"Монета Энди Уорхола (рассказы)" - читать интересную книгу автора (Лимонов Эдуард)Эх, барин только в троечке промчался…Ну естественно, он меня интересовал. Я прочел восьмой, наверное, затертый экземпляр его запрещенной рукописи еще в 1968 году. В 1974-м, когда его выставили из СССР, я услышал его речь из Вены по «Голосу Америки». Нас сидело в моей квартире в Москве несколько душ, но никто не был поражен его неприятным голосом — только я. Не потому, что он высокий, его голос, у меня самого высокий, так что возмущаться не приходится, но его был похож на голос одного очень неприятного человека — учителя. Он и его жена, тоже учительница, поселились когда-то в нашей коммунальной квартире на Поперечной 22, Салтовский поселок, город Харьков. Мне тогда было лет шестнадцать. Бесцветный, рыхлый, в сером макинтоше, в валенках с калошами, в серой шляпе, ходивший под зонтиком зимой, учитель, появившийся в поселке, был невыносимо чужд всем. Работяги из нашего дома гоготали всякий раз, когда стерильный Николай Алексеевич проходил мимо стола, где они «забивали козла», то есть играли в домино: «Чучело идет!» Мы, подростки, назвали его «Баба». «Вон Баба идет!» У них не было детей. Моя мать, очевидно поняв, кто они такие еще в день их переезда, сказала мне, что нам не повезло в этот раз с соседями, что майор Шепотько и его толстая Лариса и их сын «Пуздро» были пусть и непутевая семья, но живые и, в сущности, неплохие люди. Эта же пара — просто уроды какие-то пробирочные. Намучаемся мы с ними. Изобретательная в области раздачи прозвищ, мать назвала его «Человек в футляре», в честь персонажа неизвестного мне тогда еще рассказа Чехова, а ее — «Выдра». Если «Человек в футляре» не кажется мне удачным прозвищем, Баба куда лучше, то Веру Павловну мать припечатала великолепно. Черноголовая, волосы словно намазаны животным жиром, блестят, мелкие зубки оскалены, черные глазки опасливо, но хищно скользят сквозь мир, молчаливая и могущая быть очень быстрой, учительница напоминала-таки это самое речное животное, прожорливое и злобное. Тотчас после переезда они еще разговаривали с нами, выходя на кухню, снисходили, роняли фразы, он произнес несколько нравоучений моей матери, что следует и чего не следует делать. От Выдры мать успела получить несколько откровений, на которые вовсе не напрашивалась. Так Выдра с гордостью сообщила ей, что «Николай Алексеевич считает половые отношения грязными». Она так и сказала — «половые отношения». — Мы живем чисто и не употребляем половых отношений. А чтобы они не возобладали, мы спим Рассказывая отцу об откровениях Выдры, мать выглядела даже испуганной. Отец смеялся: — Да, соседушек бог послал!.. — Они не курят, не пьют совсем алкоголя и не употребляют чай или кофе, — добавила мать совсем растерянно, — пьют только тщательно прокипяченную воду. В нашей семье я считался плохим и беспутным. — И в кого ты такой уродился, — сокрушалась по меньшей мере раз в неделю мать, — шпака, алкоголик! Все твои предки были работящими и здоровыми людьми… Однако мать считала, что алкоголь опасен лишь в больших количествах, что в нормальных дозах алкоголь веселит человека, ничего страшного в нем нет. Другая крайность — полное отсутствие пороков, — очевидно, пугала мать еще больше. Постепенно отношения со «святошами», так назывались Выдра и Баба вместе, совсем испортились по независящим от нашей семьи обстоятельствам. Они замолчали сами. Они что-то решили по нашему поводу? Мы им надоели? Я редко тогда бывал дома, захваченный в водоворот страстей и своих проблем трудного подростка. Однажды, явившись после недельного отсутствия, я застал мать плачущей. — Ты из-за меня, мам? Не реви, я не такой плохой… Нет, она плакала не из-за меня, из-за Выдры. Выдра, оказывается, ее давно уже обижает. — …Станет на кухне, повернувшись ко мне спиной, готовит свою манную кашу и говорит мне гадости… — Какие? Мать не желала повторять гадости. Я настоял. — Блядь… Я — блядь! — всхлипнула мать. — Отец говорит, не обращай на сумасшедшую внимания… — И давно это продолжается? — Второй месяц… — Хочешь, я скажу ей пару слов? Мать не была уверена, что хочет. Я взял инициативу на