"Тернистым путем [Каракалла]" - читать интересную книгу автора (Эберс Георг Мориц)

XXVII

Большой амфитеатр Дионисоса находился в Брухиуме, красивейшей части города, застроенной дворцами, вблизи большой гавани, между Хомою и мысом Лохиас. К обширной и высокой ротонде, в которой могли поместиться десятки тысяч человек, примыкали значительнейшие в городе арены для борьбы и для скаковых ристалищ. Основание этим постройкам было положено еще Птолемеями. Впоследствии они были расширены, разукрашены и теперь вместе с пристройками, между которыми школы для гладиаторов и бойцов со зверями, также как помещения для диких зверей из всех частей света, занимали самое большое пространство, составляли сами по себе особую маленькую часть города.

Теперь амфитеатр уподоблялся пчелиному улью, во внутренности которого, по-видимому, была занята уже каждая ячейка, но куда все-таки направляется новый рой пчел, надеясь найти там место и для себя.

Места для стоящих зрителей, назначенные для черни, и дешевые ряды сидений в верхних ярусах были наполнены еще с самого утра. После полудня явились уже более зажиточные граждане, которые не могли заранее обеспечить для себя места, а те, которые являлись теперь, при заходе солнца, к самому началу представления, большею частью выходили из колесниц и носилок и принадлежали к особам придворного штата императора, высших должностных лиц, сенаторов, а также знатнейших и богатейших лиц города.

Громкая музыка уже примешивалась к крикам и громким разговорам зрителей и тех тысяч людей, которые окружали цирк, не надеясь быть в него впущенными. И для них тоже было на что посмотреть, что сделать и чем поживиться. Какое удовольствие видеть, как выходят из колесниц разряженные женщины и украшенные венками аристократы и богачи, как появляются знаменитые ученые и художники, и приветствовать их с большим или меньшим одобрением, согласно той оценке, какой они подвергались. Самое блистательное зрелище представляло собою большое шествие жрецов, во главе которого выступал Феофил, верховный жрец Сераписа, и рядом с ним величественно шел жрец Александра под великолепным балдахином. Они сопровождали животных, обреченных на жертвоприношение до начала зрелища, а также изображения богов и обоготворяемых императоров, которых, подобно знатным зрителям, следовало выставить на арене. Феофил был облачен в полный наряд своего сана, жрец Александра – в пурпур, на который он имел право в качества идеолога и главы всех египетских храмов и представителя императора.

Появление изображений цезарей вызвало нечто вроде суда над умершими; Юлия Цезаря толпа встретила восторженным приветом, Августа с негодующим шепотом, а при появлении Калигулы даже стали свистеть, между тем как статуи Веспасиана, Тита, Адриана и Антонинов вызвали громкие крики одобрения. Приветливый прием выпал также на долю статуи Септима Севера, отца Каракаллы, который предоставил городу многие привилегии. Изображения богов получили также весьма разнородный прием: Сераписа и обоготворяемого героя города Александрии приветствовали весьма громко, между тем как ни один голос не раздался при приближении Зевса-Юпитера и Ареса-Марса, так как они слыли за главных богов нелюбимых здесь римлян.

Отряды императорской гвардии, поставленные вблизи амфитеатра, в течение дня находили мало разницы между стенами перед цирком в Александрии и таковыми же на берегу Тибра.

Если что-нибудь и обращало на себя их внимание, то разве более многочисленная толпа людей с темными лицами и фантастически одетых магов. В столице не существовало также и подобной черни, совершенно обнаженной, прикрытой только одними передниками, с любопытством теснившейся повсюду среди приливающих к цирку зрителей и готовой на всякие услуги. Но чем позднее становилось, тем более римляне находили, что стоило прийти сюда.

Когда в Риме устраивались большие травли зверей с гладиаторами и тому подобное, можно было тоже видеть властителей варварских народов и послов из отдаленных частей земли в странных блестящих одеждах; там тоже перед амфитеатром и в его окружности велась торговля разными вещами; на берегах Тибра в праздник Флоры тоже устраивались ночные представления с блистательным освещением. Но и здесь, в Александрии, по мере того как солнце склонялось к закату и начало игр приближалось, все-таки было теперь на что посмотреть.

Какая неслыханная роскошь была выставлена напоказ некоторыми женщинами, выходившими из дорогих носилок, в каких странных и богатых нарядах появлялись также и мужчины, которым помогали выходить из золотых и серебряных колесниц целые толпы собственных слуг. Какими сокровищами должны были обладать те, которым было возможно одевать своих рабов в вышитую парчу и снабжать их золотыми и серебряными украшениями. Скороходы, которые могли выдерживать ровный шаг с самыми быстроногими конями, должны были обладать стальными легкими.

Преторианцы, которым давно не представлялось случая преступить предписание величайшего знатока жизни среди поэтов – ничему не удивляться, находясь здесь, часто поддавались восторженному изумлению. Центурион Юлий Марциал, которого недавно против правил посетили в лагере жена и дети, причем за ним наблюдал сам император, ударил кулаком по своему бедру и с громким восклицанием: «Полюбуйтесь!» – указал товарищам на колесницу Селевка, которой открывали дорогу четыре скорохода в куртках из бомбикса цвета морской волны, с длинными рукавами, богато украшенных серебром.

Босоногие мальчишки с быстрыми худыми ногами, похожими на ноги газели, были достаточно красивы и точно вылиты из одной формы. Но более всего достопримечательным показались центуриону и его соседям блеск и сверкание, исходившие от их нежных щиколоток, когда заходящее солнце сквозь разорванные черные тучи мимолетно посылало на землю сноп ослепительных лучей. Каждый из этих мальчишек носил золотые обручи, усыпанные драгоценными каменьями, а рубины, сверкавшие на упряжи лошадей Селевка, были еще драгоценнее.

В качестве распорядителя празднества и предвестника подобных выставок богатства, из которых одна должна была быстро следовать за другою, Селевк приехал заблаговременно, как только короткие египетские сумерки уступили тьме и нужно было осветить цирк.

Вот появилась прекрасная нарядная женщина в больших носилках, над которыми развевался широкий покров из белых страусовых перьев, шевелившихся при дуновении вечернего ветра подобно кусту водяных растении. Десять белых и десять черных девушек несли это сиденье-трон, а впереди них ехали двое хорошеньких детей верхом на прирученных страусах.

Красивый сын одного знатного дома, который, подобно императору в Риме, принадлежал к обществу «синих», сам правил великолепною четверкою белых лошадей, запряженных в колесницу, всю густо покрытую бирюзою, а на конской упряжи виднелись отшлифованные сапфиры.

Центурион Марциал покачал головою в безмолвном удивлении. Его лицо сильно потемнело вследствие многочисленных войн, в которых он участвовал на Востоке, а также в отдаленной Шотландии, но узкий лоб, отвислая нижняя губа и тусклый взгляд его глаз указывали на ограниченность его умственных способностей. Несмотря на это, в нем не было недостатка в силе воли, и в кругу товарищей он считался хорошим вьючным животным, на которого можно навалить столько, сколько могут вынести его силы. Он мог яриться, как рассвирепевший зверь, и он давно уже достиг бы более высокого положения по службе, если бы в подобном гневном припадке чуть-чуть не задушил одного из своих товарищей.

За этот тяжелый проступок он был жестоко наказан и принужден во второй раз начинать службу сначала.

Что он, несмотря на свое низкое происхождение, вскоре снова получил жезл центуриона, этим он был обязан в особенности молодому трибуну Аврелию Аполлинарию, которому спас жизнь во время войны с армянами и которого здесь, в Александрии, цезарь собственноручно столь страшно изувечил из-за своей мнимой «возлюбленной».

Ограниченный центурион обладал верным сердцем. Точно женщина к детям, привязался он к знатным братьям, которым был обязан столь многим, и если бы только позволила служба, то он давно бы уже отправился в Канопскую улицу, чтобы взглянуть на раненого. Но он даже не находил времени для того чтобы иметь сношения со своим семейством. Более молодые и более богатые товарищи, желавшие предаваться наслаждениям большого города, снова навалили на него добрую долю своих обязанностей.

