"Коньяк "Наполеон" (рассказы)" - читать интересную книгу автора (Лимонов Эдуард)King of foolsДождь лил уже неделю. Даже неоновые витрины затухли, и лишь шипели, замкнувшись, провода. На черной от ветра и дождя Восьмой авеню я вдруг заметил вынырнувший из распахнувшейся двери peep-show[8] знакомый силуэт в шляпе и плаще. Он поднял воротник и, сунув руки в карманы, шагнул в дождь. Я решил последить за ним. Что делал я в потоках осенней воды в каменных аллеях Нью-Йорка? Спасался от тягчайшего одиночества. Я предпочитал лучше промокнуть, чем повеситься. Держась поближе к стенам мелких богунеугодных заведений: венгерско-румынских закусочных, еврейских секс-магазинчиков и peep-show, мимо прижавшихся спинами к старым дверям могучих животастых черных, мимо coffee shops, воняющих противокрысиными индустриальными ядами, но не кофе, мы спустились к 42-й улице. Здесь было веселее. Неоновая опалубка была покрепче и подороже и выдержала нападение стихий. Всех ядовитых цветов плоскостями падал на корявый асфальт сорок второй дождь. Он потрясающе выглядел даже в дождь. Он всегда потрясающе выглядел и никогда не умел воспользоваться своим внешним видом. У него было крупное, сильное лицо полковника парашютных войск, грабителя высокого класса, героя Дикого Запада, лицо Брандо в расцвете лет. Мы все зависим от нашей внешности. Почему его внешность никак не сумела поучаствовать в становлении его личности? При метре 84 роста, с рожей и статью киногероя, он был — о позор, о кретинизм! — он был поэтом! Да еще поэтом-формалистом! Он лишь чуть-чуть наклонил голову, чтобы дождь не заливал ему глаза. Если бы я был женщиной, я бы остановился, как пораженный молнией, увидев его, героя в плаще и шляпе. К нему никто не приебывался. Группы полукриминальных черных бездельников, стоящих, несмотря на дождь, под навесами кинотеатров и магазинов на 42-й, не просили у него денег, не предлагали ему ничего и почтительно расступались, если ему случалось пересечь их пути. Меня, следующего за ним на расстоянии в десяток метров, пробовали схватить за рукав и сопровождали обычным угрожающим «Hey, man…». Я, правда, был в джинсах, в кожаном пальто и с зонтом. Но и в плаще, и шляпе они ко мне обычно умеренно приебывались… Но не к нему. Он шел, как нож, разрезая дождь, криминалов, проституток и зараженный запахом бензина, пиццы и жидкого кофе воздух. Как нож в масло вонзался он в эти субстанции. Вряд ли он даже замечал народ вокруг. Может быть, он шел и выкраивал трагедию? Однажды, еще в Москве, он уже выкроил одну и, кажется, до сих пор отшлифовывал ее. Он работал медленно. Я не видел его больше года. Я понятия не имел, чем он занимается. Может быть, бросил поэтические глупости и занялся настоящим делом, подходящим к его лицу? Я точно знал его возраст. Ему сорок шесть лет. Мы пересекли авеню Америки и приближались к Пятой. На противоположной стороне улицы бежала ограда сквера у Public Library. Из-за ограды, из глубины сквера, раздались взрывы и повалил густой дым. Он лишь вертанул шляпой в ту сторону, но не замедлил и не убыстрил шагов. На Пятой — он ожидал зеленого огня, собираясь, очевидно, пересечь авеню, ожидал, хотя не было видно ни единого автомобиля, — я взял его за рукав. — Мистер Казаков, если не ошибаюсь? Он поглядел на меня безо всякого удивления. Разомкнулся суровый рот: — Ха, ты… Я открыл было рот, но зажегся зеленый огонь. — Я на ту сторону, — сказал он и снял одну ногу с тротуара. — Я тоже. Мы пересекли авеню. — Я — вниз, — сказал он и повернул в down-town. — И я вниз. Мне совсем не хотелось возвращаться к себе. Он был необщителен, как дикий кабан, но все же живая душа. Я знал, что его можно расколоть, что он всегда поначалу суров и неразговорчив, но вполне возможно заставить его провести с тобой пару часов. Мы молча и энергично шагали вниз по Пятой. — Выпьем, Вилли? — предложил я, вспомнив, что киногерой любил в свое время поддать. У него было настоящее, законнорожденное иностранное имя Вилли. Во времена, когда он родился, в