себя. Этого еще не хватало, чтоб какая-то Выдра обижала мою мать. Сделавшись писателем, с возрастом я перенял привычки интеллигентов и их мягкотелость. В шестнадцать лет я был суров и безжалостен. Я засел в коридоре и выждал, пока Выдра выйдет, неслышно ступая мягкими тапочками. Когда она тенью прошмыгнула мимо меня в коммунальную ванную, я, не давая ей времени закрыться там, вошел вслед за ней. — Если ты, сука, — сказал я шепотом, чтоб страшнее, приблизив физиономию к ее физиономии, — будешь продолжать третировать мою мать, я тебе кишки на шею намотаю и скажу, что так и было! — Бандит, убийца… — прошептала она, отворачивая от меня лицо, — не прикасайся ко мне… я закричу… — Запомни, что я тебе сказал, Выдра. Я свое слово сдержу, ты знаешь… Если я сам — подросток — не был большим бандитом, я дружил с большими бандюгами в ту пору, и часто можно было видеть меня с ними вечерами у трамвайной остановки, сплевывающего и притопывающего начищенным ботинком… И она, и ее Баба в футляре меня видели издалека, опасливо пробегая мимо. Она знала, что никакая милиция ей против тех людей не поможет. С тех пор Выдра хранила молчание, готовя свои каши. Может быть, именно потому, что Человек в футляре-Баба произнес считанное количество нравоучительных речей на кухне, я хорошо запомнил его ханжеские интонации и этот его голос энтузиаста кипяченой воды, противника половых отношений. Голос кастрата, возмущенного тем, что все другие люди вокруг не кастраты. У высадившегося в Вене по пути в Цюрих был такой голос. Неприятный, сварливый, бестабачно-безалкогольно-бессексуальный. Визгливый. Только он выступал не против половых отношений, но против Истории. Он хотел запретить прошлое: полсотни лет советской власти, Гражданскую войну, революцию и даже Первую мировую войну. Он хотел, чтобы в стерильном мире ходили такие, как он, оберегая лысую голову зонтиками. Непонятно по какой причине он присвоил себе русский народ, не имея с ним ничего общего. Любой народ не любит «Баб», таких, как он, никогда не любил, безалкогольных, в футляре, которые спят «валетом». А уж русский-то тем паче не любит. Народ любит, чтоб герой был похож на него, на народ, чтоб у него вместе с яркой храброй доблестью была пара ярких слабостей — пороков. Хорошо бы, чтоб он поддавал время от времени — народный герой. Народу нравятся добрые бандиты-выпивохи и лихие злодеи-бабники. Стенька Разин, спьяну швырнувший княжну в Волгу, Есенин ему нравится, распоровший свою жизнь, как подушку, к чертовой матери, женатый на американке Айседоре! Да, яркий злодей народу мил, а не засушенный праведник! Я уверен в этом, я готов отстоять свою точку зрения против сводного батальона диссидентов и ревизионистов. Один! Даже сам тип учителя противоположен герою русского народа. Так вот, сидя тогда еще в Москве, в окружении друзей, они им восхищались, потому что считали его «своим», плюс могучая мода уже приподняла его на гребне волны, я воскликнул: — Какой неприятный голос! Очевидно, он очень неприятный тип. Готов забить на бутылку, что он не пьет ничего, кроме кипяченой воды, и спит с женой «валетом»! Так как они не были знакомы с Бабой-Человеком в футляре и Выдрой, то они меня не поняли. Они стали хохотать. Но они смеялись не над ним, нелепым, но над моей — пьяного поэта — шуткой по поводу спанья «валетом». Мне не удалось посадить даже крошечного пятна на репутацию властителя их дум. В 1975-м, я жил уже в Нью-Йорке, он прилетел в Америку из Цюриха. Первый раз. Его кудлатая и бородатая физиономия появилась на всех каналах теле. Его поясная фотография, он во френче а-ля Керенский, полувоенном (стиль всех мегало-маньяков), узурпировала все первые страницы нью-йоркских газет, от «Дэйли Ньюс» до эмигрантского «Русского Дела». Он приземлился, остановился, сгрузился в отеле «Американа» на 6-й авеню, или, как она иначе называется, авекю оф Америка. Сам он выбрал все эти Америки ради символизма или ему выбрали? Мы решили сходить посмотреть на отель. И может быть, нам удастся увидеть нашего духовного лидера, сказать ему о чем-нибудь. Может быть, сказать ему, что Америка «Американы» это Америка для избранных. Напомнить