В это утро один молодой знатный воин, начавший свою службу прямо с должности центуриона, обещал Марциалу несколько входных билетов на ночное представление в цирке, если он согласится взять на себя исполнение его служебных обязанностей в амфитеатре. И это предложение было на руку Марциалу: оно давало ему возможность устроить для двух самых дорогих ему существ, для жены и матери, самое величайшее удовольствие, которое только могло быть предложено жителям и жительницам Александрии.

Как только теперь появлялось что-либо замечательное вне цирка, он сожалел, что уже заранее отвел женщин на места, находившиеся в одном из верхних рядов. Он желал бы показать им лошадей, колесницу и украшенные бирюзою и сапфирами одежды одного из «синих», хотя какой-то декурион при виде его воскликнул, что римские патриции совершенно правы, пренебрегая украшать свои собственные особы столь варварским образом; а какой-то александриец среди преторианцев уверял, что для его соотечественников эллинского происхождения хорошо расправленная складка имеет больше значения, чем целые ряды драгоценных каменьев на хланисе.

– Но почему ж толпа так бурно приветствовала «синего»? – спросил придворный страж, уроженец Паннонии.

– Толпа! – презрительно сказал александриец. – Там находились сирийцы и другие азиаты. Присмотрись-ка к грекам! Важный купец Селевк богаче их всех; но как ни роскошно умеет он разукрашивать лошадей, колесницы и рабов, сам он одевается в самую простую македонскую накидку. Если этот плащ сделан из драгоценного материала – кто станет упрекать его за это? А если ты увидишь такую массу драгоценных каменьев на каком-нибудь господине, то можешь побиться об заклад своим домом, если он у тебя имеется, что такой хвастун родился неподалеку от Сирии.

– А вон тот на раковине с двумя колесами – еврей Посейдониос, – заметил паннонец. – Я квартирую у его отца. Но он одевается все-таки по-гречески.

Тогда центурион, обрадовавшись, что и сам знает кое о чем, широко раскрыл рот и воскликнул:

– Я здесь у себя дома и говорю тебе: задал бы тебе жид, если б ты счел его кем-либо иным, а не эллином.

– Совершенно справедливо, – прибавить другой преторианец из Антиохии, – небольшое число здешних иудеев имеют очень мало общего со своими соплеменниками в Палестине. Они желают слыть греками, говорят только по-гречески, принимают греческие имена и не совсем-то верят в великого бога своих отцов. Они занимаются греческою философией, и я даже знаю одного, совершающего свои моления в храме Сераписа.

– И в Риме многие делают то же самое, – уверял какой-то человек, уроженец Остии. – Мне известна эпиграмма, осмеивающая их по этому поводу.

Здесь их прервали, так как Марциал указал им глазами на высокого мужчину, очутившегося вблизи них, и его острое зрение признало в нем префекта преторианцев Макрина.

Воины мгновенно подтянулись, но много увенчанных шлемами голов обращалось к тому месту, где их главный начальник перешептывался с магом Серапионом.

Макрин уговорил императора призвать к себе вызывателя духов, чтобы испытать его искусство. После представления, как бы поздно оно ни кончилось, маг должен был явиться к цезарю.

Серапион поблагодарил префекта и затем шепнул ему:

– Мне недавно было второе откровение.

– Не говори здесь! – с испугом прервал его Макрин и затем увел с собою своего младшего сына-красавца, его сопровождавшего, по направлению к входным воротам.

Между тем сумерки сменились темнотою, и многие городские рабы собирались зажигать бесчисленные светильники, которые должны были освещать внешнюю часть цирка. Они были прикреплены к высоким аркам, окружавшим длинными круглыми рядами два нижние этажа и верхние ряды очень высокого и обширного круглого строения. Разделенные только небольшими промежутками ряды огоньков представляли собою далеко светящиеся рамки, которые уже издали показывали всякому туда приближавшемуся изящные очертания амфитеатра.

Арки, поставленные внизу, на ровной земле, частью окружали места, из которых на арену выпускали людей и животных, частью там находились лавочки, в которых продавались цветы и венки, кушанья и напитки, платки, опахала и другие вещи, необходимые для зрителей.

На плоскости между театром и большим кругом котлов со смолою, окаймлявших всю круглую постройку, двигались взад и вперед целые тысячи мужчин и женщин. Разряженные, жаждущие зрелищ девушки поодиночке и толпами приставали к появлявшимся тут мужчинам, и их веселый хохот заглушал глубокие патетические голоса магов и волшебников, расхваливавших приходящим свою чудодейственную силу. Некоторые из них протискивались даже в те помещения, где находились гладиаторы и борцы со зверями, которые в этот день в особенности нуждались в их помощи, почему многие, несмотря на строгое, недавно обнародованное, запрещение, пробились в середину толпы, чтобы купить себе какое-нибудь сильнодействующее заклинание или спасительный амулет.

Там, где освещение было в особенности ярко, пытались совершенно особенным способом воздействовать на настроение зрителей, тут велеречивые люди, состоявшие частью на службе у префекта Макрина, частью у сильно озабоченного городского сената, раздавали платки, которыми следовало махать при появлении императора, и цветы, чтобы рассыпать их по пути его следования. Некоторые, известные в качестве подстрекателей при беспорядках, даже получали золотые монеты с изображением того, которого следовало прославить; а между народом, расставленным вдоль дороги, по которой должен был ехать цезарь, многие имели на себе плащи-каракаллы. Это были по большей части люди нанятые, приветственные крики которых долженствовали вызвать в цезаре милостивое настроение.

Как только префект исчез в театре, ряды преторианцев снова расстроились. Хорошо, что между ними, кроме центуриона Марциала, находился еще другой александриец, только год назад покинувший свой родной город; иначе без него многое осталось бы для них неразъясненным.

Всего более странным показался им прием, оказанный большой, но совершенно простой гармамаксе, из которой сперва вышел хорошо сложенный юноша, с венком на голове, затем пожилая матрона и, наконец, изящно одетая девушка, редкая красота которой даже Марциала, обыкновенно вполне равнодушного к чужим женщинам, заставила воскликнуть: «Вот эта, на мой взгляд, лучше всех!»

Но эти три лица, должно быть, представляли собою что-то особенное, так как при их появлении толпа сперва разразилась громкими задорными криками, а вслед за тем раздались еще более громкие возгласы сочувствия и привета, к которым, однако же, должен был примешаться резкий звук нескольких камышовых свистулек.

– Возлюбленная цезаря, дочь резчика по камню, – шепнул товарищу александриец. – Хорошенький юноша, по всей вероятности, ее брат. Говорят, будто это негодный сикофант, шпион, подкупленный цезарем.

– Этот? – перебил пожилой центурион, покачивая головою, покрытою шрамами. – Я скорее думаю, что эти приветствия относятся вон к той старухе, которая вышла с ним, а не к молодой.

– Так остановимся же на сикофанте, – со смехом проговорил александриец, – они так горячо приветствуют именно вон ту старуху, и, клянусь Геркулесом, она заслуживает этого! Она – супруга жреца Серапиона. В городе найдется очень немного бедняков, которым она не сделала бы добра. Разумеется, для нее это вполне возможно; ее муж – брат богача Селевка, а ее отец тоже сидел по уши зарывшись в золоте.

– Да, для нее это возможно, – вмешался тут в разговор центурион Марциал с таким самодовольством, как будто это обстоятельство делало честь и ему лично. – Но ведь у других бывает и больше, а между тем как крепко они держатся за свои кошельки! Я знаю эту женщину еще со своих детских лет и скажу, что она из добрых самая добрая. И чем только не обязан ей город! Она подвергала опасности свою жизнь, чтобы у отца цезаря вымолить помилование гражданам, после того как они открыто объявили себя против него и держали сторону его противника Песценния Нигера. Это тогда и удалось ей.

– Но почему же они свистят? – спросил более пожилой центурион.

– Потому что ее спутник – предатель, – повторил александриец. – А девушка! Честь и слава цезарю! Но кому из вас приятно было бы видеть свою сестру или племянницу в роли его возлюбленной?

