"Тернистым путем [Каракалла]" - читать интересную книгу автора (Эберс Георг Мориц)

XXIX

Между тем как Эвриала со светильником в руке всходила по темной лестнице впереди своей протеже, Александр дожидался в переднем зале призыва императора. Верховный жрец Сераписа с несколькими астрологами храма, новым начальником полиции Аристидом и многими «друзьями» повелителя были так же, как и он, допущены только сюда. Всем им был запрещен вход во внутренние покои, потому что Каракалла велел магу Серапиону вызвать духов и в присутствии префекта преторианцев и нескольких других доверенных лиц возвестить ему будущее.

Городской депутации, явившейся просить у цезаря извинения по случаю беспорядков, происшедших в цирке, тоже было приказано дожидаться окончания заклинаний.

Александру было бы всего приятнее держаться в стороне от других, но здесь, по-видимому, никто не ставил ему в упрек его легкомысленный образ действий. Напротив, придворные льнули с оживленной предупредительностью к брату будущей супруги императора; верховный жрец осведомился о здоровье его брата Филиппа, а купец Селевк, явившийся с депутацией от граждан города, сказал ему несколько льстивых слов о красоте его сестры.

Некоторые римские сенаторы, подходы которых он сначала довольно резко отклонял от себя, в конце концов вполне завладели им и рассказывали о произведениях искусства и картинах в новых термах Каракаллы, советовали ему хлопотать, чтобы ему было поручено украшение некоторых еще не готовых зал настенными картинами, и обещали ему свое ходатайство.

Несмотря на свои седые волосы, они вели себя относительно его так, как будто юноше предстоит повелевать ими; но Александр насквозь видел их цель.

Однако же эти многоречивые господа внезапно умолкли, потому что в покое императора послышался шум, и они, вытянув шеи вперед и сдерживая дыхание, начали вслушиваться, чтобы уловить какое-нибудь слово.

Александр пожалел, что с ним нет ни угля, ни доски, чтобы изобразить их напряженные физиономии; но наконец встал и он, потому что дверь отворилась, и император с магом вышли из таблиниума, где Серапион показывал цезарю души некоторых умерших. Среди представления он, по желанию Каракаллы, показал ему также казненного Папиниана. Невидимые руки приставили к его туловищу отрубленную голову, которая затем приветствовала императора, обещая ему счастье.

Наконец, появился великий Александр и в стихах с цветистыми оборотами уверял императора, что душа Роксаны избрала тело Мелиссы для своего жилища. Каракалла посредством ее будет обладать величайшим счастьем, пока она не допустит, чтобы ее отвратила от него любовь к какому-нибудь другому мужчине. Если это случится, то Роксана погибнет, а с нею и весь ее род. Но слава и величие его, цезаря, достигнут крайней высоты. Пусть повелитель смело доводит жизнь Александра до конца. Гений его божественного отца Севера бодрствует над ним и дал ему, в лице Макрина, советника, в смертном теле которого пробудилась к новой жизни душа Сципиона Африканского.

С этими словами призрак, который, подобно прежним, двигался на темной стене таблиниума в виде раскрашенной картины, исчез. Голос великого македонца был глух и невнятен, однако же то, что он сообщил императору, приковало внимание последнего и подняло его настроение.

Но его желание увидеть еще некоторых духов осталось неисполненным.

Маг, который при появлении призраков с поднятыми руками становился на колени, объявил, что принуждение, которое его магическая сила оказывала на духов, истощило его. И в самом деле, его лицо было покрыто смертельною бледностью и высокую фигуру сотрясала сильная дрожь.

Его помощники безмолвно исчезли. Они с большими связками книг скрывались за занавесом, и Серапион объяснил, что они его ученики и их задачею было поддержать его заклинания магическими формулами.

Каракалла милостиво отпустил его и, выйдя теперь к ожидавшим, рассказал им, довольный и возбужденный, какие чудеса он видел и слышал.

– Редкий человек этот Серапион! – вскричал он, обращаясь к верховному жрецу Феофилу. – Мастер в своем искусстве! То, что он, прежде чем началось заклинание, сказал во вступительной речи, убедительно и объясняет мне многое. Магия, по его мнению, относится к религии, как сила к любви, как приказание к молитве. Сила! И в жизни она производит магическое действие. Мы видели ее влияние на духов, и кто из людей может противиться ей? Я обязан ей самым лучшим и думаю, что буду потом обязан ей еще более. Даже сопротивляющаяся любовь должна покориться ей.

Здесь он самодовольно засмеялся и затем продолжал:

– Подобно тому, как благочестивый почитатель богов – объявил нам этот удивительный человек – умилостивляет небожителей посредством молитвы и жертвоприношений, маг посредством своего знания принуждает их к повиновению. Относительно бесплотного, а небожители тоже бесплотны, имя значит то же, что сущность, которой оно есть, так сказать, зеркальное отражение. Поэтому человеку, который знает настоящее имя богов и духов и пользуется им, чтобы призвать их, они должны повиноваться, как рабы господину.

Узнать это имя, которое присоединяется к душе бессмертных при их рождении, удалось мудрецам, служившим в древнее время фараонам, и звание их, переходя по наследству из рода в род, дошло до него. Но уметь пробормотать про себя и написать это имя недостаточно. В нем каждый звук имеет свое собственное значение, подобно каждому члену в человеческом теле. Важно также знать, как его произнести и какой тон придать ему, и настоящие имена бессмертных, совмещающие в себе их существо и, так сказать, воплощающие их, суть иные, чем те, которыми призывают их люди.

Подозреваю ли я, спросил меня Серапион, обращаясь ко мне, какого бога он принуждает к послушанию словами: «Abar Barbarie Eloce Sabaoth Pachnuphis» и так далее, – я только запомнил первые слоги.

Но, – продолжал он, – произнесение этих слов еще не составляет всего. Небесные духи подчиняются только таким смертным, которые во время принудительного призыва их имени разделяют главнейшие их свойства. Прежде чем маг может дерзнуть звать их, он должен освободить свою душу от бремени чувственного и освежить свое тело продолжительным и строгим постом. Только тогда, когда заклинателю удастся, как ему в эти последние дни, внутренне умереть для всех прелестей, доставляемых физическими чувствами, и сделать, насколько это доступно для человеческой природы, душу бесплотною, он приобретает то богоподобие, которое делает его способным обращаться с небожителями и со всеми духами как с равными себе, и порабощать их своей воле посредством призывания их имени.

Он употребил свое могущество в дело, и мы видели телесными глазами, как духи повиновались его призыву. Мы узнали также, что это делается не одними словами. Какою благородною наружностью обладает этот человек! И бичевания, которым он себя подвергал, это тоже подвиги! Пустомели музея могут взять с него пример. То, что показал нам Серапион, была работа, и тяжелая. А то, на что они тратят свои дни, не что иное, как слова, жалкие слова. Ими они убедительно доказывают, что лев вон там – кролик. А маг только мигнул, и царь зверей, визжа, скорчился перед ним. Подобно мудрецам музея, в этом городе и каждый человек – рот на двух ногах… Даже христиане – я знаю их вероучение, придумали здесь – где в другом месте было бы возможно что-нибудь подобное? – придумали определение для своего высокого Учителя: «Слово, сделавшееся плотью».

