лучше, как спорей. И чужой голос умел слушать, если даже это был последний клёпаль. День-два потеряют на счетах-подсчетах, а выгадают не одну неделю. Пароход же строится. И если даже баржа, так ведь и ей при скором рождении долгую жизнь нужно дать. За это и любили Матвея Романовича. Не «ором» брал, а толковым внушением. Поблажки не давал, но и обидеть не позволял своего товарища. Не всякому так дозволялось. Не каждый мог рот на заводе открывать. А Зашеин мог. Мастер. Сам управитель его по имени и отчеству величал. Никогда зашеинские корпуса не браковались, хоть и делались они скорее других. А почему? Секрет простой. Каждый свое малое дело знал, и знал хорошо. А работали сдельно. С корпуса. И заводу ведомо, во что ему корпус вскочит, и зашеинская сотня тоже прикидывает, какие щи можно варить, сколько должать купцам, какое приданое готовить старшей дочери. Счастливой была жизнь Матвея Романовича. Женился он на круглой сироте, у которой из приданого было все, что на ней да в ней. А на ней добра было столько, что и самый завистливый кащеев глаз не позавидовал бы. Зато в ней тепла-света было не меньше, чем на небе в летний день, а уж про честность, верность говорить нечего. Ее сама матушка Правда удочерить могла. Ну, а об остальном-прочем умалчивал Матвей Романович и даже под хмельком боялся хвастливым словом запятнать ее стыдливую и безоблачную любовь. И завод не обижал Матвея Романовича. Тоже не от доброй души, а по расчету. Матвею Романовичу было на что честно свой дом поднять, надворные постройки поставить, дочерям грамоту дать, хоть и не столь велику, но достаточную для того, чтобы шляпки уметь носить и руки в перчатки от загара прятать. И больше того — Матвей Романович сумел впрок рубли положить для средней дочери, для Катеньки, оставшейся в девичестве при отце с матерью. Но чем же все-таки прославился Матвей Романович? Почему одни называли его спасителем завода, а другие — обманутым соглашателем, но все равно — почитали все. За что? Вот как это было. Казенный Мильвенский завод редкий год сводил концы с концами. Старики частый «прогар» завода объясняли тем, что «казна, она и есть казна и мало кому до нее дела». И в этом была какая-то правда. Казенный, как бы никому не принадлежащий завод находился в руках лиц, которых не беспокоила его судьба. Это были «пришлые господа». Приезжали они сюда чаще всего с единственной целью — «отбыть» здесь пять — десять лет, нажить деньги и вернуться в большие города. А нажиться на казенном заводе инженеру или обедневшему барину было легче, чем где-либо. Безнаказанное взяточничество, сделки с поставщиками и заказчиками, которыми были частные предприниматели, давали немалые доходы. Не часто на Мильве появлялся заботливый управитель. Таких было два-три. При них расцветал завод, от заказов не было отбоя, строились новые корпуса цехов, обновлялись плавильные печи, завод получал золотые медали на выставках в дальних странах. А когда успех, когда есть большие заказы — возрастает и спрос на рабочую силу. Платят не по часам, а по выработке. Значит, оживает и население, благополучие которого зависит от своего кормильца — завода. Но такие «красные» годы процветания тоже можно было пересчитать по пальцам. Чаще случались «серые» годы, когда работал завод «так на так» и ничего не давал казне, но и не требовал от нее «доклада» капиталов. А выдавались и «черные беззаказные» годы, когда работали поочередно — неделю одна смена, неделю другая, чтобы не останавливать завод. «Черными беззаказными» годами начинался новый, двадцатый век. Пошли разговоры о закрытии завода. Главной причиной этого была высокая стоимость судов, мостов, машин и котлов, изготовляемых в Мильве. Предприимчивые заводчики подставили ногу казенным заводам, где давала себя знать старина. В старые годы управляющий заводом, называемый барином, и был им. Разница состояла в том, что управляемые им мужики не пахали, не сеяли, не выращивали скот, а работали на заводе. А барин оставался барином. У него была своя псарня, свои егеря, гонщики, если он был охотником. Во всех случаях, при барине—управляющем заводом — состояла орава слуг. Кучеров, поваров, садовников, лакеев, казачков, вплоть до банщиков и придверников, оплачиваемых заводом. Удельный князь едва ли мог жить с такой роскошью, как управитель казенного уральского завода. С меньшей роскошью, но достаточно широко жили начальники цехов, мастерских, служб, различные смотрители, надзиратели, уставщики. Они тоже обходились заводу в большие суммы. При этом заводским начальством чаще всего назначались лица не по их деловым способностям, а по умению расположить к себе барина, понравиться чем-либо ему. Например, умением танцевать, развлекать на управительских балах, которые тоже давались за счет завода и обходились дорого. Из цехов наряжались мастера ловить стерлядь. Их гнали на Каму. В цехах знали умельцев добывать лесную дичь. Гнали в лес. Охоться для барского стола — поденщина идет. Особо — потехи. Если большое празднество — не обойдешься и без веселых огней. Сальные плошки, пиротехнические забавы, а потом и большой костер на пруду. Назначались начальниками мастерских и цехов люди, вовсе не знавшие заводского дела. Приглянулся барину или барыне иноземный гувернер, а то и просто бродяга в камзоле, — как не пригреть его, кто запретит поставить нарядную балду верховодить над цехом. Все равно там все дела правят мастера, а ты ходи да помахивай хлыстиком, а для того чтобы знали, каков ты есть большой начальник, дай одному-другому по зубам или вели выпороть по своему усмотрению. Так было в старину. А в конце девятнадцатого века, не говоря уж о начале двадцатого, управляющий обязан был заботиться о прибылях или хотя бы о безубыточности завода. Добиться этого было не просто. Требовалось произвести коренную перестройку завода, начиная с оборудования и кончая разгоном зажиревшего, чиновного, бездумного начальства. Управляющему нужна была не только смелость, которая, может быть, и нашлась бы, необходимы были деньги. Притом — немалые деньги. Завод ветшал. Убытки росли. Изделия удорожались. И этого никто не замечал до тех пор, пока не заговорили о закрытии Мильвенского завода. Тут-то зашевелились все — от поденщика до мастера. От заводского фельдшера до богатого купца Чуракова. Жизнь каждого из них зависела от завода. На что уж духовные отцы не касались заводских дел, но и те понимали, что с закрытием завода оскудеют их приходы. Приуныли и нищие. Кто им подаст кусок хлеба? Оказалось, что «казенный», ничейный завод дымит не сам по себе. И от того, будет он дымить или нет, зависит жизнь каждого живущего в Мильве. Куда деться? Где применить руки? Кому продавать товары? На что жить писцу? Чем кормиться мужикам из окрестных деревень, прирабатывающим на заготовке и возке дров? Но все эти люди «вокруг да около». Теряли работу тысячи коренных рабочих, для которых завод хотя и был добровольной каторгой, но неизбывной каторгой, кормившей их. А теперь? Что теперь? Голод? Смерть? В каждом доме просыпались и ложились, спрашивая друг друга — что будет с нами? Думали