"Самое Тихое Время Города" - читать интересную книгу автора (Кинн Екатерина, Некрасова Наталия)Глава 1 САМОЕ ТИХОЕ ВРЕМЯ ГОДАПоздним дождливым вечером осеннего месяца сентября возле сирого недовоскрешенного монастыря на улице Рождественке прямо посреди проезжей части стоял помятый бомжеватый мужик средних лет и, затравленно озираясь по сторонам, периодически хрипло взвывал: – Армагеддон! Армагеддо-о-он! Аррмагеддонннн! Прохожих и проезжих в этот промозглый не по сезону вечер было на редкость мало, и вопль мужика был подобен гласу вопиющего в пустыне: – Арррррмагеддонннн! К кому вопиешь ты среди града суеты, человече, облаченный в обтерханный пиджак и треники с вытянутыми коленками? Тут жилых домов поблизости нет, а вечер поздний, все разбежались уже. – Аррмагеддонннн! – Ну? Чего орешь? Возопиец обернулся. На тротуаре стоял человек среднеинтеллигентного вида в промокшей джинсовой куртке. – Не-а, – прищурившись, помахал пальцем мужик. – Ты не Армагеддон. Армагеддона не видел? – Почем я знаю, – пожал плечами человек. – Может, он уже подкрался незаметно? – Как незаметно? – искренне удивился мужик. – Не, с Армагеддоном незаметно не выйдет. Тут, тля, козел в «мерсе» пропилил, так беднягу чуть не переехал. Я ему сказал в бампер кой-чего… – И возымело? – бесцветно спросил прохожий, чтобы только поддержать разговор. Видимо, ему было все равно, о чем и с кем говорить. Хотя перееханный Армагеддон – это как минимум… нестандартно. – А как же! – довольно протянул мужик. – Колесо так и село. Будет скота неповинного давить мне, гад! Аррмагед-до-о-оннн! – снова возопил мужик, теряя интерес к собеседнику. Тот постоял немного и двинулся было своей дорогой. И тут, чуть не снеся его, откуда-то вылетел большущий черный ньюфаундленд. Зверь бросился к хозяину и, по-дворняжьи повизгивая, облизал небритую физиономию. – Армагеддоша, – ласково просипел мужик. – Животинка ты моя дурная… Ну домой, домой пошли. Армагеддонушка… Мужик пошел себе куда-то в темноту извилистых улочек старой Москвы, а молодой человек только покачал головой, глядя ему вслед. И пошел своим путем. А я стою и смотрю на них из тени. Обоих я знаю. Я всех в этом Городе знаю. Этот парень пойдет к себе домой, не видя того, что вижу я. Нет, он-то как раз видит, только не понимает и не задумывается. Привык. Он не задумывается, что это за тени идут за ним следом, и почему их больше, чем надо, и почему они не такие, какие должны быть. Не задумывается, куда это нынче вечером так целеустремленно струятся кошки. Спишет красноватый отблеск в глазах встречного на свет неоновой рекламы над входом в ресторанчик. В крылатой тени увидит всего лишь крупную ворону. И граффити на кирпичной стене для него будут всего лишь граффити. И не заметит он среди потока машин странных, изгибающихся на поворотах, словно резиновые, с тонированными зрячими окнами… Молодого человека звали Игорь. И шатался он по Москве потому, что возвращаться в дом ему было тяжко и муторно. Дом переживал смерть старых хозяев. И не принимал хозяина нового. Игорь вырос на улице Жолтовского, то есть в Ермолаевском переулке. Может, оно и правильно было вернуть улице прежнее название, но Игорь-то вырос именно на Жолтовского, на улице, которой уже как бы и не было. Странно, что заметил он это только сейчас. Восемь лет изредка заскакивая гостем в старый дом на пару часов, он как-то и не замечал перемен вокруг. А теперь вдруг увидел, что родные места похожи на пошедшую пятнами фотографию – что-то еще видно, а что-то совсем поблекло. Изменились дома. Некоторых вообще не стало. Некоторые стояли, забранные в уродливые гробы рекламных щитов. Где были знакомые магазины, теперь были незнакомые клубы, агентства и рестораны. Родной школы уже не было. А маленький институтик на Поварской, в котором Игорь делал диплом, институтик, что так удачно маскировался под детский сад, исчез, расплющенный пафосным зданием Верховного суда. Так и остался на старой улице Воровского – на новой Поварской места ему не было. Как и все жители мегаполиса, Игорь знал местность вокруг дома да местность вокруг работы, остальную Москву промахивая под землей. И теперь он был потерян в чужих краях, в которых почти бесследно растворился район его детства и юности. Игорь свернул на Большую Садовую, неторопливо прошел мимо зала Чайковского, двух театров. Шарахнулся от кота, выскочившего из подворотни булгаковского дома. Свернул налево и по скверу вышел к родной улице Жолтовского. К чужому уже Ермолаевскому переулку. Кивнул рассеянно памятнику Крылову у Патриарших и под косыми взглядами двух каменных львов направился прямо к забранной решеткой арке дома. Вот и двор. В груди противно затенькала когтем по нерву тоска. Игорь открыл дверь подъезда. Лифт стоял внизу, но Игорь пошел пешком. По