"СОЗВЕЗДИЕ. Сборник научно-фантастических рассказов и повестей" - читать интересную книгу автора (Щербаков Александр, Шалимов Александр,...)

3

«…И вот ему впервые открылась подлость и низость человеческой души. Все мысли о духовном величии человека остались в нем, но рядом возникли эти, новые. Натяжение оказалось настолько сильным, что он звенит, как струна. Он колеблется. Он не знал раньше, что человек способен пасть так низко и что это непоправимо. Вот в чем трагедия, а вовсе не в том, что его дядюшка прикончил отца и женился на матери.

Будь он взрослее, опытнее, подлее — короче говоря, будь он сделан из того же теста, — он, в свою очередь, убил бы дядю и стал королем. Его совесть — та совесть, которая есть у каждого и у дядюшки, конечно, — была бы спокойна. Он совершил правое дело. Но Гамлету уже мало той обыденной совести, его размышления принимают космический оттенок и не укладываются в схему «правый-виновный». Виновны все, никто не может быть правым до конца. Виновна даже бедная Офелия за одну возможность породить на свет коварнейшее существо — человека. Виновен и он сам, и прежде всего он сам, потому что не хочет принимать законы «виновных» и не находит в себе сил быть «правым». Он балансирует на канате, один конец которого держит вся эта шайка во главе с дядюшкой — и мамаша его, и Полоний, и Розенкранц с Гильденстерном, и даже друг его Горацио — да-да! — а с другой стороны — Вечность в виде призрака его отца. Призрак невиновен ни в чем, потому что мертв.

Невозможно быть живым и не виноватым!..»

Вот что я написал через месяц после того, как заглянул в окуляры и увидел красные и багровые полосы, зловещий закат, просвечивающий душу насквозь. Я сидел под этим сквозняком, набираясь духа и терпения. Временами это было невыносимо. Все мои представления не то чтобы рухнули, но сместились, обнаружив рядом со стройными сияющими вершинами глубокие черные пропасти.

Я вдруг с отчетливостью увидел, что все сделанное мною до сих пор не подкреплялось истинной любовью — любовью к правде, любовью к отечеству, любовью к человеку. Оно подогревалось лишь неверным светом любви к себе. От этого мои работы, статьи, диссертации, дипломы и выступления не становились хуже. Они просто теряли смысл. Маленькая долька, капелька любви не к себе сделали бы мою жизнь осмысленной по самому высокому счету. Сейчас же в ней имелся лишь видимый порядок.

Холодный блеск мысли, игра слов и понятий, расчетливое умение себялюбца.

Я ощутил вину перед собой и своим делом, в котором хотел достичь подлинного совершенства.

Совершенство в деле дается умелому и талантливому, но более любящему. Пуговица, с любовью пришитая, дольше продержится, чем другая, прикрепленная по всем правилам швейного дела, но без души. Песенка, спетая без голоса, но от сердца, прозвучит ярче, чем она же, исполненная холодным умельцем. Статья влюбленного теоретика, посвященная фотон-фотонным взаимодействиям, будет ближе к истине, чем монография почетного члена академии на ту же тему. Если, конечно, почетный член тоже не влюблен в женщину или хотя бы в природу.

Все это я узнал во время сеансов и стал грустен.

В перерывах я узнавал некоторые другие факты, которые на первый взгляд не имели отношения к эксперименту. Я узнал, что Игнатий Семенович в свободное от работы время дежурит на Кировском проспекте в качестве дружинника ГАИ. У него никогда не было машины и даже мотоцикла, он и не мечтал о них. Не мечтал ли?… Он стоит на тротуаре в красной повязке, с полосатым жезлом в руке и провожает машины долгим старательным взглядом.

Я узнал, что Арсик живет в коммунальной квартире, в одной комнате со старой матерью. У них есть попугай в клетке. Он умеет говорить слова «когерентный» и «синхрофазотрон». Арсик в свое время не женился из-за того, что любимая девушка неосторожно назвала его маму «дрессировщицей». Это мне рассказала Шурочка.

Я узнал, что у Кати есть швейная машинка и Катя шьет красивые наряды себе и подругам. Денег она за это не берет, ей нравится шить красивые вещи.

У Кати был мальчик Андрей. Они вместе учились в школе. Он ее любит. Когда случилась вся эта история, Андрей стал звонить каждый день утром и вечером. Катя разговаривала с ним холодно. Собственно, она и не разговаривала, а только слушала его и произносила «нет». Потом она перестала подходить к телефону.