ему, что жизнь в дорогих отелях всегда прекрасна, вне зависимости от страны и политического строя, чтоб он не воображал, что простого эмигранта принимают как его — всемирно известного бородача, помело русской литературы?.. Я не уверен, что именно это мы собирались ему сказать. Мы — это Алька Львовский, Ян Злобин и я. Компания друзей и единомышленников. Из троих только Львовский имел работу. Мы со Злобиным искали «job» — утром ездили в «senior citizens home» — старческий дом на Лонг-Айленде, в некрасивое место, называемое почему-то по-французски «Бель вю». Мы позвонили им по объявлению, им оказались нужны именно двое для того, чтобы «taking care of», переводя на русский — «взять заботу» о стариках. Почему-то они обрадовались нашему плохому английскому и сказали, чтоб мы обязательно приезжали. Мы поехали. Час двадцать пять минут туда, час тридцать обратно и двадцать пять ужасных минут там, в «хоум». Если у вас есть желание сразу постичь американскую цивилизацию — быстрейший способ для этого взглянуть на ее отходы, посетите не «Эмпайр», но «senior citizens home». С конвейера труда и бессмысленного производства сваливаются в специальные дома использованные работой животные. Погано там. И не старостью погано, ибо как ни верти — старость явление неприятное, некрасивое, но нормальное. Этот home предстал нам как концентрационный лагерь для стариков. В Манхэттан мы ехали удрученные и задумчивые. — Этот home более ужасное изобретение, если вдуматься, чем Освенцим, — сказал мне Злобин где-то в районе станции Квинс-Плаза. — Кто же придумал, какой садист, собирать старых людей вместе? Глядя друг на друга, им становится еще тошнее, а глядя на чужие уродства старости, каждый из них стареет и сходит с ума еще быстрее. Их бы надо расселить среди населения, среди внуков и правнуков. Чтобы они на молодых глядели, вместе со всеми участвовали. Тогда бы им веселее было… — Да, — сказал я. — В нормальной, досовременной жизни так всегда и было. Но американцы не хотят своих стариков. Они сдают их в homes. Старики сидят в концентрационных бараках под надзором и ждут смерти. Мы оба решили, что работать в home не станем. Мы сошлись на том, что лучше «воровать, грабить и убивать» (формула из индийского фильма «Бродяга» — впечатлявшего нас с Яном в детстве, его в Минске, меня в Харькове). До этих удовольствий нам, нужно сказать, было совсем рукой подать. Мне, во всяком случае. То есть до ограблений. Моисей Бородатых — редактор и владелец газеты «Русское Дело», где я проработал две недели, замещая уходившего в отпуск корректора, сказал, что сейчас у него нет для меня работы, но скоро он найдет для меня место. «Скоро», увы, продолжалось уже второй месяц и не собиралось закончиться. Костюм на мне был еще советский, волосы у меня были длинные и мысли невеселые. Не то чтобы я был подавлен жизнью, у меня не тот темперамент, но мне все больше не нравилась страна, куда я попал, я находил ее не то чтобы отрицательной, но бессмысленной. Мы прошли с Бродвея по 56-й к двери «Русского Дела» и стали ждать Львовского. Злобин все не мог успокоиться, увиденные им перемазанные кашей и дерьмом старики волновали его. — Ты отдаешь себе отчет, что этот хоум, где мы были, считается привилегированным, стоит денег, он на берегу океана расположен. И такая вонь, и такая жуть — хуже советских сумасшедших домов. А уж поверь, я знаю, о чем говорю… Солнце заливало за спиной Злобина старый барак «Русского Дела». Ярко-сизые, и черные, и алюминиевые, если поднять голову, небоскребы 57-й улицы свежо вздымались над Яном. День был красивый. Сочное, ярко-синее небо, ветер. — Если б наши дела были как этот день, а, Ян? — Ты меня ни хуя не слушаешь… Вышел Львовский. Руки в карманах брюк. Затемненные очки, улыбочка, усики. — Извините, джентльмены. Блядский Ванштэйн приебался: закончи ему колонку, газета простаивает. Никакого уважения к перерыву рабочего человека… Похоже на то, Эдуард Вениаминович, что вскоре произойдет шахматная рокировка… Моисей Яковлевич о вас спрашивали, как, мол, господин поживают? Львовский с удовольствием и часто употреблял шахматную терминологию. Он играл в шахматы на Бродвее на