все. Каждый предлагал свое. Одни говорили, что нужно поднять бунт и свернуть шею зажиревшим начальникам. Другие надеялись, что казенная Мильва перейдет в частные руки и тогда сами собой слетят безрукие, безмозглые заводские чиновники, неделями не бывающие в цехах, получающие даровые денежки, умеющие кутить да пить и ни уха ни рыла не понимающие в заводском деле. А хозяин-заводчик будет знать, кого миловать, кого жаловать. Поразгонит лишних смотрителей-надзирателей-прихлебателей. Уполовинит конторских дармоедов и будет мерить человека рублем. Даешь пользу — робь, нет — закрой дверь с той стороны. И от этого дешевле станет баржа, мост, котел и всякая прочая машина, изготовляемая на Мильвенском заводе. Находились головы, которые предлагали подать царю всенародное прошение о передаче завода на выкуп рабочему люду. Рабочий люд наведет свои порядки, поставит своих доверенных начальников, будет работать из последних сил, а не даст закрыть свой завод. И что стоит теперь рубль, будет стоить полтину. А ежели это так, то наступят опять «красные годы» и от заказов не будет отбоя. Иначе думал корпусной мастер Матвей Романович Зашеин. — Мужики, — говорил Матвей Романович, сидючи на толстом бревне, заменявшем скамью, возле ворот своего дома, — можно и забастовать. Можно обуть управителя завода и цеховых начальников в лапти и поводить их по улицам. Можно. Можно кое-кого и в печь на тачке свезти или в пруд сбросить. Можно. А что потом? Старики и средних лет рабочие молчат. Кто сидит, кто стоит подле бревна, на котором беседует Матвей Романович, покуривая коротенькую трубочку. — Потом, как после последнего бунта, приведут к медведю и начнут пороть. А потом кандалы, Сибирь, каторга! Ну это так-сяк. Кто-то должен ради других отдавать свою голову. И я бы, может, не пожалел ее. Поносил на плечах, и хватит. Но какова польза? Заказы придут? Или казна побоится закрыть наш завод? Обрадуется бунту казна. Может быть, только и ждет этого. Скажет, сами ушли с завода и гуляйте себе, бунтовщики. Не мы завод закрыли, а вы ему конец принесли. Так или нет? — Так, Матвей Романович, — слышатся тихие голоса старых рабочих. Зашеин снова неторопливо делится думаным-передуманым, в чем он убежден и от чего не отопрется и на кресте, если бы его вздумали распять! — Ежели б нам плату сбавили, чтобы прибыли выжать, нажиться заводчику, — тогда так. А ведь наш-то завод не заводчиков, а казнин. Управителю, окромя медали, ничего за прибыль не дадут. Да и не до медали ему теперь. Он хоть и его превосходительство, а живет заводом. Тоже подумывает, куда мотануть, когда Мильва кончится. В губернаторы-то его могут и не взять. Без него ихних превосходительств многонько у царя. Ну да не о нем забота. У него тут своего дома нет. Сел на пароход и мотанул в Питер. А мы? А мы как, мужики?.. Молчат старики. Молчат рабочие средних лет. Каждый думает о своем домке, о своей коровке, а то и лошадке. Не бросишь это все, не подашься по белу свету работу искать. Две кадушки соленых груздей и те жалко. Не говоря уж о капусте в подполе, о запасе картошки на зиму… А Буренушка-матушка? Все это, как никто другой, понимает Матвей Романович и снова говорит: — Другой раз бывает и так, что лучше вместо рубля полтину получить, ремень утянуть, да живым остаться, чем все потерять и особливо потерять надёжу на красные заказные года. Не сразу старик Зашеин открывает свои планы. Исподволь растолковывает своим слушателям, от чего зависит цена моста, котла, железного листа. И все понимают, что плата за труд рабочего, и только эта плата, решает, чему и что стоить. — И ежели, — говорит медленно Зашеин, чтобы пережевалось каждое его слово, — плата рабочему поменьшает, поменьшает и цена на мост, на судовой корпус и на все прочее. А ежели цена поменьшает — у кого тогда будут заказы? — спрашивает он и отвечает: — У того, кто дешевле просит. Будь то глиняный горшок, будь то железный котел — всегда берут тот, что лучше и к тому же дешевле. Вот и смекайте… — Так как же так, Матвей Романыч, — спрашивают Зашеина, — в Москве, в Питере за прибавку бунтуют мастеровые, а ты за убавку ратуешь?.. И Зашеин отвечает: — А я ни за что не ратую. Я говорю то, что есть. Одно из двух. Либо спасать его, нашего батюшку, и не дать закрыть, либо похоронить его, когда он еще может жить и дышать… Такие разговоры велись не раз и не два. Сказанное Зашейным десятку-другому рабочих пересказалось сотням и тысячам рабочих. Кто-то говорил, что Зашеин баринов прихвостень, что по его подсказке он тянет рабочий народ в нужду, но этого никто не мог подтвердить. Зашеина знали как честного человека, болеющего не только за себя. Такой никогда никому что не надо лизать не будет. Но большинство сходилось на том, что лучше с петлей на шее жить, но — жить, впроголодь есть, но — есть, чем заживо в гроб ложиться и обрекать себя на смерть вслед за своим заводом. «Свой», «наш», «кровный», «нами строенный», «нами поднятый» и многие другие слова теперь говорились всеми по отношению к «окаянному», «каторжному», «ненасытному» казенному заводу. И каким бы он ни был, кому бы он ни принадлежал, а позволить закрыть его было нельзя. И все кончилось тем, что к Матвею Романовичу пришли выборные и сказали: — Просим тебя, Матвей Романович, идти от всех нас к управителю. Тебе верим, тебя знаем. Нашего пятака ты не упустишь. Будем работать по семь гривен за рубль, чтобы только сохранить завод. Зашеин уперся. Ему боязно было говорить от имени всех. Кто знает, как потом повернется все это. Он уже слышал, как один из пришлых мастеров называл его «предателем». — Один я не пойду, — отказался Зашеин. — Пусть хоть от каждого цеха по одному. При всех буду говорить с управителем. И со всеми ответ нести. Так и было сделано. И настало воскресенье, когда рабочие люди пошли к барину просить его милости «об унижении им платы, чтобы спасти завод». Хорошо выгладила Екатерина Семеновна Зашеина своему послу чесучовую, в цвет глазам вышитую синими васильками, молодую рубаху. Тесна она ему была в вороте, а теперь, на восьмом десятке, опять в самый аккурат. Хороший «спиджак» надел Зашеин. Из тонкого сукна. И сапоги надел лаковые. Тоже в недавние годы были малы, а теперь и с портянками не тесны. Калоши надел Матвей Романович. Хоть и жаркий день был, а дом господский. Чтобы не занести в него ни песка, ни пыли, и опять же уважение. И другие ходоки к барину приоделись кто как мог. Своего не нашлось — соседи дали. Жизнь решается. Быть или не быть кормильцу-поильцу. Как голову репейным духовитым маслом не смазать, чтобы волосья блестели! Семь лучших караваев принесли. Один выбрали. Замильвенская кузнечиха пекла. Высокий каравай. Как заря румяный. Блюдо, на котором понесут каравай, литейщики лили, медники чеканили. Все цеха на нем в вензелях значатся. Земледельческих орудий цех — плуг. Котельный — котел. Мостовой — ферма. Кузнечный — наковальня. Лафетный — лафет. Вверху по окружию блюда особый вензель. Четыре буквы в нем переплелись. А. К. и Т-Т. Что значит Андрей Константинович Турчанино-Турчаковский. А поверх буквенной вязи три звезды на щите и дубовая