Что мне пришлось услышать здесь, – при этом Каракалла обратился к городской депутации, – были слова и опять слова. Я слышал их от вас, смиренников, которые уверяли меня в любви и почтении, от тех, которые думают, что их маленькая особа проскользнет у меня между пальцами и убежит от меня, от негодных остряков, пропитанных ядом и желчью. Даже в цирке они стреляли в меня своими словами. Только маг осмелился показать мне деяние, и как великолепно удалось оно этому редкому человеку!

– То, что он показал тебе, – заметил главный жрец, – умели уже делать, как мы знаем из старых писаний, заклинатели среди строителей пирамид. Наши астрологи, которые для тебя проследили пути звезд…

– И они тоже, – прервал его цезарь, слегка поклонившись астрологам, – имеют дело с чем-то лучшим, чем слова. Как магу я обязан радостными, так вам счастливыми часами, господа!

Это признание относилось к известию, сообщенному цезарю во время одного перерыва в заклинаниях духов, известию, что звезды предсказывают его брачному союзу с Мелиссой великое счастье, и до какой степени основательно было это предсказание, показывала ему группировка звезд, изображение которой подал ему и вкратце объяснил главный астролог.

В то время как Каракалла выслушивал изъявление благодарности звездочетов, его взгляд упал на Александра, и он тотчас же осведомился о том, как Мелисса добралась до отеческого дома. Затем он приветливо спросил художника, не придумало ли александрийское остроумие какого-нибудь нового подарка ему, императору, в качестве гостя.

Тогда юноша, который еще в цирке твердо решился пожертвовать даже жизнью, чтобы очиститься от позорившего его подозрения, подумал, что наступил час исправить проступок, лишивший его уважения сограждан.

Присутствие столь многих свидетелей укрепило его мужество, и, сознавая, что его слова могут подвергнуть его участи Виндекса, он выпрямился и отвечал серьезным тоном:

– Правда, я легкомысленно и не подумав о последствиях, сообщил тебе, высокий цезарь, некоторые из их остроумных слов…

– Я приказал, и ты повиновался, – прервал его цезарь, вздрогнув, и прибавил с неудовольствием: – Но к чему ты говоришь это?

– К тому, – отвечал Александр с патетическим достоинством, которое в нем удивило императора, – к тому, чтобы сообщить тебе и присутствующим здесь моим александрийским согражданам, что я раскаиваюсь в моей неосторожности. Я проклинаю ее с тех. пор, как из твоих собственных уст услышал, какой глубокий гнев против сынов моего дорогого родного города возбуждает в тебе их опрометчивое остроумие.

– Так, так! И отсюда эти слезы? – прервал его цезарь известною латинскою фразой. Затем он подмигнул живописцу и продолжал тоном веселого превосходства: – Продолжай себе на здоровье изображать из себя оратора, только умерь свой пафос, который к тебе не идет, и сократи свою речь, потому что прежде, чем взойдет солнце, мы – я и вон те господа – желаем лечь в постель.

Юноша то краснел, то бледнел. Он предпочел бы смертный приговор этой презрительной насмешке над отвагой, которую он только что в эту минуту считал великою и геройскою. Он увидел смеющиеся лица римлян, и, оскорбленный, униженный, едва способный говорить и все еще побуждаемый желанием оправдаться, пробормотал с усилием:

– Я хотел… я желал засвидетельствовать… Нет, я вовсе не шпион! Лучше пусть отсохнет у меня язык, чем… Ты, конечно, можешь… В твоей власти лишить меня жизни…

– Разумеется, – прервал его Каракалла, и его голос прозвучал насмешливо и гневно. Он видел, как глубоко был возбужден художник, и, чтобы помешать ему, брату Мелиссы, сделать какую-нибудь неосторожность, которую он был бы принужден наказать, он продолжал тоном снисходительного превосходства: – Но я предпочитаю видеть тебя еще очень долго работающим кистью среди живых людей. Я тебя не задерживаю.

Александр поклонился и повернулся к цезарю спиной, так как чувствовал, что ему теперь угрожает то, что было самым невыносимым для каждого александрийца: смешное положение при столь многих свидетелях.

Каракалла отпустил его; однако же, когда художник был уже у порога, цезарь крикнул ему вслед:

– Завтра, после ванны, вместе с твоей сестрой! Скажи ей, что звезды и духи благоприятствуют нашему союзу.

Затем цезарь обратился к начальнику полиции, с неудовольствием упрекнул его нерадение по случаю беспорядков в цирке и оборвал встревоженного Аристида, когда последний предложил заключить в тюрьму всех крикунов, которые были замечены ликторами.

– Покамест нет. Завтра ни в коем случае, – сказал Каракалла. – Заметьте в точности каждого. Смотрите в оба при следующем представлении. Запишите имена неблагонамеренных. Позаботьтесь, чтобы у всех виновных болталась петля на шее. Время затянуть ее наступит после. Когда они будут считать себя в безопасности, то даже самые трусливые из них покажут свое настоящее лицо. Только тогда, когда я подам знак, наверное, еще не в ближайшие дни, вы их схватите, и ни один не уйдет от нас.

Это приказание цезарь отдал, смеясь. Он желал прежде сделать Мелиссу своею и насладиться с нею счастьем любви, и чтобы в это время его ни на один час не обеспокоили просьбы и слезы новобрачной. Он думал, что когда впоследствии она узнает о кровавой каре, постигшей супротивников ее супруга, то будет принуждена примириться с совершившимся фактом и что тогда, конечно, найдутся средства успокоить ее гнев.

Друзья, ожидавшие, что после оскорбительных беспорядков в цирке цезарь будет рвать и метать, переходили от одного изумления к другому. Даже после разговора с начальником полиции он имел более довольный и веселый вид и сказал им:

– Давно уже вы не видали меня таким! Мое собственное зеркало будет потом спрашивать себя, не переменило ли оно владельца. Впрочем, оно, вероятно, привыкнет представлять меня как жизнерадостного человека каждый раз, как я буду смотреться в него. Мне предстоят две благороднейшие радости существования, и я не знал бы, чего еще пожелать мне в эту минуту, если бы здесь был Филострат, чтобы разделить со мною наступающий день.

Тогда серьезный сенатор Кассий Дион выступил вперед и заметил, что удаление его достойного друга от шума придворной жизни имеет свою хорошую сторону. Его биография Аполлония, которой все ожидают с нетерпением, теперь будет окончена раньше.

– Именно для того чтобы поговорить о тианском мудреце, и я желал бы сегодня, чтобы ко мне вернулся его биограф. Этот мудрец желает обладать малым и не нуждаться ни в чем, и я мог бы вообразить себе обстоятельства, при которых человеку, насладившемуся властью и богатством до тошноты, могло бы показаться сладостным, подобно скромному земледельцу, следуя рецепту Горация «procul negotris», возделывать поле и собирать плоды со своих собственных деревьев. По словам Аполлония, мудрец должен также быть беден, и хотя в его государстве дозволяется гражданам собирать сокровища, но богатые все-таки считаются бесчестными. В этом парадоксе есть смысл, потому что блага, которые можно приобретать за деньги, пошлы. Я испытал то, что очищает, возвышает душу и делает ее истинно счастливою, независимо от могущества и обладания. Тот, кто познал это, кому выпало на долю…

Здесь он вдруг остановился, точно испугавшись за самого себя, покачал головою, засмеялся и вскричал:

– Герой трагедии, облаченный в пурпур, чуть не попал одною ногою уже в идиллию!