деньги. Хорошо играл. Выигрывал. — Рокировка? — Ну да. Ходят слухи, что замредактора давно болен раком. Он последует в могилу, господин Милеруд-Ильин на его замредакторское место, а вы — на корректорский стул… Двинулись, джентльмены? Купив в ликер-сторе на Бродвее бутылку рома, мы двинулись, поочередно поглатывая из ромовой бутыли, туго завернутой в бумажный пакет, согласно законам штата Нью-Йорк о распитии алкоголя в общественных местах. Мы вышли на авеню оф Америка и прибыли к отелю «Американа». У отеля на ветру полоскались различные флаги, пощелкивая стальными проволоками об алюминиевые штанги. Плечистый швейцар в цвета какао пальто время от времени спускался по нескольким ступеням на уровень тротуара и открывал дверцы подъезжавших автомобилей. Из авто выпрямлялись солидные типы в костюмах. Вслед за швейцаром выбегали портеры и, извлекая из лимузинов и такси красивые чемоданы, тащили их в отель. Наша группа остановилась, и мы оказались в центре пешеходного траффика: из отеля, в отель, и поток пешеходов стремился неразорванныи по авеню мимо отеля. Совсем рядом, от соседнего здания, закончив их устанавливать, ударил по блистающим металлическим бочкам черный музыкант. Подъехал югослав с дымной хат-договой кухней на колесах. Вдруг сделалось очень шумно, как бы уличный парад начался у отеля «Американа». — Я прочел в «Нью-Йорк Таймс», что номер бородатого затягивает между 900 и 1.200 долларами в день! — Злобин запрокинул голову и поглядел на уходящий в небо светлый корпус отеля. — Интересно, на каком он этаже? — По его деньгам он мог остановиться даже в отеле «Пьер», — сказал Львовский. — Может быть, войдем в лобби, джентльмены? А, Эдуард Вениаминович? — С бутылкой неприлично… Я уверен, что он сам не платит за отель. Наверняка гость города Нью-Йорк за счет налогоплательщиков. — Тоже эмигрант, поди ж ты! — Злобин фыркнул. — Только ему в senior citizens home старикам жопы подмывать наниматься не надо. Он, говорят, и в ГУЛАГе не перерабатывался, ученым устроился, и здесь не сплошал, еб его мать… Он в «Американе», мы в Таракане… — Это вы свою комнату на 93-й стрит имеете в виду, господин Злобин? — Львовский, кажется, собирался предаться любимому занятию — задрать Злобина, то есть рассердить его, подначивая. — Твою тоже, у тебя что, тараканов нет? — У меня нет. У Эдуарда Вениаминовича есть… — Львовский вдруг схватил нас обоих за руки. — Он! В лимузине… Я видел бороду. Смотрите, народ бросился! Из лобби отеля вынеслась, может быть, сотня или две подростков, в основном, я заметил — женского пола, и, обегая нас, словно стадо кобылиц, сияя локтями, коленями и лбами, пробежали мимо, сотрясая тротуар. Злобина, я видел, толкнули, и он прижал бутылку с ромом к груди. В толпе подростков промчались несколько фотографов, работавших на бегу. Последними, суровые, прошли, похлопывая дубинками по ладоням, шесть или восемь полицейских. Гигант швейцар, успевший выполнить служебную обязанность, несмотря на чрезвычайное обстоятельство, — прибыть первым к лимузину, — открыл дверцу. И еще одну. На лимузине необычайной длины были три дверцы со стороны отеля! Из темноты лимузина в сине-желтый яркий день выпрямился… нет, не духовный вождь русского народа в изгнании, но (вой и визг подростков наполнил Шестую авеню, подавил даже мощные музыкальные бочки)… резво выскочили три лысоватых молодца. Один, да, был с бородой. Молодцы были одеты в сапоги до колен, в расшитые блестками шаровары и подобия кафтанов. Они расшаркались перед толпой, сверкнули шитьем шаровар и кафтанов, висящие на них троих ювелирные изделия поймали лучи солнца, отраженные сияющим корпусом отеля «Американа», и молодцы вспыхнули. Загорелись. Два десятка фотографических аппаратов щелкнули. Последовал общий визг. Истеричный крик из сотен девичьих глоток: «Би джис! Би джис! Би джис!» Раздались аплодисменты. И опять крики. И опять аплодисменты. — Знаменитая поп-группа, — констатировал Львовский, — у нашего идола борода лучше, на сто лет дремучее. — Хуевая группа, — сказал я. — А почему они уже лысые? — Смотрите, одна пиздюшка свалилась. — Злобин указал бутылкой на девчонку, ее выволакивал из толпы, вверх