СССР считалось хорошим тоном давать детям заграничные имена. — Угощаешь? — хмыкнул он. — Угощаю. Знаешь бар поблизости? — А который час? — Два. — Есть один на 30-х и Бродвее… Пойдем? Мы зашагали, и дождь заколотил по нам с яростью. Заведение оказалось не баром, но черт его знает каким пакистанско-индийским сараем. В скучнейшем зале с желтыми стенами и мебелью, вылитой из говна, в углу сидели несколько типов непонятной национальности и играли в шашки. Один из типов встал. Грязная белая рубашка расстегнута до пупа, шаровары типа кальсон с желтыми пятнами вокруг гульфика. Я понял, что тип знает Вилли. В улыбочке расплылись синие губы и обнажили корешки зубов. — Виски, — попросил я. — «Jamp;B». — No «Jamp;B», no «Jamp;B»… — радостно объявил экс-житель индийского субконтинента. — Хуй-то! — торжествующе воскликнул Вилли. — Чего захотел! «Jamp;B» он захотел. Да у него никогда таких благородных напитков не водилось. Правда, Рабиндранат? К моему остолбенению, гнилозубый улыбнулся еще шире и сказал: — Плавда, плавда… Следует сказать, что я против условных персонажей и карикатур на человека, упрощенных третьестепенных образов и ролей в жизни и в литературе. Оттого я не люблю театр, где рядом с главными героями, красивыми и имеющими полные имена, всегда копошатся: третий разбойник, четвертый солдат, хозяин трактира. Но что ты будешь делать, когда в жизни сплошь и рядом встречаются такие личности. «Хромой старик», «прыщавая официантка» — явления ежедневные. Гнилозубый — карикатура на человека — был тут на месте и скалился. Пусть на меня обидятся все пакистанцы, индийцы и жители Малайзии, Индонезии и вольного города Сингапура, но, бля, как же противно он выглядел! — Вы что, обучаете население Нью-Йорка русскому языку, мистер Казакоф? — Да, ликвидирую неграмотность. Чтоб они были готовы, когда наши придут… Скажи «здравствуйте», Рабиндранат. — Здратуте… — весело проквакал индо-пакистанец и загоготал. Он начинал мне нравиться. За карикатурным фасадом и третьестепенной ролью, может быть, скрывалось пылкое сердце и незаурядный ум. — Молодец, бля… Привык… Отзывается на Рабиндраната. — Вилли вынул руку из кармана плаща и вдруг — жест необычайный, так как Вильям Казаков был до болезненности брезглив, — потрепал карикатуру на человека по жирной щеке. — Настоящее его имя в три раза длиннее, так я называю его Рабиндранат, в честь Тагора. У него можно купить или калифорнийского вина, или, что, естественно, дороже, бутыль итальянского, скисшего … или жидовского сладкого… — Может быть, пойдем куда-нибудь в другое место?.. — Вокруг все закрыто. Нужно или пиздячить обратно в up-town, или идти в Гринвич-Виллидж, где цены, как ты сам понимаешь, ну его на хуй. Можем купить у Рабиндраната бутыль и пойти ко мне в отель. Мы выбрали «жидовское сладкое», как называл израильское вино Вилли за то, что оно жирнее. Имелось в виду, что оно гуще, больше забирает, в нем больше градусов. — Twenty dollars, — сказал Рабиндранат, вынеся нам пыльную бутылку с разорванной этикеткой. На ней Саломея исполняла танец с головой Иоанна на подносе. — Ты что, охуел, Рабиндранат? Посмотри на него? И не засмеется… — Ten dollars, — сказал Рабиндранат и посмотрел мимо Вилли на стену за ним. На стене, меж двух бамбуковых планок, висела акварель, изображающая раджу на столе, охотящегося на смехотворного тигра или леопарда, похожего на драную кошку. — Дай ему два доллара, — сказал Вилли, — и пусть идет на хуй. — У меня только пятерка. Казаков вынул из моей руки пятерку и сунул Рабиндранату. — Держи пять bucks и тащи еще бутылку. Рабиндранат довольно осклабился, сунул пятерку в карман грязных шаровар и исчез за занавеской. Возвратился с еще более запыленной бутылью «жидовского сладкого». Отдал ее мне и вдруг поклонился Вилли. — Видишь, как с ними надо. Твердо. Если ему позволить, он тебе на голову насрет. Нужно твердо. Ну-ка, Рабиндранат, — забыл, как полагается? — целуй руку! К моему полному остолбенению, Рабиндранат наклонился и сочно поцеловал