– Уж никак не мне! – воскликнул Марциал. – Но тот, кто считает эту девушку бесчестною, пускай только осмелится высказать это, если ему желательно получить синяк под глазом. На той, которую привезла сюда госпожа Эвриала на собственной колеснице, нет никакого пятна.

– Нет, нет, – прибавил сочувственно более молодой александриец. – Вон тот черноголовый и его товарищи засвистали бы иначе, если бы не знали о ней ничего хорошего и в чем вся суть, если бы госпожи Эвриалы не было с нею. Однако там… Посмотрите только на этих бесстыжих собак, этих из партии «зеленых»; они становятся им поперек дороги. Но вон там появились уже и ликторы.

– Смирно! – в ту же самую минуту воскликнул центурион Марциал, твердо решивший оказать поддержку полицейским и не допустить, чтобы коснулись хоть одного волоса на голове матроны и ее прекрасной спутницы. Ведь ее муж был брат Селевка, которому служили его отец и тесть и в канопской вилле которого находились для присмотра за нею его мать и жена. Он также чувствовал себя обязанным благодарностью купцу, и все принадлежавшие к его дому были вправе рассчитывать на его поддержку.

Но двигаться вперед не пришлось никому: несколько человек из «синих» уже отогнали «зеленых», которые, грозя кулаками, загородили дорогу Александру, и ликторы оградили их от грозившей им опасности.

На эту сцену, тяжело дыша, смотрел молодой, по праздничному одетый человек, который пробрался в передний ряд толпы.

Он был очень бледен, и пышный венок на его голове едва был в состоянии прикрыть окружавшую ее повязку.

Это был Диодор, жених Мелиссы.

Отдохнув у своего друга, он приказал донести себя на носилках до цирка, так как ему еще было трудно ходить. Его отец принадлежал к числу членов городского сената, и на долю его семейства приходилось несколько мест в самом нижнем, аристократическом ряду, часть которого на этот раз была предоставлена императору и его спутникам. Поэтому отдельным членам сената можно было дать только половину мест сравнительно с другим временем. Но сын Полибия мог во всяком случае рассчитывать на два места для своего отца, и Тимон, его друг, позаботившийся также о парадной одежде Диодора, отправился, чтобы принести ему из курии дощечки для входа. Они условились сойтись у входных ворот, ведущих к местам Полибия, а до прибытия Тимона могло еще пройти несколько времени.

Диодору хотелось взглянуть на венценосного соперника, но вместо того чтобы встретиться с ним, он сделался свидетелем позорного приема, приготовленного перед цирком одною частью народа Александру и его сестре.

Какою прекрасною и желанною снова представилась ему теперь та, которую он еще в это утро называл своею!

Когда же он теперь отошел от больших входных ворот, то задал себе вопрос, отчего ему так больно видеть унижение существа, которое ему причинило такое горе, что он намеревался ненавидеть и презирать его.

Едва час тому назад он уверял Тимона, что вырвал из своего сердца любовь к Мелиссе. Ему будет приятно, говорил он, пустить в дело свой свисток и видеть, как народ накажет ее неверность. А теперь?

Когда раздались оскорбительные крики «зеленых», цвет которых носил и он сам, ему пришлось употребить над собою усилие, чтобы не броситься на крикунов и не поколотить их.

Он, шатаясь, направился к воротам, у которых должен был ожидать друга.

Кровь стучала ему в виски, во рту пересохло, и когда его окликнула из-под арки нижнего яруса продавщица фруктов, он взял из ее корзин несколько яблок, чтобы освежиться их соком.

При этом у него дрожали руки, и опытная старуха, заметившая повязку под его венком, увидала, что он сильно чем-то недоволен, и предположила, не было ли у него столкновения с ликторами. Поэтому она с многозначительною гримасою указала ему под стол, на котором стояли корзины с фруктами, и шепнула:

– Там также есть и гнилые, по шести в каждом свертке, который легко спрятать под плащом. Для кого они тебе нужны? Одной здешней богине цезарь поднес золотое яблоко Париса, но и те яблоки, что там, внизу, тоже годятся для поднесения. Ее брату шпиону я желаю получить их побольше.

– А разве ты знаешь обоих? – спросил с негодованием Диодор совершенно хриплым голосом.

– Нет, господин, – отвечала старуха. – Да и не нужно. Эта девка в угоду римлянину нарушила слово, данное одному прекрасному юноше, жителю нашего города, а кто окажет содействие при наказании за подобное преступление, того пусть вознаградят божества-мстители!

Диодор чувствовал, как у него снова подламываются колени, и гневное возражение чуть не сорвалось с его губ, как старуха внезапно, точно вне себя, закричала:

– Цезарь! Вот он!

В вечернем воздухе, наполненном грозою, уже давно раздавался крик толпы, приветствовавшей цезаря, сначала едва слышный издали, а затем становившийся все громче и громче. Теперь же он внезапно превратился в какой-то оглушительный рев; в то время как сквозь крики, подобные громовым раскатам, прорывались резкие свистки, подобные сверкающей молнии, седоволосая тучная торговка с неожиданной поспешностью взобралась на стол и закричала во все горло:

– Император! Вот он! Да здравствует! Да здравствует! Да здравствует великий цезарь!

Рискуя свалиться на землю, она в своей страстной поспешности нагнулась низко под стол, чтобы сбросить с гнилых яблок прикрывавший их синий дырявый платок, и в диком восторге начала размахивать им, как будто тот человек, против которого она сейчас только предлагала на продажу самые отвратительные из всех метательных предметов, овладел совершенно внезапно ее стареющим сердцем. При этом она продолжала непрестанно выкрикивать своим дребезжащим голосом: «Да здравствует цезарь!» – пока дыхание чуть не остановилось в ее тяжело вздымавшейся груди и круглое лицо старухи не покрылось синевато-красным оттенком. Ее волнение оказалось даже настолько сильным, что обильные слезы заструились по ее круглым щекам.

И одновременно с фруктовщицей все кругом вопило: «Да здравствует цезарь!» Только из глубины сильно скучившейся толпы резкие свистки по временам прерывали ликование народа.

Диодор между тем обратил свои взгляды к главным воротам и, увлекшись всеобщим желанием увидеть цезаря, стал на неоткрытый еще ящик с сухими финиками. Его рослая фигура поднималась высоко над стеснившейся толпой, и с крепко сжатыми губами он также увидел то, что заставило старую бабу, задыхаясь от восторга, кричать: «Великолепно, восхитительно! Чего-либо подобного он напрасно стал бы искать даже в Риме… Да, здесь, да, у нас!..»

Теперь крики народа покрывали все другое.

Там, где отец или мать брали с собою ребенка, его поднимали вверх; там, где маленького роста человек стоял позади людей высокого роста, ему охотно уступали место; считалось положительным преступлением лишить его подобного зрелища. Уже многие видели знатного господина в блестящей золотой колеснице, которую везла четверка великолепных коней; но о факелоносцах, подобных тем, которые освещали путь Каракалле, не имели понятия ни старики, ни люди, совершившие далекие путешествия. Перед колесницей цезаря выступали три слона, а три других следовали за нею, и все шестеро несли в своих хоботах ярко горевшие факелы, которые они для освещения дороги то высоко поднимали, то опускали вниз.

Каким образом можно приучить животных к такого рода службе? И именно в Александрии нашли возможным представить подобное зрелище высокомерным, избалованным римлянам!

Но вот колесница остановилась, и черные эфиопы, сопровождавшие четвероногих громадных факелоносцев, уже отвели находившихся впереди к их товарищам, следовавшим за колесницей.

Это было прекрасно и должно было переполнить гордостью и ликованием сердце каждого человека, любящего свой родной город. Из-за чего же можно было драть глотки до хрипоты, если не ради такого необычайного, никогда не виданного зрелища?

И Диодор также не отводил глаз от слонов. Сперва вид их забавлял его, но скоро это зрелище стало глубоко раздражать его. Он говорил себе, что гнусный тиран, его смертельный враг, пожалуй, примет на свой счет те возгласы восторга и одобрения подлой толпы, которые относятся к умным животным.

