"Человек, который отказался от имени" - читать интересную книгу автора (Гаррисон Джим)

Глава III

Теперь мы подошли к тому, с чего начали, и находимся в настоящем времени – чудесная иллюзия для тех, кто привержен понятиям "вчера", "сейчас" и "завтра". Каждый вечер после долгой прогулки и легкого обеда Нордстром танцует один – абсурдное зрелище: сорокатрехлетний мужчина, отец, бывший муж, степень с отличием Висконсинского университета 1958 г., в тридцать пять лет – вице-президент по финансам компании "Стандард ойл оф Калифорния" и т.д., – если по этим простецким приметам можно отследить нашего млекопитающего. Но все они – отброшенные атрибуты. Нордстром означает – "Северный шторм", и говорит это немногим больше, чем "Ворона". Из телефонного справочника много не узнаешь. Сейчас в Бостоне, нашем Санкт-Петербурге, зима, и человек танцует – несколько неуклюже, правда, и с бессмысленным упорством. Иногда просто подпрыгивает на месте. Однажды вечером с хозяином кулинарии он пошел на матч "Селтикс" – "Денвер наггетс", чтобы увидеть величайшего прыгуна из всех – Дэвида Томпсона. Томпсон пролетел в воздухе с поворотом на 360 градусов и через себя, за спиной, вбил мяч в корзину, даже не улыбнувшись потом. Зрители вскочили с мест, мгновение тишины, и дружный ор в честь этого номера, который был не столько вызовом земному тяготению, сколько опровержением того, что мы знаем о тяготении. На выходные приехала Соня, и он повел ее с Филиппом на балет, смотреть Барышникова. Нордстром был в костюме от Кардена, когда-то выбранном Лорой, – он стеснялся его носить и никогда не надевал. В фойе, во время антракта, красивые и не очень красивые женщины улыбались ему, полагая, что он кто-то, кого они должны знать. Поздно вечером устроили праздничный ужин по случаю того, что Филиппу присудили стипендию и следующий год он будет заниматься в Уффици. Соня уедет с ним в июне, после выпуска. За ужином Филипп болтал о смерти. Его отец умер, когда Филиппу было четырнадцать лет, и он стал поздно ложиться, курить сигареты и одеваться неряшливо. После он прочел у одного французского автора рассуждение об "ужасной свободе", наступающей со смертью отца. На свете не остается никого, чтобы судить тебя. Соня попыталась его заткнуть, решив, что разговор бестактен по отношению к отцу. Нордстром сказал, что не стоит беспокоиться из-за чепухи, а о самой идее, хотя она показалась ему безобразной, подумал, что это, может быть, правда. Самому ему повезло с отцом, который был целиком за то, чтобы Нордстром поступал по велению сердца – хотя удивительно, что лишь в последнее время сын стал к его велениям прислушиваться.

Ночью у Нордстрома сделалась бессонница, потому что он не потанцевал два часа. Балет ему понравился, но зритель в нем постепенно умирал: он становился любителем в истинном смысле – тем, кто любит делать сам и открыт жизни, как начинающий, – открытость эта но понятным причинам была утрачена после детства. Сейчас, в энергетической бессоннице, он понимал, что не может включить проигрыватель в три часа ночи – Соня и Филипп спят. Он встал и на цыпочках в пижамных брюках перешел в кабинет, где час танцевал без музыки, под тиканье часов и шорох собственных босых ног на ковре.