руку поэта Вильяма Казакова. — Ни хуя себе… Что все это значит? — Я похож на одного из их Богов! — гордо объяснил Вилли. — На какого же? — Он мне говорил, но я забыл. Я в их мифологии ни хуя не разбираюсь, хотя и учил их историю в университете… Ну что, здесь останемся или пойдем ко мне? — Как же ты можешь быть похож на индийского Бога, когда они все жирные и щекастые… — А вот хуй-то! Ты путаешь индуистских Богов с Буддой, который происходил из монгольского клана Шакья, как сейчас доказано. Боги индуизма — арийцы, как и я. Индо-европейская группа… — ОК, — сказал я, — пойдем к тебе. Бог должен соблюдать дистанцию между собой и поклоняющимися. — Поправив шляпу на голове индийского божества, сжимая в обоих руках бутыли, он пошел к двери. Я за ним. «Кинг Дэвид» был стар и густо населен. Он был в большой моде у приезжающих в Нью-Йорк испугаться малосостоятельных провинциалов. В особенности у являющихся на специальных автобусах со среднего Запада Соединенных Штатов туристов-пенсионеров. Днем 28-я улица кишела седоголовыми. В полтретьего ночи она была мертва. Лишь почему-то светился всеми огнями coffee shop в холле отеля. Зевая, задумчиво глядел на дождь старый официант в красной пилотке. — Они хотят меня выжить, — сказал мне Казаков в elevator. — Но хуй-то им удастся! «Хуй-то» было его наиболее употребимым выражением. Не ругательством звучало оно в его исполнении, но каждый раз особенной высоты степенью, как бы индикатором крепости. Для той же цели в полиграфии служит восклицательный знак. Иногда он произносил такое «хуууй-тооооооо!», Что оно звучало, как три восклицательных знака. — Ты что, шумишь и дерешься с соседями? — Шутишь? Я даже на машинке не печатаю теперь. Я выклеиваю тексты. — Мы вышли из elevator и направились к его двери по коридору типа тех, которые ведут от камеры смертников к комнате с электрическим стулом. — Я поселился здесь хуй знает когда и плачу им столько же, как платил хуй знает когда, а по закону они не могут увеличить мне плату за комнату. Ха! — Он сунул ключ в замок его двери. — Они теряют на моей комнате деньги. Им выгоднее сдавать ее подневно пенсионерам. А я плачу им помесячно, как было договорено. Сейчас они объявили, что будут делать в моей комнате ремонт. Хуй-то! Он включил в комнате свет и, не снимая шляпы, сбросил с себя туфли. — А я пошел к еврею Шапиро, к адвокату, и еврей сказал мне, что я имею полное право послать их на хуй с их ремонтом. Вот как. — Он опустился на кровать и поднял ногу. Ступня была залеплена газетой. Я закрыл за собой тяжелую, завернутую в грязное железо дверь. — Ноги меньше промокают и не мерзнут… — объяснил он газету и стал срывать промокшие и рваные ее куски со ступней. Обнажились серые шерстяные носки. Вытертый moquette[9] y кровати выглядел теперь, как нью-йоркский асфальт. В довершение всего он содрал с себя и носки и босиком прошелся по комнате. В плаще и шляпе. — А где бутылки? Он сам поставил «жидовское сладкое» на кинг-дэвидовский приземистый комодик у двери. Я указал ему на бутылки. Покопавшись в ящике комодика, он извлек штопор. Ввинтил его в пробку и, опустив бутылку на пол, зажал ее ступнями босых ног. Потянул. Он, вне всякого сомнения, эпатировал меня. Когда он не преследовал цели эпатировать народ вокруг, он был чистым холостяком, бедным, но гордым Вильямом, у которого каждый предмет находился на своем месте. Хаос воцарялся вокруг него лишь в моменты поэтических вдохновений. Стаканы у него были грубые, сильные и небьющиеся, из дутого, буграми, мутно-зеленого стекла. Все жидкости, наливаемые в этакий стакан, выглядят мутно-зеленой дрянью. Но, возможно, хватить его об пол — и он подпрыгнет от пола. — Твое! — Он сунул мне в руку бугристый сосуд и поднес свой ко рту. — Фу, мерзость какая… Выпив, он снял шляпу. Седой красивой волной зачесаны были назад волосы. Густые брови потомка кубанских казаков хищно взлетали вверх. Крупный нос с чуть заметной классической горбинкой, как у римских сенаторов, мощно засел над сильными губами. — Хорошо