"Нобелевская премия" - читать интересную книгу автора (Эшбах Андреас)

Глава 49

— Гуннар… — задушенно выдавил Ганс-Улоф. — Не надо шуток.

— Мне не до шуток.

— Что случилось? Ты что, свихнулся?

Он посмотрел на меня, посмотрел на пистолет, снова на меня. Было очевидно, что он не знал, как к этому относиться.

— Ты не находишь, — спросил он наконец, — что если здесь кто-то и имеет право свихнуться, так это я?

— Я не свихнулся, — ответил я. — Наоборот, ещё никогда в жизни в голове у меня не было так ясно, как сегодня.

— Хорошо. Тогда вспомни, пожалуйста, о том, что я твой зять, и убери пистолет.

Я не шелохнулся.

— Я помню гораздо больше, чем ты думаешь. Именно поэтому очень может быть, что мне придётся сейчас пристрелить тебя.

— Гуннар, прошу тебя… — Ганс-Улоф никак не мог взять в толк. Судя по тону, он всё ещё думал, что имеет дело с сумасшедшим. — Мы могли бы обо всём поговорить. Совсем не обязательно кого-то убивать.

Я откинулся назад, опустил руку с оружием, которое просто тяжело было долго держать на весу, но дуло оставил направленным на него.

— Хорошо, давай поговорим, — сказал я и кивнул в сторону телевизора. — Скажи мне одно: ты что, всерьёз ожидал, что София Эрнандес Круз откажется от Нобелевской премии?

Ганс-Улоф оглядел меня, не зная, какого ответа я жду от него, и сглотнул.

— Скажем так, какую-то минуту надеялся.

— Знаешь, почему она этого не сделала?

— Нет.

— Она не сделала этого, потому что я не смог удовлетворительно ответить на её последний вопрос.

Его глаза расширились.

— Что?

— Я не смог на него ответить вразумительно даже для себя самого. Точнее, я вообще не смог на него ответить.

Я мельком глянул на экран. Оркестр играл что-то классическое, и камера держала в фокусе лицо Софии Эрнандес Круз, переполненное чувствами. Она улыбнулась кому-то из публики, и глаза ее блестели влагой.

Если кто и заслуживает по-настоящему Нобелевской премии, так эта женщина. Ей понадобилось всего несколько минут на размышления, и она задала мне именно тот вопрос, который сам я должен был задать себе ещё две недели назад, но до которого я так и не дошёл. Вопрос, который разбирает на части всё, чему я верил, и составляет совершенно по-другому.

— И что же это за вопрос?

— Она спросила меня: «А вы видели хоть одно доказательство того, что Кристина действительно была похищена?»

Лицо Ганса-Улофа дрогнуло. Он поднёс руку ко рту, закашлялся.

— Что это значит? Какое еще доказательство? Что она хочет, чтобы было доказано?

— Интересно, правда? Просто жутко интересно. Она задала мне вопрос, который, в силу того, что не имеет ответа, сам становится ответом на многие другие вопросы. Например, на вопрос, почему вдруг нагрянула полиция, когда я был в офисе «Рютлифарм»? Ведь дело было не в срабатывании сигнализации, она там смехотворная. А в то, что меня якобы кто-то увидел из соседнего высотного здания, я просто не верю. Во-первых, я внимателен и осторожен, ведь я, в конце концов, не новичок в таких делах, а во-вторых, для этого стекло достаточно сильно отражает, даже ночью.

— Я тоже не знаю, в чём было дело. Я в таких вещах не разбираюсь.

— Если подумать, — мрачно продолжал я, — то окажется, что проваливались только те мои операции по взлому, о которых знал ты.

— Я? — взвизгнул Ганс-Улоф. — Что это значит?

— Если бы я в ночь на четверг не проспал и не приехал в Сёдертелье с большим опозданием, то полиция, прибывшая на сомнительный сигнал о якобы заложенной бомбе, захватила бы меня в доме Хунгербюля тёпленьким. Однако когда я вошел в дом Боссе Нордина, мне никто не помешал, — может, потому, что я вошёл туда на одну ночь раньше, чем сказал тебе? И, опять же, ничего не произошло, когда я побывал в Нобелевском фонде…

Его глаза, и без того вытаращенные, расширились ещё больше.