Затем он пожелал собравшимся вокруг него людям покойного сна на короткий остаток этой ночи. При этом он подал руку некоторым из них, но когда в том числе он пожимал и руку проконсула Юлия Паулина, который – неслыханная дерзость! – оделся в траур, относившийся к казненному сегодня Виндексу, его зятю, то лицо цезаря внезапно омрачилось, и он отвернулся от окружающих и быстрыми шагами вышел из комнаты.

Едва он исчез за дверью, как проконсул в трауре своим сухим тоном, точно говоря сам с собою, вскричал:

– Идиллия начинается! Пусть бы она превратилась в сатирическое представление, которое закончило бы самую кровавую из трагедий.

– Цезарь уже сегодня был не похож на себя самого, – сказал фаворит Феокрит, а сенатор Кассий Дион шепнул Паулину: «Поэтому-то он и имел сносный вид».

Старый Адвент смотрел с удивлением, как Арьюна, индийской раб императора, раздевал его, потому что Каракалла вошел в спальню с мрачным лицом, предвещавшим беду, но когда его башмаки были развязаны, то он снова засмеялся про себя и с сияющими глазами крикнул старому слуге: «Завтра!» Тот немедленно высказал благословение наступающему дню и той, которой суждено наполнить для высокого цезаря многие грядущие годы солнечным светом.


Каракалла, обыкновенно встававший рано, на этот раз спал дольше, чем в другие дни. Он поздно лег в постель, и поэтому Адвент не будил его, тем более что, несмотря на веселое настроение, в котором он лег в постель, его мучили дурные сны.

Когда цезарь наконец встал, он прежде всего спросил о погоде и выразил удовольствие, когда узнал, что солнце взошло с ярким сиянием, но теперь снова покрылось мрачными облаками.

Первый его выход был на жертвенный двор.

Жертвы оказались превосходными, и цезарь радовался здоровому виду бычачьих сердец и печеней, показанных ему авгурами. В желудке одного быка найден был наконечник кремниевой стрелы, и, когда ее показали Каракалле, он засмеялся и сказал верховному жрецу Феофилу:

– Это из колчана Эроса. Бог напоминает мне, чтобы в этот счастливый день я не забыл и его почтить жертвоприношением.

После ванны он оделся с особенною заботливостью и затем приказал впустить к нему сперва префекта преторианцев, а потом Мелиссу, для которой была уже приготовлена масса великолепных цветов.

Но Макрина нельзя было найти, хотя цезарь вчера приказал ему явиться сегодня с докладом прежде всех других. Он появлялся в передней комнате уже два раза, но незадолго перед этим вышел снова и еще не вернулся.

В твердой решимости не смущать наполнявшего его душу чувства счастья цезарь только пожал плечами и затем приказал впустить к нему девушку, а также и ее отца и брата, если они придут вместе с нею. Однако же ни Мелисса, ни они не появлялись до сих пор; между тем Каракалла хорошо помнил, что велел им явиться к нему после ванны, а он вышел из нее сегодня несколькими часами позднее обыкновенного.

Сердясь, но все еще стараясь сдержать свой гнев, он подошел к окну.

Небо было покрыто густыми тучами, и резкий морской ветер гнал ему в лицо первые капли дождя.

На большой площади, лежавшей у его ног, ему представилось зрелище, которое позабавило бы его, если бы он был в лучшем расположении духа.

На площадь стекались отдельными группами молодые люди города, принадлежавшие к греческому племени. Они были разделены на отряды по тем школам борьбы, где они упражнялись, по цветам цирка и обществам, к которым они принадлежали.

Юноши весело шли отдельно от женатых мужчин, и видно было, что они идут охотно и ожидают радости от этого дня и от того, что он им принесет.

Из женатых многие смотрели не так весело. Они отвыкли повиноваться призыву повелителя, и многим было досадно, что их на целый день оторвали от дел и работ. Но никому не было позволено уклониться, потому что, когда представители городского сословия приглашали императора посетить школы борьбы, то он отвечал им, что предпочитает сделать смотр мужской молодежи города в Стадиуме. Стадиум примыкает к его жилищу в Серапеуме, и на его обширном пространстве он разом может насладиться зрелищем, ради которого ему иначе пришлось бы делать дальние поездки в разные гимназиумы. Он любит действия большими массами, а на большом круге ристалища могут выказать свою силу, ловкость и выносливость и борцы, и кулачные бойцы, и скороходы, и метатели диска.

При этом ему пришла мысль, что между этими мужчинами и юношами находятся потомки тех борцов, которые под предводительством Великого Александра завоевали мир. Следовательно, здесь ему представляется случай собрать вокруг себя как бы помолодевшие и вновь родившиеся толпы, во главе которых одерживал бессмертные победы человек, чье земное существование суждено докончить ему, Каракалле.

Он должен был доставить себе это удовольствие.

Он желал показать Мелиссе воскресшее военное могущество того, с которым она, под именем Роксаны, была связана в своей прежней жизни.

Готовый, как всегда, быстро приводить прихоть в исполнение, он тотчас же приказал городскому голове собрать всю молодежь Александрии утром этого дня, чтобы сформировать из нее македонскую фалангу. Он желал сделать ей смотр в Стадиуме, и теперь она стекалась туда.

Он приказал изготовить шлемы, щиты и копья известной македонской формы, которые затем предполагалось раздать новому эллинскому легиону. Этому легиону могло быть потом вверено охранение города, если дело дойдет до войны с парфянами, и император будет нуждаться в помощи александрийского гарнизона.

Вид этого греческого воинства порадует и Мелиссу. Цезарь надеялся встретить среди него и Александра. Как только она сделается супругою императора, он может назначить ее брата начальником этой отборной фаланги.

Теперь он смотрел, как толпа за толпой направлялась к Стадиуму, и ему казалось, что он давно уже не видал ничего прекраснее этих стройных юношеских фигур, которые с венками на черных, каштановых или белокурых кудрях подходили упругим шагом.

Когда ряды знатных молодых людей, сходившихся в тимагетской школе для борьбы, проходили мимо него, он почувствовал такое удовольствие при виде красоты голов, изумительной пропорциональности членов, окрепших в атлетических играх, и непринужденной грации большинства этих эллинов, что ему казалось, как будто чары перенесли его в цветущие времена Греции к какому-нибудь дню Олимпийских игр.

Но где же Мелисса?

Это зрелище наверняка заслужило бы и ее одобрение, и теперь он мог наконец сказать ей нечто приятное относительно ее земляков. Таким великолепным юношам многое можно простить.

Увлеченный при виде их удовольствием, он махал им платком, и гимназиарх, шедший впереди с двумя своими помощниками с геркулесовскими атлетическими фигурами, заметил это и громко крикнул ему вверх: «Да здравствует цезарь!»

Шедшие за ним юноши сделали то же, а затем и следующая толпа громко и охотно ответила на его приветствие. Молодые голоса раздавались далеко, и скоро между теми, которые шли за первым отрядом, разнеслась весть, в честь кого раздавались эти клики.