Я раньше полагал, что чувство долга и ответственности перед другим человеком испытываешь в том случае, если сам принял их на себя. Оказалось, что это не так. Я вспомнил фразу Сент-Экзюпери: «Мы в ответе за всех, кого приручили». Как выяснилось, мы в ответе даже за тех, кого приручили нечаянно. Я не мог не думать о Кате, мне хотелось знать о ней больше, хотелось ее понять. Я оказался втянутым в ее жизнь и участвовал в ней помимо воли, но с чувством странного, неосознанного долга. Ей не нужен был мой долг, он обижал ее, а ответить любовью я не мог. Моя любовь мне не принадлежала.

Прошел месяц с того дня, как я начал принимать сеансы. Это был трудный месяц. Мы часто оставались всей лабораторией после работы, пили чай и разговаривали. Две молодые девушки, по существу девочки, двое мужчин в расцвете лет и старик, у которого была пятилетняя внучка. Мы разговаривали о жизни и о пустяках, вместе выбирали подарок внучке Игнатия Семеновича, Арсик разворачивал перед нами гигант ские картины будущего — они были то ужасны, то ослепительны, — говорили о странностях любви, и нам было просто и хорошо друг с другом. Каждый из нас уже выбрал свои цвета и углублял чувства общением.

Интересно, что прибор Арсика действовал на нас совершенно различно. Девушки просматривали подряд все диапазоны спектра, останавливаясь дольше на сердечке, пронзенном стрелой. Но если сначала желто-зеленые линии любви действовали на них болезненно и угнетающе, то постепенно они научились извлекать из них радость Они стали очень хороши и приветливы. Иногда мы вчетвером ходили в кино или в кафе-мороженое, а потом провожали Катю и Шурочку в разные концы города.

Я совсем не смотрел желто-зеленую часть спектра. Я знал, что, кроме забытой мною любви, я ничего не увижу. Мы с Арсиком специализировались на «котенке». У меня багровые тона вызывали самопознание, самоуглубление и стремление к совершенствованию души. Арсика бросало к социальным явлениям. Он читал газеты и плакал. Он так остро реагировал на сообщение о каком-нибудь землетрясении, на фельетон или коммюнике, что иногда его приходилось сдерживать, чтобы он не натворил глупостей.

Старик наш рассматривал в основном «солнышко» и «скрипичный ключ». Он стал мягок, добродушно смотрел на наши увлечения, но допускал иногда странные высказывания о том или ином историческом периоде или деятеле — об Иване Грозном, например, — чем совершенно разрушил наши представления о собственной ортодоксальности.

В институте между тем творилось что-то непонятное

Мы за нашими невинными забавами как-то упустили из виду, что живем в большом коллективе и не можем не зависеть от него. И вот организм, именуемый нашим Институтом физико-технических исследований, а сокращенно ИФТИ, словно прислушиваясь к маленьким странностям внутри себя, забеспокоился: а не болен ли он?

Инфекция распространялась незаметно. Сначала, как я уже говорил, к нам в лабораторию стали приходить сотрудники других отделов, чтобы взглянуть на установку Арсика и удостовериться, что с ее помощью можно наблюдать красивые картинки. Вскоре я был вынужден ограничить поток желающих. Мы установили для них специальные часы, вывешивали график, а потом стали выделять под просмотр выходные дни. Я написал докладную директору. В ней я просил разрешения на проведение экспериментов в субботу и воскресенье ввиду важности и срочности темы. Директор разрешил, но помощник директора по кадрам Дерягин вызвал меня, чтобы выяснить некоторые детали.

— Учтите, что мы не можем оплачивать сверхурочные, — сказал он.

— Я знаю, — ответил я. — Мы и не просим.

— Трудовой энтузиазм? — спросил он, хитро взглянув на меня.

— Интересно, — пожал плечами я.

— И отгулов не даем, — сказал он.

— Хорошо.

Видимо, это показалось ему совсем уж подозрительным. Он вместе со мною пришел в лабораторию и повертелся вокруг Арсиковой установки. Потом взглянул в окуляры. Указатель в это время был установлен в положении «капелька». В этом диапазоне преобладают синие тона, они вызывают глубокую печаль, часто слезы. Помощник директора, понаблюдав секунды две, отпрыгнул от окуляров, удивленно взглянул на меня и ушел, не сказав ни слова о своем впечатлении.

Говорили, что в этот день он подписал несколько заявлений, которых в другие дни не подписал бы ни за что.