лестнице с отшлифованными тысячами рук деревянными перилами, мимо граффити на стенах. И кто их только рисует? На втором этаже на коврике у дверей дремал тихий алкоголик дядя Костя, которого жена в пьяном виде домой не пускала. Тогда дядя Костя тихо писал в углу, под лестницей, а затем так же тихо поднимался к своей квартире и засыпал на коврике. Утром жена его забирала, вытирала лужу, ругалась – так начинался день. Игорь вставил ключ в скважину. Постоял. Каждый раз входить в дом было тяжело. Но из-за двери послышалось требовательное мяуканье Вильки, и Игорь улыбнулся – хоть кто-то его здесь да хочет видеть. Он открыл дверь и вошел. Игорева семья жила в старом центре с начала века. В самых ранних воспоминаниях сохранился деревянный дом возле музыкальной школы чуть в глубине двора. Это было на улице Чехова, которой тоже уже не было. Теперь она снова стала Малой Дмитровкой. Ради интереса Игорь сунулся было туда по памяти. Школа еще стояла, хотя уже была пуста. А дома, конечно, не было. Не было дома. Игоря тогда разобрала такая тоска, что он чуть ли не заплакал, остановившись перед уцелевшим особнячком позапрошлого века – клочком ушедшего детства. Он совсем не изменился. Разве что еще больше обветшал, хотя на стене и висела суровая табличка: «Памятник архитектуры. Охраняется государством». Если бы особнячок выпотрошили и переделали под евро-офис, был бы как новенький. Но это был бы уже мертвый дом. Не дом из его детства. И Игорь стоял перед чугунной решеткой, на которую навалились старые деревья, и улыбался, смаргивая постыдные слезы. Мужик плакать не должен – так воспитывали. Потом семья переехала на Жолтовского в новый дом, втиснутый между двумя более старыми так, что вдоль улицы образовалась сплошная крепостная стена. В этой крепости он и вырос. Отцовы предки принадлежали к старой артистической фамилии и как-то умудрились пройти мимо всех катастроф и потрясений двадцатого века, не замаравшись. Ни героев, ни мерзавцев в роду не числилось. Обычные интеллигентные люди. Отец был довольно известным в узких кругах поэтом и еще более известным, уже в широких кругах, переводчиком. Он, можно сказать, сделал имя нескольким партийным поэтам из южных республик, переводя их довольно посредственные стихи. В переводе отца стихи неузнаваемо менялись, и Игорь считал их отцовскими. Отец был членом Союза писателей, почетным академиком трех республиканских академий, кунаком многих местечковых партбоссов. Потому в дом довольно часто приезжали с «борзыми щенками». В чулане копились, как в сокровищнице, роскошные национальные халаты и тюбетейки, ковры, всякие восточные мелочи. Все это постепенно раздаривалось или переезжало в Музей искусства народов Востока. А еще была сабля, подаренная во время культурного вояжа столичного гостя по коневодческим совхозам. Она до сих пор висела на стене и завораживала взгляд своим изяществом. В свое время именно эта сабля и сподвигла Игоря всерьез заняться фехтованием, но, дойдя до кандидата в мастера, он это дело бросил. Это вообще было в его характере: заняться чем-нибудь, чтобы доказать себе – могу, а затем интерес пропадал. Мама была профессором университета, с европейским именем. Она работала до самых своих последних дней, и каждый день у нее бывали гости. Ее любили, несмотря на строгий и насмешливый нрав. Отец умел брать от жизни все, как-то при этом не распихивая локтями других. Фотопортрет отца – любимый мамин, – сделанный известным мастером, висел в гостиной. Отец, красавец с блестящими, чуть насмешливыми карими глазами, в элегантном черном костюме и белой крахмальной рубашке сидит с нахальной полуулыбкой за столом и ест вишни из большой керамической миски. Игорю тяжело было смотреть на этот портрет. Отец. Отец, который никогда не извинялся. Который не терпел телячьих нежностей. Отец, который никогда, ни разу не сказал сыну, что любит его. Игорь потом это узнавал, от матери – как отец переживал разрыв, как следил за Игоревой карьерой и гордился им, как думал о сыне… Игорь порой подолгу смотрел на портрет, чувствуя, как горло перекрывает жесткий комок, и, стиснув зубы, думал: «Почему же ты так ничего мне и не сказал? Как ты посмел умереть – и ничего мне не сказать? Почему ты не сказал, что любишь меня, почему я узнал это только потом, а? Как ты посмел умереть, не услышав, как я тебя люблю? Как ты посмел уйти, когда ты мне так нужен, папа?» Портрет улыбался со стены. А с противоположной стены отцу улыбалась Хозяйка Медной Горы – мама в малахитового цвета бархатном платье. Отец очень любил этот портрет. Когда отец умер, мать сказала, что просто время их поколения прошло и пора уходить. Но Игорь-то знал, что отец умер, не выдержав разрыва с ним, Игорем. Восемь лет назад Игорь ушел из дома, хлопнув дверью. В високосный