Но в особенности между мужчинами, которые обзавелись уже собственным хозяйством, были многие, которым показалось недостойным приветствовать тирана, чью тяжелую руку они уже чувствовали сами, и толпа молодых людей из партии «зеленых», которые пускали уже на бега своих собственных коней, точно по уговору, имела гибельное мужество оставить приветствие императора без ответа. Многоголовая толпа подобна ряду струн, которые звучат, как только раздается тон, на который они настроены, и теперь каждый почувствовал, что его клик только усилил бы высокомерие братоубийцы, кровавого злодея, угнетателя и оскорбителя граждан. Поэтому следующие ряды «зеленых» сделали то же самое, и среди одной группы женатых молодых людей, которых связывали друг с другом общие телесные упражнения в гимназиуме Диоскуров, какой-то бородатый смельчак с преступною дерзостью приложил пальцы к губам и испустил резкий, далеко раздавшийся свист.

Никто не последовал его примеру; однако же оскорбительный звук дошел до ушей императора и показался ему как бы сигналом, поданным судьбою, потому что, прежде чем раздался этот звук, облака разорвались, и поток яркого света быстро залил площадь и покрывавших ее людей. Сумрачный день, приносивший счастье цезарю, африканское солнце внезапно преобразило в светлый и веселый свет, призывающий других к радости и надежде, показался ему как бы извещением свыше, что этот день, от которого он ожидал высочайшего благополучия, принесет ему разочарование и бедствие. Он не высказал этого, так как при нем не было никого, кому он охотно и с уверенностью в его участии мог бы сообщить о своем беспокойстве, чтобы найти облегчение; но кто из присутствовавших наблюдал за его лицом, когда цезарь отошел от окна и вернулся к ним, тот знал, что по крайней мере в ближайшие часы, если не случится какого-либо чуда, конечно, не начнется та идиллия, начало которой император предсказал на сегодня.

О нет! Ему приходилось надолго отложить пастушеское счастье, о котором он мечтал. Вместо сатирического представления, о котором говорил старый Юлий Паулин, после свистка молодого человека, по-видимому, должен был начаться новый акт ужасной трагедии жизни Каракаллы.

«Друзья» с беспокойством смотрели на императора, когда он, с глубокими морщинами на лбу, спросил:

– Макрина еще нет здесь?

Любимец Феокрит и другие, с завистью смотревшие на Мелиссу и ее родных и с беспокойством ожидавшие ее союза с императором, желали возвращения девушки.

Но префект Макрин все еще не появлялся, и между тем как император, пославший за Мелиссой, снова стал смотреть на ярко освещенную площадь и, мрачно опустив глаза, все еще надеялся, что на этот раз предзнаменование окажется ложным и солнечный день наконец все-таки превратится для него в день счастья, префект Макрин думал, что для него открываются врата к будущему величию и блеску.

Суеверный, как император и каждый из его современников, он в этот день более чем когда-либо был убежден, что есть люди, получающие посредством таинственного знания силы, перед которыми должен преклониться даже он, разумный человек, из ничтожества добравшийся до высшего после императора положения в государстве.

Серапион еще в прошлый вечер дал ему видеть и слышать нечто непостижимое. Макрин веровал во власть этого замечательного человека над духами и в его способность совершать чудеса, потому что маг ужасающим образом доказал, какую власть он имеет над исполненною силы воли личностью его, префекта.

Еще вчера вечером маг велел Макрину прийти к нему около третьего часа по восходе солнца, и префект охотно обещал сделать это. Но сегодня утром император встал позднее обыкновенного, и в условленное время префект каждое мгновение мог ожидать, что его позовут к повелителю. Несмотря на это, а также и на то, что его отсутствие грозило навлечь на него гнев цезаря и что все заставляло его не выходить из приемной комнаты, Макрин каким-то непреодолимым стремлением был вынужден последовать приглашению Серапиона, похожему на приказ.

Это обстоятельство казалось ему решающим.

Подобно тому как этот чудотворец овладел энергичным умом живого человека, ему должны повиноваться и души умерших. Отныне все побуждало Макрина считаться с предсказанием, которое Серапион сообщил ему сегодня в третий раз, обещая, что он, префект, родившийся в ничтожестве, взойдет на трон цезарей, облекшись в пурпурную мантию Каракаллы.

Но заклинатель духов призвал к себе Макрина не только по поводу этого предсказания, но и чтобы сообщить ему, что невеста императора помолвлена с одним молодым александрийцем и что даже во время сватовства Каракаллы она не прекратила нежных сношений со своим милым.

Все это дошло до слуха Серапиона еще вчера через его ловкого помощника Кастора, и чудодей ночью воспользовался этими сведениями, чтобы приготовить цезаря к известию о вероломстве его избранницы.

Маг уверял префекта, что то, на что намекнул вчера дух великого Александра, теперь подтверждено служащими ему, Серапиону, демонами. Теперь Макрину будет легко помешать фаворитке, которая угрожает сделаться могущественною, стать впредь между ним и великою целью, указанной ему духами.

Затем маг повторил свое предсказание, и слова, сулившие выскочке трон, вылились из уст чудодея с таким убеждением, что осторожный государственный человек оставил всякое сомнение и протянул на прощание руку правовозвестниками будущего с восклицанием: «Я верю тебе и пойду вперед, несмотря ни на какую опасность!»

До сих пор Макрин, сын бедного чеботаря, с трудом кормившего свою семью, относился к прорицателю счастья с хладнокровною осторожностью и не решался сделать ни одного шага для приближения к цели, которую указывало ему честолюбие. Сохраняя полную верность, он старался исполнить обязанности своего знания как покорный слуга своего повелителя и государства. Теперь все это переменилось, и префект вернулся в покои императора с твердою решимостью отважиться на борьбу для завладения троном.

Макрин не мог ожидать ласкового приема, когда он наконец вошел в таблиниум императора, но его великое решение укрепило в нем мужество.

Он, многоопытный человек, знал, что счастье требует от своих любимцев не закрывать глаз и не оставлять рук праздными. Поэтому он прежде всего подробно расспросил своего поверенного, сенатора Антигона, воина низкого происхождения, который заслужил расположение цезаря своею быстрою верховою ездою, о том, что происходило сегодня.

Свой рассказ, в котором самое большое место было отведено отсутствию невесты императора и ее родных, Антигон закончил упоминанием о дерзком свисте эллина.

Это озадачило и префекта, но, прежде чем он вошел в таблиниум, его позвал вольноотпущенник Эпагатос, который показал ему свиток с письмом, незадолго перед тем принесенный для императора. Доставивший его быстро удалился, и его невозможно было догнать.

– Лишь бы только оно не грозило адресату отравой.

– Разве здесь есть что-нибудь невозможное! – отвечал префект. – Наша обязанность охранять безопасность божественного цезаря.

Письмо было то самое, что Мелисса отдала рабу Аргутису для вручения императору, и Макрин с бесцеремонною смелостью открыл его и пробежал глазами вместе с Эпагатосом. Они условились вручить это странное послание императору, когда последний прикажет спросить, собрались ли уже юноши в полном числе в Стадиуме. Им казалось необходимым подготовить цезаря, чтобы оградить его от нового припадка его болезни.