При этом он схватил камышовую дудку, находившуюся в складках его одежды. Еще недавно он чуть-чуть не пустил ее в ход, чтобы отплатить Мелиссе хоть отчасти за то страдание, которое она ему причинила. При этом воспоминании его, однако, охватило отвращение ввиду мелочности подобной мести, и быстрым движением он разломил дудку и бросил ее обломки на сор около фруктовых корзинок.

Старуха заметила это и крикнула ему:

– Да, ради подобного зрелища следует кое-что простить.

Но молодой человек, ни слова не говоря, повернулся к ней спиною и вскоре сошелся со своим другом на условленном месте.

Они беспрепятственно добрались до мест, назначенных для семейств сенаторов, и, когда они уселись там, юноша молча отклонил сострадательные вопросы о его здоровье, с которыми обращались к нему все окружавшие его знакомые.

Его друг Тимон с участием смотрел на прекрасное бледное и утомленное лицо точно надломленного и ушедшего в себя юноши. Он всего охотнее предложил бы ему уйти, так как места для цезаря и его свиты, к которой должна была принадлежать и Мелисса, были отведены как раз напротив них.

Отдельных лиц еще невозможно было рассмотреть при полумраке, еще наполнявшем обширное пространство театра. Но вскоре должно было сделаться совершенно светло, и какое терзание предстояло тогда еще только наполовину выздоровевшему вероломно покинутому несчастливцу!

После того яркого света, который ослеплял глаза перед цирком, Диодору покамест еще был приятен царствующий тут полумрак. Его утомленные члены отдыхали; из ароматного фонтана на арене к нему поднимались приятные благоухания, и его взгляд, для которого не представлялось ничего отрадного, был бесцельно устремлен в пространство.

Ему также приятна была мысль об уничтожении дудки. Ее свистком он опозорил бы самого себя, да к тому же этот звук дошел бы до слуха той достойной женщины, которая сопровождала девушку и в лице которой он не далее как вчера видел вторую мать.

Теперь вокруг него раздавалась громкая музыка, слышались восклицания и крики, а также сверху – это могло происходить в рядах, расположенных над ним – начинался необычайный шум. Но он не обращал внимания ни на что, и в то время как он вспомнил о матроне, у него внезапно и в первый раз возник вопрос, захотела ли бы эта женщина сопровождать сюда Мелиссу, если б считала ее способною на позорное нарушение верности или на какое-нибудь другое недостойное дело? Он, не пропускавший ни одного представления, еще никогда не видал Эвриалу в цирке. Сегодня она также явилась сюда едва ли ради своего собственного удовольствия. Она приехала из любви к Мелиссе, а ей ведь было известно, что девушка считается его невестою. Если император не принудил матрону показаться здесь, то это значило, что Мелисса еще достойна расположения и уважения самой лучшей из женщин; и при этих соображениях надежда снова зашевелилась в его истерзанной душе.

Теперь ему вдруг захотелось, чтобы более яркий свет изгнал тот полумрак, который еще только сейчас был для него столь благодетелен; поведение Эвриалы должно было показать ему, действительно ли она еще до сих пор дорога для нее. Если матрона будет относиться к ней с прежнею ласкою, тогда сердце девушки, может быть, еще и теперь принадлежит ему; тогда окажется, что суетный блеск пурпура не заставил ее быть против него клятвопреступницей, и лишь вследствие принуждения всесильного человека, который…

Тут его безмолвные размышления были прерваны громкими трубными звуками и боевыми криками. Вслед за тем раздался шум падения какой-то тяжелой массы, радостный, всюду повторенный крик, невообразимый гвалт и одобрительные возгласы соседей.

Только теперь заметил Диодор, что представление в это время уже началось. Внизу, у его ног, куда не обращал он свой взгляд, не поднимая его, разумеется, еще ничего не было видно на желтоватом песке арены, кроме благоухающего фонтана и неясной фигуры, к которой вскоре присоединились вторая и третья. Но у него над головою замечалось оживление, а с правой стороны светлые снопы лучей пронизывали огромное пространство арены.

Над обширным полукругом, семь рядов которого были заняты зрителями, сияли солнца и странной формы громадные звезды, распространявшие матовый свет разных цветов; но то, что юноша видел над собою, был не свод небесный, который сегодня простирался над его родным городом и был омрачен темными тучами, а велариум необычайного размера, изображавший собою ночной небосвод. Он простирался над всем не имеющим крыши пространством для зрителей. Здесь можно было узнать каждую звезду, восходившую над Александрией. Юпитер и Марс, любимцы императора, превосходили величиною и блеском все другие планеты, а в середине этой картины неба, медленно вращавшейся кругом, звезды, расположенные в виде букв, образовали настоящие имена Каракаллы: «Бассиан» и «Антонин». Но их свет был умерен и точно задернут туманом. С этого искусственного небесного свода слышалась нежная музыка, а снизу раздавались звуки военных труб и воинственные крики. Поэтому все взгляды были обращены кверху, и Диодор также глядел туда.

Он с удивлением заметил, что устроители представления, желая показать державному гостю нечто невиданное, перенесли первое воинственное представление в свободные воздушные сферы. Там, на высоте верхних рядов, происходило воздушное сражение, устройство которого даже и для избалованных римлян представляло некоторого рода неожиданность. Черные и золотые корабли, казалось, сталкивались друг с другом в пустом пространстве, и их экипажи бились с безумием отчаяния.

Основанием этого воинственного зрелища послужило сказание о богах света, которые в золотых барках плавают по океану небес, и миф о боге солнца, который каждое утро ведет борьбу с демонами тьмы, осиливает и побеждает их.

Высоко над нижними рядами, где помещались император и все те, в которых желали возбудить удивление, должно было происходить побоище между духами мрака и света; действующими лицами были живые люди, по большей части преступники, приговоренные к смерти или к тяжелым каторжным работам.

Черные корабли были наполнены африканскими, золотые – светлокожими преступниками, и они охотно входили на борт, так как многим предстояло выйти из побоища только ранеными, а другим совершенно невредимыми, и каждый решился употребить в дело оружие, чтобы поскорее покончить эту ужасающую бойню.

Негры со своими курчавыми головами, разумеется, не знали, что им будут даны ненастоящие мечи, которые должны разлететься при первом размахе, и также щиты, которые не могут оказать сопротивления серьезному удару, а светлокожие духи света получат прочное и острое оружие для серьезного нападения и защиты. Следовало во что бы то ни стало устранить возможность победы демонов мрака над духами света. Да и много ли стоила жизнь какого-нибудь негра, когда он и без того был обречен на погибель!

В то время как сидевшие внизу, на императорских местах, Эвриала и Мелисса отвращали свои взгляды от ужасающего зрелища, и матрона, держа руку девушки в своей, шептала ей: «О дитя, дитя, мне пришлось провожать тебя сюда!», раздались громкие крики одобрения и бурные рукоплескания.

Резчик Герон, поместившийся на своем покрытом подушками привилегированном месте, облаченный в окаймленную красным тогу своего нового звания, сияющий от счастья и гордости, так сильно хлопал своими огромными руками, что у соседей звенело в ушах. И ему также при входе в цирк была устроена бурная встреча громкими свистками, но он был слишком далек от того чтобы принять их на свой счет. Но когда совсем близко около императорской ложи толпа «зеленых» крикнула ему в лицо его имя, сопровождая его грубыми ругательствами, то он остановился, чтобы первому попавшемуся ткнуть под бороду своим могучим кулачищем, а прочих обругать ядовитыми завистниками. Благодаря находившимся там ликторам, он ушел цел и невредим, и как только увидал себя среди друзей императора и всяких важных лиц, на которых прежде смотрел с немым благоговением, то к нему снова вернулось хорошее расположение духа. Его в особенности радовал тот час, когда ему можно будет спросить императора – что же он теперь скажет о его родном городе?

Александр, подобно отцу, также следил за ходом кровавой военной игры. Затаив дыхание, он с напряженным вниманием смотрел вверх, когда борющиеся противники грозили сбросить друг друга в глубокую пропасть. Но он ни одной минуты не забывал позора, случившегося с ним в цирке. Как сильно болело его сердце, это было видно по его печальному лицу. Только всего один раз улыбка мелькнула на его губах. Когда после окончания первого представления сделалось посветлее, он заметил в следующем, более широком ряду напротив, хорошенькую Ино, дочь соседа Скопаса, которую несколько дней тому назад уверял в своей любви. Он сознавал, что нехорошо поступил по отношению к ней, и дал ей право называть его вероломным. Относительно нее он действительно сделался предателем, и это страшною тяжестью лежало у него на душе.