* * *

17 февраля 1978. Планировал долгое путешествие после того, как уйду от дел, – по Ю.Америке и Африке. Поразительно, до чего близки Рио и Дакар. Вот уже месяц, как стол завален атласами, картами из «Нэшнл джиографик», путеводителями, но энергия быстро исчезает. Зачем я хочу узнать чужое, если не знаю знакомого. Недавно утром впервые за много лет действительно заметил свою щиколотку. Мне нравится ворона на альбоме «Грейт-фул дзд», танцевать под их музыку очень трудно. Купил парку и сапоги-снегоходы в спортивном магазине на Бойлстон-стрит и много ходил после работы. Снег в этом году замечательный, хотя иногда и парализует город. Лучшее время для гуляния – от пяти до восьми. Сперва электрический позыв у людей попасть домой с работы, потом обеденное затишье, потом у них вечерний выход в город. Провел много времени, помогая людям вытащиться из сугробов на стоянках. Висконсин делает из тебя специалиста по снегу и вытаскиванию. Старик с женой погребены в своем «крайслере» – я их откапывал, потому что у старика одышка, а потом раскачивал машину, пока она не вылезла. Он дал мне пять долларов и не желал взять обратно. Сказал: «Это на горячий ужин и выпивку». Отдал их через несколько кварталов бездомному. Купил дюжину гавайских рубашек в «Джордан Марше» – для путешествия, к которому, кажется, охладел, хотя сказал в бюро путешествий, чтобы действовали. Всегда считал их безвкусицей, но теперь мне нравится их шелковистость, странная расцветка, хотя за пределы квартиры ни в одной не выходил – не было случая. Стал думать о своей кулинарии, что в моем увлечении новой cuisine minceur[4] есть нарциссизм и частично глупость, хотя и несколько хороших идей. Люди могли бы есть все, что захотят, если бы не отказывались слегка утруждать тело. С тех пор как танцую, ремень подтянулся на две дырочки. Внимательно изучал камбалу, из которой приготовлял филе, – чтобы лучше прочувствовать, чем питаюсь. Тонкие жемчужного цвета косточки, хребет, в котором через желеобразный жгутик тело получает указания от маленького мозга. Плыви туда-то, и туда-то, и туда-то. Интересно, что она видела в своей водной жизни. Приготовил court bouillon[5], чтобы не пропала эта тушка – к тому времени, когда я перестал ее изучать, она приобрела непропорционально большое значение. Потом сварил горсть вермишели про запас, перекусить после танца. Эта неделя прошла под знаком рубца – по ошибке мясника купил слишком много: рубец по-милански, menudo – мексиканское жаркое из рубца, затем справедливо славящийся рубец a la mode de Caen[6]. У старика в экспедиции рак печени; провел решение о бонусе – он хочет умереть на родине, в Голуэе, в Ирландии, где у него живет мать. Моя написала, что у нее все благополучно и к ней переезжает двоюродная сестра, тоже вдовая. Пишет, что получила хорошее письмо от Лоры. В такси случилась эрекция, когда подумал о ее заде – не так подумал даже, как представил. У нее была маленькая грудь, но она справедливо гордилась ногами и задом. Сколько лет прошло, но до чего ясно помню ее танец под Дебюсси в жарком спортзале. У меня уже были кое-какие интуитивные представления о сексе, но в целом искаженные. Например, я видел фильм «Прелестная малышка»[7], и хотя девушка – первостатейная красавица, сексуально привлекательна на самом деле ее мать. Непрожитая жизнь – вот из-за чего влечет мужчину к такой юной девочке. Быть двенадцати– или тринадцатилетней, быть беззаботной и глупой, неуклюже грациозной. Лицо мира кажется пугающим, ничего удивительного. За одну ночь она превращается в свою мать. Я часто вспоминал с вожделением ту студентку у раковины в Марблхеде – но таким событиям свойственно не возвращаться. Например, госпожа Дитрих, как она предпочитает себя называть, замужем за архитектором-планировщиком, бездетная, около тридцати пяти лет, секретарь, хотя свободно могла бы руководить компанией. В прошлый четверг мы проработали двенадцать часов, готовясь к аудиту, – последние три на квартире после того, как я приготовил легкий ужин. Работа была напряженная и монотонная, и после, чтобы снять напряжение в усталых шеях и глазах, выпили бутылку шампанского. Я тесно общаюсь с этой женщиной уже три года, но был поражен тем, как на нее подействовало вино. Она расплакалась и сказала, что плачет обо мне – евреи отняли у меня и жену, и дочь. Так неожиданно, что стало смешно, и я сказал: будет вам, госпожа Дитрих, это полная чепуха. Она обняла меня, и я понял, что она хочет в постель, а про себя подумал, что на мой вкус пухловата. Занимались довольно долго по очереди друг на дружке, и в какой-то момент я вдруг «очнулся», глядя на ее зад, и сказал себе: «Это – реальность». Ощущение жило во мне несколько дней. И так же, как прошлым летом, когда жарил ягненка, решил в этом не сомневаться, поскольку мне кажется, что сомнение – часто форма жалости к себе, такой как бы скулеж по поводу существования. Бедный я, жалкий и всякая такая ерунда. Генри не сомневался, что поможет отцу добраться до смерти, откроет ему ворота и пожмет руку перед тем, как он уйдет в небытие, или что там еще представляет собой вечность. Я не читаю книг по вопросам мистики, где людям вроде лютеран приписываются особые способности. Я вел дела с азиатами в Токио и нахожу, что они не отличаются от нас. Генри – один индеец из сотни несчастных, которых я знал. Он подарил мне черепаший коготь. Очень смешно было, когда в конторе госпожа Дитрих делала вид, что ничего не произошло, – очень по-немецки. При свете дня интимности могут быть пугающими. Как тогда, когда заблудился, а потом нашел гравийную дорогу, я всерьез думал о том, чтобы отказаться от денег и поста. И что лучше бы я готовил омлеты. В молодости, когда приходилось мотыжить сад или рыть яму для помойки, я возмущался этим, а потом забывался за многочасовой работой. Госпожа Дитрих так скована потому, что старается быть госпожой Дитрих каждую минуту. Как Филипп старается быть особенным и потому говорит беспрерывно, словно боится, что исчезнет, если замолчит. Какие мы все странные. Минуту назад занимались бухгалтерией и вдруг налезаем друг на дружку, как собаки. Или медведи. Генри и отец один раз видели в бинокль, как медведи спаривались на другом берегу озера, в Канаде. На днях прочел, что киты совершают гомосексуальные акты.