Каракалла стоял теперь у оконного простенка, чтобы наблюдать, сам невидимый. Недавний свист еще раздавался в его ушах. Однако же нечто другое волновало его так сильно, что он еще не думал о том, чтобы теперь же ответить кровавою местью за нанесенное ему оскорбление.

Что задерживает Мелиссу, ее отца и брата?

Живописец должен был отправиться с македонской молодежью в Стадиум, и поэтому Каракалла смотрел, не пришел ли он, настораживаясь, как только появлялась какая-нибудь кудрявая голова, возвышавшаяся над другими.

У него образовался горький вкус во рту, и с каждым новым разочарованием его возмущенное, полное муки сердце начинало биться быстрее. Но он все еще был далек от опасения, что Мелисса могла осмелиться обратиться в бегство.

Верховный жрец Сераписа сообщил ему, что она не появлялась также и у его жены. Теперь он дошел до предположения, что вчера ее промочил дождь, что ее трясет лихорадка и задерживает дома и ее отца; и для него, эгоиста, было в этом столько успокоительного, что он, вздохнув с облегчением, начал смотреть снова вниз.

Как заносчиво, как высоко держат голову эти юноши, с какою упругостью гибкие ноги их едва касаются земли, как они красуются своею силою и ловкостью, которые им были присущи с колыбели! При этом ему пришла мысль, что он, состарившийся преждевременно вследствие безумных излишеств в юные годы, со сломанною, плохо вылеченною ногою и с поредевшими волосами, выделялся бы жалким образом среди этих сверстников и что, может быть, оскорбивший его свист произведен был губами прекраснейшего и сильнейшего из них, который не счел его достойным приветственного клика.

Однако же он не был слабее большинства этих юношей и желал только, если бы мог, раздавить всех их разом, как то насекомое, что вон там прицепилось на подоконнике. Быстрым нажатием среднего пальца он прекратил жизнь прекрасного жучка, и в то же мгновение позади него послышался шум.

Не пришла ли невеста?

Нет, это был только префект.

Он уже давно должен был бы явиться к цезарю, если бы послушался его приказания. Поэтому теперь Макрин подвергался его гневу. Однако какое пошлое лицо имеет этот длинноногий выскочка с маленькими глазами, заостренным носом и морщинистым лбом! Неужели красавец Диадумениан действительно его сын? Все равно! Мальчик, зеница ока своего отца, находится в его власти и служит ручательством верности старика. Макрин, в сущности, все-таки ловкий, полезный сановник, и притом он сговорчивее римлян старинных аристократических фамилий.

Несмотря на эти соображения, Каракалла накинулся на префекта, как на замешкавшегося раба, и последний почтительно выслушал его ругательства. На упрек императора, что его никогда нет, когда он ему нужен, Макрин возразил, что именно потому, что он может доказать цезарю, насколько он ему нужен, он подвергался всякой опасности. Строптивое молодое отродье там, внизу, находится теперь под строгом надзором, и если все ограничилось теперь одним свистом, то этому причиною были принятые им меры.

Впоследствии нужно будет наказать преступников и изменников с неумолимою строгостью.

Император с изумлением смотрел в лицо советчику, который до сих пор постоянно внушал ему быть умеренным и еще вчера умолял, во внимание к характеру александрийцев, не взыскивать здесь за многое, что должно бы подвергнуться строгому наказанию в Риме. Неужели дерзость этих необузданных горожан сделалась теперь невыносимою даже для этого рассудительного и кроткого человека?

Да, должно быть, так, и гнев, который выказывал Макрин против александрийцев, ускорил прощение, которое цезарь безмолвно уже даровал ему.

Кроме того, Каракалла сказал себе самому, что он до сих пор ценил ум префекта ниже, чем он заслуживал, так как в его глазах блестел и пылал сегодня огонь, который заставлял забыть его ничтожество и придавал его некрасивому лицу выразительность, которой Каракалла не замечал до сих пор.

Этот человек – не подсказало ли этого цезарю предчувствие? – в последние часы сделался похожим на него, потому что в его медлительном уме укрепилась решимость не останавливаться ни перед чем, даже перед смертью такого множества людей, какого потребует достижение его высокой цели – трона.

Макрин достаточно знал людей, для того чтобы заметить беспокойство, овладевшее императором по поводу отсутствия его невесты, однако же остерегался заговорить о ней. Но как только Каракалла, не будучи более в состоянии сдерживать в себе терзавшее его опасение, спросил о ней, префект сделал Эпагатосу условленный знак, и вслед за тем тот подал повелителю вновь запечатанное письмо Мелиссы.

– Позволь мне открыть, – просил Макрин. – Еще Гомер называет Египет родиной ядов.

Но император не слушал его.

Никто не сказал ему этого; во всю свою жизнь он не получал ни одного письма, написанного женскою рукою, за исключением писем от матери, однако же он знал, что этот хорошенький свиток прислала ему женщина, Мелисса.

Свиток был обвязан шелковым шнурком и запечатан печатью, которою Эпагатос заменил прежнюю, сломанную. Если бы Каракалла разорвал ее, то папирус и письмо могли бы пострадать. Поэтому цезарь с нетерпением потребовал нож, и в то же мгновение его врач, незадолго перед тем присоединившийся к другим придворным, подал ему свой.

– Ты уже вернулся? – спросил император, между тем как врач вынимал клинок из ножен.

– На заре, на не совсем твердых ногах, – отвечал веселый врач. Каракалла взял у него нож из рук, разрезал шнурок, поспешно сломал печать и начал читать.

До сих пор его рука работала с уверенностью, но теперь стала дрожать, и между тем как он пробегал глазами письмо Мелиссы, заключавшее в себе отказ и состоявшее из немногих строк, ноги его зашатались, и из его груди вырвался тихий хриплый крик, не похожий ни на один из тех звуков, какие могут быть извлечены из груди человека.

Папирус, разорванный пополам, полетел на пол.

Префект поддержал императора, с которым сделалось легкое головокружение и который вытянул руки вперед, как будто ища помощи.

Врач быстро достал лекарство, которое Гален советовал употреблять при наступлении подобных припадков и которое он постоянно носил при себе, и, указывая на письмо, спросил префекта:

– Во имя всех богов, от кого это?

– От прекрасной дочери резчика, – отвечал Макрин, презрительно пожав плечами.

– От нее? – с неудовольствием вскричал врач. – От легкомысленной Фрины, которая в одном из залов больницы внизу нежничала и целовалась с сыном моего богатого амфитриона?

Цезарь, ни на одну минуту не потерявший сознания, вскочил, точно укушенный змеей, схватил врача за горло и, грозя его удушить, закричал:

– Что это значит? Что ты сказал? Гнусный болтун! Правду, несчастный, всю правду, если тебе мила жизнь.

Находясь под страхом тяжкой угрозы, словоохотливый человек не имел никакой причины скрывать от императора то, что он собственными глазами видел в Серапеуме и что потом он слышал также и за столом у Полибия.

Где была поставлена жизнь на карту, там не могло иметь никакого значения обещание, данное отпущеннику, и потому он дал полную волю своему проворному языку и на вопросы, брошенные ему хриплым голосом, которыми прерывал его Каракалла, отвечал без стеснения и как свой человек при дворе, в таком духе, который был приятен для судьи, жаждущего новых оснований для обвинительного приговора.