— Ты проник в Нобелевский фонд?

— Только осмотрелся. Зашёл, увидел, вышел. Вполне мирно, даже царапины после себя не оставил. Единственное, прихватил оттуда бланк удостоверения. Но они его не хватятся.

Ганс-Улоф провёл ладонями по лицу.

— Ты сумасшедший. В фонд? Уму непостижимо… — Он оставил своё лицо в покое и принялся теребить воротник рубашки. — Знаешь, то, что ты сейчас делаешь, у нас в науке называется «недопустимым обобщением». Это в высшей степени несерьёзно. Ты берёшь единичный случай и делаешь из него слишком далеко идущие выводы. Было всего одно вторжение, которое действительно сорвалось, и ты навешиваешь на меня бог знает что только потому, что остальные твои взломы обошлись без помех? Это глупо.

— Хорошо, другая тема. Кристина в продолжение двух месяцев звонила тебе каждые два дня, но именно с того момента, как я установил магнитофон, звонки разом прекратились. Что, тоже случайность?

— Гуннар, прошу тебя. Я-то тут при чём?

— Факт остаётся фактом: своими ушами я не услышал от Кристины ни звука.

Лицо его налилось кровью.

— А я-то что мог сделать? Дать ей твой номер телефона? — закричал он. — Да убери ты, чёрт возьми, свой проклятый пистолет.

Я поднял пистолет и нажал спуск. Раздался оглушительный выстрел. Пуля обломила угол шкафа и застряла в стене.

Ганс-Улоф чуть не задохнулся.

— Господи! Я уж думал… Быть того не может… Гуннар! Что это значит?

— Я хотел лишь убедиться, что он действует, — невозмутимо сказал я. — Мы можем подойти к делу и более научно, если хочешь. В науке ведь принято, что выдвигается гипотеза, которая объясняет все наблюдаемые факты, а потом её пытаются доказать, так?

Ганс-Улоф дрожал всем телом.

— Её ведь можно и фальсифицировать, — прошептал он, — но хорошо, давай. Если ты хочешь.

— Я спросил себя, почему, собственно, я вломился в «Рютлифарм», да ещё очертя голову, не имея представления, что это даст. Точнее говоря, это было сделано на основе дикой истории, которую ты мне рассказал. Кроме неё, у меня ничего больше не было. И случайно я узнаю, что ты большой знаток в изобретении диких историй. — Мой взгляд скользнул по полкам с криминальными романами. — Гипотеза, которая, как я уже сказал, исходит, увы, не от меня, гласит: всё, что происходило, было лишь маневром, чтобы как можно скорее упечь меня назад, в тюрьму, потому что ты боялся, вдруг я обнаружу, что Кристину никто не похищал.

Он выпрямился, разом побледнев как смерть. Я впервые заметил некоторое сходство между ним и теми мышами, которых он мучил в своей лаборатории.

— Что за чушь?! — воскликнул он. — Ты же был в тюрьме! Для чего бы мне понадобилось приводить в действие все мыслимые и немыслимые силы, чтобы тебя освободили, если я замышлял снова посадить тебя? Ведь я просто мог оставить тебя там, где ты сидел!

— А так ли это было?

— Да если хочешь знать, я ползал на коленях перед Сьёландером Экбергом.

— Чтобы он освободил меня или чтобы задержал в тюрьме?

— Что? Разумеется, чтобы он добился твоего освобождения путём помилования!

— Почему мне так трудно поверить в это? — Я снова протянул руку на спинку дивана. Там, где у меня наготове лежал пистолет, был и сложенный вчетверо лист бумаги. — Может, потому, что сегодня утром я обыскал твой кабинет и нашёл вот это? Кстати, твои тайники просто смешны. Тебе бы не мешало лучше прислушиваться к тому, что я рассказывал.

Он оцепенел. В другое время я бы испугался, что его хватит удар, но теперь почему-то мне верилось в это с трудом.