* * *

Весна для Нордстрома выдалась до противности трудной. Невероятно сложным оказался уход с работы. Владельцы компании, семья нью-гемпширских аристократов, чудаковатые янки, очень не хотели расставаться со своим вундеркиндом-администратором. Предлагали все на свете, а когда их щедрость была отвергнута, вознегодовали. Еще труднее и смутительнее было раздать деньги. Соня их не желала, а мать ударилась в истерику. Человек из брокерской фирмы "Э. Ф. Хаттон" настаивал, чтобы Нордстром показался психиатру.

Нордстром легко согласился – из любопытства, а кроме того, понимая, что, на взгляд окружающих он творит нечто возмутительное. Мать печалилась, что он всю жизнь тяжело работал ради этих денег. Брокер поехал в Нью-Йорк встретиться с Соней, в надежде, что она уговорит отца вести себя разумно. Соня приехала в Бостон, и они обедали с брокером, которого Нордстром на самом деле очень уважал. Нордстром вел себя смирно и к концу дня убедил их, что отдаст двадцать пять тысяч Одюбоновскому обществу, хотя никакой особой слабости к птицам не питал. В выходные он любил часами наблюдать за прибрежными птицами возле Ипсвича, но не интересовался их названиями. Увидев какую-то породу второй раз, он вспоминал, как видел ее впервые. Так что ему не было нужды ходить с определителем.