выглядишь, — сказал я. — А хуля ж! — Он снял наконец плащ и, выдернув из-за занавески, закрывающей входную дверь, вешалку из проволоки, распялил на ней плащ. Под плащом на нем был серый костюм с большими плечами. — Мамаша опять звонила… — сказал он и сел на кровать, указав мне на стул. Я решил сделать вид, что не расслышал его. — Ты прямо дэнди заделался, Вилли, — сказал я, разглядывая его костюм. — Какой стиль! — Хуйня, в thrift shop[10] купил за 15 долларов… Мамаша жалуется, зовет меня, а я не могу ей признаться, что мне еще рано… Нельзя еще сейчас. Пришлось уговаривать… Поскандалили… Жалко мамашу… Мамаша его умерла. Я сам видел телеграмму, присланную ему два года назад из СССР в «Кинг Дэвид». Вопреки телеграмме и здравому смыслу, он утверждает, что мамаша звонит ему время от времени. Он не утверждает, что она звонит ему из Москвы, он ни разу не сказал, что мамаша жива. Она ему «звонит». Понимай как знаешь. Опять-таки, он ни разу не сказал, что мамаша звонит ему по телефону. Получается, что мамаша коммюникирует с ним с того света… Мать озабочена жизнью Вильяма, в частности тем, что, дожив до сорока шести лет, он так и не женился. В предыдущее по времени сообщение с мамашей родительница хбеждала Вильяма образумиться, наконец остепениться, найти себе «настоящую профессию», после чего Вилли (он всегда любил мамашу и слушался ее при жизни) отказался от welfare-пособия и устроился клерком в City-Hall. Таким ловким маневром он обошел мамашу, сменив профессию welfare recipient на профессию клерка. И сохранил за собой право писать стихи, обойдя эту свою профессию хитрым молчанием. Собственно, «писать стихи» следовало бы заключить в кавычки, поскольку Вильям Казаков никогда стихов не писал. Он их выкраивал из стихов других поэтов, живших до него, он успешно соавторствовал с Пушкиным, Блоком, Пастернаком и Шекспиром! Он выкраивал, распарывал и перелицовывал, работал, как мой знакомый хромой черный Джо по кличке Боллс. Джо реконструировал одежды при cleaning shop на Вест 23-й улице — Казаков перешивал классиков. — Бляди мы все, — сказал он. — И ты, и я. — Очень может быть, — согласился я. — А чего это ты вдруг? — Чего, чего… — Он резко встал с кровати и налил, разливая, рывком, вина в стаканы. Несколько крупных винных капель шлепнулись на его босые ноги. — То, что я не могу к мамаше сейчас… Пока свою работу не закончу, не могу. А вообще-то обязан, сын ведь… — Но ты ведь не единственный ее ребенок… У тебя же сестра есть… Почему она… — Я не добавил «не отправится на тот свет повидать мамашу». Когда вы разговариваете с прочно сумасшедшими людьми, следует полностью войти в их систему логики и отказаться от употребления вашей. Тогда все прекрасно. — Мать не любит Верку, — возразил он сердито. — Верка — корова, не умеет обращаться с мамашей. Она раздражает мамашу, перечит ей… Держи! — Он сунул мне в руку стакан, и я едва успел подхватить его. Он сердился на себя, на меня и на Верку из-за того, что мы не умеем обращаться с его мамашей. — Мамаша в конце концов расплакалась… — закончил он и повернулся к окну. Сказать «прошел к окну» было бы неверно, так как все в его камере было рядом. За окном дождь лил не душевым потоком, но океанским прибоем заливало стекла. И сквозь прибой в верхнем левом углу размывались вновь и вновь, всякий раз по-иному, цветные огни. Я знал, что это Empire на 34-й улице. Шмыгнув носом, он повернулся ко мне. — Я теперь только у Рабиндраната алкоголь покупаю. Меня тут отравить пытались. Чуть не загнулся. Кровью блевал… — Ну, если всерьез хотят отравить, то могут и Рабиндранату бутыль подсунуть, — заметил я. — Чего им стоит… Войдут, один Рабиндраната отвлекает, а другой к его бутылям свои подсунет… — Невозможно. Рабиндраната хуй наебешь. Рабиндранат — хитрая индийская лиса. Это он с виду такой распиздяй, а… В соседней комнате глухо шлепнула дверь и включили музыку. — Магги явилась! — Судорога метнулась по его лицу. — Проститутка черная. Соседка, — пояснил он. — Это она, стерва, с