Теперь их взгляды встретились, и она самым явным образом дала ему понять, что до нее дошло данное ему прозвище императорского шпиона и что она поверила клеветникам. Один его вид, казалось, наполнял ее негодованием, и она явно старалась показать ему, как скоро нашла ему замену; Ктезий, ее сосед по месту, уже давно ухаживавший за нею без успеха, был обязан Александру тем, что наконец добился бросающейся в глаза нежности, которою осчастливливала его теперь Ино.

Это послужило утешением бедному отщепенцу. По крайней мере ему теперь не приходилось ни в чем упрекать себя относительно прекрасной дочери соседа.

Диодор сидел напротив него, и его внимание тоже прерывалось очень часто.

Светящиеся мечи и факелы в руках духов света, так же как матового блеска поддельные звезды над их головами, разбивали мрак недостаточно для того, чтобы доставить юношам возможность узнать друг друга. Хотя Диодор даже во время самых интересных боевых сцен поглядывал на ложу императора, но ему не удавалось отличить возлюбленную цезаря от других женщин в свите Каракаллы. Но вот уже стало светлеть; в то время как победа еще колебалась, внезапно явилась новая барка, наполненная духами света с высоко поднятыми факелами, и, по-видимому, небо прислало их для того, чтобы они решили битву, продолжавшуюся уже гораздо дольше, чем считали возможным устроители празднества.

Дикие боевые крики, стоны и вопли раненых и борющихся наверху давно заглушили нежную музыку сфер над их головами. Призыв труб и литавр непрерывно гремел в обширном пространстве и весьма часто сопровождался самым ужасным из звуков в этом страшном представлении, глухим звуком какого-нибудь тела, сброшенного в глубину.

И этот ужасающий звук возбуждал самое громкое одобрение среди толпы, так как он представлял нечто новое ее пресыщенному слуху. Вообще это страшное, еще никогда не виданное побоище в воздухе возбуждало бешеный восторг; оно давало глазам, привыкшим смотреть вниз, направление, в котором им еще никогда не случалось потешать свои взгляды. Да и какое это было дивное зрелище – видеть борьбу белых и черных фигур; разница в цвете помогала различать отдельных бойцов даже и тогда, когда они крепко схватывались один с другим. А когда при окончании сражения была опрокинута целая лодка и даже при падении в глубину отдельные бойцы держали друг друга в объятиях и в бешеной ненависти старались во что бы то ни стало убить противника, тогда и стены задрожали от безумных рукоплесканий и радостных восторгов многих тысяч человек во всех рядах.

Всего только один раз восторженное одобрение выразилось в еще более бешеном взрыве, именно после окончания битвы и того, что за ней последовало. Едва победоносные духи света, высоко держа свои факелы, поднялись на лодках и получили от парящих в воздухе детей-гениев лавровые венки, которые и были ими брошены к ложе императора, как благовонный дым, исходивший из того места, где небо касалось высокого круглого строения, скрыл от взглядов зрителей всю верхнюю часть театра. Музыка умолкла, и сверху доносился только какой-то странный и страшный грохот, шум, треск, какое-то шипение. Обширное помещение наполнилось еще более сумрачным полусветом, и чувство страха овладело многотысячною толпою зрителей.

Что же случилось?

Не загорелся ли велариум, не испортились ли осветительные машины, и неужели придется остаться в этой неприятной полутьме?

Уже там и сям раздавались крики неудовольствия и резкие свистки возбужденной толпы, но дым постепенно исчез, и, глядя вверх, можно было видеть, что велариум с солнцем и звездами уступил место какой-то черной поверхности. Никто не знал, принадлежит ли она покрытому облаками небу или же над театром расстилается новое одноцветное гигантское полотно. Вдруг эта завеса разорвалась. Ее части исчезли, устраненные чьими-то невидимыми руками. Как бы по мановению волшебника, раздалась громкая музыка, и в то же время полился в театр такой поток света, что каждый зритель закрыл глаза руками, чтобы не ослепнуть. Самый яркий солнечный день непосредственно последовал за мрачною ночью, подобно громкому ликующему хору, врывающемуся в заключительный аккорд тихой, печальной песни.

Машинисты Александрии устроили чудо. Даже римляне, не видавшие ничего подобного и при ночных представлениях во время празднеств Флоры в ярко освещенном цирке Флавиев, приветствовали это зрелище бурными изъявлениями одобрения, которым, казалось, не будет конца.

Кто достаточно налюбовался на источники света вверху, во много раз умноженные посредством бесчисленных зеркал и заливавшие театр своими волнами, и затем окидывал глазами места для зрителей, у того невольно вырывались снова восклицания и жесты удивления.

По невидимому знаку и в рядах для зрителей тоже засияли тысячи огоньков и светильников; блеск представления соответствовал великолепию одежд александрийских зрителей и зрительниц, и должно было ожидать чего-нибудь еще более грандиозного.

Только теперь можно было рассмотреть красоту женщин и роскошь их нарядов; только теперь драгоценные каменья стали бросать быстро вспыхивающие и угасающие молнии. Сколько лавровых рощ нужно было ограбить, для того чтобы изготовить венки, украшавшие каждую голову даже в верхних рядах. Глядя вверх на эти последние и видя великолепные одежды, в какие и здесь были облачены и мужчины, и женщины, можно было подумать, что в Александрии живут только богачи.

Куда бы ни обращался взор, он везде встречал что-нибудь прекрасное и великолепное. И изобилие отдельных очаровательных картин, бросавшихся в глаза, было обставлено пышными гирляндами из цветов лотоса и мальв, лилиями и розами, масличными ветвями и лаврами, стеблями папируса и веерами пальм, лилиями и ивовыми ветвями, которые здесь свешивались красиво закругленными фестонами, там – обвивались в виде богатых разными яркими цветами повязок вокруг столбов, колонн и основания всех рядов сидений для зрителей.

Из бесчисленных человеческих пар в этом праздничном несравненном зале только одна не слышала и не видела ничего окружающего.

Едва ночь преобразилась в ослепительный свет, как глаза Мелиссы встретились с глазами любимого ею человека, и когда они узнали друг друга, то за этим тотчас же последовали безмолвные робкие вопросы и ответы, наполнившие влюбленных новою надеждой.

Взгляд Мелиссы сказал Диодору, что она любит только его одного, по взгляду же юноши было видно, что он не может отказаться от нее. Но в этом взгляде выражалась также боль души, терзаемой сомнением и заботой, и посылался вопрос на вопрос Мелиссы.

И она поняла его безмолвные взгляды, как будто они были внятными словами, и, не обращая внимания на любопытных, которые окружали ее, и не думая о том, какою гибельною для нее может оказаться подобная отвага, она подняла букет, который держала в правой руке, наклонилась над ним, точно желая насладиться запахом цветов, и запечатлела быстрый поцелуй на прекраснейшем полу распустившемся бутоне.

Ответ, который она получила, говорил, что и Диодор понял ее, потому что его ясные глаза засветились любовью и благодарностью. Ей показалось, что он никогда не смотрел ей в лицо с большею сердечностью, и она снова наклонилась над розами.

Но среди вновь пробудившейся радости щеки ее зарделись девическою стыдливостью. Ее смутила своя собственная смелость, и, слишком счастливая для того, чтобы раскаиваться в том, что она сделала, но все-таки боясь, что те, мнением которых она дорожила больше всего, не одобрят ее поступка, Мелисса, забыв время и место, прильнула головой к плечу Эвриалы и своими большими глазами смотрела ей в лицо вопросительно и как бы прося о прощении.

Матрона видела ее насквозь. Она следила за ее взглядами и сочувствовала тому, что волновало девушку. Не подозревая того, какой большой подарок она приготовляет этим третьему лицу, она крепче привлекла Мелиссу к себе и поцеловала ее в висок, не обращая внимания на окружавшую обстановку.