Не сказать, что близкие тревожились за Нордстрома безосновательно. Откуда им, с их собственным складом ума, было знать, что он не очередной полудурок, свихнувшийся от трудностей, осознанных и неосознанных, из которых складываются наши жизни? Соня, с цинизмом молодости, думала, что отцу поздно меняться. Лора, с которой тоже связались, отказалась вмешиваться, считая, что вся эта история глупа и вместе с тем очаровательна, – так же, как и брокер, она верила вульгарным рассуждениям касательно мужского климакса, кризиса среднего возраста к так далее – тарабарщине, такой же кощунственной по отношению к жизни, как непреложный факт участия власти в существовании каждого человека. Мать же, воспитанная в понятиях протестантской бережливости, считала просто, что люди должны держать деньги про черный день. Она написала Нордстрому о том, как видный гражданин Райнлендера заболел раком, и в безнадежных стараниях спасти ему жизнь на медиков было потрачено около семидесяти тысяч долларов. Озабоченность госпожи Дитрих имела более приземленный характер – в подоплеке ее лежала надежда на еще одну любовную сессию с Нордстромом до того, как он убудет. Муж ее выполнял свои обязанности чисто номинально и после эякуляции засыпал, тогда как Нордстром был не в пример игристее, по-видимому, хорошо обучен женой.

* * *

В утро психиатрического визита Нордстром прошел пешком из Бруклайна в Кембридж. Дело было в том, что в процессе напряженного изучения реальности он сделался слегка придурковат. Он понимал это и решил, как говорят, "показаться". Было ясное утро в начале мая, и, переходя Коммонуэлс-авеню, он остановился на островке безопасности, чтобы посмотреть на пассажирский самолет, подлетавший к Логану. Серебристая машина выглядела красиво на фоне ярко-голубого неба. Он задержался в Оллстоне и позавтракал итальянским сэндвичем с колбасой, зеленым перцем и луком. С холодным пивом было очень вкусно, и он поговорил на ломаном итальянском с буфетчиком, раздумывавшим, на какое число поставить доллар[8]. Двинувшись дальше, Нордстром опять решил, что ничего одинакового во вселенной нет.

Одно количество не может равняться другому качеству. Никакие два яблока на свете не одинаковы, никакие две машины перед светофором, никакие два из трех или скольких там миллиардов людей на свете. Он рассмеялся вслух над философской наивностью своих мыслей, но это не убавило их напряженности. Неодинаковы собаки, дни, часы и мгновения. И наконец, он сам не такой же, как вчера, и отличается, пусть неуловимо, от себя же мгновение назад. Подойдя к мосту около Гарвардской школы бизнеса, он посмотрел на воду, потемневшую от вчерашнего ливня. Это была река Чарльз, и Нордстром всегда считал, что она лишена очарования студеных чистых рек северного Висконсина, хотя любители истории убеждали всех и каждого, что с рекой связана большая история. Сегодня у Нордстрома не было мнения о реке Чарльз. Он просто смотрел на нее. В последнее время он особенно устал от ненужных мнений и старался от них избавиться. Ловил себя на мыслях, какие бывают у каждого: слишком жарко, слишком холодно, слишком зелено, слишком жирное, слишком острое, уродливое здание, старые шлепанцы, громкая музыка, приятная женщина, толстый человек. Не в том дело, думал он, что не надо проводить различия, просто стало скучно возбуждаться, составляя мнение обо всем на свете. В той мере, в какой ему удалось преодолеть этот рефлекс, он ощутил в себе большую легкость и гибкость. Беспокоило то, что жизнь, окружающий мир стали казаться более хрупкими, почти эфемерными. Например, он смотрел на реку так долго, что забыл, что это такое. Пожилая дама с магазинной тележкой остановилась рядом и заглянула через перила – посмотреть, на что он смотрит; Нордстром, придя, как мы почему-то говорим, в чувство, сказал: "река", и дама, слегка встревоженная, двинулась дальше.