веточка — фамильный герб барина-управителя. Посредине же блюда—фабричная марка завода, стародавний памятник—медведь с зубчатой короной на горбу. Солонка была склепана в виде шаланды. Заклепочки меньше головки булавочной. Потрудились лекальщики. А на шаланде буквы «М К З» — Мильвенский казенный завод. И опять же медведь с короной на горбу. Без медведя нельзя… О нем еще будет сказано. А в солонке соль мельче пыли, белее сахара. Соль эта не просто соль, а дар соленой пермской земли. К хлебу-соли и полотенце положено. Нашлось такое. Тонкими пальцами вышито. И не только цветы да листья, но и слова: «Хлѣбъ-соль ешь, а правду рѣжъ». К месту слова. И вот собрались послы у зашеинских ворот. Кроме ходоков поднабралось человек сто с лишним провожателей. Они пойдут стороной, чтобы, не приведи господь, не задержала ходоков полиция. Два урядника уже похаживали. Матвей Романович перекрестился и поклонился в сторону Мертвой горы. Там лежал его отец — Роман. Надо же попросить родительского благословения. И по всему видно было, что тот благословил его. — Пошли, мужики, — сказал Зашеин. И послы тронулись. Хлеб-соль, покрытый белым тюлем от пыли и всяких мух, несли по очереди. Первым нес Санчиков дед, маляр Иван Денисов. Путь через плотину долог. Плотина — верста с гаком. Надо пройти на виду у всех и без всяких таких непредвиденных и прочих всяких случайностей. Через каждые две-три сажени охранители из цехов. Боялись не только полиции, но и своих, которые звали не хлеб-соль нести управителю, а на расплату его вести. Обошлось все по-хорошему. Вышли на Баринову набережную. Там особый заслон. Кто за дровяными поленницами, кто по дворам. Подошли к управительскому крыльцу. Доложили лакею-придвернику, что ходоки ото всех цехов желают видеть его высокое превосходительство. Допустит ли? Дома ли? Не вышлет ли вместо себя кого-нибудь из своих прихлебателей? Напрасны волнения. Управитель больше часа ждет ходоков. Полиция в Мильве хоть и была из ротозейского сословия, а такое гласное дело она не знать не могла. Да и заводские наушники опередили приставов и урядников. Лакей вышел и сказал: — Барин милости просит пожаловать! Вошли в дом старики. Управитель вышел к ним запросто. Поблагодарил за хлеб-соль. Полюбовался блюдом. Прочитал на полотенце: «Хлѣбъ-соль ешь, а правду рѣжъ» — и крикнул в соседнюю комнату: — Матильда Ивановна! Где ты там?.. Почтенные люди пожаловали. И вышла на зов дородная барыня, не меньше шести пудов живого веса, с тремя подбородками, вся в кудрях и шелках. Заморских кровей иноходь. Идет, как шаланда плывет, только юбки шуршат да грудь отлогой волной покачивается, а в руках поднос. А на подносе графин с рюмками. — Благодарю вас, господа, — говорит и кланяется барыня, — не откажите и мне честь оказать. На подносе одиннадцать рюмок. До одной пересчитал Матвей Романович. Десять для ходоков, одиннадцатую для себя. Значит, ждал, значит, знал и одежу не зря надел не свою, а мильвенскую. Рубаха с косым воротом, шелковый витой пояс с кистями, только штаны свои, с красными полосами по швам. Лакей разлил водку по рюмкам. Турчанино-Турчаковский редкого из ходоков не назвал по имени и по отечеству, угощаючи. Зашеина-то он знал, да и других помнил, а остальных лакей подсказывал. Выпили по единой. Закусили королевской селедочкой, красной икрой, белой осетринкой — и: — Милости прошу не таить, чему я обязан таким посещением? Сказал так управляющий, усадил ходоков и велел выйти лакею за дверь, а супругу, поблагодарив за честь, тоже деликатно выпроводил из большой гостевой комнаты. Не бабье дело слушать, о чем послы будут разговаривать с управителем. — Слушаю, — обратился опять Турчанино-Турчаковский. Все посмотрели на Матвея Романовича, и он начал так: — Ваше высокопревосходительство господин барин Андрей Константинович. Дело простое. Хотим завод спасти. А спасти его можно, по нашему разумению, только тем, ежели мы сумеем побить ценой тех, кто нас в трубу хочет выпустить, по миру пустить, последний кусок отнять. Управляющий кивнул в знак сочувствия и тут же спросил: — А как можно, Сударь мой Матвей Романович, спасти завод, когда нет никакой возможности удешевить наши изделия? — Есть, — перебил управляющего Зашеин, — есть, прошу покорно прощения, ваше высокопревосходительство господин барин Андрей Константинович. Что ты нам скажешь на то, ежели мы вместо каждого рубля семь гривен будем получать? Кто десятку зарабатывал, тому ты семь целковых будешь платить, ваше превосходительство господин барин Андрей Константинович. — Ежели б да кабы, тогда бы и на крыше росли рыжики, — ответил управляющий. — Если б можно было платить семьдесят копеек вместо рубля, то мы бы повышибли из седла к такой-сякой… всех наших погубителей. — Так и повышиби, ваше превосходительство Андрей Константинович, к такой-сякой и этой самой. Послы негромко, но дружно захохотали. — Я-то бы вышиб, — сказал молодцевато управляющий, щелкнув пальцами и причмокнув языком, — только боюсь в лапти переобуваться, в смоле быть измазанным, в пуху вывалянным, а то и в пруду утопленным. Пожить хочу. Пусть отставным барабанщиком, да не обесчещенным. Зорко смотрели ходоки за выражением лица своего управителя, чутко вслушивались в каждое слово. — Да как же это может случиться, ваше высокопревосходительство, коли мы сами об этом толковать начали? — Так-то оно так, Матвей, друг мой, Романович, да ведь вас-то только десятеро, — сказал, опустив голову, управляющий, — а на заводе тысячи человек. Они-то что? — То же, что и мы, — сказал Зашеин. — Ой ли? — Так что же ты, ваше превосходительство, господин барин, неужели ты думаешь, что мы сами от себя? Когда во всех цехах все обговорено, растолковано и как следно быть… — А чем я могу подтвердить это?.. Ведь на высочайшее же надо писать, что рабочие сами, осознав за благо сохранение своего завода, просят снизить плату, тридцать копеек на рубле? Тут не выдержал маляр Иван Денисов и громко крикнул: — Ежли надо, все подпишутся! До единого. — Это другое дело, господин Денисов. Тогда и мне будет не боязно, что я ввожу в заблуждение его императорское величество, и вы не в ответе. Рабочий народ что море. Сегодня тишь, гладь и божья благодать, а завтра — бунт. И на нашем пруду большие волны случались. Не так ли, господа? Послы опустили головы. Не одних дураков назначали управляющими казенных заводов. Андрей Константинович Турчанино-Турчаковский был из того поколения заводских воротил, которые умели, когда было надо, надевать рубаху с косым воротом, находить нужные слова, оказывать честь тем, кто сам лез в кабалу. — Подумаю, господа. Ночь спать не буду… Все взвешу, прикину, высчитаю… Я и сам, господа, готов подписать вместе с вами прошение и отдать свои тридцать копеек с каждого рубля… И отдам, лишь бы дымила всякая труба нашего богатыря и красавца… Говоря так, его превосходительство господин барин Андрей Константинович расчувствовался, любуясь собственными слезами и словами. — Сам поеду к государю императору… На колени стану… И не подымусь, пока его императорское величество не скажет «быть по сему» и не соизволит