Я тряхнул бумажку, чтобы она развернулась, и показал её Гансу-Улофу. Это было письмо на бланке министерства юстиции, адресованное профессору Гансу-Улофу Андерсону. «По распоряжению министра юстиции заключённые, отбывающие наказание за правонарушения, не связанные с физическим насилием, приговорённые к срокам более десяти лет и уже отбывшие более половины этого наказания, будут к первому декабря отпущены под надзор», — прочитал я вслух. — И твой добрый друг Сьёландер пишет при этом: «Это касается и твоего зятя Гуннара Форсберга в Стокгольмской тюрьме. Я решил предупредить тебя об этом, памятуя, с каким остервенением он набросился на тебя во время похорон Инги». А ведь хорошо, небось, иметь такого заботливого и предупредительного друга, а? Распоряжение министра, как я выяснил, вышло первого ноября, а это письмо датировано третьим ноября. Таким образом, оно дошло до тебя за неделю до твоего слезливого визита ко мне,в тюрьму.

Я бросил письмо на столик у дивана. Ганс-Улоф уставился на него, открывая и закрывая рот, как рыба, которую вынесло волной на берег.

— Но как… откуда?..

— Не ты освободил меня по моему требованию, ты просто знал, что я буду освобождён, и начал мне вешать на уши свои лживые истории. — Я снова поднял пистолет и навёл его на этого мерзавца. — Так что теперь твой черёд отвечать на мои вопросы так, чтобы твои ответы меня устроили, иначе я размажу твои церебральные нервные ткани по всему ковру. И первый вопрос: где Кристина? И не приведи Господь тебе ответить, что её нет в живых.

Ганс-Улоф вздохнул обессиленно, как человек, истекающий кровью. Его пальцы сцепились так, что побелели костяшки. Он таращился на край стола, на письмо, на унылый коричневый ковер на полу, на подоконник с запылёнными растениями, и не говорил ни слова.

— Сколько раз я ей говорил, чтоб она не расхаживала в таком виде, — горестно прошептал он.

И снова замолк. Стискивал пальцы. Смотрел в пустоту. Пыхтел.

— Я всегда говорил ей: накинь на себя что-нибудь. Но она не слушала. Только посмеивалась надо мной. — Последовал тяжёлый выдох, который, казалось, привёл в движение неудержимый словесный поток. — Она всегда любила бегать нагишом, с раннего детства. Инга даже поощряла это. Что летом, что зимой. Мол, укрепляет защитные силы организма. И это верно. И поначалу это было безобидно, пока она была ребёнком… Но чем старше она становилась, тем больше походила на свою мать…

Из него вырвался всхлип, от которого он сотрясся всем телом.

— Мне так не хватало Инги, понимаешь? Я думал о ней каждый день. Каждое утро, просыпаясь, я вздрагивал оттого, что место на кровати рядом пусто. Вечером я не мог уснуть, потому что её не было рядом, и иногда я вскакивал, едва задремав, и не понимал, где я. Я проклинал самого себя за то, что напился тогда, поверь мне, я проклял себя. До конца своих дней я себе этого не прощу. И мне всё равно, когда наступит этот конец. Время с Ингой было единственное, что считалось в моей жизни, единственное…

— Кристина, — напомнил я, и мне показалось, что это слово состоит изо льда.

Ганс-Улоф смолк и оцепенел, глядя в пустоту лишёнными блеска глазами.

— Как тебе объяснить? Это нельзя объяснить. И тем более нельзя простить.

Чувство, что я леденею, распространялось по всему моему телу. В воображении возникали картины одна страшней другой, кровавые видения, удушающие руки, детское лицо… Нет, только не это! Не это. Мне стало дурно, и палец на спуске пистолета начал дрожать.

— Это было напряжение, которое постоянно росло, медленно, каждый день понемногу. Я смотрел на Кристину, но видел Ингу, всегда только Ингу. Воспоминания снова вернулись, тоска… была такой сильной, что сводила меня с ума… — Голос его осип, он начал раскачиваться корпусом взад и вперёд, речь участилась. — Это было в начале октября. Однажды вечером я… было уже поздно, часов десять или одиннадцать, не знаю… Кристина была в своей комнате, я в своей, и тут в голове у меня всё смешалось, как в бреду, картины минувшего и Кристина… как она выходит из ванной и идёт по холлу, голая, без ничего и так похожа на Ингу… я был уже в пижаме, и потом, я не знаю, как это случилось… Я был уже в холле и шёл к комнате Кристины…

Он хрипел. Давился. Всхлипывал.