к отелю, полицейский. Руки под крупной грудью девчонки, затянутой в свитер. — На мой взгляд, «сор»[37] щупает девчонку. Мацает. — Злобин довольно засмеялся. — У вас в школе мацали девок? — спросил он меня. — Мацали. Она что, в обмороке? — Хуй ее знает. Может, она представляет, что ее мацает один из Би-Джи-молодцов? И ей захорошело… — Злобин сплюнул. — Но где же наш идол, джентльмены? — вмешался Львовский. — Где наш Лев Толстой, Махатма Ганди, Нелсон Мандела, и все в одном лице. Пошли в отель, спросим? — Да ну его на хуй, — почему-то рассердился Злобин, — еще арестуют за что-нибудь. А у меня документов с собой нет. Лучше рому похлебаем. Только вот отойти бы куда-нибудь. Вообще пошли отсюда, а? Что мы тут забыли? Львовский отошел в сторону и оглядел нас, иронический. — Вы похожи на бамов с Бауэри, джентльмены. Ей-богу! — Дурак вы, Львовский, — защитился я. — Мы ездили устраиваться в «синьер ситизэнс хоум», и нас предупредили знающие люди, одеться велели как можно проще. Чтоб выглядеть пролетариями. У них, говорят, в этих хоумах всякие манипуляции противозаконные прокручиваются, так они интеллигентов с дипломами на работу говноподтирания не берут, боятся, что заложат их интеллигенты. Им предпочтительнее знающий тридцать слов по-английски эмигрант. — Я пошутил, господа. Из ваших лохмотьев выглядывают светящиеся разумом физиономии! — Львовский постоянно улыбался, очевидно, ром сделал его улыбчивым. — Пройдем в лобби, я спрошу в рееэпшан, если вы стесняетесь, номер апартаментов нашего великого соотечественника. У меня даже что-то вроде пресс-карты есть — ксива, утверждающая, что я журналист «Русского Дела». Ни на одну пресс-конференцию с ней не пустят, но в отеле может сойти… Пошли? — И что мы ему скажем? — Злобин поглядел на меня, а не на Львовского. — Мне нечего ему сказать. Разве что: «Поделись деньгами, русский писатель, займи 470 долларов русскому поэту в изгнании. У тебя миллионы, что тебе 470 долларов!» — Почему именно 470? — спросил Львовский. — Сумма, соответствующая двухмесячной плате за квартиру… За два месяца, может быть, произойдет ваша рокировка, и я сяду на корректорский стул… — В народе говорят, что бородач на редкость прижимист. Как кулак, денежки в чулке содержит. Но если я к нему брошусь, к сапогу его припаду… — Злобин юродиво сплаксивил физиономию. — К валенку, — поправил я, хохоча. — …ну да, к валенку. Дай денег, барин! Дай русскому парню из Белоруссии денег. Я не еврей, я чистокровный русак… — Ну да, с именем Ян… — ехидно вставил Львовский. — Погибаю один на чужбине, и некому помочь! Дай, барин, на шкалик… — Его охраняют небось. Ты к сапогу, а к тебе десять держиморд, горилл, охранников. И пристрелить могут. — Я иду. Вы как хотите. — Львовский направился к двери отеля. Мы последовали за ним. Злобин, не зная, что делать с бутылкой, пристроил ее, как младенца, к сердцу, вдавил в подмышку и накрыл лапой руки. Лобби «Американы» оказалось населено не менее, чем Шестая авеню. — Я солидно выгляжу? — обернулся к нам Львовский. В синем джинсовом пиджаке, в клетчатой рубашке с пристегивающимся галстуком, плюс очки, Львовский выглядел вовсе не плохо. — Хорош, — сказали мы. — Могу я видеть господина Russian writer?[38] — сказал Львовский, подойдя к длинному прилавку ресэпшан. — Я — журналист. — И Львовский показал ресэпшионисту пластиковую карточку с фотографией Львовского. Мы стали за его спиной, журналиста. — Кого вы хотите видеть? — переспросил бледный тип в какао-мундире с золотыми эполетами. — Мистэр с бородой… Russian writer. — У нас такого нет, — спокойно сказал ресэпшионист. — Но газеты, но в газетах… — Львовский заикался, он, очевидно, не приготовил, что сказать в подобном случае. — Врут газеты, — равнодушно заметил ресэпшионист номер два, он ворошил какие-то бумаги рядом. — Газеты всегда врут. Разве вы не знаете? Вы же журналист. Растерянный Львовский отошел от прилавка. И мы вместе с ним. — Я уверен, что он здесь, — сказал нам Львовский. — Ну да, вас дожидается! — Злобин оторвал бутылку от сердца, обнажил сосок и впился в бутылку. Львовский брезгливо покосился на него. — Что за манеры, Ян! — Я тоже думаю, что