Так или иначе, в нашу лабораторию зачастили люди. Было такое впечатление, что они соскучились по свету. От них мы узнавали, что в других отделах живо обсуждается открытие Арсика, которое находит и сторонников, и противников.

Вскоре к нам зашел профессор Галилеев. Я уверен, что он зашел неспроста. С тех пор как мы от него отпочковались, я с ним встречался только в кафе во время обеда и на разных заседаниях. Внешне мы сохранили отношения ученика и учителя, но я ощущал трещинку, которая возникла, когда я защитил диссертацию. Профессор несколько ревниво отнесся к моему желанию работать самостоятельно. Обычно он держал учеников под крылом, пока они не защищали докторскую. Может быть, я был неправ, когда отделялся, не знаю. Но внешне, повторяю, все осталось по-прежнему.

— Читал отчет Арсика и Игнатия Семеновича об элементе, — сказал он. — Остроумно. Надо патентовать… А как твои дела?

— Пока не густо, — сказал я. — Сделал два счетчика. Бьюсь над устройством ввода, оно съедает все быстродействие…

— Ну-ну… — сказал профессор, скользя взглядом по установкам. — Кстати, мне рассказывали о приборе Томашевича. Где он?

Я кивнул на установку Арсика. За нею как раз сидела Татьяна Павловна Сизова, ученый секретарь. Арсик помогал ей настраиваться на «сердечко, пронзенное стрелой». Профессор подошел к ним и, склонив голову набок, принялся рассматривать детали установки.

Татьяна Павловна оторвалась от окуляров и покраснела.

— Я вас, Татьяна Павловна, и не узнал, — сказал Галилеев. — Вы в последнее время помолодели.

— Что вы, Константин Юрьевич! — смутилась она.

— Можно взглянуть? — спросил профессор. Татьяна Павловна встала и уступила ему место за окулярами. Профессор дал Арсику обмотать свою руку ленточкой, добродушно шутя по этому поводу. Он говорил что-то про кабинет физиотерапии. Потом он приник к окулярам и обозрел все диапазоны. Смотрел он около получаса. Это была очень сильная доза, по моим понятиям.

— Так… Занятно, — сказал он и встал. Лицо его было непроницаемо. — Между прочим, если смотреть будете вы, а управлять спектрами буду я, эффект может быть другим. Вы об этом подумали? — обратился он к Арсику.

— Нет… — сказал Арсик после паузы.

— То-то, — спокойно произнес профессор и ушел из лаборатории.

Арсик тут же тактично выпроводил Татьяну Павловну и принялся возбужденно бегать от стола к столу.

— Каков старик! — восклицал он. — Как же мы это упустили?

— Не может быть ничего страшного… — сказал я неуверенно.

— А вдруг?… Мы с тобой думаем, что у каждого есть благородные чувства. Есть душа, есть потребность любить… А если это не так? Представь себе, что я обмотаю этой ленточкой руку законченного негодяя, а смотреть картинки будут Катя с Шурочкой… Кто сказал, что полосы спектра пробуждают только добрые чувства? Ненависть, зависть, злоба тоже чрезвычайно эмоциональны…

— Надо проверить, — сказал я.

Арсик остолбенел. Он уставился на меня с ужасом.

— Как?! — вскричал он. — Ты понимаешь, что говоришь? Кого ты возьмешь в испытуемые?

— Любого из нас, — спокойно сказал я. — Или ты полагаешь, что мы все ангелы? Что в каждом из нас недостаточно зла и подлости?

— Я могу знать это только о себе. Мне было бы больно, если бы ты… — сказал Арсик, отвернулся и вышел.

Больше мы этой темы не касались. Но Арсик стал еще более задумчив и нервен. Я понимал, чтeq \o (о;?) его мучает. Как всегда бывает в науке, его открытие могло помочь людям, но могло и навредить. Все дело в том, кто им пользуется. Арсик, вероятно, непрерывно думал об этом, да еще подстегивал размышления своими же спектрами.

У него ввалились и покраснели глаза от долгих наблюдений.

Вокруг нашей лаборатории складывалась напряженная обстановка. Ходили разные слухи. Где-то в других лабораториях, на других этажах института, происходили странные события, и их неизменно связывали с установкой Арсика, потому что почти везде были люди, которые ею пользовались.

В лаборатории рентгеноскопии украли сумочку. Одна из сотрудниц немедленно уволилась, потому что не могла больше работать. Ей не давала покоя мысль, что все подозревают друг друга. Тихо, негласно, но подозревают. И это так и было. Ничего в этом не было особенного. Но она уволилась, потому что смотрела свет Арсика.