При виде этого Диодор почувствовал, как будто он выиграл приз на бегах, и его друг Тимон, художнические глаза которого наслаждались в эту минуту великолепными картинами кругом, вздрогнул, когда Диодор с бурною страстностью и силой пожал ему руку.

Что сделалось с больным несчастливцем, которого он, Тимон, из сострадания проводил в цирк, что его глаза засияли так ярко и что он снова так высоко поднял голову? Что значит уверение юноши, что еще все, может быть, устроится хорошо?

Напрасно Тимон задавал вопрос за вопросом, потому что Диодор еще не желал доверить даже своему лучшему другу то, что делало его счастливым. Ему довольно было знать, что Мелисса любит его и что женщина, на которую он смотрит с восторженным почтением, считает ее достойною, как всегда.

Он теперь в первый раз начал стыдиться за свои сомнения относительно возлюбленной. Как мог он, знавший ее с детских лет, приписать ей что-нибудь нечистое, достойное осуждения? Несомненно, что только принуждение, которому нельзя было противиться, связывает ее еще с императором, и она не могла бы смотреть на него, Диодора, таким образом, если бы у нее не было на уме – и, может быть, Эвриала намерена ей в этом помочь – вовремя убежать от своего царственного жениха. Должно быть, это так; и чем больше Диодор смотрел на нее, тем несомненнее казалось ему его предположение.

Теперь его радовал окружавший его ослепительный свет: он показывал ему возлюбленную.

Слова, которые Эвриала сказала ей шепотом, должно быть, напомнили ей об осторожности, потому что Мелисса теперь только изредка бросала на него быстрый взгляд, и он сказал себе самому, что их немой, но оживленный разговор мог бы оказаться гибельным для них обоих.

Но при внезапно засиявшем свете появилось слишком много такого, что с непреодолимою силою привлекло зрение каждого, в том числе и императора, так что никому не было времени обращать внимание на них. Теперь было удовлетворено первое любопытство, и сам Диодор считал необходимым наложить на себя некоторую сдержанность.

Каракалла еще не показывался зрителям. Золотая ширма, сквозь отверстие которой он мог смотреть, невидимый никому, скрывала его от взоров толпы, но Диодор мог хорошо узнать тех, кого он принимал. Сперва явились устроители представления, затем парфянское посольство и некоторые представители высших правительственных учреждения города. Наконец Селевк подвел к трону жен тех богачей, которые вместе с ним приняли на себя расходы, потребовавшиеся для этого представления, и среди этих богато одетых женщин Вереника превзошла всех гордостью своей манеры и бросающимся в глаза великолепием своей одежды.

Когда взгляд ее больших глаз с вызывающим выражением остановился на императоре, этот последний нахмурил лоб и спросил иронически:

– Здесь, кажется, носят роскошные траурные одежды?

Вереника быстро отвечала:

– Они не имеют ни малейшего отношения к трауру и только должны служить к прославлению того могущественного лица, которое потребовало в цирк женщину, облаченную в траур.

Диодору не было видно, как загорелся взгляд Каракаллы, обращенный на бесстрашную женщину, и он также не слышал, как тот ответил небрежно:

– Вот как ошибаются здесь относительно способа оказать мне почет; впрочем, еще представится случай приобрести лучшие сведения на этот счет.

Несмотря на обширность пространства арены, юноша все-таки заметил мимолетный румянец и сменившую его бледность на лице гордой женщины, и то, что тотчас после нее префект преторианцев Макрин вместе с устроителем праздника и начальником школы гладиаторов приблизился к императору.

В то же время Диодор услышал слова своего соседа, одного из членов городского сената:

– Как все это идет мирно и спокойно! Мое предложение впустить цезаря в цирк среди полутьмы было превосходно. Против кого было направлять свистки, пока нельзя было отличить одного человека от другого? Теперь крикунов еще сдерживает восторг. Будущая императрица должна быть очень благодарна мне. Однако же она напоминает мне персидских воинов, которые перед тем как идти в битву привязывали к своим щитам кошек, так как они знали, что их неприятели египтяне скорее согласятся совсем не стрелять, чем подвергать священных животных гибели от их стрел.

– Что хочешь ты этим сказать? – спросил другой.

И получил веселый ответ:

– Госпожа Эвриала служит для невесты императора защищающей кошкой. Из уважения к матроне и из страха, как бы не оскорбить ее, до сих пор не тронули покровительствуемую ею девушку даже вон те, наверху.

При этом он указал на группу «зеленых» в одном из верхних рядов, а его сосед прибавил:

– Их сдерживает еще кое-что другое. Трое безбородых людей позади них – полицейские. Они рассеяны по всей толпе зрителей, точно изюмины в тесте для пирогов.

– Это благоразумно и хорошо, – сказал сенатор. – Иначе нам, может быть, пришлось бы оставить цирк гораздо скорее, чем мы вошли в него. Мы и без того едва ли вернемся домой в сухом платье. Взгляни только, как колеблется свет светильников там, наверху; слышны также взрывы бури, а подобное сияние исходит не из какой-нибудь машины. Отец Зевс выпускает молнии, и если разразится буря…

Здесь его речь была прервана громкими фанфарами, к которым примешивались отдаленные раскаты грома, последовавшего за первою молнией.

Вскоре за тем началось шествие, которое обыкновенно предваряло начало каждого представления.

Еще до появления императора были поставлены на предназначенных для них постаментах статуи богов – во избежание того, чтобы зрители не воспользовались появлением обоготворенных цезарей для демонстраций.

Теперь жрецы в торжественной процессии окружали статуи, и Феофил, и жрец Александра пролили на песок возлияния, первый – в честь Сераписа, а второй – в честь героя города. Затем появились распорядители праздника, гладиаторы и бойцы со зверями, которые должны были сегодня выказать свое искусство во всем его блеске.

Когда жрецы приблизились к ложе императора, тот подошел к барьеру и приветствовал зрителей, которым он теперь показался в первый раз.

В то время как он находился еще за ширмою, Эвриала, согласно его приказанию, подвела к нему Мелиссу, и он милостиво приветствовал ее. Теперь же он, по-видимому, перестал интересоваться ею, а также ее отцом и братом. По его же распоряжению несколько мест отделяло его кресло от ее места. По совету главного жреца он намеревался показать ее толпе рядом с собою только тогда, когда вторично будут спрошены звезды и когда, может быть, даже послезавтра, ему можно будет ввести Мелиссу в цирк в качестве своей жены. Он выразил матроне свою благодарность за то, что она сопровождает девушку, и с хвастливою добродетельною гордостью прибавил, что мир узнает, в какой степени он способен приносить в жертву самые пламенные желания своего сердца требованиям приличий.

Факелоносцы-слоны доставили ему удовольствие, и в ожидании новой встречи с Мелиссой и открытого со стороны публики признания, что он выбрал себе в жены первую красавицу города, он веселый приехал в цирк. Еще и теперь лицо его имело свое естественное выражение. Только по временам лоб его хмурился, потому что за ним следил взгляд жены Селевка.

Подобно богине мщения стояла против него эта отважная женщина, «разряженная Ниобея», как он презрительно назвал ее, говоря с префектом Макрином, и, странно, при всякой мысли о ней к нему возвращалось воспоминание о Виндексе и о его племяннике, казнь которых ускорило заступничество Мелиссы; и теперь ему сделалось досадно, что он не откликнулся на просьбу любимой девушки.

Его беспокоила мысль, что имя Виндекс означает также «мститель», и она не выходила у него из головы так же как и эта «Ниобея» с ужасными, мрачными глазами.

Он не хотел больше видеть ее, и гладиаторы облегчили ему это; они приближались как раз в эту минуту, и их дикий энтузиазм заставил его на некоторое время забыть обо всем остальном.

В то время как одни потрясали мечами и щитами, а другие не менее страшным оружием – сетками и гарпунами, из их грубых глоток бешено и хрипло раздавалось:

– Привет тебе, цезарь, идущие на смерть приветствуют тебя!

По десять человек в каждом ряду, отдельными отрядами они скорым шагом обошли окружность арены.

Между первою и второю группами гордо выступал один человек, как будто он сам по себе был чем-то особенным, причем он с надменным самомнением покачивал бедрами.