Вчера и позавчера, словом, каждый день, когда Мелисса морочила его, говоря, что она чувствует таинственную связь, которая приковывает ее сердце к его сердцу, когда она, притворяясь, что любит его, заставила его искать ее руки, она, теперь он узнал это, отдавала другому то, в чем отказывала ему с таким жестким целомудрием.

Ее молитва, то, что, по ее уверению, она чувствовала к нему, ее девическая тонкая чувствительность, которою она очаровала его, все, все это было ложь, обман, притворство для достижения цели, и как старик, так и молодой, ради которых она осмелилась приблизиться к нему, знали о бесчестной игре, которую она вела с ним и с его сердцем. Губы, которые посредством лживых слов заманили его в самую позорную западню, пылали еще от горячего поцелуя другого человека.

При этом ему казалось, что он слышит, как подсмеиваются александрийцы над брошенным женихом, видит, как изливают они свои отвратительные насмешки на человека, которого хитрая женщина обманула еще до свадьбы.

Какой материал представляет он теперь собою для издевательства остроумцев!

И все-таки… Он охотно перенес бы самое ужасное, если бы только в нем сохранилось убеждение, что она хоть одно время любила его, что ее сердце хоть на несколько коротких часов принадлежало и ему также.

На лоскутах папируса, лежавших там, на полу, она признавалась, что не может исполнить его желания, потому что еще до встречи с ним дала обет верности другому. Правда, она чувствовала такое влечете к нему, какого не имела ни к кому другому, кроме своего жениха, и если бы он удовольствовался тем, чтобы терпеть ее вблизи себя в качестве верной служанки и сиделки, то она бы… Словом, то, что заключалось в письме, должно было порвать всякие узы, которые приковывали ее к нему, в пользу другого лица, и письмо возмущало его вдвойне вследствие притворного сожаления, которым оно было наполнено.

Ложь, ложь, даже и в этом письме ничего, кроме лжи и лицемерной паяснической игры с его сердцем!

Как оно обливалось кровью! Но в его власти нанести раны и ее сердцу. Дикие звери должны растерзать ее прекрасное тело, растерзать, как она растерзала его душу в эту минуту.

Только одно еще желание волновало теперь его сердце: ту, которую он любил, как не любил еще ни одну женщину, ту, перед которой он открыл свою душу, ту, перед которою он оправдывался в своих деяниях, как некогда перед матерью, он желал видеть перед собою в прахе и причинить ей такое страдание, какого не испытывал еще ни один человек от другого. И как она, так и все, кого она любила, и которые были ее соучастниками, должны были заплатить ему за муки этих часов. Теперь наступило время расчета, и все злые побуждения в его груди смешались, ликуя, с криком скорби его обливавшегося кровью сердца.

Префект следил за выражением лица человека, который в то время как, по-видимому, слушал говорливого врача, свободно отдавался своим собственным мыслям; а он знал своего господина! Это вздрагивание век, это резко очерченное красное пятно на щеке, эти раздувающиеся ноздри, эти складки над носом указывали на что-то ужасное, бывшее у него на уме.

Еще вчера, если бы Макрин увидел императора в подобном положении, он постарался бы успокоить его всеми средствами, какие находились в его распоряжении, сегодня же он был готов, если бы цезарь поджег мир, подлить масла в огонь, так как тем, что могло низвергнуть твердо укрепленное могущество этого императорского сына и императора был прежде всего только он сам, цезарь. Римский народ уже претерпел от него неслыханные злодеяния; однако же сосуд был полон, и вид Каракаллы обещал, что сегодня он доведет этот сосуд до переполнения. Бурный поток, который сорвет сына обоготворенного отца с трона, может быть, приведет его, Макрина, сына ничтожества и бедности, во дворец.

При всем этом префект оставался немым. Не следовало этого глубоко оскорбленного человека ни одним словом наводить на другие мысли. Не следовало мешать страшным планам, которые создавал теперь император.

Но в подобной сдержанности префекта не было нужды. Это доказывали взгляды императора, которые начали блуждать по таблиниуму, как только врач кончил свой рассказ.

Ум и язык цезаря были еще точно парализованы, но скоро произошло нечто такое, что привело его в себя и направило его взоры на твердо поставленную цель.

В крайней приемной комнате поднялся шум, и там слышались восклицания и крики.

Друзья цезаря, носившие мечи, схватились за них, а безоружный Каракалла приказал Антигону подать ему свой.

– Бунт? – спросил Макрин с блистающими глазами и таким тоном, как будто ему был бы приятен утвердительный ответ. Однако же он с обнаженным клинком поспешил к двери. Прежде чем он дошел до нее, она распахнулась, и в таблиниум, точно помешанный, ворвался легат Юлий Аспер, крича:

– Проклятое гнездо убийц! Покушение на твою жизнь, высокий цезарь, но мы держим его крепко!

– Коварное убийство! – с безумною радостью прервал его Каракалла. – Последнее, чего еще недоставало, теперь налицо! Сюда убийцу! Но прежде, – и при этом он обратился к начальнику полиции Аристиду, – запереть все ворота и гавани! Ни один человек, ни один корабль не должен быть выпущен из них без осмотра. Суда, выпущенные после восхода солнца, должны быть преследуемы и приведены обратно! Пусть нумидийские всадники под предводительством дельного начальника осмотрят все большие дороги после опроса привратных часовых. Для твоих подчиненных открыть каждый дом, каждый храм, каждое убежище. Схватить резчика Герона, его дочь и его сыновей, а также этого мальчишку, называемого Диодором, родителей его и все его родство! Врач знает, где их найти. Живых, не мертвых, слышишь? Я хочу иметь их живыми! Берегись, если девка и ее брат ускользнут от тебя!

Несчастный начальник полиции удалился с поникшею головой. На пороге он встретил центуриона преторианцев Марциала.

За ним следовал преступник с руками, связанными за спиной. Его благородное лицо сильно раскраснелось под очень высоким лбом, глаза горели диким лихорадочным пламенем, кудрявые волосы в диком беспорядке торчали вокруг головы. Верхняя губа его тонко очерченного рта была приподнята и выражала насмешку и самое горькое презрение. Каждая черта его выдавала такое же чувство без малейшего следа страха или раскаяния. Но грудь его поднималась и опускалась, и врач с первого же взгляда узнал в нем больного, одержимого горячкой.

Еще за дверью с него сорвали плащ, из грудного отверстия которого выглядывал большой остро наточенный нож, выдавая его намерение. Он вошел уже в первую комнату, как один солдат из германской стражи схватил его.

Теперь Марциал держал его за пояс. Император проницательно и гневно посмотрел на преторианца и спросил его, не он ли задержал убийцу.

Центурион дал отрицательный ответ, говоря, что нож был замечен германцем Ингиомаром, он же, Марциал, стоит здесь только в силу права преторианцев приводить таких арестантов пред лицо высокого цезаря.

Каракалла пытливо посмотрел воину в лицо. Ему показалось, что он узнал в нем человека, который возбудил в нем зависть и которому он однажды желал смутить его счастье, когда воин, вопреки запрещению, принял в лагере свою жену и детей, и теперь цезарем овладели воспоминания, от которых кровь прилила к его щекам.