Самое грустное, что на нее и подумали, когда она уволилась.

Ну, не станешь же каждому тыкать в глаза окуляры, приматывать их за запястье к установке и твердить: «Смотрите! Смотрите, вы станете другими людьми! Потрудитесь немного душою, что вам стоит?»

Интересно, что ходили к нам в лабораторию на сеансы, в основном, одни и те же люди, про которых было и так известно, что совесть у них есть. Многие не ходили из-за лени, а мерзавцев к установке Арсика просто было не подтащить. Они прослышали о чудесных свойствах света и повели войну. Институт раскололся на два лагеря.

Я вынужден был писать объяснительные записки. В них я объяснял, почему разрешил эксперименты, зачем допустил к ним посторонних, какую цель они преследуют.

Разве я мог написать: «Эксперименты преследуют цель сделать всех честными людьми»?

В институте улучшилась трудовая дисциплина. Меньше стали курить в коридорах. Многим стало не все равно. Мы с Арсиком замечали, что стало не все равно, и радовались про себя. Разные проходимцы, которые раньше чувствовали себя в безопасности, взволновались. Они строчили докладные и даже анонимки. Нам припомнили моральный облик, трудовую дисциплину, несдачу норм ГТО. Атмосфера в институте становилась все напряженнее. Примерно, как у нас в лаборатории, когда мы только начинали.

Но у нас в лаборатории пять человек, и все воспитывались светом. В институте же было больше тысячи. Поэтому масштабы явления были совсем другие.

Однажды утром мы нашли Арсикову установку разбитой. Кто-то ударил по окулярам кувалдой, разбил коммутационный блок, а доску с датчиками попросту украл.

Арсик со слезами на глазах стоял над изуродованной установкой, над могилой спектров радости и совести, и растерянно говорил:

— Как это можно, Геша?… Я же хотел, чтобы лучше, чтобы добрее…

Катя и Шурочка плакали. Игнатий Семенович обреченно вздыхал.

— Я предполагал, я чувствовал… — бормотал он.

Я пошел к директору. Директор выслушал меня и назначил комиссию. Это все-таки выход — назначить комиссию. В комиссию вошли помощник директора по кадрам Дерягин, профессор Галилеев, Татьяна Павловна Сизова и я. Своим чередом шло следствие через милицию. К нам приехали сотрудники в штатском, осмотрели разбитую установку, завернули в тряпочку кувалду и увезли.

Через несколько дней наша комиссия стала заседать. Решили опросить сотрудников моей лаборатории. Я как лицо заинтересованное вопросов не задавал и сидел молча. Первой вызвали Катю.

Она вошла в кабинет Дерягина, где мы заседали, и села на стул. Несколько секунд длилась пауза, никто не решался первым начать расспросы. Затем Татьяна Павловна, кашлянув, обратилась к Кате. С такими интонациями обращаются к трехлетним детям.

— Катюша, расскажите нам о… Что вы видели в установке Арсения Николаевича?

— Вы же сами смотрели, Татьяна Павловна, — сказала Катя. — Вы же знаете.

Татьяна Павловна поджала губы.

— Я в научных целях… — сказала она.

— Вас кто-нибудь принуждал к участию в опытах? — спросил Дерягин.

— Нет, — коротко ответила Катя.

— А скажите… — начал профессор Галилеев. — Как вы лично оцениваете воздействие опытов на вас? Что вы чувствуете?

Катя потупилась. Я знал, что сказать неправду она не сможет, — слишком долго она смотрела картинки Арсика. Потом Катя резко подняла голову и улыбнулась. Улыбка была бесстрашной, открытой, такой, что помощник директора бросил испуганный взгляд на профессора.

— Мне хорошо, — сказала Катя. — Я люблю. Я счастлива. Вы даже понять не можете, как я счастлива.

Дерягин изучающе посмотрел на меня. Он уже открыл рот, чтобы что-то сказать, но Татьяна Павловна быстро проговорила:

— Вот и замечательно! Вот и прекрасно!.. Товарищи, я думаю, вопросов больше нет?

Галилеев развел руками. Катю отпустили. На ее месте возникла Шурочка. Она была возбуждена и метала в комиссию огненные взгляды. Галилеев спросил ее, что говорил ей Арсик перед тем, как начать опыты. Как товарищ Томашевич объяснил необходимость ее участия? Шурочка вскочила со стула и грозно произнесла:

— Вы Арсика не трогайте! Он здесь ни при чем. Он гений… Вы понимаете? Да вы на судьбу должны молиться, что рядом с ним работаете!