Нордстром прошел по набережной вниз по течению и сел на траву за гарвардским эллингом. Там на скамейке сидел старик в закатанных до колен брюках и грел на солнце голени. Старик глядел на молодую женщину в блузке без рукавов, сандалиях и широкой зеленой юбке: стоя к нему спиной, она катала мячик со своим маленьким сыном. Когда она наклонялась за мячом, западный ветер вздувал ее юбку, и старик смотрел на ее гладкие ляжки. Старик не огорчился, что Нордстром застиг его за подглядыванием, да и сам Нордстром воспринял это полуденное зрелище как удачу. Немного погодя женщина и мальчик перебежали через Мемориал-драйв и навсегда исчезли. Нордстром ощутил подъем, скорее общий, чем сексуальный – хотя и его тоже, но к нему примешивалось довольство от хорошей еды, хорошего пива и еще одно, наверное, более странное чувство, какое бывает, когда отпускаешь только что выловленную красивую форель. Ему показалось забавным, что он так расчувствовался от вида женских бедер.

Час с психиатром прошел довольно легко, без ожидавшихся болезненных моментов. Врач счел про себя Нордстрома чем-то вроде религиозного истерика без религии, судя по всему, совершенно безвредного и для окружающих, и для себя самого. Психиатр был последователем Юнга и без всякого цинизма воспринял очевидную попытку ухода от неудовлетворительной жизни. Он спрашивал Нордстрома, не отягощает ли тот мать и дочь, отдавая им деньги. Нордстрома не особенно огорчил этот вопрос, к иронии он склонен был относиться бесстрастно-аналитически, не упуская из виду ее комизма и не обижаясь на зачастую жестокие вопросы, ею порождаемые. Психиатр проследил за взглядом Нордстрома, смотревшего в окно на полностью распустившийся клен, чья листва уже расставалась с последними оттенками пастельной майской зелени. Пациент своей флегматичностью напоминал ему профессиональных рыбаков из Мэна, где у него был летний дом. Он без доверия отнесся к звонку и словам брокера – он лечил его жену и считал его бессердечным олухом под тонкой коркой бостонского аристократизма. По какой-то непостижимой причине Бостон с пригородами представлялся столицей экзотических неврозов, и случай Нордстрома радовал свежей ординарностью.

– О чем вы в эту минуту думаете? – спросил доктор, заинтригованный устремленным в окно взглядом пациента.

– О Робин Гуде. Этот клен напомнил мне о Робин Гуде. Когда мне было двенадцать лет, мы с другом соорудили хижину на клене и играли в Робин Гуда. Потом друг бросил игру и переключился на бросание бейсбольного мяча в стену сарая, чтобы стать новым Хэлом Ньюхаузером. Я был обижен, потому что мы сделали надрезы на руках и стали кровными братьями. Тогда я перенес дом, чтобы никто уже не знал, где он. Но отец застал меня, когда я таскал доски, и сказал, чтобы я строил на буке – в бук почему-то никогда не бьет молния. Я сказал, что у бука листва не такая густая, в ней ничего не спрячешь. Тогда отец сказал: что ж, рискуй тогда, а потом сказал, что в детстве хотел построить хижину на дне озера и смотреть в окно на рыб.

Нордстром сделал долгую паузу, а психиатру хотелось продлить этот интересный ход мыслей.

– Вам по-прежнему нравится воображать себя Робин Гудом?

– Боже упаси. Я никем себя не воображаю. Для этого мне недостает воображения. Мальчики восхищаются бандитами, потому что бандитам не надо делать ничего такого, чего им не хочется делать. Бандит провернул дело и сидит себе в укромном месте, чистит оружие – ну, понятно. Каждый день они делают, что хотят, и живут припеваючи, по крайней мере, так себе представляешь в детстве. Бандиты считают, что закон – это ерунда собачья, не такое уж редкое мнение. Но, честно говоря, сегодня я думал о подружке Робин Гуда. Марианне или Мириам? У меня в хижине были две фотографии женщины, вид спереди и вид сзади. Как мы тогда говорили, передок и багажник. За эти снимки я заплатил три доллара – голых достать было трудно, и три доллара были большие деньги. Эта женщина у реки, наклонявшаяся, напомнила мне о Марианне или Мириам потому, что на ней была зеленая юбка. Меня там в хижине немного удивляло, что по законам природы у Марианны или Мириам тоже были перед и зад, и Робин Гуд, вероятно, этим свойством пользовался.