приказать не умолкать заводскому свистку, не утихать цеховому шуму… Ходоков ждали на плотине возле чугунного медведя и на Соборной площади мужчины и женщины чуть ли не от каждого квартала мильвенских улиц. Зашеин и ходоки, бывшие с ним, отвечали обнадеживающе. — Нужны подписи, — объявил Матвей Романович. — Он хоть и барин, а тоже слуга. Не верит… Побаивается, как бы не зашабутился народ. В эту ночь доморощенные писаря писали прошения, составляли подписки, в которых говорилось, что «по нашему собственному и личному желанию просим платить семь гривен за рубль и сохранить нам завод…». Но не филькиных грамот хотел господин Турчанино-Турчаковский. Ему нужны были по форме составленные, прочитанные в цехах, потом подписанные поименно каждым прошения. И если неграмотный — ставь крест, прикладывай палец или проси подписать за себя товарища. Не прошло и недели, как были получены тысячи подписей. И ничто не могло теперь остановить мильвенцев давать свои подписи. Маленький, пестрый по составу тайный кружок «Исток» не был в тот первый год века силой, способной хотя бы разъяснить рабочим, что, становясь на путь уступок, они вредят общему делу рабочего движения России, подают злой пример фабрикантам и казне, что старик Зашеин и сам не знает, куда он заводит рабочих. И такие голоса раздавались, такая агитация была, но ее не принимали, не понимали, да и не могли принять мильвенские рабочие. Организатор и руководитель тайного кружка «Исток» молодой врач Родионов, сосланный в Мильву, сказал своим кружковцам: — Их ведет не Матвей Зашеин, их ведет госпожа корова и все, что огорожено своим забором. Стало известно, что управляющий, а за ним и некоторые заводские чины подписались вместе с рабочими, отдавая свои тридцать копеек с каждого получаемого ими рубля. И об этом говорили все. — Вот это да! Значит, и они, как мы, держатся за свой завод? — Оно конечно, — говорили другие, — от больших-то рублей легче выделить долю, чем от малых копеек, когда каждый грош на счету. — А могли бы не отдавать, — резонно замечали третьи. Не глуп был Турчанино-Турчаковский — знал, что делал. Прошла неделя, а потом другая. Стали поговаривать, что зря, видно, собирали подписи, зря надеялись на казну. И когда рабочие готовы были махнуть рукой и ждать неизбежного конца, к дому Матвея Романовича подкатила карета управляющего. — Его превосходительство просит вашу честь, господин Зашеин, не отказать в милости приехать к нему, — сказал прибывший лукавый писец, служивший при Лошади были посланы и за остальными девятью ходоками. Матвея Романовича везли на полных рысях, и кучер на всю плотину кричал: «Эй, поберегись!», хотя никого и не было на дороге в этот воскресный день. Послы от цехов снова собрались в большой гостевой комнате господского дома. Тишина. Молчание. Сердца готовы выскочить от ожидания. Что-то скажет он… Зачем-то медлит… И все смотрят на бездвижную высокую двустворчатую белую дверь с золотой резной окантовкой по краям филенок. Слышно, как считает секунды двухаршинный маятник старинных часов, стоящих на полу. А секунды длинны, как зимние ночи. Яркий день за окном и тот не светел. Послы стоят. Ждут. Молчат. И наконец бесшумно открывается дверь. В дверь проходит К чему бы это? — Здравствуйте, господа. — Здравствуйте, ваше высокопревосходительство. — Прошу садиться! Никто не смеет сесть. — Прошу, — повторяет Турчанино-Турчаковский. Матвей Романович садится, за ним садятся и остальные. Два лакея накрывают большой стол. Появляется закуска. Как это понимать? Золотит ли управитель горькую пилюлю, которую он приготовил им, или выдерживает характер и тянет, чтобы больше выжать. Может быть, мало тридцати копеек и он хочет сорок? Лакей спрашивает: — Что будет приказано подать из питья? Турчаковский отвечает: — Их спроси, — и указывает на пришедших, и главным образом на Зашеина. — А нам ничего не надобно, ваше высокопревосходительство… Мы и так премного благодарим, господин барин Андрей Константинович, за честь. Турчаковский не может скрыть улыбки: — Вам-то не надо, да мне-то надо. В тот раз я вас поил, теперь ваша очередь поднести. Неужели даже полштофа не принесли? Нет? Тогда, — обращается Турчаковский к лакею, — неси четвертную бутыль и собери с каждого положенную долю, кроме меня. Теперь мне не от чего такую ораву водкой потчевать. Четвертная бутыль принесена. Названы деньги, которые нужно выложить. Платит Матвей Романович: — Потом разберем, мужики, с кого сколь… Водка разлита по большим орленым бокалам. Управляющий берет свой. Подымается. Подымаются и остальные. — За его императорское величество! — провозглашает Турчаковский и опрокидывает бокал. Это же делают и остальные. — Закуска моя, — объявляет управляющий. — Прошу. На нее ты мне, Матвей Романович, оставил деньги. Не совсем обанкротил, не в окончательных дураках оставил своего управляющего. Лакей наливает повторно, а ответа нет. И когда выпивается второй бокал, Турчаковский говорит с упреком Зашеину: — И как только я мог, Матвей Романович, клюнуть на твоего червя и попасться тебе на крючок. Как я мог согласиться с платой семидесяти копеек вместо рубля! Когда государь император узнал обо всем этом, моя жизнь оказалась на волоске. «Как возможно, — было сказано его величеством, — как возможно отнимать у моих верноподданных тридцать копеек с рубля… На что они будут жить? Положим, — говорит его величество, — у них свои коровы, свой картофель, грибки, капустка и прочие разносолы, но ведь нужно же покупать и чай, и сахар, и белый хлеб… И как этого не понимает Дурчанино-Дурчаковский, которого я всегда считал человеком, любящим мой народ, моих верных мильвенцев». Ну, тут, разумеется, министры стали доказывать свое. Стали говорить об убыточности и неизбежности закрытия завода. Тогда его величество изволил сказать: «Велю платить семьдесят пять копеек с рубля, и ни одного гроша меньше». У «посла» от сортопрокатного цеха тряслась бороденка, сводило ноги. Боявшийся вымолвить слово, кашлянуть, громко вздохнуть, он завопил так, что было слышно за открытыми окнами: — Неужели ж это правда, золотой ты наш Андрей Константинович!.. Турчаковский сказал на это: — Как же не правда… Хотя мне и не выпала честь слушать, как государь император всемилостивейше и любезнейше назвал меня Дурчанино-Дурчаковским и я обо всем этом знаю из писем от третьих лиц, но вот же бумаги… Завод будет жить. Завод получает большие заказы… Управляющий полез во внутренний карман вицмундира и положил на стол хрустящие бумаги. Читать их не стали. Не та грамота у «послов». Многие из них завсхлипывали, а старик ходок от сортопрокатного цеха, не помня себя от радости, забыв о том, что разделяет его и его высокопревосходительство, бросился к нему и обнял своего обманщика: — Благодетель ты наш, батюшка… И «благодетель» не устранился от объятий и дал пролить на своей увешанной медалями груди горячие слезы радости старому прокатчику. В приливе самолюбования Турчаковский гладил согбенную спину умиленного старика и твердил: — Все будет хорошо, господа… Все будет хорошо. Послам хотелось на улицу, к своим, чтобы скорее