— Прекратите! — прикрикнул на Шурочку помощник директора.

— А я вас не боюсь, не орите на меня, — сказала Шурочка.

Дерягин побагровел. Он покрутил головой и пробормотал:

— Распустились!

— Возможно, я должен молиться на судьбу, — мягко начал профессор. — Я этого не знал. Объясните, почему вы считаете Томашевича гением? Что он сделал такого гениального?

Шурочка махнула рукой и села. Она посмотрела на меня с сожалением, вздохнула и сказала:

— Вы лучше меня должны понимать. Вы же ученые… Я просто смотрела, я ничего не понимаю, это надо чувствовать. Почему Пушкин гений? — усмехнулась она.

— Вы на Пушкина не ссылайтесь, — сказал Дерягин.

— Если бы эти сволочи не разбили установку, вы бы все поняли. Посмотрели бы только… — сказала Шурочка. — Геннадий Васильевич, почему вы молчите? Вы же все понимаете! — обратилась ко мне Шурочка.

— Успокойся и позови Игнатия Семеновича, — сказал я.

Комиссия проглотила мое распоряжение. Шурочка ушла, в кабинете стало тихо. Тучи сгущались над столом помощника директора по кадрам. Уже слышались отдаленные раскаты грома. Атмосферное электричество щелкало неожиданными искрами в обивке дивана и чернильном приборе с бронзовым медведем, стоявшим на столе.

Вошел Игнатий Семенович и с ходу сделал заявление. Он сказал, что не понимал сути опытов Арсения Николаевича, они даже казались ему вредными, но потом он пересмотрел свою позицию и понял, что открытие Томашевича сулит человечеству огромные блага морального порядка. Благодаря ему, сказал Игнатий Семенович, произойдет всеобщее повышение сознательности на базе роста личной совести.

— Выражайтесь яснее, — сказал Дерягин.

Видимо, старик хорошо продумал свою речь. Он выдвинул на первый план моральный кодекс и шпарил по всем его пунктам. Получалось, что каждый диапазон Арсиковой установки соответствует тому или иному пункту. Между прочим, так оно и было на самом деле, просто с этой точки зрения никто пока установку не рассматривал.

— Значит, все станут дисциплинированнее? — спросил Дерягин.

— Да, — твердо ответил Игнатий Семенович. — Не будут опаздывать на работу, совесть им этого не позволит.

— Совесть? — настороженно переспросил Дерягин.

— Не в совести дело, а в общественном транспорте! — воскликнул профессор Галилеев. — Извините, Игнатий Семенович, но это все чепуха. Идеализм чистейшей воды.

— Идеализм? — опять переспросил помощник директора и задумался.

Я почувствовал, что Игнатий Семенович несколько выровнял крен нашего корабля, возникший после выступлений лаборанток. Но впереди еще был Арсик, как всегда непредсказуемый.

Он вошел в кабинет спокойно, вежливо поздоровался и сел не на стул, а на диван рядом со мною. Мы с ним сидели на диване, в кресле напротив сидела Татьяна Павловна, а за столом помощник директора и профессор.

— Только не лезь в бутылку, — успел шепнуть я Арсику.

Он чуть заметно пожал плечами. Профессор начал говорить. Он довольно пространно, как всегда пользуясь изысканными оборотами речи, обрисовал положение дел. Оказывается, комиссия была призвана решить, нужно ли продолжать работу по данной теме, то есть создавать новую установку взамен разбитой и проводить дальнейшие эксперименты. Для меня это было новостью. Я полагал, что наша задача состоит в том, чтобы обратить идею Арсика на службу обществу. Институту хотя бы. Мне казалось, что с помощью приборов Арсика можно кое-что поправить.

— Какую цель вы преследовали, когда начинали работу? — спросил профессор.

— Понимаете, — сказал Арсик, — многие не знают, как заполнить жизнь. Начинают пить, например. Им делается веселее. Я заметил по себе, что стал менее радостным. Мне это не понравилось. В детстве было лучше. Мне захотелось вернуть себе яркость жизни, чтобы все звенело, понимаете?…

Профессор осторожно кивнул. Дерягин что-то записывал в блокнот.