Это было право, с бою им приобретенное, и по его широкому грубому лицу со вздернутым кверху носом и толстыми губами, из-за которых сверкали белые зубы, точно у кровожадного зверя, хорошо было видно, что плохо пришлось бы тому, кто вздумал бы попытаться ограничить это право. При этом он был маленького роста, но на высокой груди, необычайно широких плечах и коротких кривых ногах мускулы выступали подобно упругим шарам и показывали знатоку, что это – гигант по силе. Передник составлял всю его одежду, так как он гордился бесчисленными шрамами, красными и белыми, которые сверкали на его светлой коже. Маленький бронзовый шлем он сдвинул назад, чтобы перед народом не был скрыт ужасный вид левой части его лица, из которой лев, во время борьбы гладиатора с ним и тремя пантерами, вырвал ему глаз с частью щеки. Он звался Таравтасом, и был известен по всей империи как самый жестокий из всех гладиаторов. Он завоевал себе и второе право – биться только на жизнь и смерть, ни под каким условием не даровать помилования и не требовать его и для себя. Там, где он только появлялся, не было недостатка в трупах.

Цезарь знал, что и ему было дано прозвище Таравтас, уподоблявшее его этому человеку, и не был этим недоволен; он прежде всего хотел казаться сильным и внушать ужас, а это был такой гладиатор, подобного которому не существовало в его ремесле. Они также знали друг друга, и Таравтас после какой-нибудь трудно доставшейся ему победы, при которой он проливал свою кровь, получал подарки от своего царственного покровителя.

И вот, когда покрытый рубцами седоголовый герой, который в длинной веренице гладиаторов представлял собою отдельное звено, переполненный тщеславием, обводил зрителей своими маленькими наглыми глазами, то заранее исполнилось его желание, из-за которого он так часто рисковал жизнью в цирке, желание привлечь на себя взгляды всех присутствующих. Это сознание заставляло подниматься его грудь, удваивало силу напряжения его упругих жил. Дойдя до ложи императора, он с редким фехтовальным искусством и твердою устойчивостью начал описывать своим коротким мечом столь быстрые круги над своей головой, что казалось, будто этот меч превратился в сверкающий стальной диск. При этом звук его сильного неблагозвучного голоса, прокричавшего: «Привет тебе, цезарь!», покрыл голоса других гладиаторов, и император, не удостоивший еще ни одного александрийца ласковым словом или приветливым взглядом, начал самым милостивым образом кивать этому дикому чудовищу, сила и ловкость которого нравились ему.

Этой-то минуты и ожидали «зеленые» в третьем ряду. Никто не мог запретить выказать симпатии тому человеку, которому выказывал одобрение сам цезарь, и вот они стали кричать: «Таравтас, Таравтас!»

Они знали, что этим подстрекали каждого сравнивать императора с кровожадным чудовищем, имя которого утвердилось за ним в виде прозвища, и кто чувствовал охоту высказать свою досаду и неудовольствие, тот понимал суть дела и присоединял свой голос к этим восклицаниям.

Таким образом, огромный театр вскоре снова огласился криком: «Таравтас!»

Сперва он раздавался беспорядочно, с отдельных мест, но вскоре никто не знал, кто именно начал – толпа во всех верхних рядах соединилась в единодушный хор, который с детским, постоянно усиливавшимся восторгом дал полную свободу своему долго сдерживаемому бешенству и выкрикивал имя Таравтаса в такт, точно по какому-то самообразовавшемуся ритму.

Вскоре стало казаться, как будто целые тысячи заучили безумный стишок, разраставшийся во все более и более громкий рев: «Тарав-тарав-таравтас!»

И как бывает всегда в тех случаях, когда в преградах сдержанности сделан пролом, так и здесь одно препятствие падало вслед за другим, и в одном месте слышался пронзительный свист камышовой дудки, а в другом резкий шум трещотки. В промежутках раздавались страстные возбужденные голоса тех, которых пытались утихомирить ликторы или городские стражи, а также голоса их протестующих соседей. И весь этот буйный, мятежный шум сопровождали страшные раскатистые громовые удары все быстрее надвигавшейся бури.

Складки на лбу императора показывали, что и в его душе собирается буря, и едва он понял намерение толпы, как тотчас же, вне себя от ярости, приказал префекту Макрину усмирить ее.

Тотчас загремели предостерегающие фанфары за фанфарами.

Распорядители празднества почувствовали, что эти демонстрации, которые грозили навлечь несчастье на весь город, можно остановить только тогда, когда им удастся приковать внимание зрителей посредством возбуждающих душу и сердце сцен. Поэтому было приказано теперь же начать представление самым эффектным зрелищем, которое было, собственно, предназначено для его заключения.

Это зрелище должно было изображать, как римские воины овладели лагерем алеманнов. В этом скрывалась лесть цезарю, который после сомнительного покорения им этого храброго народа присоединил к своим именам имя «Алеманник». Одна часть бойцов, представлявшая германцев, была одета в звериные шкуры и украшена длинными рыжими и белокурыми волосами. Другие гладиаторы изображали собою римский легион, который должен был стать победителем.

Все алеманны были приговоренные к смерти мужчины и женщины, которые должны были защищаться без брони и щитов, вооруженные только тупыми мечами. Женщинам были обещаны жизнь и свобода, если они после завоевания лагеря нанесут себе острым клинком, который был дан каждой из них, по крайней мере такие раны, чтобы потекла кровь. Той из них, которая сумеет при этом с совершенною естественностью придать себе вид умирающей, обещали дать особую награду.

К германцам с тупыми мечами были присоединены несколько гладиаторов, отличавшихся особенно выдающимся ростом и с острыми мечами, чтобы замедлить окончательную развязку.

Между тем как перед глазами зрителей в течение нескольких минут были собраны повозки, рогатый скот и лошади для составления лагеря и окружены стеною из бревен, камней и щитов, там и сям все еще слышались крики и свистки. Когда же гладиатор Таравтас в боевом уборе римского легата появился на арене впереди тяжеловооруженного отряда воинов и вновь приветствовал цезаря, то шум усилился снова.

Но терпение Каракаллы уже истощилось. Верховный жрец Феофил по его бледным щекам и дрожащим векам увидел, что в нем происходило, и, одушевленный искренним желанием оградить своих сограждан от беспредельного бедствия, стал перед статуей своего бога и воздел руки с мольбою.

– Во имя великого Сераписа, выслушайте меня, македонские мужчины и женщины! – вскричал он своим сильным, звучным голосом, обращаясь к шумевшим верхним рядам зрителей.

Все умолкло в обширном амфитеатре. Только ветер нарушал тишину своим жалобным, протяжным воем. По временам воздух колебало хлопанье о стены какой-нибудь части полотна, оторванного от велариума бурей; и к этому шуму примешивались зловещие крики сов и галок, которых свет выгнал из их гнезд на вершине цирка, а теперь непогода снова гнала туда.

Громко, внятно, настойчиво, тоном отеческой заботы верховный жрец убеждал слушателей держать себя тихо, не нарушать предложенного им здесь удовольствия и главным образом помнить, что среди них, к высочайшей чести каждого из них, находится великий цезарь, богоподобный глава земного круга. В качестве гостя самого гостеприимного из всех городов высокий повелитель вправе ожидать от каждого александрийца пламенного стремления к тому, чтобы сделать для него пребывание здесь приятным. Долг заставляет его, Феофила, возвысить от имени высочайших богов свой увещательный голос, дабы злая воля немногих нарушителей спокойствия не возбудила в самом дорогом из гостей ошибочное мнение, что жители Александрии слепы относительно тех благодеяний, которыми каждый гражданин обязан его мудрому правлению.

Здесь прервали оратора громкие свистки, а затем далеко прозвучавший крик: «Назови эти благодеяния; мы не знаем никаких!»

Но Феофил не смутился и продолжал с большим жаром:

– Все вы, которых милость великого цезаря возвысила в степень римских граждан…

Но снова один зритель из второго рода – это был главный смотритель хлебных амбаров Селевка – крикнул ему:

– Разве мы не знали, чего стоила нам эта честь?