обрадовать их, но порядок требовал досидеть за столом, выпить за своего радетеля-благодетеля. Да и Турчаковскому нужно было что-то сказать еще. И он сказал: — Кто может не подчиниться воле государя императора? Кто может убавить пожалованный им пятак?.. Не из пятаков, господа рабочие представители, за год набегают многие тысячи, которые не позволят заводу избавиться от убытков. И нет у нас никакого другого выхода, господа, чтобы, не ослушавшись нашего государя, получая семьдесят пять копеек за рубль, не вводить в убытки завод, кроме одного-единственного способа. — Какого, ваше высокопревосходительство? Говори, — попросил тот же посол Груздев от сортопрокатного цеха. Турчаковский не сразу набрался сил ответить. Он глубоко вздохнул. Опустил голову. — Один у нас теперь выход. Удлинить рабочий день. — На сколько? — спросил настороженно и односложно Зашеин. — На полчаса, господа… На тридцать минут… Послы переглянулись, и Матвей Романович сказал за всех: — Надо это все обсказать народу… — Вот вы и обскажите, господа, а я как все. Пятак ли сбавить упросить государя императора?.. А это опять не одна неделя. Или добавить тридцать минут, не считая субботы… Народу было «обсказано», и народ, получивший обратно нежданный пятак, согласился работать пять дней в неделю на полчаса больше. Завод вышел из кризиса и вместо убытка мог давать прибыль. Начались цеховые благодарственные молебны. Служился и большой молебен в соборе. Отец протоиерей в сослужении мильвенских иереев восславили бога и царя, а равно и «неусыпно пекущегося о благе рабочего люда раба божьего Андрея». В проповеди отец протоиерей возвестил: — Господь бог осенил разум мастерового простолюдина Матвея Зашеина и вложил в уста его мудрые спасительные слова, оберегшие от затухания фабричные горны и возрадовавшие сердца всех от млада до стара, коих призвал мудрый старец Матвей пренебречь тремя сребрениками из десяти и тем сохранить семь, которые не дадут угаснуть дедовским очагам, опустеть домам, обреченным на глад и разорение… Складно говорил отец протоиерей. Слезы сами собой катились по щекам Матвея Романовича, увлажняли его коротко стриженные седые усы и малую, знакомую теперь всем мильвенцам, сивую бороденку. Жарко молилась бабушка еще не родившегося Маврика Екатерина Семеновна, гордясь своим мужем-спасителем не перед господом, а перед честным рабочим людом. Теперь редкий встречный не снимал шапки перед Матвеем Романовичем. И купцы, что проглотили аршин, отчего у них не гнулась спина, не сгибалась шея, и те здоровались за руку с мастеровым Зашейным и благодарили его за спасительство, называли по имени и отчеству да еще добавляли лестные слова «ваша честь», «ваша милость». В Петербурге стало известно о письме царю Турчаковского, которое не писалось и не посылалось. Стало также известно и о мудром ответе царя, знающего так хорошо уклад мильвенцев, о которых он даже не слыхал. За подобный обман управляющего не только не попросили написать объяснения, а, наоборот, считая обман заслугой, вознаградили обманщика. Было решено образовать новый горно-железоделательный Мильвенский округ из шести таких же убыточных заводов, рудников, копей, лесных дач и прочих казенных промышленных заведений, которые найдет способными существовать далее управляющий округом преуспевающий Турчанино-Турчаковский. — Ты мог бы подняться и выше, Андре, — уверяла мужа счастливая Матильда после прочтения приятнейшей телеграммы из Петербурга. — Нужно быть довольным и малым, — отвечал ей не веривший еще фортуне Турчанино-Турчаковский, который теперь будет получать из убавленного рабочим четвертака и прибавленного получаса утроенное содержание, не считая прочего. Это почти столько же, а может быть, и больше того, что получает губернатор. Вскоре по Мильве прошел слух о пожаловании царскими кафтанами рабочих послов, а судового мастера Матвея сына Романова, опричь того, серебряной медалью. Сам управитель подкатил к зашеинскому дому, а с ним и другие господа начальники. И многие видели, многие слышали, а уж узнали-то все на всех улицах, как его превосходительство просил: — Прошу принять меня, прославленный мастер Матвей Романович. Я хочу поздравить вас с высокой честью и поднести вам золотые часы с золотой цепью… Он мог бы не через окно зашеинского дома сказать все эти медовые, загодя заготовленные, понятные простому народу слова. Но Турчаковскому нужно было, чтобы его слушали толпящиеся и пересказали другим — каков он, его превосходительство, как он прост и обходителен с тем, кто заслуживает того. Нет, не дурак был Андрей Константинович Турчанино-Турчаковский. Он понимал, что его власть сильна не одними штрафами да розгами, но и пряником. Читал газеты управляющий, и не только те, на страницах которых была тишь да гладь, но и те, где «спасителя» Зашеина называли «слепым соглашателем из чистых побуждений, наносящим урон общему делу борьбы с самодержавием». Этих газет, как, впрочем, и других, не читали в Мильве по недостатку грамотности и по избытку равнодушия к тому, что делается за пределами своего завода и своего двора. Свой завод и свой двор были в безопасности. Пришли заказы. Ни у кого не отобрали номера, кроме пришлых и тех из коренных мильвенцев, кто не захотел подписать цеховые прошения получать семьдесят копеек вместо рубля. Им сказали: — Не смеем неволить и убавлять самовольно сдельщину и поденщину… А потом, когда, лишившиеся работы, они письменно признали свои заблуждения, им снова выдали заводские номера. И снова Турчанино-Турчаковский показал себя добрым и чутким к рабочему люду. Матвей Романович Зашеин не надевал жалованный царский кафтан. Медаль он тоже не носил, а только чистил ее мелом, когда она мутнела. Не носил и часов. Глаза не видели стрелок, да и как-то ему, не купцу, не барину, было стыдно ходить при золотых часах, хоть бы и жалованных. Пусть уж достанутся они внуку Маврикию, появившемуся вскоре на свет самой большой наградой за всю его долгую жизнь. А кроме всего прочего, в часах и в медали, как и в кафтане, была какая-то неловкость. Наградили как бы за то, что жить стали хуже. Однако же, сознавая это, Матвей Романович не мог согласиться с лечившим его от бессонницы доктором Родионовым, что мильвенцы принесли не пользу, а вред общепролетарским интересам. На это Зашеин с отцовской поучительностью ответил доктору: — Оно, может, и так, Виктор Иванович… Только ты вглубь гляди. Мы ведь не бездомная пролетария, а коренной рабочий класс, который не должен забывать о своих кровных интересах. Услышав эти слова, Родионов понял, как бесполезно спорить с Матвеем Романовичем, как трудно, да и невозможно сломать формировавшийся десятилетиями самобытный внутренний мир старика. Он много слыхал и даже читал, но все это, подчиненное доморощенному идеалу благополучия рабочего, начиналось с двора, покоса, живности. И как можно доказать Зашеину, что «бездомная пролетария» есть главная и великая сила времени, когда рабочие помоложе его, ходившие на воскресные чтения в кружок «Исток», тоже считали, что революция уравняет всех рабочих и распределит имущество по