— Я заметил, что стал хуже относиться к людям, не верить им. Это мне тоже не понравилось. Даже работа не помогала, я стал испытывать тоску… Пить мне не хотелось, это не выход. Я почувствовал отравление жизнью и решил вылечиться. Важно было вернуть себе оптимистический взгляд, но как?… Я стал думать. Ум с годами развивается, становится более гибким и сложным. А чувства ослабевают. Я стал искать способ достижения эйфории…

— Чего? — спросил Дерягин, отрываясь от блокнота.

— Надежный и безопасный для здоровья способ достижения эйфории, радости. Чтобы без наркотиков, вина и прочего… С этого я начал. Если бы я не полез в другие части спектра, все было бы хорошо. Можно было бы уже наладить производство портативных эйфороскопов. Бело-голубые тона, красота чистая!

— Ну? — спросил помощник директора, пытаясь ухватиться за логическую нить.

— Вот вам и ну! — неожиданно и со злостью воскликнул Арсик. — Нет чистой радости. Там рядом оказалось столько всего! И печаль, и любовь, и вина. Чего там только не оказалось! Полный комплект… В общем, я своего добился — жизнь стала острее, все на полную катушку. Уж если тоска, так тоска! Такая, что волком воешь. А радость… — Арсик развел руками.

— Вот и смотрел бы только свою радость, Арсик. Разве не так? — участливо обратилась к нему Татьяна Павловна.

— Да-да… — вздохнул Арсик. — Но нельзя.

— Чем вы объясните возникновение конфликтов в коллективе института? — спросил Дерягин.

— Не с того конца начали, — сказал Арсик. Он повернулся ко мне и продолжал: — Знаешь, Геша, я понял, что нужно не так. Я ухожу из лаборатории.

— Почему? — спросил я.

— Так будет лучше.

— Вы твердо решили? — спросил профессор. Арсик кивнул.

— Я думаю, администрация возражать не будет, — сказал Дерягин.

— Ах, как жалко! — вырвалось у Татьяны Павловны.

А Арсик уже достал из кармана заявление и протянул мне. Я взял листок и недоуменно повертел его в руках.

— Что же вы? Подписывайте! — сказал Дерягин.

Я написал на листке: «Не возражаю». Я даже не успел сообразить толком что к чему, а заявление уже было подписано помощником директора.

— Вот и все, — облегченно сказал он. — Мы вас к этому не принуждали.

— Чистая правда, — сказал Арсик и вышел из кабинета.

— Что же это такое? — спросила Татьяна Павловна.

— Все к лучшему, уважаемая Татьяна Павловна, — сказал Галилеев. — Давайте посмотрим на дело практически. Идея требует всесторонней проверки. Мы не можем проводить сеансы облучения со всеми сотрудниками. К сожалению, мы не сможем добиться такого положения, чтобы все без исключения стали ангелами с помощью установки Томашевича. А единичные ангелы нам не нужны.

— Это верно! — рассмеялся Дерягин.

Татьяна Павловна заволновалась, стала предлагать компромиссные решения. Например, создать установку пониженной мощности для приятного времяпровождения. Нечто вроде телевизора. Она сказала, что можно заинтересовать министерство легкой промышленности.

— Да, такой удобный приборчик для пенсионеров. Успокаивающий нервы, — сказал я.

— А почему бы и нет? — сказала Татьяна Павловна.

— Ну его к богу! — сказал Дерягин.

— Чего по-настоящему жаль, так это запоминающего элемента Томашевича, — сказал профессор.

И тут только я понял, что все свершилось, что поезд уже ушел, а я по собственной воле расстался с Арсиком. Как же это получилось? Почему я не защищал вместе с ним наш свет и нашу музыку? Зачем я выбрал позицию нейтрального наблюдателя?

Я полагал, что объективность важнее всего. И только теперь догадался, что никакой объективности нет, не может быть объективности, если одни люди слепые, а другие зрячие. Если ты стал зрячим, то изволь верить в то, что увидел. Изволь отстаивать свой свет, потому что иначе тьма поглотит его. Право быть зрячим нужно подтверждать все время. Каждый день, каждую минуту. В противном случае ты снова ослепнешь.

Я пришел в лабораторию в скверном расположении духа. Мне было стыдно взглянуть на наших.

Они пили чай. Дымился наш электрический самовар. Мой стакан был полон. Все сидели молча, задумчиво, но обреченности я не заметил.

— Геша, попей чайку, — сказал Арсик. — И не расстраивайся… Прости, что я тебя заранее не предупредил.

— Что ты собираешься делать? — спросил я.

— Уеду, — сказал Арсик. — Неужели ты думаешь, что я потерял интерес? Начну по новой.