ирландцем договорилась, чтоб он мне яду в бутыль подмешал… Опять напомнив о себе, что у чокнутых своя железная логика, я все же не удержался от вопроса: — Какие же, ты думаешь, у нее мотивы, Вилли? — Как какие? — возмутился он. — Хэ, это ж и дураку понятно. Комнату хочет занять. У меня же лучшая комната на этаже. Угловая. Она и больше на пару метров, и окна у меня три, а не одно, как у нее. Ты думаешь, почему они хотят меня выжить? Потому что Магги при помощи своей черной пизды вертит всеми ими здесь в отеле, от менеджера до уборщиков. — А кто такой ирландец? — Продавец в liqueur-store напротив. Я у него до Рабиндраната отоваривался. Пока Магги с ним не снюхалась. Съехав на стуле, я глядел лишь на его ноги, не поднимая взгляда выше колен. Он непрерывно двигал ступнями, притопывал ими, шевелил пальцами, закладывал самый большой палец на два следующих по величине. Серые брючины покачивались над молочными кубанскими лодыжками, поросшими блондинистыми волосами. Голос его доносился до меня невнятно и кусками, как болтовня доносится с высокого этажа до уличного прохожего, выпадая из открытых окон… А чем, собственно, его видение мира безумно? — осмелился я наконец сформулировать свою мысль. Жизнь Вильяма Казакова пронизывается силовыми полями, исходящими от двух женщин — мамаши и Магги. Мамаша, очевидно, имела такое сильное влияние на сына при жизни, что, и физически скончавшись, продолжает смещать Вильяма и отклонять. Магги, разумеется, мирно себе проституирует, не помышляя об обитателе соседней комнаты, вспоминая о мужчине с седыми волосами, лишь встречая его в холле или в elevator. И вовсе она не помышляет о захвате его комнаты. Это старомодное заблуждение Вильям Казаков вывез из слаборазвитого Советского Союза, где жилплощадь во времена его юности была дороже драгоценных камней. Это там соседи десятилетиями вынашивали коварные планы с целью погубить соседа и захватить его жилплощадь. Интриговали, запугивали, отсасывали керосин из примусов и плевали в борщи. Борьба велась всеми способами, от обращения к знахаркам до мордобоя, убийств и нелегального прорубания дверей в стенах. Магги, может быть, ни о чем не думает, просто не умеет думать. Ничего удивительного, б’ольшая часть населения земного шара не умеет думать. Может быть, Магги drug-addict[11] и все ее счастье в мире заключается в ежедневной порции героина. Или она алкоголичка — черные часто бывают алкоголиками — и целый день лакает «Порто»… Ей наплевать, куда приходить отсыпаться утром. Если однажды она обнаружит, что может платить за лучший отель, она переедет в лучший. А скорее всего — в худший… Черные проститутки обычно опускаются по социальной лестнице, а не поднимаются по ней… Но это я так думаю. Для Вильяма же Казакова Магги — Цирцея, превратившая мужчин отеля и хозяина liqueur-store в свиней. Индийский бог — Вильям Казаков живет в напряженном мире, пронизанном пересекающимися и взаимовраждебными силовыми линиями и полями. Камень мостовой влияет на подошву мистера Казакова, запыленное дерево в Централ-Парке источает едкие слабо-зеленые биоволны и может дурно повлиять на голову мистера Казакова, если мистер задержится под его листвой. Я вспомнил, как он, я и еще несколько эмигрантов расположились однажды ка пикник в Централ-Парке. Через четверть часа (он все время подозрительно задирал голову) Вильям предложил нам сменить место. «Это плохое дерево», — сказал он и хмуро указал на самое обыкновенное старое дерево над нами. Индийский бог живет в мире, где каждый звук и всякое цветовое пятно имеет значение. Каждый удар, трение, касание предмета о предмет происходят не просто так, но с тайными целями. И цели эти известны Вильяму Казакову. Магги, оттопырив черный пухлый зад, возвращается на рассвете домой, усталая и пьяная, царапая каблуками moquette в коридоре. А мистер Казаков не спит, жилистым заряженным нервностью стейком лежит меж двух простыней и видит Магги-Цирцею сквозь стену. Всякий каблук Магги выдирает не мелкие шерстинки