год. Жизнь его с тех пор странным образом отсчитывалась по високосным годам. Восемь лет назад, в високосный год, Игорь познакомился с Ларисой. Отец категорически ее не принял. Скандал был страшный. С криками, руганью, «никогдами», Ларисиными рыданиями, мамиными безуспешными попытками всех примирить… Через четыре года – в следующий високосный год – отца не стало. Хотя после скандала много воды утекло, Игорь считал виноватым себя. Хуже всего было то, что отец-то оказался прав. Лариса была именно такой, как сразу определил ее отец. Пиявицей ненасытной. Поначалу ее золотистая, зеленоглазая кошачья красота заслоняла и вялую леность ума, и дешевые интересы, и пиявчатость характера. Даже резкий голос не так раздражал. Как примерный муж, Игорь зарабатывал, где мог, хотя Ларисе всегда было мало. Но однажды не то терпение иссякло, не то просто устал. Игорь хорошо запомнил тот зимний день. Лариса снова побывала у одной из успешных подружек, и, конечно, вечером начался привычный пилеж. И живут-то они в бебенях, в каком-то Ясеневе, да в «панельке», когда родители жируют в роскошной квартире в центре, да почему «жигуль», а не иномарка, и с подругами стыдно говорить, вот у всех мужья, а у нее, бедной, непонятно что, и детей она категорически не хочет – еще чего, нищету плодить, да и няньку не нанять и так далее и тому подобное. Игорь уже не пытался ее уговаривать и рассказывать о новой, хорошей работе в программистской конторе, что скоро все будет хорошо. Не хотелось. Он просто смотрел в окно и думал о своем. Прав был отец. Пиявица. Гладкая, блестящая, с круглым ротиком-присоской, а в ротике острые зубки… И как же ему могли раньше нравиться эти присоски и мокрые поцелуи? Как бы взять и послать женушку раз и навсегда… Да вот интеллигентская совестливость не дает. Она же не работает, и квартира его, Игорева, от тетки покойной осталась, у нее ведь ничего нет. Куда она пойдет? А может, он просто привык плыть по течению и ничего не хотел менять? Лариса продолжала страдать, находя утешение в жалобах подругам по телефону. Игорь тихонько надел куртку – все равно она вряд ли заметит сейчас его отсутствие – и вышел на улицу. Было поздно, по блеклому городскому небу рассыпались бледные крошечки звезд. Снег здесь, на окраине, был довольно чист и чуть поскрипывал под ногами, а за дорогой возле оврага чернел Битцевский лес. Весной среди мусора в овраге весело журчал ручеек. Игорь походил часок, решил, что можно уже и домой. Повернул к домам, не спеша вернулся во двор. И тут возле помойки услышал какую-то напряженную возню, прерываемую злым лаем. Подошел поближе. Два дворовых пса прижали к стенке ржавого мусорного контейнера черного котенка, который отчаянно шипел и скалился, отмахиваясь лапками. Шансов у него не было. Игорь шуганул псов, ловко схватил котенка за шкирку. Псы заливались лаем, прыгали, но не нападали. На Игоря собаки вообще никогда не нападали. Котенок зашипел еще сильнее и выпустил когтишки, зверски сверкая единственным зеленым глазом. Игорь сунул его за пазуху и, пятясь, отступил в подъезд. Лай остался за дверью. Котенок затих. Маленькое сердчишко бешено колотилось, но зверек уже не шипел и не вырывался. И почему-то Игорь вдруг ощутил в душе такое тепло, какого не помнил уже давным-давно. Он улыбался, когда вошел в квартиру. Осторожно достал котенка, опустил на пол. Зверек был неказист – маленький, с кривыми лапками, совершенно черный, как чертенок, с красной пастью и белыми острыми зубками. Левый глаз, видно, выцарапали в котячьей драке, а то и вообще уродцем родился. – Это что за дрянь?! – раздался над ними голос Ларисы. Игорь поднял голову и встал. – Это котенок, – ответил он, нутром тоскливо чуя скандал. Начал злиться, потому как понимал, что сейчас опять сдастся. – Выброси! Немедленно! Игорь попытался начать переговоры: – Он не помешает тебе, он маленький… – Он блохастый! У него глисты! Он тут мне всюду гадить будет, мебель подерет, шерсть всюду, выброси, выброси немедленно, или я сама его выброшу! Игорь обычно уступал, но сегодня внутри как будто сорвало какой-то стопор. Как тогда, восемь лет назад, когда он отстаивал Ларису перед отцом. В голову ударила горячая волна, внутри что-то начало дрожать. – Не выбросишь, – негромко сказал он, пряча взгляд. Лариса не уловила этой опасной дрожи в его голосе. Тихих речей она вообще не понимала и не слышала. Ее можно было остановить только ором. Правда, потом начинались рыдания, а этого Игорь уже не выдерживал. И уступал. – Я или он! – крикнула она. – Понял? Либо я, либо он! – Он, – вдруг ответил Игорь. Слово вылетело само, гладкое, словно галечка. Он даже опешил от неожиданности. Лариса тоже явно ожидала иного ответа. – Что? – осеклась она. – Он, – почти радостно повторил Игорь. Это коротенькое