Я опустил пистолет, потому что рука у меня ослабела.

— Признаюсь, — выкрикнул Ганс-Улоф, — я хотел с ней секса. С собственной дочерью. Я готов был в тот момент и принудить её, ты представляешь? В голове у меня билась одна эта мысль, только она… Прорваться… Мне было всё равно! Что будет с ней, что со мной… Я был на взводе. Она моя дочь, говорил я себе. Она принадлежит мне, что уж тут такого, может, она и сама давно хочет… Ведь считается, что все дочери хотят спать со своими отцами…

Он смолк, судорожно зажал коленями руки и медленно подался корпусом вперёд.

— Я вошёл в её комнату, — сказал он.

Я смотрел на него, чувствуя, как лёд сковывает мне сердце.

— Я вошёл в её комнату, — повторил он. — Она уже лежала в постели. На её ночном столике горел свет. Она читала. Я что-то сказал, даже не знаю что. Я подошёл к её постели и поднял одеяло…

Он молчал, закрыв глаза. Молчал и молчал.

— И потом? — спросил я. Он не открывал глаза.

— Она так пнула меня между ног, что я отлетел к шкафу. Она закричала на меня. «Никогда больше не смей этого делать!» — заорала она, а я корчился на полу и от боли не мог выдохнуть. Как только я снова смог встать, я вышел наружу, и она заперлась, — Он со свистом втянул воздух. — А на следующий день она исчезла. Бесследно. Взяла только дорожную сумку, свою сберкнижку и несколько платьев, больше ничего.

Он снова выпрямился, уставился в пустоту и говорил тоже в пустоту.

— Я не знал, что мне делать. Я позвонил в школу и сказал, что Кристина заболела, надеясь, что она образумится и вернётся. Потом я нашёл записку, которую она мне оставила. — Он достал свой бумажник и вынул из него сложенный листок, явно вырванный из блокнота для заметок на кухне. Развернул его и протянул мне.

Я не вернусь. Если ты будешь меня разыскивать, я всё расскажу в полиции. К.

То был почерк Кристины, насколько я его помнил.

— Я никому не мог рассказать о том, что случилось. Если бы в школе узнали, что Кристина сбежала, меня бы спросили, почему. Её бы стали искать и нашли, и всё бы вскрылось. И я солгал. Я боялся потерять место, лишиться уважения, только из-за одного-единственного момента слабости… Я лгал, всё дальше и дальше. С историей её болезни я хотел дать себе несколько недель отсрочки, чтобы придумать что-нибудь. Я уволил домработницу Эйми, которая тоже задавала бы вопросы. Через частного детектива я выяснил, где Кристина, и хотя бы был уверен, что с ней всё в порядке. Я уже искал способ уехать из Стокгольма так, чтобы никто ничего не заметил и чтобы не спрашивали в школе… И как раз в тот момент, когда почти уладил всё это, пришло письмо.

Слова его участились, будто внутри прорвало плотину.

— А я-то про тебя давно и думать перестал. Ты сидел в тюрьме, я был надёжно защищен от тебя. После того как ты меня тогда чуть не задушил у могилы Инги, я пытался вычеркнуть тебя из памяти — своей и Кристины. И тут оказалось, что ты выйдешь на свободу, досрочно и, как назло, именно сейчас! Я запаниковал. Ты стал бы расспрашивать про Кристину. Ты начал бы её искать, что бы я тебе ни наплёл. Ты нашёл бы её, это ясно, и она рассказала бы тебе, почему она сбежала, и потом — ты бы убил меня, как и поклялся.

Его руки непроизвольно потянулись к воротнику рубашки, расстегнули его.

— Тут по телевизору сообщили что-то об авиакатастрофе в Милане. И это навело меня на мысль, как я могу это сделать. Я просматривал газеты, ища в них то, что можно было пустить в дело. Там было извещение о смерти этого репортёра, Бенгта Нильсона. Всё это я и переработал в историю, которую рассказал тебе в тюрьме.

Он помотал головой.