справедливости, на каждую душу населения? Темнота была сильнее света. Мелкособственническое начало казалось очень многим незыблемой основой жизни при всяком ее переустройстве. Однако, при всем этом, Зашеин не по подсказке, а по собственной воле пошел к управляющему просить возвращения четвертака и убавления на полчаса рабочего времени после того, когда завод стал получать выгодные заказы и давать хорошие прибыли. Матвей Романович надел свой темно-зеленый кафтан с золотым позументом по вороту и рукавам. Пристегнул медаль и появился в доме управляющего. Разговор был прямой и короткий. — Ропщут в цехах, Андрей Константинович. Сегодня ропот, а завтра бунт, ваше высокопревосходительство. Когда нужно было, рабочие люди попустились сами своей платой, а теперь заказы и прибыли. Нужно вернуть рабочим, ваше высокопревосходительство, даденное ими временно. Турчаковскому было известно, как ведет себя доктор Родионов. Начав с воскресных чтений, с политического просвещения, теперь он почти в каждом цехе имеет своих агитаторов. Агитаторов, которым многое уже понятно и которые легко находят общий язык с товарищами по цеху. То и дело в стране вспыхивали забастовки. Не миновали их и уральские заводы. Но ни с того ни с сего увеличить заработок было «неполитично», это могли истолковать как боязнь волнений, как задабривание рабочих. А власть должна быть твердой. — Не за чашкой чая решаются такие дела. Отдать деньги легче, чем их взять, — сказал управляющий. — Да и как я сам по себе ни с того ни с сего начну хлопоты? Матвей Романович ушел ни с чем, а затем пришел на завод, где он по старости лет теперь не работал даже и почетным наставником, рассказал о своем посещении управляющего. Это вызвало шумное негодование. Возмущались и самые кроткие, привыкшие безропотно гнуть свою спину Ответ управляющего оскорблял их. Началась забастовка. Началась она стихийно, молниеносно и нарастающе гневно. Перепуганный Турчаковский готов был тотчас пойти на попятную, но это теперь наверняка означало бы крах его репутации. И он снова солгал, что все зависит от высшего начальства, перед которым он будет хлопотать и сегодня же начнет добиваться справедливости. Схитрив таким образом, он просил рабочих вернуться в свои цеха. Но ему не верили. Забастовка разгоралась. В Мильве появилась конная сотня. Прибыл батальон солдат. Затем еще рота. Стало известно о приезде вице-губернатора в сопровождении свиты и жандармов. При наличии в Мильве войск Турчаковский мог, день-другой затянув, сделать вид, что ему великими трудами удалось добиться уступок у большого начальства, и, охладив пыл забастовщиков, найти золотую середину и остаться снова «хорошим барином». Мильва, при изменении границ губерний и заводских округов, административно переходила в подчинение от одного губернатора к другому. На этот раз Мильвенский завод имел дело с новичком. Ретивый, ищущий славы, фанфаронствующий вице-губернатор, не умудренный тонкостями одурачивания народа, не дав устать и вымотаться забастовщикам, не посеяв среди них сомнений, не заслав в их среду подогревающих панику провокаторов, грубо подавил забастовку. Чувствуя себя здесь главным начальником, не посоветовавшись с изощреннейшей лисой Турчанино-Турчаковским, разгусарившийся вице-губернатор, делая глупость за глупостью, под угрозой нагаек загнал рабочих на завод и громогласно приказал арестованных зачинщиков привести к медведю. «Привести к медведю» — это было крайним и жестоким наказанием, которое было введено давным-давно. Так давно, что поросло преданием и стало легендой. В те далекие времена, когда казенной Мильвой правил выходец из чужедальних земель по фамилии Бугберг, прозванный Бугаем, появился веселой души мастер из коренных пермяков Северьянко. Этот самый Северьянко, прожив десять лет в вятской земле, перенял там умение живой резьбы и мог заставлять жить липовый чурак щукой; голубем, тетеревом и кем он захочет. Хоть Миколой-угодни-ком, хоть языческим идолом. Потому что в те годы хотя и крестили всех поголовно, а все же старики язычники не забывали своих старых богов и тайно заказывали Северьяну небольших идолов для домашнего обихода и для ношения в охотничьем мешке. Русские лесовики тоже не брезговали коми-пермяцкими божками, особенно идучи на большого зверя. Помогали они или не помогали, а места много не занимали, особенно карманные божки-вершки. Их и на гайтане рядом с крестом носить было не маетно. Делал Северьянко и таких. Но главная работа Северьяна была церковной. Резал он запрестольных Христов, сидящих на троне, и стоячих Николаев-можаев. Попам в этих краях приходилось вышибать клин клином. Ежели уж крещеным идолопоклонникам трудно верить в плоского, рисованного на иконе бога и они не могут обходиться без деревянных богов, то пусть уж молятся не кому-то, а резному из дерева Христу, раскрашенному красками. Этими-то запрестольными, то есть находящимися в глубине алтаря за престолом, резными и раскрашенными изображениями Христа и прославился Северьянко, получив право вольного, неприкосновенного и повсеместного проживания. Христов он создавал вдумчиво и терпеливо, не на одно лицо, а похожими на облик людей того рода-племени, которое молилось новому богу тем охотнее, чем больше в нем было родных черт. Случались поэтому скуластые, узкоглазые, черноволосые, темнокожие или, наоборот, бледнолицые, с белыми волосами Христы-однодеревенцы. Конечно, легенда и есть легенда, и никто не поручится, какую именно резьбу нам оставил в наследство Северьян. Да это и не столь важно. Важно то, что легенды не лгут о пермских деревянных богах, которые теперь, спустя много лет, составили собрание деревянной церковной скульптуры мирового звучания. И всякий побывавший в Пермской художественной галерее удивится изумительной тонкости резьбы православных идолов, увидит в их лицах и коми-пермяков, и мансийцев, и всех первонасельников этих краев, обращенных в христианство. Наверно, среди этих фигур есть и Северьянова церковная резьба. Но не о ней сейчас разговор. По старомильвенским преданиям известно, что управитель Бугай, прознав об этом мастере, зазвал его к себе, чтобы заставить вырезать разные и всякие фигуры для украшения господского парка. Северьян, истомившийся на церковной скукоте, лихо взялся за живое дело и нарезал барину и лесных леших с дудками, и девиц-водяниц с рыбьими хвостами, лосей, волков и царя пермских лесов, большущего веселого медведя. Медведь шел по резной деревянной траве, по знакомым цветам и нес на своем горбу дуплянку, полную медовых сот. Внимание к медведю некоторые из мильвенских старожилов объясняют и тем, что завод в старые годы назывался Медвеже-Мильвенским заводом. Назывался он так потому, что одна из пяти рек, полнящих заводской пруд, называется Медвежкой. Залюбовался Бугай медведем. Жалко стало ему редкую диковину ставить в свой парк. Поведет еще на дожде клеенного зверя из многих липовых плах. А в доме где же держать такую махину? И приказал Бугай отформовать медведя и форму залить чугуном. До этого же повелел Северьяну смешливую медвежью морду обработать поцарственней и