слово будто стронуло лавину, и все это тяжелое, лишнее, ненужное, привычно-лживое – все поползло, покатилось… – Так, значит? – На глазах Ларисы показались слезы. Игорь смотрел, пытаясь вызвать в себе чувство вины, но оно не приходило. Ему было все равно. – Мы будем спать в гостиной. А ты – где хочешь, – ответил Игорь. – Я тебе… я тебя… развод! – выдала наконец Лариса. Красивое лицо побагровело, и Игорь внезапно с невероятной остротой ощутил, что ведь из-за этой бабы он поссорился с отцом. И отец умер. И Игорь так и не успел сказать ему… Ничего не успел сказать. Игорь молча пошел в ванную купать котенка. А ночью, глядя, как по потолку ползают пятна света от машинных фар, ощущая непонятную горечь от своей ново-обретенной свободы, все думал – как же так могло получиться? Ведь была же девчонка с золотыми волосами, которая, распахнув зеленые глазищи и приоткрыв рот, слушала песни под гитару у костра, варила в котелке макароны с тушенкой, и ничего ей не надо было, кроме Вуоксы, луны и неба? Куда она ушла? Как же он ее не удержал? Утром все так же молча помогал Лариске паковать вещи – все, какие ей только хотелось, только бы поскорее. Лариска висела на телефоне, радостно оповещая всех подружек о сволочизме мужа, о том, что она уходит к Павлу – Игорь этому очень удивился, потому как кто такой этот Павел и откуда он успел взяться, он понятия не имел. Потом приехал Павел. Игорь с первого взгляда понял, что Лариска нашла очередной объект для пиявленья. Полноватый мужик лет сорока пяти, явный подкаблучник. Одет он был хорошо, пригнал грузовой «мерс». С Игорем он говорил чуть извиняющимся тоном, даже денег предлагал. Пока Лариса распоряжалась погрузкой, Павел сидел с Игорем на кухне, виновато убеждая его, что квартира им не нужна, и что он все сделает, и что вообще Игорь такой интеллигентный, так что давай, мужик, выпьем и разойдемся без обид. Игорь выпил, мысленно желая мужику терпения. А может, они и правда нашли друг друга, и пусть Лариске будет хорошо его пиявить, а ему будет приятно от этого пи-явленья… Каждому свое. Так они с котом остались вдвоем и стали жить-поживать. После скоротечного развода о Ларисе он больше ничего не слышал. Кота окрестил Вилькой в честь кота Тэвильдо,[1] то есть «кота Тибальта о девяти жизнях». Теперь Игоря дома ждал верный зверь, и было к кому возвращаться. Вилька гулял вместе с хозяином, как собака, по окрестному лесу. И потихоньку к Игорю стало возвращаться утраченное. Он изумился, как давно он уже не слушал любимой музыки, не читал книг, как давно не смотрел ничего… Как давно не звонил старым друзьям. Да стоит ли? Забыли уже давно, за восемь-то лет. Вроде уж и Лариска ушла из его жизни, а домой Игорь так и не вернулся. Почему – трудно было сказать. Наверное, из-за саднящего ощущения собственной вины – так ведь и не сумел примириться с отцом. После того достопамятного скандала, пока отец был жив, Игорь домой не звонил, не желая невзначай наткнуться на него. Звонила всегда мама – она стала их ангелом-посредником. Теперь же он звонил домой часто, и сердце болезненно сжималось, когда он слышал голос отца на автоответчике. Человек умер – голос остался. Он звонил, чтобы просто послушать этот голос. Мать это знала. И, как и прежде, звонила сама. Даже когда мама очень хотела его видеть, она намекала как бы между прочим – «Марина приносила новую статью – очень неплохо, даже интересно. Василий Сергеевич обещал завтра зайти. Что еще? Ну карп удачно получился. Лучше говори, как там твоя работа? Диссертацию все еще пишешь, а?» И Игорь понимал, что надо прийти, что мама ни в коем случае не скажет, что хочет его видеть. И что этот неплохой карп куплен нарочно для него. Все будет так, словно он зашел случайно. Она не упрашивала его вернуться. Она ждала, когда он придет сам. И Игорь тоже знал, что в конце концов он приедет к матери вместе с Вилькой, вот немного еще подождать, когда отпустит это ощущение вины, – и вернется. Обязательно вернется. Кто же знал, что времени им осталось совсем ничего – только до високосной ночи, ночи с февраля на март, с зимы на весну? Никто не знал, и Игорь не знал. Он просто радовался покою и свободе, ощущая, как возвращается давнее-давнее, почти забытое состояние души. И был он этому рад, как щенок, только что не визжал и не прыгал. Взгляд и сознание постепенно отмывались, словно заляпанное грязью окно под неспешным дождичком, и он снова стал видеть то, чего не замечал и не видел уже давным-давно и в существование чего уже перестал верить. То есть ненормальное. Он прекрасно сознавал, что видит то, чего нормальные люди не видят. Но психом себя не считал и комплексовать по данному поводу не собирался. Игорь имел свою личную теорию «ненормального», для него весьма удобную. А состояла она в том, что