— И опять будет то же самое…

— Нет, Геша! — хитро сказал Арсик и подмигнул мне. — Теперь я умнее. Теперь я знаю, что не у всех есть душа, а значит, придется воевать.

— Чем же ты собираешься воевать?

— Светом, — сказал Арсик.

— Геннадий Васильевич, мы тоже с Арсиком уходим, — сказала Шурочка. — Не обижайтесь.

— Кто — мы?

— Я еще, — сказала Катя. — Мы поедем на Север.

Я ничего не сказал. Крепкий горячий чай обжигал губы. Я дул на него — в стакане бежали маленькие волны, поверхность чая рябила, с нее срывался прозрачный пар. Пришла печаль и унесла меня далеко из нашей комнаты — в тихую страну, где переливался красками небосвод, изображая полярное сияние. Так вдруг захотелось посмотреть в окуляры установки, сил нет! Но она была темна, осколки линз еще валялись на верхней панели, рядом грустно и добросовестно вздыхал Игнатий Семенович.

Потом они ушли втроем, уже отъединенные от нас общим делом. Через несколько дней мы с Игнатием Семеновичем их провожали. Девушки были настроены решительно, они повзрослели за эти дни. Ехали они в полную неизвестность, за Полярный круг, в небольшой городок, где Арсику предложили работу в институте геофизики. Шурочке и Кате ничего не предлагали, они ехали наудачу.

— Геша, добей запоминающее устройство, — сказал Арсик. — А если… — Арсик замялся. — Если что, то вся схема установки в моем письменном столе. Я взял копии.

— Понял, — сказал я.

Мы расцеловались у вагона. Девушки всплакнули. Игнатий Семенович шумно сморкался в огромный носовой платок. Шел дождь, лица у всех были мокрыми. Поезд тронулся, девушки и Арсик впрыгнули в тамбур и долго махали нам руками. Потом мы с Игнатием Семеновичем шли по длинному, бесконечному перрону.

Уход трех сотрудников из лаборатории расценили как провал моей деятельности начальника. Мы с Игнатием Семеновичем снова влились в лабораторию профессора Галилеева. Территориально изменения нас не затронули, мы остались в той же комнате, рядом с разрушенной установкой.

К нам часто приходили те, кто пользовался светом Арсика. Я не предполагал, что мы успели создать себе столько союзников. Установка была разбита, но теперь она, казалось, излучала невидимый свет. Мне всегда казалось, что хороших людей больше, чем плохих. Теперь я в этом убедился. Люди стали мягче и душевнее относиться друг к другу, а те, кто вел с нами войну — бездельники, карьеристы и прочая шваль, — потихоньку стали уходить из института. Арсик зря поторопился с отъездом.

Даже профессор Галилеев на одном из заседаний отметил, что «последствия экспериментов Томашевича оказались неожиданно благоприятными и заслуживающими серьезного анализа». Но продолжать дело на том же уровне было некому. Это только так говорится, что незаменимых людей нет. На самом деле, Арсик был незаменим со своей головой и, главное, со своим нравственным подходом к делу.

Прошло какое-то время, и мы со стариком, наряду с работой над цифровыми оптическими устройствами, стали восстанавливать установку Арсика. Его записи, найденные в столе, представляли собой удивительное сочетание точных математических расчетов с философскими заметками и психологическими наблюдениями. «Чувство долга перед обществом позволяет пренебречь первым членом уравнения в сравнении с остальными», - так писал, например, Арсик, обосновывая свои расчеты. Это был странный математический аппарат. Арсик действительно был физиком от поэзии.

Я получил три письма от Кати. В них она рассказывала, как они устроились, описывала городок и новых знакомых. О работе Арсика она не писала. В ответных письмах я рассказывал о нашей работе и ностальгически вспоминал время, когда мы все вместе смотрели чудесные спектры.

Прошла зима. Мы со стариком сдали опытный образец запоминающего элемента и несколько типов счетчиков и устройств связи. По существу, у нас имелось теперь все, чтобы создать принципиально новую вычислительную машину с великолепным быстродействием. Только это почему-то было уже неинтересно.

Параллельно с элементами мы восстановили установку Арсика. Правда, нам не удалось достичь прежних параметров, но экспертизу душевных состояний и поступков окружающих мы производим вполне прилично. Мы умеем различать истинные мотивы, видеть в зародыше своекорыстие, подлость, тщеславие, страх. В первую очередь, естественно, в себе.