позлей. Говорят, что это не по душе пришлось Северьяну. Не хотелось ему портить дурашливого проказника. Но как можно ослушаться барина? И он устрашил медвежью морду, сделав ее чем-то похожей на управительскую. И когда медведь был отлит. Бугаю показалось неудобным, что этот царственный зверь несет на своем горбу какую-то дуплянку с медом. Дуплянка была заменена литой медной позолоченной короной о десяти зубцах. И когда корона была привернута на горб медведю, то захотелось, чтобы медведь шел не по бессмысленной траве и глупым цветам, а попирал бы своими лапами какое-то покоренное им чудище или идолище. Северьянко понял, куда клонит Бугай, и не захотел резать под ноги медведю чудище, оскорблявшее его народ, а равно братские по языку и крови народы, прозванные в те годы обидным словом — чудь. Резцы в котомку, топор за пояс — и был таков. Нашелся другой мастер. Из прислужливых. Монастырский чеканщик. Вычеканил он из красной листовой меди шкуру семиголового чудища. Чеканную шкуру чудища приказано было положить на большой гранитный камень. Камень нашли за Камой и доставили двумястами лошадей, а затем установили на плотине как основание памятника Медвеже-Мильвенскому заводу. Торжества открытия памятника начались поркой пойманного Северьяна и двух якорных мастеров, не исполняющих уроков. С тех пор наказания плетьми, розгами, кончавшиеся часто смертью, происходили у подножия памятника. «Привести к медведю» — означало выпороть гласно и всенародно. К медведю приводили пойманных беглых, нерадивых, смутьянов, бунтовщиков, недовольных малой платой, и всех, кого находил нужным пороть очередной мильвенский управитель. На этот раз к медведю привели организаторов забастовки во главе с доктором Родионовым. Среди них был и Санчиков отец Василий Иванович Денисов, Терентий Николаевич Лосев, тогда еще совсем молодые Кулемин и Краснобаев. Был тут уважаемый в Мильве мастер Емельян Кузьмич Матушкин… На плотине расправы с рабочими происходили и потому, что туда легко было закрыть доступ людям. Достаточно было поставить по взводу солдат в ее устьях. На этот раз она оберегалась особенно тщательно. Густой цепью солдаты стали вдоль ограды завода, до трех десятков лодок с жандармами охраняли плотину со стороны пруда. По улицам маршировали патрули. На плотину были пригнаны зрители — «посписочные» рабочие, отобранные мастерами и начальниками цехов. Предстоящие события были продуманы до скрупулезности. Вице-губернатор и жандармские чины стояли на дощатом, ночью сколоченном помосте. Заводские чины во главе с Турчанино-Турчаковским находились поодаль, по другую сторону медведя. Этим показывалось, что заводское начальство и управляющий не имеют отношения к расправе, а находятся в разряде «посписочных», вызванных сюда прибывшими губернскими властями. Перед медведем поставлены десять широких скамей, или кобылин, с ремнями, которыми привязываются подлежащие порке. Под кобылинами аккуратно разложены ивовые прутья. Десятеро привозных здоровенных и уже подпоенных мужиков в бордовых рубахах находились у вице-губернаторских подмостей, рядом с барабанщиками, которые будут заглушать крики наказываемых. Вызванные из цехов рабочие толпились за шеренгами солдат. И когда все было готово, о чем доложил жандармский офицер вице-губернатору, им был дан знак чиновнику, чтобы тот прочитал приказ о наказании. Кому, и за что, и сколько ударов. Но в это время толпа зашевелилась и послышалось: — Пропустите меня… Пропустите! И все увидели невысокого старика с знакомой бородкой, с седой и все еще кудрявой головой, в царском жалованном кафтане. Послышались голоса: — Это Зашеин… — Это Матвей Романович… Пропустите его… — Пропустите его к вице-губернатору. И Зашеина пропустили. Он подошел к подмостям и громко сказал: — Ваше высокое вице-губернаторство… Меня не арестовали по недосмотру. А надо бы… Я ведь эту кашу заварил, мне ее и разваривать первому. Начинайте с меня! Матвей Романович снял жалованный царский кафтан и, при безмолвии всех, подстелил его на крайнюю скамью-кобылину. — Что это значит? — недоумевал вице-губернатор. — Кто этот старик? — спрашивал он визгливо у свиты. — Я Зашеин, ваша милость. Матвей Зашеин, тот самый, который позвал рабочих попуститься на время четвертаком и получасовой прибавкой, а теперь они, — указал он на стоящих со скрученными назад руками забастовщиков, — рассчитываются за это. Дайте рассчитаться и мне. Порите меня! — обратился он к мужикам в бордовых рубахах. — Больнее порите, чтобы до гроба помнил старый дурак и в могиле вспоминал, как верить господам на слово. В эти минуты напряженного безмолвия заметно побледнели лица и некоторых солдат. Неизвестный старик напоминал своим обликом кому-то отца, кому-то деда или просто однодеревенца, готового постоять за мир, за добрых людей. Кто знает, какие слова мог еще сказать Зашеин, если бы его не прервал ставший рядом с ним перед вице-губернаторскими подмостками управляющий Турчанино-Турчаковский. — Ваше превосходительство, — обратился он к вице-губернатору. — Не находясь физически в рядах забастовщиков, я внутренне был с ними. И, как бы признавая виновность, он опустил голову и, тотчас вскинув ее, как бы утверждая этим свою правоту, продолжил: — Ваше превосходительство! А что, собственно говоря, произошло? За что должны лечь на эти унижающие человеческое достоинство скамьи люди, которые требовали вернуть принадлежащее им?.. Жертвенно и добровольно отданное ими во имя спасения своего родного завода до лучших времен. И эти времена пришли. Но деньги не были возвращены. Турчанино-Турчаковский чувствовал оживление за своей спиной и принялся говорить так, будто не кто-то, а он возглавлял забастовку: — В задержке возвращения наших денег повинна трудно и медленно проходимая лестница, состоящая из чиновников, не всегда ревностных в своем служении государю-императору и его верноподданным. И я буду требовать расследования этой непростительной задержки… — Вы оправдываете бунт? — властно спросил вице-губернатор. — Бунт? — сказал удивленно, разводя руками, управляющий. — Разве были допущены какие-то нарушения? Разве кто-то оскорбил хотя бы словом кого-то из должностных лиц? Разве были предъявлены какие-то недобропорядочные требования? Люди просили то, что им высочайше возвращено. Прошу вас, досточтимые господа, прочитать только что полученную из Петербурга депешу. Слушающие рабочие оживились. Турчанино-Турчаковский с некоторой небрежностью победителя подал вице-губернатору телеграмму, и тот, прочитав, сказал примирительно: — Поздравляю вас, Андрей Константинович! Поздравляю вас всех, — обратился он к присутствующим. — Кажется, — снова стал говорить управляющий, — теперь уже не может состояться то, во имя чего нам было приказано явиться сюда. Вице-губернатор ответил односложно: — Да! — Тогда кто же развяжет руки безвинно арестованным? — громко, чтобы слышали все, спросил Турчаковский. — Освободить приведенных! — приказал вице-губернатор. Мужики в бордовых рубахах кинулись развязывать руки арестованным. Но на этом не закончилось фиглярство Турчанино-Турчаковского, он доводил до