это самое «ненормальное», не укладывающееся в картину обычной материальной жизни, существовало всегда. Положим, чертики зеленые существуют на самом деле. Другое дело, что мозг не воспринимает того, к чему не подготовлен. Ведь отказывается он воспринимать или запоминать то, чего человек не хочет или не может воспринять и запомнить? Короче, чертиков видит тот, кто способен их воспринять – к примеру, человек в измененном состоянии сознания, сиречь упившийся в зюзю. Либо верящий в существование зеленых чертей. Однако к чему человек готов, а к чему нет – это зависит много от чего. И сильно зависит. После Века Просвещения стало нормальным отрицать существование зеленых чертиков, ибо они не попадают в Область Разума. Рационалист в черта не верит, хоть тот на голове у него пляши. До Века Разума чертики считались вполне нормальными и существующими, хотя наличие и происхождение оных толковалось по-разному. А нынче же народ подготовлен обилием книжек, телесенсаций, игр и особенно кино к чему угодно. Правда, вряд ли кто поверит, что зеленый чертик есть просто зеленый чертик, скорее, это для него будет зеленый человечек с какой-нибудь планеты Плюк. Или вообще сочтет, что кто-то развлекается. Но в Игореву картину мира существование зеленых чертей вполне вписывалось. Его не удивляли странные тени, шедшие по следу за прохожими. Не удивляли лишние отражения в стеклянных дверях офисов или, наоборот, недостающие отражения текущей по улицам толпы. Ничего не удивляло. Это было реально, он в этой реальности жил со своим котом Тэвильдо и другой искать не собирался. И, главное, снова, как в детстве, он начал спиной чувствовать странный холодок в определенных местах города. В детстве, когда они с бандой «мушкетеров» носились по старым дворам, бывало с ним такое. Тогда они играли в собственную игру – в многослойную Москву, где можно было по определенным проходам попадать из времени во время, а то и вообще в другой мир. Выдуманный мир. Где-то дома даже хранилась Страшная Мушкетерская Клятва хранить тайну. С подписями всей великолепной компании. И, в частности, его, Игоря-Портоса. Надо бы найти… Только сначала надо было вернуться домой. И блудный сын вернулся, только никто его уже не ждал дома, и дом тоже не ждал его. Но Игорь не хотел сдаваться. Когда-нибудь дом его примет. Принял же он Вильку? А Вилька его ждет, вон трется у хозяйских ног, задрав хвост и зажмурив от удовольствия единственный глаз. – Ну что, дружок, – Игорь поднял котишку на руки, – вымок твой хозяин. Как собака вымок и хочет горячего чаю с коньяком. Пошли-ка на кухню. Он бросил куртку на рога старой стоячей вешалки. Часы на стене показывали полвторого ночи. Игорь поставил чайник. Внезапный порыв ветра распахнул незакрытое окно, на подоконник зло хлестнул дождь. На улице было темно и пусто. Только пара окон горела в доме через улицу напротив, да светилась в стеклянной витрине у остановки зеленая реклама какого-то кабинета психологической помощи. – Все десятый сон видят, – проговорил Игорь поглаживая запрыгнувшего на стол Вильку промеж ушей. – А мы с тобой не спим… Мой Город видит сны. В сотах многоквартирных домов спят люди Моего Города. А я иду по затихшим улицам, и за каждым поворотом – дорога чьих-то снов. Свернуть? Пройти мимо? Мой Город спит. Ночью над Москвой пролетел нездешний ветер, распахнул форточку. Женщина резко проснулась, услышала плач дочки, подошла. Девочка раскрылась во сне и замерзла. Она укрыла ее, немного посидела рядом, прижав руки к глухо колотящемуся сердцу. Спать уже не хотелось. Совсем. Она подошла к окну. В доме напротив горели два одиноких желтых прямоугольника. Тоже кто-то не спит. Интересно, сколько народу в Москве сейчас проснулось от такого же резкого толчка, как и она? Словно кто-то позвал – только вот кто и что было в том зове? Она не помнила. Она пошла на кухню. И остановилась на пороге. В тени снова сидел – Тот. Тот, с оловянными глазами. С лицом Николая. Господин Ответа Нет. – Уходи, – почти умоляюще сказала она. – Уходи же! Ты же умер! Что тебе надо? Господин Ответа Нет сидел молча, глядя на нее глазами-оловяшками. Она стиснула зубы и зажгла свет. Он исчез – но теперь отражался в окне. Он никуда не ушел. Никуда. Он всегда здесь, всегда стоит за плечом. После известия о гибели мужа оставаться в этой квартире стало невыносимо. Здесь поселились шепчущиеся тени. И Господин Ответа Нет. Он приходил ночью, в часы бессонницы. Он улыбался совсем как покойный муж, и если бы не мертвые оловянные глаза… – Господи, я же пыталась, – прошептала она. – Я же пыталась… Дурацкое оправдание. Вышла замуж она «с налету», честно старалась полюбить мужа, и, кажется, даже получилось. Родилась дочка. А потом все пошло наперекосяк… Может, следовало все же поговорить с ним? Продраться