– У вас возникли фантазии по поводу этой женщины у реки?

– Нет, в общем-то, нет. Говорю, у меня мало воображения, и я стараюсь воздерживаться от фантазий, так что, если они случаются, это всегда неожиданность. Воздержаться бывает трудновато, когда видишь приятную даму, как сегодня. Может быть, это такая моя глуповатая странность. Я заметил на днях, что, если забываю завести часы, мне непременно хочется узнать, когда именно они остановились. Я помню год, когда перестал искать в кармане центы, которые старше меня. Мне было тридцать три года. Мне немного неловко отнимать у вас время, хотя я его оплачиваю. По правде говоря, деньги перестали меня занимать, когда жена от меня ушла. Я стал к ним равнодушен. Я ужасно ее любил, а потом все это кончилось, особенно для нее, не так даже, как для меня. Я думал, что погубили нас мои амбиции, хотя и ее поспособствовали. Заурядная, в общем-то, история. Я не столько разуверился во всем этом, сколько потерял интерес. Совсем.

– Что вас теперь интересует? – Психиатр прервал очередную долгую паузу Нордстрома.

– О господи, не знаю. Мой папа, умерший в октябре, говорил: интересно посмотреть, где, что и как. Может быть, и мне этого хочется. Может быть, отправлюсь в долгое путешествие. Я как бы вернулся к жизни в июле, и это было приятно. Большинство дней я радуюсь тому, что живу, – без какой-либо конкретной причины. Пристрастился к кулинарии, причем замысловатой.

Нордстром целую минуту смотрел на психиатра и улыбался.

– По вечерам я танцую один, два часа. А иногда, знаете, просто подпрыгиваю.

* * *

Май прошел легко и плавно. Из Чикаго прибыла замена Нордстрому. Устроили скромный прощальный ужин; у многих из администрации нашлись причины не прийти. Нордстрому подарили красивый багажный набор. Госпожа Дитрих плакала, напилась и была отправлена домой на такси; ее планы на вечер пошли прахом, тайное белье куплено напрасно. Под конец, после обхода баров, Нордстром оказался в Дорчестере и до рассвета играл в покер с работниками из экспедиции. Туманным тусклым утром долго шел домой; воздух пах Атлантикой, ветерок едва шевелил листья. В квазиопасном Роксбери ему стало мучительно жалко старого негра, лежавшего в луже кровавой рвоты и окруженного воробьями. Еще через квартал его расстроило больное дерево, и он попытался вспомнить, недоумевая, за что Иисус убил смоковницу. Если ты пренебрег показной учтивостью по отношению даже к государственной религии, тебе недалеко до тамтамов. Длинная, серая, пустынная улица была рекой другого вида. Он мог свистеть, исполнять свою собственную музыку, несмотря на аромат джина в носовых пазухах. На протяжении квартала за ним шла старая собака, и он остановился, чтобы дать ей обнюхать брючины.

Он дошел до дома за два часа, принял душ, поджарил омлет с сыром и запил его белым вином. Лег спать, но уснуть не мог. Сварил кофе и без интереса полистал свой дневник. "Видел хорошенькую девушку на пляже Крейнз-Нек. У нее необычайно большие ноги. Наверняка все лето будет прятать их в песке – закапывать. Жестокость генов. Однокласснику с огромным концом все тайно завидовали в раздевалке физкультурного зала и задразнили до того, что стал стыдливым идиотом. Теперь холостяк, водит снегоуборочную машину и возит гравий, прозвище Дупель". Нордстром прошелся по квартире и увидел в окне напротив девушку в короткой пижаме – она делала гимнастику. Возникла эрекция, больше напоминавшая зубную боль, чем что-либо приятное. Он пожалел, что таким неудовлетворительным для него занятием оказался онанизм. Он высунулся из окна и глубоко вздохнул; при этом его член неприятно ткнулся в подоконник. Она улыбнулась и помахала ему рукой. Он помахал в ответ; сердце у него сильно билось. Она потянулась и ушла в темную глубину комнаты. Он вздохнул, вернулся на кухню и включил радио. Безымянный мужчина пел: "Не говори "Manana"[9], если так не думаешь", и Нордстрому томительно захотелось на Карибское море, хотя он никогда там не был. Джо Кариока или что-то вроде. Он снимет маленькую квартиру, будет пить ром и готовить себе рыбу и моллюсков. Солнце будет жаркое, море голубое. Отчаявшись уснуть, он достал из буфета бутылку кальвадоса и начал писать.