синтетического moquette, a вычесывает блошек из метафизического подшерстка мира. И никто никогда не убедит мистера Казакова, что это не так. Вне сомнения, Вильяма Казакова считают в отеле чокнутым, основываясь на его сверхчеловеческом высокомерном поведении. Считает его чокнутым и Магги. И я считаю его чокнутым… Себя я считаю нормальным человеком, пусть и потерпевшим только что жизненное поражение. «Мамаша»? Моя мать менее важна для меня. Она живет в СССР, куда я никогда не смогу попасть. Три года я не видел мою «мамашу». Скоро, как на счетчике такси, цифра лет сменится: «4», «5», «6»… Фактически мать мертва для меня, и несколько писем в год, мною получаемые, вовсе не непреложное доказательство ее существования. Если кому-нибудь вздумается меня дурачить, присылая мне письма и после смерти моей матери (предположим, с болью в сердце, но предположим), это будет сравнительно легко сделать. Я верю в существование моей «мамаши», не видя ее, Вилли верит в существование своей. И он совсем не намного отклонился от нормальной логики. До того как я заметил фигуру Казакова на желтом фоне параллелепипедной дыры, ведущей в peep-show, что делал я? Я шагал и злобно ругал вслух свою бывшую жену. Я обвинял ее в том, что я живу один, без женщины, что интервью со мной не напечатала «Village Voice», я нелогично обвинил ее даже в этом депрессивном потопе с небес! В том, что небо над Нью-Йорком уже неделю черное!.. Вильям верит в то, что Магги отравила его ядом, подсыпанным в алкоголь, снюхавшись с ирландцем. Я верю в то, что моя женщина отравила мою жизнь, сделала мое существование больным, смертельно опасным, снюхавшись с французом. Я, правда, виню ее больше, чем француза. Но ведь и Вилли больше винит Магги, чем ирландца. Я считаю, что жена ушла от меня с целью заполучить богатого мужа. Вильям считает, что Магги пыталась отравить его с целью заполучить его комнату. Его аргументы столь же весомы, как и мои. Или столь же безумны… На деле же мир равнодушно плещется вокруг. Иллюзии Вилли, мои иллюзии — это мы их создали сами. Мы — создатели наших миров. Мы с ним одинаково безумны или одинаково нормальны… — Понял? — закончил он фразу, которой я не услышал. Как и сказанные им до этого десятки фраз. — Понял. — А ты говоришь. Вилли расстегнул пиджак и ослабил галстук. Он методически скреб босыми ступнями о старый moquette комнаты, разводя их в стороны от ножек стула и вновь сводя. Отхлебнув «жидовского сладкого», он, словно дегустатор, ополоснул рот вином. Лицо его выражало удовольствие. Пыльные коридоры отеля (край платья Цирцеи-отравительницы спешно утягивается за угол), ирландец (обязательно рыжий), восседающий за кассой liqueur-store, гнилозубый Рабиндранат, целующий ему руку, — напряженный хичкоковский мир, окружающий его, нравился мистеру Казакову. Ему хорошо было жить в таком увлекательном мире. Я был готов забить пари на бутылку «жидовского сладкого». Мы допили вино, и я встал. Он был суровых нравов. Он никогда не оставлял товарищей у себя. У него было достаточно подушек и матрасов и мягкой рухляди, накопленной за годы безвыездной жизни в этом клоповнике. Но мамаша раз и навсегда наказала ему не оставлять товарищей на ночь. «Это цыгане ночуют табором, Вилик», — может быть, сказала ему мамаша. — Я повалю, — сказал я. — Я выйду с тобой. Хочу пробздеться. «Пробздеться», возможно, принадлежало словарю его отца, о котором Вильям Казаков никогда не упоминал. Да и был ли у него отец? Не зачала ли «мамаша» от Святого Духа? Он не стал заматывать ноги в газеты. Сменил шляпу. Мы вышли. Все так же лил дождь. Мы прощались на углу 34-й и Пятой авеню, когда шумная толпа молодежи, выплеснувшаяся из диско, окатила нас. Поднырнув под мой зонт, молоденькая, красноволосая панкетка с цепями вокруг шеи и бритвенными лезвиями в ушах, ударилась о широкую грудь кубанского казака. Подняла глаза на суровое лицо. «What a man!» — взвизгнула она в истерическом восхищении. Вилли брезгливо оттолкнул девчонку. «Мамаша» таких не одобряла. |
|
|