через его раздражительность и выяснить, что с ним творится? Не успела. И не хотела, честно призналась себе она. Они были и остались чужими людьми. И все равно разошлись бы. И, как ни кощунственна эта мысль, она была даже рада, что он погиб. Все разрешилось раз и навсегда. Но в этом доме оставаться было невозможно. Невозможно! Она набрала номер, мимоходом глянув на часы. Три ночи. Ну и пусть. В Сиднее сейчас не спят… – А ну тебя, – вдруг зло выругалась она и бросила трубку, не дождавшись звонка. – И в Кельн не буду, – с каким-то злорадством сказала она кому-то неведомому. – Нужна я вам… И набрала еще один номер. Здешний. Московский. На том конце провода тоже не спали. – Ольга Антоновна? Да нет, не спится… А вы что? Да-да, я тоже… Ольга Антоновна, можно мы с Катюшей к вам переедем? Не могу я больше одна. Не могу!.. Да-да, конечно, спасибо, завтра будем!.. Спасибо… Она положила трубку, погасила свет и уставилась в окно. Дом напротив был теперь совсем темным. Наверное, в этом городе уже все уснули. Вообще все. Кроме нее. Ночь была слепой и непроглядной. Только яркая реклама какого-то центра «Откровение» светила злорадным оранжевым глазом. А над Моим Городом кружит золотая осень. Самое сумасшедшее время. Самое тихое время года. Самое горькое. Я вообще люблю осень. Странное время, когда душа проходит все стадии скорби – от легкой элегической грусти до катарсиса высокой трагедии. Я не замечаю, как она приходит, но всегда вижу, что вот она пришла. Это время неба. Сначала становятся яснее и крупнее звезды. Они влажные и прохладные на ощупь, а если взять их в горсть, то они будут шуршать, словно морская галька. Но кто брал в Руку звезды? Я – брал. Потом – фотографические ночи. Никогда в году не бывает такой яркой, раскаленно-белой луны, такого разделения света и тени. Обычно принято говорить о цветах дня – да, это прекрасно. Осень – это буйный бал. Первые яркие листья при первых, робких тактах, затем царственная роскошь предсмертного безумного танца, когда танцовщица одну за другой сбрасывает шали, – и ветер, ветер, ветер! Ветер несет по земле клочья ярких одежд, потемневшие, никому не нужные листки летних летописей. Пляши, пляши, пей, потому что скоро все кончится. Насовсем. И не останется на земле ничего, что притягивало бы взгляд. И тогда ты поднимаешь глаза к небу. А оно – прекрасное, безмятежно-равнодушное, как улыбка куросов юной Эллады, как улыбки богов древней Азии. Оно словно высосало из земли всю ее яркость, все ее тепло. Такое небо мог рисовать только Рерих. И еще таким оно бывает только в горах. Осенью, в горах и у Рериха. И еще у одного художника из Моего Города. Он умеет ловить мгновения осени… Небо и ветер. Все несется, чтобы вдруг замереть у обрыва. Бал окончен. Клочья одежд, письма – все вымел ветер. И ты стоишь у обрыва и смотришь – а дальше ничего. Осенью уходит все, что мешает смотреть и слышать… И вот стоишь ты на промерзшей дороге, а ледяной ветер дует в затылок, набивает жесткой крошкой космы пожухлой травы. А по небу тупо, медленно ползут тяжелые сизые тучи и ломаются под ударами бича, открывая по краям и на изломе бритвенно-острое серебро. А в разрывы торжественно-безмятежно смотрит несравненное осеннее небо, и, когда из туч вдруг сеет дождь или сыплет снег, кажется, что небо корчит гримасы несчастной, дрожащей, умирающей земле… Но пока над Моим Городом раскинул крылья сентябрь. То сеет дождем, предвещая тоску предзимья, то дарит теплом роскошнее летнего. Наступает Самое Тихое Время Года… Я люблю осень. А вот этот парень, этот художник, что сидит на Чистопрудном и рисует Мой Город, – ненавидит ее. Я давно за ним наблюдаю – он из тех, кто видит то, на что не обращают внимания другие. Он вообще видит больше очевидного. Замечательнее всего, что когда я хожу по тропам снов, то и дело с ним сталкиваюсь, и потому, когда он вдруг сталкивается со мной наяву, ему становится совсем не по себе. Поэтому я и стараюсь не попадаться ему на глаза. Не всегда получается… Ночью над Москвой пролетел нездешний ветер и принес тоску и Зов. И далекий лай призрачных псов, белых красноухих псов, лай осенней Охоты. Значит, Охотница снова пришла. Когда-нибудь она настигнет его. Еще не сегодня, нет. Охота еще далеко. Он ненавидел осень – и мучительно ждал ее. «…ненавижу осень. Да ладно, себе-то что врать – я ее просто боюсь. Осенью меня всегда настигает какая-то мистическая тоска, в груди становится пусто, и иной раз кажется, что я похож на воздушный шарик – дунет ветер посильнее, оборвется ниточка, и улечу я к едрене фене. Моя осень – это разящая красота. Заказали бы мне нарисовать аллегорию осени, я не стал бы изображать полногрудых пейзанок с рогами изобилия или Деметру с плодами. Моя осень – это смуглая девица в чешуйчатой броне, с