— Единственное, чего я боялся: вдруг тебе бросится в глаза, что твоё освобождение, которое якобы устроил я, пришлось как раз на первое декабря, как и у всех амнистированных. Но это не показалось тебе странным. Ты тут же ринулся в «Рютлифарм», как я и ожидал. Мне оставалось только позвонить из телефонной будки в полицию, когда ты был там, и я был уверен, что вопрос решён. Что они схватят тебя и водворят обратно в тюрьму, и я избавлюсь от тебя, быть может, навсегда.

— А я от них ушёл, — сказал я без выражения. В висках у меня стучала кровь.

— Да, — кивнул он. — Это для меня по сей день непостижимо. Ведь я предварительно осмотрел Хайтек-билдинг, я был уверен, что оттуда не уйти, если находишься на одном из верхних этажей, а полиция обложила здание. И вдруг ты как ни в чём не бывало звонишь в среду утром!

Я ничего не сказал. Только ждал. Прислушивался к биению сердца.

— У меня чуть инфаркт не случился. Мы говорили по телефону, и я боялся, что в любую секунду могу закричать. А ты всё никак не кончал разговор, и я так взмок от пота, что мне пришлось потом ехать домой, чтобы принять душ и переодеться. — Ганс-Улоф хватал ртом воздух, его грудная клетка дрожала так, что вибрировал голос. — Под душем у меня родилась идея, как сделать ещё одну попытку. Сумасшедшая идея, которую бы ты не просчитал. Я знал дом, в котором жил директор представительства «Рютлифарм». Дом принадлежит концерну, и предшественник Хунгербюля, который сам был фармаколог, несколько лет назад приглашал меня к себе на ужин. И тогда я поехал не в институт к себе, а в Сёдертелье, обрыскал всю местность в поисках подходящей телефонной будки, несколько раз всё продумал, пока не обрёл уверенность, что на сей раз всё наверняка сработает. Тогда я вернулся домой, взял одну из Кристининых повязок на лоб и позвонил тебе.

— А это? — Я кивнул на пистолет. Ганс-Улоф устало поднял брови.

— Спонтанная идея. Это у меня осталось от отца, который привёз его с войны. Я подумал: если я смогу устроить так, что они застукают тебя с оружием в кармане, то дело верное. — Он вздохнул. — Никогда бы в жизни я не смог предположить, что ты проспишь! — Его взгляд некоторое время блуждал по столику, прежде чем он продолжил. — Меня как обухом по голове ударило, когда я прослушал твоё сообщение на голосовую почту. Если бы ты позвонил всего минутой — одной минутой! — раньше, ты бы меня застал. Тогда бы я повременил со своим звонком в полицию про заложенную бомбу, дождался, когда ты будешь внутри, и всё бы прошло как по маслу! И мне даже не пришлось бы изображать нервный срыв, когда ты потом появился. Он помотал головой.

— И тут ты приезжаешь ко мне со своим магнитофоном! Что мне было делать? Не мог же я отказаться, но не мог и инсценировать звонки шантажистов — как бы я мог это сделать? В конце концов я нашёл выход, будто шантажисты позвонили мне на работу. И сказали, что в следующий раз дадут о себе знать только после вручения премии. К тому времени я должен был что-то придумать.

Он сгорбился в своём кресле.

— Твоё запланированное вторжение к Боссе Нордину было моей последней надеждой. Когда и это сорвалось, я сдался, пустил всё на самотёк… — Он угрюмо глянул на меня. — Фотографии в столе Боссе Нордина, кстати, это его крестницы, которых он поддерживает. Все четыре его дочери — приёмные, три из Вьетнама и одна из Мексики. Несколько лет назад Боссе хорошо заработал на одном открытии, теперь он может себе многое позволить, и он принципиально опекает только девочек. А галочками в списках отмечены письма: кому и когда он их написал. А даты — это когда он в первый раз навестил своих девочек.

Я лишь кивнул. Мой мозг, казалось, закаменел, а с ним и все мысли.

— И тут ты позвонил и добил меня, — продолжил он. — Твой друг Димитрий запеленговал мобильный телефон Кристины. Что мне оставалось после этого? Ни за что на свете нельзя было допустить, чтобы ты вошёл в контакт с Кристиной. Поэтому я навёл полицию на след Димитрия в Халлонбергене. — Он потёр виски. — А они всё не приезжали и не приезжали. Я стоял на улице, ждал перед домом — и ничего. Я уже почти смирился с тем, что и это не пройдёт, но потом они всё же появились. Я ждал тебя, чтобы тебе не пришла в голову мысль спросить у кого-нибудь из жителей, что случилось.