– Ну так и есть! – вскричал он резко и продолжал: – От человека, забывающего свои обязанности, нельзя ожидать ничего выходящего за пределы службы, а ты воспользовался лагерем, чтобы у меня на глазах нежничать с бесстыдными женщинами, нарушая приказ. Прочь руку от арестанта! Ты слишком долго был преторианцем и жил в Александрии. Как только гавань будет отперта, то есть завтра же, ты отправишься с кораблем, который везет подкрепления в Эдессу. Зима на Понте прохлаждает похотливую кровь.

Это нападение было так быстро и так неожиданно для ограниченного центуриона, что он не сразу сообразил все его значение. Он знал только, что его снова прогоняют от его милой семьи, с которою он так долго был в разлуке; когда же он наконец несколько собрался с мыслями и стал оправдываться, говоря, что его посетили в лагере жена и дети, то император резко прервал его приказанием, чтобы он тотчас же сообщил трибуну легиона о своем перемещении.

Центурион с безмолвным поклоном повиновался, а Каракалла подошел к узнику, вытащил его, слабо сопротивлявшегося, из темной глубины комнаты к окну и насмешливо сказал:

– Посмотрим, какой вид имеют убийцы в Александрии. Ого, это лицо вовсе не похоже на лицо наемного головореза! Такой вид могли бы иметь те, на острый ум которых я буду отвечать еще более острою сталью.

– Ты не можешь затрудниться, по крайней мере таким ответом! – сорвалось с губ арестанта.

Император вздрогнул и вскричал:

– Только благодаря твоим связанным рукам, тебе не дан тотчас же единственный ответ, на который ты считаешь меня способным.

Затем он повернулся к окружающим и спросил, не может ли кто-нибудь из них сообщить сведения о личности и имени убийцы, но, по-видимому, его никто не знал.

Даже жрец Сераписа Феофил, который в качестве главы музея восторгался острым умом этого юноши и предсказывал ему великую будущность, молчал, глядя на него печальным взором.

Но узник сам удовлетворил любопытство цезаря. Окинув глазами окружавших его придворных и бросив благодарный взгляд на своего покровителя в одеяния жреца, он сказал:

– Требовать от твоих римских застольных товарищей, чтобы они знали философа, – значит требовать слишком многого, цезарь. Я пришел сюда именно для того, чтобы ты меня узнал. Меня зовут Филиппом, я – сын резчика Герона.

Каракалла кинулся к нему, ударил рукою в отверстие его хитона и пронзительным голосом вскричал:

– Ее брат?

При этом он тряс больного, которого едва донесли сюда ноги, и, глядя насмешливо на главного жреца, продолжал:

– Украшение музея, тонкий мыслитель, глубокомысленный скептик Филипп!

Он вдруг остановился, глаза его заблестели, точно его озарило какое-то вдохновение, рука его выпустила хитон юноши, и, вытянув голову вперед, он шепнул ему на ухо:

– Ты пришел от Мелиссы?

– Не от нее, – отвечал философ быстро и с пылающими щеками, – а все-таки во имя этой несчастной, достойной сожаления девушки и в качестве представителя ее почтенного македонского дома, который ты намереваешься запятнать позором и стыдом, во имя граждан этого города, которых ты попираешь ногами и грабишь поборами, во имя всего земного круга, который ты позоришь своею особою…

Каракалла, дрожа от бешенства, прервал его:

– Кто мог избрать тебя уполномоченным, жалкий мальчишка!

Но философ отвечал с гордым спокойствием:

– Тебе следовало бы оказывать меньше презрения человеку, страстно желающему того, чего ты так позорно боишься.

– То есть смерти? – изменившимся шутливым тоном спросил Каракалла, в котором ярость уступила место удивлению.

А Филипп отвечал:

– Смерти, с которою я подружился и которую благословил бы десять раз, если бы она исправила мою неловкость и наложила на тебя свою руку для спасения мира.

Но императору, которого неслыханное встретившееся ему приключение все еще удерживало, так сказать, под влиянием каких-то чар, захотелось вступить в словесное состязание с философом, с которым, как он слышал, не многие могли сравниться в остроте ума. Принуждая себя не обращать внимания на бушевание клокотавшей в нем крови, он тоном превосходства вскричал:

– Так это-то и есть логика пресловутого музея? Смерти, которая для тебя самого милее всего, ты желаешь своему врагу?

– Совершенно верно, – произнес Филипп и снова насмешливо приподнял верхнюю губу. – Потому что существует нечто такое, что даже и для философа выше логики. Оно чуждо тебе, но ты хорошо знаешь его по имени, оно называется «справедливостью».

Эти слова и презрительный тон, которым они были произнесены, разломали ворота шлюза, сдерживавшие с трудом бешенство раздраженного человека, и его голос раздался так громко, что лев поднялся и с гневным рычанием стал рваться на своей цепи, между тем как его господин бросал в лицо смелого оскорбителя:

– Ты – боец, сражающийся колкими словами! Скоро узнают, как я ценю твое наставление и как строго умею блюсти добродетель, которую отрицает во мне убийца. Кто посмеет назвать меня несправедливым, если нечестивое отродье, выросшее в ядовитом гнезде, я подвергну самому строгому наказанию, которого оно заслуживает? Ну да, пяль на меня свои большие пылающие глаза! Это александрийская манера! Они обещают все, чтобы не дать ничего. Они убеждают доверчивых людей в невинности и чистоте, в верности и любви. Но если всмотреться в них хорошенько, то не найдешь ничего, кроме глубокой испорченности, грязной хитрости, возмутительного эгоизма и самого гнусного вероломства. И какова эта пара глаз, таково и все в этом городе! Где бывало такое множество богов и жрецов, где приносилось так много жертв, где так постились и с таким рвением предавались очищению и наказанию и где порок так нагло, так отвратительно выставлял себя напоказ! Эта Александрия сделалась старою блудницей, которая в юности была столь же развратна, как и прекрасна. Теперь у нее нет зубов, ее лицо обезображено морщинами, и она надела на себя личину благочестия, чтобы подобно волку в шкуре ягненка посредством злости отомстить за потерянное счастье и утрату возбуждавшей восторг красоты. Я не нахожу более подходящего сравнения, потому что и эта отвратительная страсть к пустой болтовне и пересудам свойственна непотребной женщине так же, как вам, которые были некогда прекрасны и прославляемы, а теперь падаете все глубже и глубже и уже не в состоянии переносить ничего великого и торжествующего, не забрызгав его из зависти ядом.

Справедливым, да, справедливым я желаю быть, возвышенный герой добродетели, который с припрятанным ножом вышел для совершения убийства! Благодарю тебя за урок!

Ты, украшение музея, указал мне также на источник, из которого вытекает ваша испорченность. Тебя вырастил знаменитый рассадник ученых. Там, да, там вскармливается неверие, которое богов превращает в соломенные чучела, а величие повелителя делает филином, на которого дерзко накидываются крошечные птички. Оттуда изливается настроение, научающее и мужчин, и женщин смеяться над добродетелью и нарушать верность. Там, где некогда благородные умы под сенью царского покровительства изобрели великие вещи, теперь возделывается только слово, пустое, ничтожное слово. Это я заметил и сказал еще вчера, а теперь знаю наверняка, что каждая ядовитая стрела, которую выпустила против меня ваша злоба, выкована в музее!