ясеневым копьем в руке и венке из листьев на голове. А сидит она верхом на драконе. Я несколько раз пытался ее нарисовать. Высокие скулы, слегка раскосые глаза, кошачье какое-то лицо, короткие медные волосы. Маленькая рука, крепко сжимающая древко копья. Я ее очень четко вижу, только никак не могу изобразить ее глаза. На моих рисунках они у нее черные. А на самом деле – они просто бездонные, как смерть. Моя осень приносит смерть. Вот почему я ненавижу осень. И каждый год в сентябре я выхожу с мольбертом на бульвар или в парк и рисую, рисую, рисую – до рези в глазах, до мучительной боли в перенапряженной кисти, чтобы успеть запечатлеть хотя бы каплю этой несказанной красы умирания, торжество жизни на краю смерти. Я повторяю слова осени – они сами как картины. «В багрец и золото одетые леса…» Вслушайтесь, как это звучит – в багрец и золото… Багряный – это не темно-красный, не цвета запекшейся крови, не алый. Даже не багровый, как дымное зарево. Это красно-лиловый, торжественный, сумрачный и сильный цвет. Достаточно произнести это слово – баг-рец, баг-ря-ный, – и само звучание его вспыхнет красно-лиловым, королевской мантией. И золото – блеск, красота и сила, солнечный луч в бледно-голубом небе. Слово словно бы катится, как колесо, отдает чистым звоном – зо-ло-то. Еще один осенний цвет – пурпур. Это вовсе не фиолетовый, а более глубокий и сумрачный родич багрянца. Листья, что падают с клена, – почти червонное золото, но некоторые именно багряные, с алыми прожилками и пурпурными подпалинами по краям. И еще темно-зеленый, почти черный – ели, такие мрачные рядом со златолиственными белоствольными березами. А осеннее небо – высокое и прозрачное, бледно-голубое, чистое, звонкое. Когда я смотрю в него с холма, мне хочется оттолкнуться от земли и раствориться в нем. И в груди возникает ощущение пустоты, и рождается чувство полета, и делается страшно. Кажется, что стоит мне поддаться желанию взлететь, и я покину этот мир и окажусь заключен навечно в бездонную прозрачную голубизну, в которой больше ничего нет. Это не больно, но страшно…» Утром Андрей сидел на кухне за чашкой кофе и мрачно размышлял о жизни. «Художник. От слова „худо“. Нет, Андрюша, ты не художник. Ты неудавшийся архитектор, с горя взявшийся за кисть. Архитектор, который не умеет рисовать, – барахло, а не архитектор. А если умеет рисовать, но не архитектор – то кто? Ты даже не дизайнер по интерьеру, хотя у тебя и визитка есть. Ну да на заборе тоже три матерных буквы написано, а там дрова лежат…» Работа, слава богу, не обязывала сидеть в бюро от звонка до звонка, а три обязательных присутственных дня – это терпимо. Не сказать, чтобы Андрей зашибал большие деньги, но на жизнь хватало – а главное, оставалось время писать. Хороший он художник или плохой – он давно перестал задумываться. Понятно, что не Левитан. Так что страдать? Надо просто писать. Сейчас в работе возник вялотекущий застой. Заказов хватало, но все они были тупые какие-то. И клепал Андрей их, как на конвейере. И было ему тошно. Потому что опять наступила осень. И потому что опять приснился ему старый сон, который почему-то всегда приходил к нему осенью. Чтобы не думать о нем, он обычно хватал мольберт и отправлялся за город, в лес, или в парк, или на бульвар и возвращался домой закоченевший, с пачкой набросков и этюдов. А потом, отогрев руки, брался снова за карандаш или кисть и как проклятый пытался изобразить свою Разящую-без-жалости, La Belle Dame sans merci… «Ненавижу осень!» Очень давно, лет с пятнадцати, он знал, что эта рыжая девка с бездонными глазами – его смерть. Андрей был атеистом и в приметы не верил, но эта потусторонняя сволочь снилась ему уже много лет. Снилась и жить не давала, потому что в каждой девушке он выискивал сходство с ней. В армии он чуть с ума не сошел из-за нее. Но, с другой стороны, без нее он бы там сломался. А так в ответ на малейшее поползновение просто бил в торец. Парень он был здоровый, метр восемьдесят, и карате занимался, так что если кому хотелось в чайник получить – только подходи по одному. А сегодня ему приснилось, что она в городе. Во сне он шел по Остоженке к центру и где-то возле Лопухинского переулка чуть с ней не столкнулся. Они смотрели друг на друга минуты три, отделенные от всех прохожих стеклянной стеной, и Андрей чувствовал, как в груди растет ледяной ком. Потом он все же очнулся, протянул к ней руку, чтобы ухватить за черные на этот раз лохмы и добиться от нее ну хоть какого-нибудь ответа. А она растворилась в воздухе, и тут мимо него пронеслась целая стая котов – штук, наверное, пять, как-то уж очень целеустремленно летевших к подворотне. Коты были слишком здоровые, таких наяву не бывает. На этом Андрей проснулся. Весь мокрый, в каком-то оцепенении. И ощутил в груди