логического конца необходимую ему комедию. — Ваше превосходительство, мы не требовали войск. Они пришли не по нашему зову. Благоразумная и верноподданная Мильва всегда умела решать свои споры без вмешательства оружия. Я прошу дать приказ ротам немедленно покинуть мирные улицы. И приказ был дан. Трубачи затрубили сборы. Части наскоро построились и затем оставили Мильву. Другое дело, что все они разместятся в ближайших селах и будут пока проводить учения, но на улицах их нет. Плотина пустела. Матвей Романович возвращался в кумачовой рубахе с расстегнутым воротом. Кафтан он оставил на кобылине. Его услужливо принесет ему заводской подлипала. А теперь Зашеин идет со своими дружками. Ему кланяются, говорят добрые слова, называют «родным Романычем», его благодарят женщины. Рабочие зовут его пройтись по улицам, показаться народу. Нельзя. Дома убивается по нем Екатерина Семеновна, и ей надо сказать: «Вот я, Катя. Целехонек и без единого рубца». Турчанино-Турчаковский тоже шел пешком на Баринову набережную. Искуснейшего комедианта провожали уважаемые рабочие, всем сердцем верившие барину, постоявшему за простой народ. Одним из последних уходил Терентий Николаевич Лосев. Ему захотелось сплести памятную корзинку из лозы, приготовленной для порки. Отбирая наиболее гибкие прутья, он сказал увозившим скамьи-кобылины, указывая на медведя: — Гляньте, ребята, а он ухмыляется, горбатый зубастик! К чему бы и над кем? Теперь расскажем, как это было и почему так произошло. Для чего понадобилось такое сложное и рискованное представление у медведя. Дело в том, что подавление мильвенской забастовки угрожало перейти в волнения заводов, входящих в округ. Волнения могли превратиться, как предостерегал Турчаковский вице-губернатора, в мятежи со всеми страшными последствиями. Потоплением в прудах, сжиганием в мартеновских печах, разгромом оружейных складов, казначейства, поджогами барских домов и неизбежной остановкой завода, выполняющего теперь военные заказы. Поэтому Турчанино-Турчаковский накануне объявленной вице-губернатором порки разговаривал с ним в повышенных тонах. Вице-губернатор был ниже управляющего по чину и не выше по занимаемой должности, что Турчаковскому тоже давало право разговаривать без особой учтивости. — Милейший, — говорил он за утренним кофе, — вы должны понять, что после необдуманного подавления забастовки и вызывающе неизящного ареста главарей скопом, а не поодиночке и с интервалами во времени и под различными предлогами, не имеющими отношения к забастовке, мы все же вынуждены удовлетворить их требования. — И тем показать, будто они представляют силу, которой боятся власти? — пытался фрондировать вице-губернатор, не желая признавать превосходства над собой Турчаковского. — Представьте — это так. И мы не можем не считаться с этой силой, — вдалбливал не в очень умную вице-губернаторскую голову Турчаковский. — И там, где мы не можем оказаться сильнее, мы должны стать хитрее. Арестованных не только нельзя наказывать, но и нельзя далее содержать под арестом, — говорил он, — если мы не хотим пожаров, взрывов, убийств… Люди доведены до крайней степени решимости. А вице-губернатор свое: — Но как возможно отменить мое решение? — Вы говорите «мое». Но ведь кроме «мое» да «свое» есть и государево, — наступал Турчаковский. — И не таким, как мы, приходится подчас попускаться «моим», да и «своим», для блага престола и для целости своей головы. — Хорошо! Я согласен! — выкрикнул по-чижиному все еще гусарящий на пороховом погребе титулованный олух. — Но как? — Вот об этом-то «как» я и хочу поговорить, — заявил Турчаковский. — В игре, наполовину проигранной, мы обязаны, спасая положение, найти такой ход, чтобы власти уступили, не уступив, а смилостивившись, не проявив никакой слабости. И этот ход был найден Турчаковским. Не кто-то, а он сам, оставшийся в Мильве, сыграет роль защитника рабочих и тем самым поднимется в их глазах. Для этой цели и был приглашен довольно известный своими смелыми суждениями молодой поп, который должен был, появившись на плотине перед поркой, собой и принесенным с собой крестом заслонить приговоренных к наказанию, а затем произнести речь, утверждающую справедливость требований рабочих. И после этой речи, также не согласный с наказанием безвинных, и выступит второй, более крупный комедиант Турчанино-Турчаковский. Так, наверно, и было бы… Но негаданно-нежданно появившийся по собственной воле Матвей Романович Зашеин куда более выигрышно и естественно заменил подставного защитника из Гольянской церкви, который так и остался в толпе, не появившись действующим лицом перед горбатым медведем. Комедия у памятника была сыграна так чисто, голос Турчаковского был таким взволнованным, что и умнейший доктор Виктор Иванович Родионов, организатор забастовки, думал — а вдруг да Турчанино-Турчаковский и в самом деле одержим идеями справедливости. И даже потом, спустя месяц, когда Родионова и других из кружка «Исток» арестовали и сослали в Сибирь, он был убежден, что в этом не повинен Турчанино-Турчаковский. Между тем он, а не кто-то потребовал «замедленного, с интервалами во времени ареста опасных для завода лиц». Но и в этом случае Турчаковский был чист. Разве может управляющий округом повлиять на жандармов, которых якобы побаивается он и сам. Оказавшись в ореоле благодетеля, Турчанино-Турчаковский хотел выжать из этого хоть какую-то выгоду. После возвращения рабочим их четвертака ждали сокращения надбавленного ранее получаса к рабочему времени. Управляющий теперь, войдя во вкус «единения» с рабочими, на сходке представителей цехов сказал так: — Не знаю, как и быть с этими тридцатью минутами. В этом году, когда к семидесяти пяти копейкам прибавлена треть, двадцать пять копеек, едва ли можно ставить завод под угрозу и требовать принадлежащие вам полчаса. Впрочем, решайте сами… Коли решите бастовать, будем бастовать… А если найдете возможным подождать несколько месяцев до нового года, то готов дать любые заверения, что в новом году эти полчаса будут возвращены. Представители разошлись по цехам, посовещались и решили ждать. — А медведь-то опять ухмыляется, — повторил Терентий Николаевич Лосев. — Ему что… в завод не ходить, судовых корпусов не клепать. — Это верно, Тереша, — согласился с ним Матвей Романович, у которого он в тот вечер сидел за малым графинчиком. — Но четвертак-то мы все-таки вырвали у него из пасти, да и забастовщиков от надругательства оберегли. Добрая душа, Матвей Романович Зашеин искренне верил, что это он своим появлением изменил ход дела у памятника. И как было бы горько старику узнать правду и увидеть себя маленькой пешечкой, случайно появившейся в чужой игре. Хорошим человеком был до конца дней Мавриков дед Матвей Романович Зашеин. Добрая память сохранилась о нем в Мильве и во времена Маврикова детства и в наши годы. Похороненный на Мертвой горе, Матвей Романович жив миллионами хороших, чистосердечно заблуждающихся тружеников, обманывающих себя и других в местах, далеких от Мильвы и нашей страны. В этом отношении прошлое Мильвы не для всех вчерашний день… |
||||
|