В голове у меня стучало, нет, там гудело, будто кто-то бил кувалдой в стенку. Мне надо было думать о другом — о Кристине, о том, что Ганс-Улоф, возможно, опять мне врёт и что на самом деле её, быть может, уже нет в живых, и о Димитрии, — но я мог думать только об одном.

— И всё это время ты знал? Ты знал, как я буду реагировать?

Ганс-Улоф оглядел меня с мягким удивлением.

— Да ведь это нетрудно. Достаточно знать тебя совсем немного, чтоб уже не сомневаться, на какую кнопку жать.

— На какую кнопку… Неужто это так? Достаточно было нажать на какую-то кнопку?

— Что уж тут сложного? Я ведь рассказывал тебе только то, что ты и сам все эти годы проповедовал. Одно ключевое слово — и ты заводился. В этом ты всегда был предсказуем, как чайник.

Так вон оно что. Ту стену, которую кувалда уже готова была проломить, я возвёл своими собственными руками. Прав был Ганс-Улоф, я предсказуем. Только это и давало ему шанс. А я-то всегда полагал, что я великий игрок, способный видеть, что творится за кулисами, понимающий закономерности игры. На самом .деле я сам себя загнал в угол, надел панцирь из подозрений, уклонений и стратегий защиты и стал, таким образом, предсказуем. Как те, кто на ключевое слово всегда рассказывают одни и те же истории. Как те, про кого всегда знаешь, чего от них ждать. Как те, у кого за спиной всегда закатывают глаза и перешёптываются: ну, этот как всегда. Все всё знали, один я оставался в неведении.

Ну что, вы рассержены? Возмущены? Близки к тому, чтобы зашвырнуть эту книгу в угол? Я вас обманул. Начало этой истории я изобразил не так, как было на самом деле, а так, как я его представил по рассказам Ганса-Улофа. Я изобразил похищение так, чтобы вы поверили, что именно так всё и было. Но то была неправда, с самого начала. Мужчины с рыбьими глазами не было вообще. Ганс-Улоф никогда не разговаривал с умершим журналистом. И поминального отпевания никогда не было, потому что в миланской авиакатастрофе не пострадал ни один сотрудник Каролинского института. А я не перепроверил это. Зачем, когда нужно было сделать так много другого, куда более срочного…

Страх, который должен был испытывать Ганс-Улоф при звонках похитителей, испытывал я сам, когда он мне о них рассказывал. А также надежду, с которой он после голосования якобы ждал освобождения дочери. И у Боссе Нордина с Гансом-Улофом было сравнительно мало общего; отпуск профессора Нордина и его недосягаемость для возможных вопросов — вот что обеспечило ему место в истории Ганса-Улофа.

Вы всё ещё сердитесь? Негодуете? Чувствуете себя бессовестным образом обманутыми?

Тогда вы можете понять, каково было мне в тот момент, когда я узнал правду.

В голове у меня всё опрокинулось. Меня обманывали! Мною манипулировали! Я был марионеткой, а за ниточки дёргал Ганс-Улоф… И я ему верил!. Мало того, я его жалел, переживал, боялся за его душевное здоровье!..

— Свинья ты, — сказал я. — Трусливая свинья. — Я поднял пистолет. — У тебя в руках было вот это. Ты мог бы просто дождаться меня у ворот тюрьмы и пристрелить. Если бы ты был мужчина, а не трус.

Ганс-Улоф поднял голову. Как будто ушам своим не веря.

— Кто бы говорил, — прошептал он, — только не ты.

Я хотел что-то сказать, но внезапная боль словно ножом полоснула меня между глаз и заставила смолкнуть. И я сразу понял, что он сейчас скажет.

— А сам ты что сделал? — продолжил он все тем же шёпотом. — Ты помнишь, как ты вышел из тюрьмы и как мы с Ингой приняли тебя? Как о тебе заботились? Мы оборудовали для тебя вашу старую квартиру. Какое там «мы», всё это делал я. Заполнил для тебя собственноручно продуктами холодильник, двигал мебель, мыл полы и застилал постель; поскольку Инга после ее первого выкидыша снова наконец была беременна, и ей приходилось много лежать… А ты? Что ты тогда устроил?