Громкий крик одобрения последовал за этим вопросом, и в другой раз внезапно и как бы чудом образовался хор, повторявший двустишие, которое громко произнес один из толпы. Это двустишие сказали после него другой и третий, четвертый пропел его, и на этот мотив стали петь его разом тысячи голосов, обращаясь к тому, для кого это двустишие было предназначено.

В верхних рядах цирка теперь раздавались следующие стихи, которые еще несколько мгновений перед тем никому не были известны:


Нужно живых убивать, погребенье чтоб мертвым устроить:То, что оставил нам сборщик, солдат беспощадно разграбил.

И, должно быть, эти стихи выходили из сердца толпы, потому что она не уставала повторять их; и только тогда, когда особенно сильный удар грома поколебал цирк, многие замолчали и с возраставшим страхом стали посматривать вверх.

Распорядители воспользовались этим мгновением, чтобы приказать начать представление.

Император в бессильной ярости кусал себе губы, и злоба против александрийцев, которые теперь открыто показывали ему свое настроение относительно его, усиливалась с каждым мгновением.

Он, как великое несчастье, чувствовал невозможность ответить немедленною карой за нанесенное ему поругание и, кипя гневом, вспомнил об известных словах Калигулы, который «желал, чтобы этот город имел только одну голову, которую можно было бы одним ударом отделить от туловища».

Кровь так сильно стучала у него в висках, и был такой ужасный звон в ушах, что он долго не слышал и не видел ничего, что происходило вокруг него.

Это дикое возбуждение могло иметь своим последствием новые страшные часы страдания. Но теперь он мог бояться их в меньшей степени, потому что вон там сидело одушевленное лекарство, которое было, как он думал, привязано к нему самыми крепкими узами.

Как прекрасна была Мелисса! И когда он снова посмотрел на нее, то заметил, что ее взгляд остановился на нем с боязливым беспокойством.

И ему показалось, как будто в его омраченной душе что-то просияло, и в нем снова пробудилось сознание, что его сердце открылось для любви.

Но теперь, конечно, не следовало делать ту, которая совершила это чудо, поверенною его злобы. Он видел ее в гневе, в слезах, но также видел, как она улыбалась, и в ближайшие дни, которые должны были сделать его, терзаемого жестокими муками, счастливым человеком, он желал видеть ее большие глаза сияющими, ее губы переполненными словами любви, радости, благодарности. Только затем должен был последовать расчет с александрийцами; и в его власти было заставить их поплатиться своею кровью за этот вечер и горько раскаяться в нанесенном цезарю оскорблении.

Как бы желая пробудить себя от дурного сновидения, он провел рукою по своему нахмуренному лбу, он даже улыбнулся, так как его взгляд снова встретился с глазами Мелиссы. И те, для взгляда которых его вид представлял более интереса, чем ужасное кровопролитие на арене, переглядывались с удивлением, так как им казалось почти непостижимым равнодушие или искусство притворяться, с каким цезарь отнесся к неслыханному оскорблению, которое ему здесь было нанесено.

Со времени своего первого посещения цирка Каракалла еще никогда так надолго не оставлял совсем без внимания того, что происходило при кровопролитиях, подобных настоящему. До сих пор от него не ускользало ничто, достойное особенного внимания, а между тем только теперь началась настоящая борьба из-за лагеря – избиение алеманнов, самоубийство германских женщин.

Как раз в эту минуту гладиатор Таравтас, ловкий, как кошка, и кровожадный, как голодный волк, вскочил на одну из повозок неприятеля; высокий воин с длинными золотисто-рыжими волосами, связанными узлом на затылки, бросился ему навстречу.

Это был настоящий германец. Каракалла знал его.

В его отечестве он приведен был к императору в числе военнопленных вождей, и так как он оказался превосходным наездником, то Каракалла поставил его надсмотрщиком за своими конюшнями. Он отправлял свою должность безупречно до тех пор пока в день въезда в Александрию в пьяном виде не убил своего начальника, горячего галла, и вдобавок еще двух ликторов, пытавшихся связать его.

Он был приговорен к смерти и теперь был присоединен к числу германцев, чтобы в цирке бороться за жизнь.

И как сражался он, какие удары наносил своим тупым мечом опаснейшему из гладиаторов, и как искусно умел уклоняться от него.

На эту борьбу действительно стоило смотреть, и она так приковала к себе внимание императора, что он забыл обо всем другом.

Имя противника алеманна было перенесено на него, цезаря. Только сейчас тысячеголосый крик «Таравтас!» относился к нему; и, привыкнув во всем, что встречалось ему, видеть предзнаменование, он сказал самому себе, призывая судьбу в свидетели, что участь гладиатора будет его собственною. Если боец падет, то дни его, цезаря, сочтены; если он выйдет из борьбы победителем, то и ему, цезарю, предстоит долгое и счастливое царствование.

Он мог спокойно предоставить решение Таравтасу, потому что это был сильнейший из всех гладиаторов в империи, притом он дрался острым оружием против тупого в руках человека, который во время своей службы при конюшнях, конечно, разучился владеть мечом так, как в прежние дни.

Однако же германец был сыном дворянина и уже с детских лет участвовал в битвах. Здесь дело шло о том, чтобы защищать свою жизнь или доблестно умереть на глазах того, которого он научился почитать как могущественного властелина и покорителя многих народов, в том числе его собственного.

И сильный, хорошо приученный владеть оружием германец делал свое дело.

Как его противник, так и он чувствовал, что на него устремлены глаза десяти тысяч человек, и притом ему казалось, что ему следует смыть с себя позор, навлеченный им, как убийцей, на себя и на свой народ, сыном которого он еще считал себя.

Каждый мускул его сильного тела укрепился и приобрел новую силу напряжения вследствие этого желания, и когда он, уже пораненный мечом непобедимого бойца, почувствовал, что теплая кровь течет по его груди и по левой руке, он собрался со всею своею силой. С боевым криком своего племени кинулся он всем исполинским телом на гладиатора. Не обращая внимания на глубокую рану от меча, которою ответил Таравтас на его нападение, он с высоты нагруженной повозки ринулся на камни ограды лагеря, и оба они, сжав крепко друг друга руками, покатились, как одно тело, со стены на песок арены.

При этом зрелище Каракалла вздрогнул, точно ему самому было нанесено оскорбление, и напрасно он ждал, чтобы ловкий Таравтас, которого уже не раз он видел выходившим невредимым из подобных трудных положений, освободился от тяжести навалившегося на него германца.

Но борьба продолжала бушевать вокруг них, и ни один из двух не шевелил ни одним членом.

Тогда император глубоко встревожился и велел Феокриту осведомиться, ранен Таравтас или убит, и в то время как его любимец находился в отсутствии, ему не сиделось на троне. Волнуемый каким-то тревожным, неприятным чувством, он вставал, то для того чтобы поговорить с кем-нибудь из своей свиты, то чтобы наклониться и бросить взгляд на бойню, происходившую внизу. Он был проникнут твердым убеждением, что его собственный конец близок, если Таравтас убит.

Наконец он услышал голос Феокрита, и когда повернулся, чтобы получить от него известие, его взгляд встретился со взглядом Вереники, которая встала, чтобы оставить цирк.

Тогда по нему пробежал холод, и образы казненных Виндекса и его племянника снова возникли перед его внутренним взором; но в то же самое мгновение он услыхал, как бывший танцор весело крикнул ему:

– Таравтас! Это не человек! Я назвал бы его угрем, если бы он не был так широкоплеч. Малый жив, и врач говорит, что через три недели он снова будет в состоянии справиться с четырьмя медведями или двумя алеманнами.

По лицу императора пробежало точно солнечное сияние, и он остался веселым, хотя страшный удар грома поколебал цирк, и один из тех прорывов в облаках, которые бывают только на юге, низвергнул свои потоки в открытое пространство театра, погасил огни и светильники и так стремительно сорвал велариум с петель, что он, гонимый бурей, ударился в верхние ряды амфитеатра и согнал зрителей с мест.

Мужчины ругались, женщины визжали и плакали, и громкие звуки фанфар и голоса глашатаев возвестили, что представление на этот раз кончилось и будет продолжено послезавтра.