он в отеле, — принял я сторону Львовского. — Американский журналист — самый надежный в мире. Если они и врут, то не по поводу мест жительства. Сказано в «Нью-Йорк Таймс» — «Американа», значит, «Американа»… — А на хуй он нам, собственно, нужен? Мы же не славянофилы… Кто-нибудь хочет? — Злобин потряс бутылкой. — Позже, — поморщился Львовский. — Я не знаю, на хуй он нам нужен, может, десятком фраз обменяться… Просто интересно, чтоб потом было что вспомнить… — Проследив взглядом мальчишку в какао-форме, несущего букет цветов, Львовский просиял: — Идея! — Он вытащил из пиджака блокнот и ручку и попросил меня повернуться спиной. И Львовский использовал мою спину как письменный стол. Он показал нам листок. «Уважаемый господин… Группа эмигрантов из Советского Союза хотела бы с вами встретиться. Мы находимся в лобби отеля у ресэпшан. С уважением, эмигранты». — Ну и что? — Мы со Злобиным не поняли его идеи. — Идиоты! Обругав нас, Львовский покинул нас. Поймал за плечо мальчишку в какао-форме. Не того, что нес цветы, но другого. Их крутилось, мы заметили, в лобби отеля с десяток. Львовский дал мальчишке записку и доллар. Объяснил ему что-то. Мальчишка закивал понятливо и, пройдя к ресэпшан, отдал записку ресэпшионисту. Тот жестом автомата развернулся и равнодушно сунул записку в одну из сот за спиной. Львовский, наблюдавший за ресэпшан, вернулся к нам с таким довольным видом, как будто он только что выиграл сто тысяч долларов. — Видели, кретины? Просто и ловко. Номер 2201, следовательно, 22-й этаж. — И дальше что? — воскликнул Злобин. — К нему нас все равно не пустят, я в этом уверен. Его не столько от КГБ охраняют, сколько от таких, как мы с вами. — Эх вы, к сапогу припаду, а сами трусите… — Мне что? — Злобин усмехнулся. — Ну и припаду, только зачем? Ради хохмы разве что? Ради спектакля… Пошли, почему нет, сыграем клоунаду. Вообще-то говоря, я бы с большим удовольствием ему по морде дал… — За что? — поинтересовался Львовский. — А что он кому хорошего сделал… Настучал на свой народ в «Архипелаге»… — Не настучал, но преступления разоблачил… — заметил Львовский, впрочем, иронически. — Вы сами его не любите, Львовский… — вмешался я. — Я, в отличие от господина Злобина, пытаюсь быть справедливым. — А я не пытаюсь. Из-за него, из-за засранца, еще, глядишь, Третья мировая война случится! Потому что он всех здесь, на Западе, сумел уверить в том, что русский народ — народ ГУЛАГа. А что с таким отрицательным народом делать? Ясно что, придушить его, если представится возможность… как от чумного больного, от него избавиться… — Вы смешали грешное с праведным, Злобин. В «Архипелаге» он систему обвиняет, а не русский народ. Нормальные люди не отождествляют ГУЛАГ с населением СССР или с русским народом. — Где ты видел нормальных людей, Львовский? — Злобин сунул Львовскому ром. Тот оттолкнул бутылку. — Способность среднего человека к самостоятельному мышлению, господин Львовский, чрезвычайно скудная, даже в вашей богом избранной нации — среди евреев. Средний американский человек вообще круглый идиот во всем, что не касается покупки дома, автомобиля или хронического обжорства. До чего же глупая нация, правда, Эдюня? Переход на обращение «Эдюня» неопровержимо свидетельствовал о том, что Злобин нелегально узурпировал большую часть рома для личного употребления, то есть сосал бутыль чаще нас и высасывал больше. — Едем, теоретики! — Львовский вбежал в элевейтор. Мы заторопились за ним. В элевейторе находились уже два животастых типа. Толкнув меня в плечо, сомкнулась стена, и мы стали подниматься. — Мы не в тот элевейтор вперлись, джентльмены, — сообщил Львовский. — Этот поднимет нас лишь на 20-й. Но не беда, на 20-м мы пересядем, да, джентльмены? — Веди нас, командир, на амбразуры. Мы на вас полагаемся, Львовский. На 20-м этаже мы последовали в направлении, указанном стрелой «К верхним элевейторам». — Вы взяли с собой фото обожаемого духовного идола, Львовский? — съехидничал я. — Будете просить автограф? — Идите в жопу, Эдуард Вениаминович… Неужели вам не любопытно? Вы, между прочим, вчера оба с энтузиазмом отозвались на мое предложение. — Речь шла о «посмотреть», а