Я смотрел на него. В моей голове гремел отбойный молоток. Я вспомнил Ингу, как она однажды поздним вечером стояла перед моей дверью, с чемоданом в руке, зарёванная, на четвёртом месяце беременности. Я постелил ей прежнюю её кровать и заварил для нее чай. Я сказал ей, что она может остаться.

— Ты ел и пил у нас и вместе с нами смотрел фотографии нашей свадьбы и всё время переспрашивал, как мы познакомились. По тебе было видно, как ты недоволен этим. Думаешь, я не знаю, сколько раз ты спрашивал у Инги, что она во мне нашла? Ты просто донимал её этим в моё отсутствие. Она мне рассказывала.

Я опустил руку с пистолетом. Неужели это, правда, тогда было видно по мне? Хороший он, однако, наблюдатель. Он уже тогда казался мне стариком. Я и по сей день не понимаю, как моя сестра, которая была настоящей красавицей, могла найти себе такого, как Ганс-Улоф.

— Сказать тебе, что она во мне нашла? Она знала, что я ей верен. Она знала, что я никогда бы даже не посмотрел на другую женщину. Она знала, что стопроцентно может положиться на меня. Она искала это, и я мог ей это дать. Пусть даже больше ничего. Я знаю, что я не тот мужчина, по которому женщины сходят с ума; я знал это и до твоего появления. Инга верила мне. Она ни секунды не поколебалась показать мне то подмётное письмо. Она не поверила в нём ни единому слову. Почерк, выбор слов, бумага, на которой оно было написано, — всё выдавало в письме старую женщину, и мы сообща ломали голову, кто бы это мог быть. Кто и почему пытался распустить обо мне такие слухи.

Но Инга тем не менее тогда позвонила мне и рассказала об этом письме. Я ей тогда сказал, чтобы она не волновалась; либо это какая-то путаница, либо просто сумасшедшая старуха. Что, дескать, не так Ганс-Улоф и хорош собой, чтобы то, что утверждалось в письме, было правдой. За что Инга назвала меня тогда ревнивым идиотом.

— Потом эти звонки. Сначала женщина, которая спросила меня. Незнакомая, судя по голосу, очень юная женщина. Через день, в то же время звонок и — молчание на другом конце провода. На следующий день снова. Звонят, и слышно только, как кто-то дышит и без слов кладёт трубку. Это повторилось трижды.

На сей раз Инга уже не позвонила мне. Зато я ей позвонил, чтобы спросить, как вывести пятна смолы с брюк, вот тут-то она и упомянула про эти подозрительные звонки. И поведала мне, что у них с Гансом-Улофом больше не было секса с тех пор, как она забеременела, потому что она боится опять потерять ребёнка.

— Как ты думаешь, не слишком ли это трудно для него, не ищет ли он этого… на стороне?

— Ну что ты. Не так уж для него важен секс, — сказал я тогда, — ведь обходился же он без него тридцать семь лет до того, как встретил тебя.

— Не знаю, — сказала Инга. — А вдруг он теперь навёрстывает.

Я задумчиво помолчал. Достаточно долго, чтобы то, что я сказал потом, показалось ей простым утешением.

Ганс-Улоф зарылся лицом в ладони, запустил пальцы в свои редкие волосы.

— И потом катастрофа. Я прихожу домой, даже не подозревая, что Инга уже дома, что она выписалась из клиники на день раньше, чем планировалось. — Он тяжело дышал, подавленный этими нежелательными воспоминаниями. — Как она тогда стояла, как смотрела на меня. Так она на меня ещё никогда не смотрела. Как она протянула мне этот… предмет, поднесла к лицу трусики, которые она нашла в нашей супружеской постели. Чёрные, кружевные, смятые и даже влажные… и пахнущие кем-то чужим.

Я ничего не сказал. Я помнил. В тот вечер Инга и вернулась ко мне. В нашу старую квартиру в Сёдертелье. В наш дом.

— Я вообще не мог понять, что происходит, — выдохнул Ганс-Улоф. — Почему Инга собрала чемодан. Только когда такси уехало, до меня дошло, о чём она подумала.

Она рыдала тогда на нашем старом диване.