* * *

Май 1978. Черт возьми, девять утра, и не могу заснуть. Выпил больше, чем выпиваю обычно за неделю, но успокоительно не подействовало. Потому что в это время обычно не сплю и не люблю стариковские неизменные привычки. Двадцать лет пользовался одним и тем же лосьоном после бритья. Шел из Дорчестера в трансе. Огорчил старый пьяный негр, к горлу подкатили слезы. Написал Генри письмо с покорной просьбой принять папины рыболовные снасти и охотничью винтовку. В ответ получил открытку с картинкой: «Спасибо Генри» – и все. Попросил мать присмотреть за ним, если заболеет. Пьяницы иногда быстро умирают. Однажды на озере папа сказал это Генри, а Генри сказал, что никто не рождается и никто никогда не умирает. Папа сказал: «Не засерай мне мозги», – и мы все засмеялись. Я еще, помню, подумал, что он говорит серьезно. Прочел в «Нью-Йоркере», как человек тридцать пять дней бродил по Гималаям, чтобы увидеть снежного барса, пережил множество опасностей и так и не увидел. Правда, увидел много следов. Из хижины на дереве видел один раз рыжую рысь. И сопящего барсука. Рысь летела по воздуху. Я зашумел, она развернулась на 360, как Томпсон, и исчезла. Рыси всегда настороже. Позвонил летнему приятелю сефарду, чтобы организовал ужин по случаю Сониного выпуска. Он предложил ресторан в Вилледже? где мне приглянулась официантка. Он сказал, что она вернулась в танцы и там уже не работает, – но, может, пригласить ее для веселья, приперчить ужин? Я сказал, конечно, и послал чек, предоставив меню его вкусу. Думая о ней, чувствую некоторый жар во внутренностях. Расставшись с деньгами, буквально левитировал, но теперь чувство ушло, осталась только небольшая легкость. Дано ли нам начать сначала? Поглядим, как говорил папа. Столько лет с Лорой, и постепенное омертвление, а потом три мертвых года. А потом счастливое оживление, о котором не хочу даже думать из страха, что все вернется вспять. Сейчас, как древний хиппи, закурил косяк из оставленных мне Соней, для успокоения ума. Она считает, что мне полезно, но курю не чаще раза в месяц. Не помню даже, когда так хотел женщину. Помешался от усталости. Они самое лучшее, что есть, на горе или на радость. Сердце ноет. Сейчас подошла бы даже та немолодая негритянка из борделя в Грин-Бее, куда мы школьниками поехали расставаться с девственностью. Я обнимал ее и хотел ласкаться, а ей это показалось смешным. Девушка в зеленом у реки поступила бессердечно. Сейчас я, как они говорят, задвинулся. Имущество почти упаковано. Жду людей со склада. Во вторник после Дня украшения – теперь переименован в День поминовения – забыл, по какой причине. В теплый день украшают могилы. Снова представилась Лора. Почти слышу ее запах. Наше лето в сосновом дощатом домике у речки в Монтане, Соня играет на дворе. Речка шумливая, но успокаивала. Лора варит кофе в одних трусах. Она подвязала волосы и смыла сон над раковиной. Потянулась. Солнце светило через окно сзади на ее бедра.