не об экспедиции в недра отеля. Где же этот ебаный верхний элевейтор? — Почему у них тут так темно, а, бля? За такие деньги могли бы осветить коридоры получше… — пробурчал Злобин. — Вы хотите, чтоб повсюду сиял яркий свет, как в туалете, да, Злобин? Полутьма необходима для создания атмосферы покоя, вот зачем. Останавливающийся в дорогом отеле бизнесмен лишь спит в своей комнате. Он совершает свои дела в баре, или в ресторане, или на Уолл-стрит. Потому коридор отеля уже как бы спальня, коридор уже приготавливает уставшего за день бизнесмена ко сну. Бай-бай… Мы обнаружили элевейтор номер два в момент закрывания дверей. Злобин придержал их, и мы вскочили в железный ящик. Элевейтор устремился вверх. Взглянув на светящиеся кнопки, мы обнаружили, что этажи начинаются с 25-го. Воскликнув «Shit!», Львовский нажал на 25-й. — Куда же делись четыре этажа? — Разумно предположить, что четыре этажа зарезервированы у них для VIP — «very important persons». Ясно, что доступ к этим привилегированным этажам должен быть затруднен для посторонних. Может быть, VIP поднимаются в них не из лобби, но из бейсмента. Дурак вы, Львовский, вы думали, сядете в элевейтор, выйдете, а вас сам бородатый, раскрыв объятия, ждет. Если бы было так просто, каждый больной с улицы имел бы доступ к VIP. Хуюшки, Львовский! Львовский молчал, хмурый. На 25-м этаже мы столкнулись с фотографом, спаренным с репортером. Оба были навьючены аппаратурой, как горные ослы. Из кармана пиджака у репортера торчал микрофон, провод уходил ему за спину. С провода свисал желтый ярлык с черными буквами «Нью-Йорк Пост». — Looking for Russian writer?[39] — возгласил Злобин громко и коряво. Он жил в Штатах дольше меня и Львовского, но говорил много хуже. Ром сделал его нахальным. — Йа, — согласился репортер. Неохотно. — Мы коллеги, — сказал Львовский. — «Рашэн Дэйли». — И, хотя его никто об этом не просил, показал свою карточку. — А, Москов! — отреагировал репортер и осклабился. Львовский не стал возражать против того, что он журналист из Москов. Он даже как-то подтянулся весь, может быть представив себя советским. — Вы уже пробовали пожарную лестницу? — спросил он. — Заперто, — мрачно ответил фотограф. — Эти с тобой, из КэЖэБэ, пусть откроют, — ухмыльнулся репортер и мотнул головой в сторону нас — меня и Злобина. — А что, дверь на площадку я им открою, ничего сложного. Старые навыки домушника я не утерял. — Ой, не пиздите только, Злобин! — Львовский поморщился. — Вы у мамы буфет, где хранилось варенье, гвоздиком открывали… — ОК… Львовский… — Злобин, сердитый, сунул мне бутылку. — Where is that door?[40] — схватил он за руку репортера. Мы все гуськом, индейским шагом переместились в конец коридора. — Ага… — Злобин тяжело присел перед бронзовой ручкой со щелью для ключа в ней и вгляделся в щель. Достал из кармана нож и заковырялся. — Попробуйте только не открыть, лейтенант! В Сибири сгною! — прошипел Львовский. — Да, честь страны и честь организации поставлена на карту, — поддержал я шутку. — Идите на хуй, не пиздите под руку… Фотограф сложил сумки и камеру на кофейного цвета макет и присел рядом со Злобиным. Раздался металлический хруст. Я подумал, что один из них наступил на руку другого, но, о неожиданность, Злобин, стоя на коленях, распахнул дверь. — Варенье, бля, в шкафу… — пробурчал он. — Беру свои слова обратно. Талант! Отлично сделано… — Браво КэЖэБэ! — воскликнул репортер. Фотограф подхватил свои вещи. Все мы выперлись на бетонную лестницу и стали спускаться вниз. На 22-м мы, подергав ручку, вытолкали Злобина вперед. Он потребовал глоток рома. Глотнул и присел у замка. — Кто-то идет, — сообщил репортер и свесился вниз, через перила. — Ага, несколько коллег по профессии… Хай, Джерри! Я был лучшего мнения о тебе, я думал, ты уже с утра лежишь под кроватью рашэн Нобеля… Стареешь, мэн, стареешь… — Бля, видите, Эдуард Вениаминович, как весело! А вы не хотели идти!.. Еще несколько представителей славной американской прессы ищет возможности сфотографировать и зафиксировать скрип сапога нашего национального пророка. Мы должны… Львовский не успел закончить фразу. Дверь, ведущая на 22-й, резко