— Он трахал в нашей супружеской кровати другую женщину! Пока я лежала в больнице, чтобы сохранить нашего ребёнка!

Я заварил ей чай с валерьянкой и мягко её утешал; объяснил ей, что нам никто не нужен; что она должна его просто забыть.

— Тогда я начал пить, в те вечера, которые были как чёрные пропасти. Ведь тебе всегда хотелось это знать, не правда ли? Как такие, как я, становятся пьяницами? Тогда было именно так. Я пил, чтобы пережить ночь, и принимал таблетки, чтобы продержаться день. Четыре месяца ее не было. Четыре долгих месяца, которые были для меня как четыреста лет. И когда Инга вернулась, я уже не мог отвыкнуть.

Однажды вечером, когда я отсутствовал дома из-за одного небольшого задания, Инга оставалась одна, и в дверь позвонили. Я сделал тогда ошибку и той женщине, которая по моему поручению состряпала анонимное письмо, неосторожно выдал, где я живу. И вот она пришла, чтобы ещё раз получить за это деньги, и когда Инга стала гнать её, та всё ей рассказала.

Когда поздно ночью я вернулся, Инга хотела знать только одно: откуда взялись те трусики. Я признался, что выкрал их из корзины для стирки у одной темноволосой широкобёдрой молодой женщины из соседнего дома и что духи, оставившие тяжёлый и чувственный след на предполагаемом месте преступления, я тоже взял из спальни той женщины.

— Я не знаю, как Инга вообще смогла тебе это простить, — сказал Ганс-Улоф.

Потому что я, несмотря ни на что, был её братом. И потому что если бы она сама — но это я понял только сейчас, — хотя бы чуть-чуть не подозревала Ганса-Уло-фа, ей бы в голову не пришло вернуться из больницы внезапно, на день раньше, чем было объявлено.

— Не знаю, как я смог после этого снова открыть тебе дверь нашего дома.

— Потому что ты всегда был трус и тряпка.

— Как я выдерживал с тобой в одной комнате. Как я мог доверить тебе свою дочь. Я думаю, всё это было только ради Инги и потому, что я был так рад снова обрести её. Чего там, сотрём и всё начнём сначала, сказал я себе. Я убедил себя в том, что то была просто твоя болезненная реакция и что нужно отнестись к этому с пониманием. — Он посмотрел на меня. — Но я не забыл этого.

Стук крови в висках понемногу стихал. Возможно, кувалда управилась со своей работой. Я огляделся, увидел пыльные углы комнаты, грязные пятна на стеклах шкафов, стопку газет на полу у кресла. У меня возникло чувство, что я впервые в жизни вижу эту комнату. Как будто знал её лишь по фотографиям.

— Но ведь свою проблему ты так и не решил, — сказал я.

— Так же, как и ты свою, — он издал всхлипывающий звук. — Ты всегда считал, что тогда, на судебном процессе после автокатастрофы, они просто закрыли глаза на уровень содержания алкоголя у меня в крови. Потому что якобы я такая крупная шишка. Но анализ и в самом деле показал его совсем немного. Я в тот вечер действительно выпил мало. — Он замолк. Губы его дрожали, двигались беззвучно, будто ощупывая ещё ни разу не сказанные слова. — Но я, как всегда, принимал бензодиацепин, а это вкупе с алкоголем притупило мою реакцию. А на бензодиацепин меня не тестировали. Им даже в голову не пришло, что такое может быть.

Он смотрел на меня взглядом смертельно раненного.

— То был несчастный случай, но я не хочу утверждать, что я не виноват. Но и ты тоже. Ты тоже несёшь свою долю вины в этом, Гуннар.

Я хотел что-то возразить, что-то гневное, справедливое, но в этот момент время остановилось.

— Я понял, — сказал я, ни к кому не обращаясь, и глянул вниз на пистолет в своей руке. Потом поставил его на предохранитель и положил на столик, среди орехов и картофельных чипсов.

Наконец взял записку, которую, как утверждал Ганс-Улоф, оставила ему Кристина, и поднялся.

Ганс-Улоф вздрогнул. Я глянул на него сверху вниз.

— Пригласи уборщицу, — сказал я. — Твой дом воняет, как могила.

И ушел.