Одновременно мы испытываем эйфорию.

Как-то весной я наткнулся на статью в молодежной газете. Статья была об институте, в котором работает Арсик. Рядом была фотография. На ней я узнал Шурочку и Катю. Они были в белых халатах, вокруг них сидели дети дошкольного возраста. У всех детей в руках были коробочки с окулярами, вроде стереоскопов, в которые они смотрели. Подпись под фотографией гласила: «Воспитатели детского сада № 3 Катя Беляева и Шура Томашевич проводят занятия по эстетическому воспитанию с прибором А.Н.Томашевича».

Обе мои бывшие лаборантки изменили фамилии.

В статье рассказывалось о приборах Арсика, которые стали применяться в детских садах и школах. Говорилось об эстетическом воздействии света, об этике не было пока ни слова.

Я наконец понял, с какого конца решил начать Арсик.

Пускай они смотрят его свет. Пускай их будет больше. Пускай их станет много — умных и честных людей, тогда они смогут что-нибудь сделать.

Возможно, уже без Арсика.

Между прочим, совсем недавно я неожиданно его увидел. То есть не самого Арсика, а его портрет. Это произошло в том парке, где есть загородка с кривыми зеркалами. Однажды, проходя мимо нее, я вспомнил, как увидел там Арсика. Я заплатил пять копеек и вошел в павильон. Все зеркала висели на своих местах. Я медленно бродил между ними, обозревая свои искаженные изображения.

Какой я на самом деле?… Вот узенький, вот широкий, с короткими ножками, вот у меня огромное лицо, а вот маленькое. Вот я извиваюсь, как змея, а там переворачиваюсь вверх ногами. Моя форма непрерывно меняется, и все же что-то остается такое, позволяющее узнавать меня в самых невероятных метаморфозах.

В загородке никого больше не было. Женщина-контролер дремала на стуле у входа. Ее не удивляло, что взрослый человек ходит без улыбки от зеркала к зеркалу и рассматривает себя.

И вдруг я увидел в одном из зеркал Арсика. Он стоял и улыбался во весь рот, глядя на меня. В глазах его было сияние. В одно мгновение почему-то мне вспомнилась та картинка поразительной ясности — летающий над зеленой лужайкой мальчик — которую впервые показал мне Арсик. От неожиданности я отступил на шаг, и Арсик исчез из зеркала. Тогда я осторожно нашел точку, из которой он был виден, и принялся его разглядывать. Арсик был неподвижен — моментальный кадр, оставшийся в зеркале.

Я зажмурил глаза, потом открыл их — Арсик продолжал улыбаться. Тогда я внимательно осмотрел соседние зеркала. И тут до меня дошло, что я стою в особой точке огромного запоминающего элемента Арсика — в точке вывода изображения. Три кривых зеркала были расположены так, что составляли вместе этот запоминающий элемент.

— Простите, — обратился я к женщине у входа. — Вы знаете этого молодого человека?

— Которого? — встрепенулась она.

— Вот здесь, в зеркале, — сказал я, указывая пальцем на Арсика.

— А-а! — протянула она, зевая. — Это Арсик. Арсик его зовут. Он в цирке работает.

— В цирке? — удивился я.

— Ну да… Прошлый год часто к нам приходил, нынче что-то не видать. Он ребятишек собирал и фокусы показывал. Один раз перевесил зеркала, девушка ему помогала, встал во-он туда, видите? за ограду… Ее после установили, он велел, чтобы ничего не нарушить… А потом ребятишек ставил на ваше место и себя показывал. А после ушел, как ограду установили, и с той поры все время здесь. Кто знает, приходят, смотрят на него…

Она приняла Арсика за фокусника. Что же, немудрено…

Крашеная ограда закрывала один угол павильона. Там находилась точка ввода оригинала. Арсик оградил ее, чтобы сохранить свое изображение от помех.

В павильон вбежал мальчик лет десяти, купил билет и направился ко мне. Он несколько раз нетерпеливо обошел меня, а потом не выдержал:

— Дядя, подвиньтесь!

Я подвинулся. Мальчик встал на мое место и посмотрел в зеркало. Я уже не видел Арсика, а смотрел на мальчишку. Он замер, лицо у него было внимательным и восторженным, и он не отрываясь смотрел в одну точку. Что он думал, молча разговаривая с Арсиком? Куда устремлялась его душа?

«Он оставил себя здесь, чтобы не погас огонек, — подумал я. — Пускай они смотрят. Пускай их будет больше. Пускай их станет много…»