двинулась на Злобина и сбила его. Злобин в свою очередь сбил с ног фотографа, и тот загремел о бетон со всей своей фотоаппаратурой, Львовский и я повалились на репортера «Нью-Йорк Пост», но не упали. Здоровенные дяди в синих блейзерах уже трясли Злобина, подняв его с бетона. Прислонив нашего товарища к стене, дяди мгновенно обшарили его. В двери на нас прошли еще несколько крепких рож… Бутылка рома, я видел, скатилась в пролет лестницы и где-то глубоко внизу грохнула и раскололась. — Оставьте нашего парня в покое! Он представитель прессы! — закричал репортер «Нью-Йорк Пост», проявляя здоровое чувство солидарности. — Оставьте его! — Keep out,[41] бандиты! — закричал дядя с седыми висками, может быть главный. — Вот я вас обвиню сейчас в «trespassing» и «breaking in»[42] и посажу! Законы Соединенных Штатов не дают прессе права взламывать двери. Наваливаясь на нас всей тяжестью, четверо стали теснить нас с площадки, немилосердно толкая и не заботясь о том, куда мы падаем. Оттеснив до 20-го этажа, они втолкнули нас всех в коридор и захлопнули за нами дверь. Злобина втолкнули последним, и он больно ударил нас со Львовским собой. — Ни хуя себе… — воскликнул Злобин. — Просто слов нет для выражения… нет слов… — А чего вы хотели? — сказал я. — Национального пророка охраняют… И вообще… Он ведь не такой, как мы с вами. Он привилегированный, он как Киссинджер, с ним вот Президент Форд будет встречаться. А мы — простые люди, народ то есть. А он Идол. Нормально, чтоб доступ к Идолу народа был затруднен. — Каким-то приемом он мне по шее врезал. Гад… Карате, что ли? — простонал Злобин. — Да, вот тебе и припали к валенку. — Львовский остановился и, приподняв штанину, вгляделся в ногу. — Ой, бля, вся кожа на хуй с икры свезена… В лобби наши подельники-репортеры присоединились к собратьям. Многочисленные, может, полсотни голов, люди прессы скопились ордой, включая десяток телекамер, у ресэпшан и у элевейторов. — Значит, ожидается-таки сам. Не то выход, не то прибытие. Смотрите, сколько каналов собралось… — Злобин был угрюм. — Я должен валить, — сказал Львовский, отряхивая пиджак, — меня на полтора часа максимум отпустили. Может, успею еще гамбургер проглотить по пути… — Втравили в говно и бросаете… — Я сожалею, Злобин… — Львовский вдруг согнулся и подставил Злобину шею и затылок. — Ну хотите, ударьте меня по шее. Только не приемом… — Ладно, — сказал Злобин, — катитесь себе. Пожав нам руки, Львовский ушел. Мы покинули отель вслед за ним и тотчас свернули с Шестой авеню на боковую улочку. Злобин бубнил что-то угрюмое о хозяевах жизни, о том, что простому человеку во всех странах хуево. Я шагал рядом, разглядывая старый нью-йоркский тротуар, и думал вовсе не о словах Злобина и не о бородатом, к которому мы не пробились, я думал о прессе, потому что собирался сделаться журналистом… Вторгшись в мои мысли, меня разбудили от них знакомые интонации. — Баба! — воскликнул я и огляделся, ища Бабу. — Какая баба? Где? — Злобин оживился. Интонации, обнаружил я, поступали из недр небольшой группы, стоящей у края тротуара. Спины, шеи и профили этих лиц свидетельствовали, что все участники короткого митинга у обочины были либо «Выдры», либо относились к типу «Баб». Охраняя сборище Выдр и Баб, в нескольких шагах стояли несколько типов в серых штанах и синих блейзерах, отдувающихся в области задниц. Из семейства пинавших нас только что на 22-м этаже. Металлически хрустнула оторванная от лимузина дверца. Группа сделала (если бы присутствовал Львовский, он назвал бы движения — рокировкой) несколько переступаний, и между двух локтей и бедром оказались видны мне… Отдельная длинная редкая прядь, отлепившаяся ветром от лысины, бледные блестящие лоб и нос и косматая борода Главной Бабы, нашего национального каторжника, национального «Папийона» — Александра Исаича Солженицына. Борода поплыла книзу. Он приседал. Выдры и Бабы зааплодировали. — Это он, — сказал я Злобину. — Пророк. Национальная гордость. Хрустнула дверца, прилипшая к телу лимузина. Мягко-тяжелый автомобиль выдвинулся вперед. вдруг проорал Злобин. Выдры и Бабы испуганно отшатнулись к бульдогам в блейзерах. |
|
|