Здесь он перевел дух и затем продолжал с ироническим смехом:

– Пусть же справедливость, которую ты сам ставишь выше логики, совершится, а ничего нет справедливее, как сегодня же уничтожить гнездо вашей испорченности! Но и твои неученые сограждане тоже должны увидеть и почувствовать мою справедливость. У тебя самого звери в цирке отнимут возможность видеть, какое действие произвели на меня твои назидательные слова. Но ты еще жив и должен услышать, какие испытания делают самые строгие меры относительно вас высочайшею справедливостью. Что я надеялся здесь найти и что встретил? Мне расхваливали гостеприимство александрийцев, рвение, с каким здесь все еще занимаются наукой, высокое искусство ваших звездочетов, благочестие, которое воздвигло здесь так много алтарей и изобрело так много религий, и, наконец, красоту и тонкий ум ваших женщин.

А это гостеприимство! Как честный человек, я был встречен здесь потоком коварных нападений и злобных насмешек. Этот поток дошел до самых ворот храма, моего жилища.

Но я прибыл сюда также и в качестве императора, и где только ни появлялся я, меня преследовала государственная измена, мало того, она ворвалась даже в мое жилище, так как вот здесь стоишь ты, которому варвар должен был помешать предательски умертвить меня.

Наука? Ты уже знаешь мое мнение о музее. А звездочеты этой пресловутой обсерватории? Они предсказали как раз противоположное всему тому, что исполнилось на самом деле… Религия? Народ, о котором ты в пыли книг музея знаешь так же мало, как об отдаленном Туле, нуждается в ней. Старые боги ему необходимы. Они его хлеб насущный. Но вместо них вы даете ему незрелый, кислый плод с обольстительною блестящею скорлупою. Он вырос в вашем собственном саду, он выращен вами самими. Но нет! Древесные плоды – дары природы, а во всем, что она производит, есть хоть что-нибудь хорошее, но то, что вы предлагаете народам, пусто и отравлено. Ваше красноречие придает ему обольстительный вид… Оно тоже происходит из музея. Там ученые настолько умны, что могут создать и новых богов, так они и делают. Эти новые боги вырастают точно грибы из-под земли. Эти ученые, если им вздумается, могут убийство возвысить в степень высочайшего божественного дела, а тебя сделать главнейшим из его жрецов…

– Эта должность принадлежит тебе, – прервал его философ.

– Это ты испытаешь, – сказал император с пронзительным смехом, – а с тобою вместе и мнимые ученые музея. Ты избрал своим оружием нож, но зубы диких зверей и их когти тоже почтенное оружие. Твой отец, брат и женщина, которая доказала мне, какова добродетель и верность александрианок, подтвердят тебе это в Аиде. Скоро туда последует за тобою каждый, кто хоть на одно мгновение забыл, что я – цезарь и гость этого города. Не далее как после следующего представления в цирке наказанные скажут тебе в подземном мире, как я выполняю справедливость. Вероятно, послезавтра ты уже встретишься там с несколькими своими товарищами из музея. Этого будет достаточно для одобрительных рукоплесканий при диспутах.

Здесь он, иронически засмеявшись, окончил свою быстро проговоренную речь и окинул взглядом своих друзей, жаждая одобрения, о котором далеко не без намерения упомянул он в своих последних словах. И это желанное одобрение раздалось так громко, что заглушило возражение, сделанное философом.

Только Каракалла расслышал его, и когда шум вокруг него несколько утих, он спросил свою обреченную на смерть жертву:

– Что хотел ты сказать восклицанием: «В таком случае я бы желал, чтобы смерть пощадила меня!»

– Я желал, – быстро отвечал философ, и голос его задрожал от невольного волнения, – я желал, чтобы меня пощадила смерть, для того чтобы, когда это сделается истиной, быть свидетелем, с какою злою насмешкой боги, воздающие за все, уничтожат тебя, их защитника.

– Боги, – засмеялся император. – Мое уважение к твоей логике падает все ниже и ниже. Ты, скептик, ждешь от тех, существование которых отрицаешь, ждешь от божества деяния смертного человека!

– Правда, – вскричал Филипп, причем его большие глаза, пылавшие от ненависти и глубокого негодования, искали глаз императора, – правда, я до этого часа ничего не считал верным, а поэтому не считал несомненным и существование божества; но теперь я твердо верю, что природа, в которой все совершается по вечным, непреложным законам и которая выбрасывает и уничтожает все, что покушается внести разлад в гармоническую совместную деятельность ее частей, произвела бы какое-нибудь божество, если бы такового еще не существовало, чтобы оно уничтожило тебя, разрушителя мира и жизни!

Но здесь дикой вспышке гнева благородного безумца был положен внезапный конец. Цезарь бешенным ударом кулака толкнул своего больного врага так сильно, что тот отлетел к стене у окна. Не владея более собою, Каракалла заревел хриплым голосом:

– К зверям! Нет, не к зверям! Прежде в пытку! Его и его сестру!.. Наказание, которое я придумаю для тебя, изверг…

Но и душевное волнение философа, в груди которого ненависть и лихорадка пылали с одинаковою силою, в это мгновение достигли высшей степени. Точно травимый зверь, который приостанавливает свой бег, чтобы найти выход или броситься на своего преследователя, он диким взглядом посмотрел вокруг себя, и еще прежде, чем император окончил свои угрозы, он прислонился к оконным столбам, точно готовый принять смертельный удар, и прервал Каракаллу криком:

– А если твой тупой ум не найдет рода смерти, который удовлетворил бы твою свирепую злобу, то тебе поможет кровопийца Цминис! Вы – два брата, достойные друг друга! Будь ты проклят…

– Взять его! – вскричал император, обращаясь к Макрину и легатам, потому что никто не явился на смену высланного центуриона.

Но между тем как знатные господа, дрожа, подходили к безумному, а Макрин звал воинов германской гвардии, дежуривших в боковой комнате, Филипп повернулся и с быстротою молнии исчез за окном.

Легаты и цезарь подбежали слишком поздно для того, чтобы удержать его, а с площади внизу слышались крики: «Разбился… Мертв… Чем провинился этот несчастный?.. Его сбросили вниз… Он не мог сделать этого добровольно… Невозможно… У него связаны руки… Новый род смерти, изобретенный Таравтасом собственно для александрийцев!»

Затем снова раздался свист и крик: «Долой тирана!»

Но за этим криком не последовало другого. Площадь была слишком полна воинами и ликторами.

Каракалла слышал все это.

Наконец, он вернулся в комнату, отер пот со лба и сказал как будто бы спокойно, но с неприятным, грубым звуком в голосе:

– Он десять раз заслужил смерть, но в конце концов я еще должен поблагодарить его за хороший совет. Я забыл египтянина Цминиса. Если он еще жив, Макрин, то приведи его из тюрьмы сюда, но в колеснице и живо! Он должен явиться в чем и как есть. Он может теперь понадобиться мне.

Префект поклонился, и поспешность, с какою он ушел, показывала, как охотно он исполняет поручение своего повелителя.