пустоту – если считать, что душа именно в груди помещается, то если ее, душу, убрать, такая получится пустота. И вот сидел он, пил кофе, и пустота постепенно уменьшалась, стягивалась, зарастала. Допив кофе, Андрей привел себя в порядок, оделся, взял рабочую сумку и вышел из дому. Он был уверен, что на углу Остоженки и Лопухинского встретится с ней лицом к лицу. После полудня он сидел на Чистопрудном бульваре и рисовал. У этого бульвара есть одна особенность – он идет по холмику, сначала вверх, потом немного вниз. И с этого места кажется, что он спускается к Китай-городу, хотя на самом деле там начинается Покровский бульвар. Если смотреть почти от самого метро, от памятника, то кажется, что бульвар резко обрывается, как трамплин, и с него можно скользнуть прямо над Китайгородской стеной, над рекой и приземлиться даже не в Замоскворечье, а в каком-то иномирном-иномерном Заречье. А если эту перспективу еще умно использовать… Вот над этой самой многомерной перспективой Андрей и бился. Чтобы не сидеть впустую, он прихватил с собой пару небольших этюдов и пачку графики, разложил на скамейке на манер выставки – подходи, смотри, покупай. Иногда брали. Он никогда не рисовал в стиле «Москва златоглавая» или «а-ля рюсс». Андрей любил, чтобы в картине или городском пейзаже была тайна, недосказанность, нездешность. Однажды он прочитал в каком-то журнале об архитекторе, который развлекается тем, что делает эскизы Москвы, какой она была бы, если бы тот дом не снесли, этот особняк не порушили, это чудище бетонное не воткнули. Идея понравилась, с тех пор некоторые свои осенние зарисовки Андрей стал именно в таком стиле и выполнять. Тем более что последнее время Москва, знакомая и привычная ему Москва, исчезала с устрашающей скоростью. Даже если дома вроде и не сносили, втыкая на их место уродливые новоделы, их потрошили, набивали чем-то чужим, и стояли пустые оболочки, и сквозь их темные стекла смотрело что-то чужое… Как будто войдешь в этот дом – а выйдешь уже совсем в другой Москве, совсем чужой и страшной. Но иногда случалось и маленькое чудо. Недавно оказавшись по делам в Гнесинке и продвигаясь потом к Новому Арбату, он вдруг замер перед двухсотлетним ясенем. Память подсказывала, что тут должен быть какой-то бетонный дом. Дома не было. Было пространство – манящее, затягивающее в незнакомую, иную Москву – живую и желанную. Андрей ночь не спал, рисуя этот ясень и солнечное сияние улиц иной Москвы за ним. Парня, который уже довольно давно стоял и рассматривал разложенные этюды, он заметил не сразу. Поймав взгляд Андрея, тот чуть заметно улыбнулся и спросил: – Сколько стоит вот эта картина? Неделю назад Андрей написал маслом на холсте двадцать на сорок кленовый лист на земле. Получилось странно – вроде и хорошо, но бесполезно. Во всех подробностях прописанный желтый лист с багряными прожилками и пятнышками, по краям обожженный пурпуром, жухлая трава и проглядывающий источенный до паутины силуэт прошлогоднего истлевшего листа. В голову ударила кровь, сердце екнуло, и он невольно поднес руку к груди. На листке четко виднелся теневой профиль La Belle Dame с разящим без промаха копьем. Она пришла. Она где-то за плечом. Он затравленно обернулся, но парень чуть переместился, его тень накрыла рисунок – и силуэт Охотницы исчез. – Я забираю ее, – высоким мелодичным голосом с непонятной жесткой решительностью произнес парень и полез за деньгами во внутренний карман куртки. Андрей, вырванный из оцепенения его словами, уставился на него. Может, это все осеннее наваждение, но парень был НЕ ОТСЮДА. Невысокий, довольно хрупкий, черноволосый. Движения у него были точные, грациозные и удивительно уместные, ничего лишнего. Лицо – более чем примечательное. В студенческие времена Андрей подрабатывал, рисуя мгновенные портреты, и насмотрелся на всяких. Так вот сейчас он не взялся бы определить, кто этот парень по национальности. Брови четкие, прямые, чуть приподнятые к вискам, глаза тоже какие-то раскосые, но не миндалевидные, как бывает у жителей Южной Европы. Скулы высоковатые для европейца, но никаких признаков монгольского наследства. Очень симпатичный, но, будь ресницы чуть подлиннее и рот чуть поменьше, стал бы неприятно смазлив. Не слишком мужественной внешности, одним словом. Андрей не очень таких жаловал, но в этом парне было странное обаяние. И глаза чудного цвета – то серые, то вдруг черные, но такое впечатление, что в темноте они у него будут светиться. А сейчас они просто сияли – и не в переносном смысле, а в самом прямом. Он почувствовал пристальный, изучающий взгляд художника и посмотрел Андрею прямо в глаза. Это было подобно удару или ослепительной вспышке света. На миг он ослеп, а затем… Андрей ВИДЕЛ. Он воспринимал мир взглядом, незамутненным привычкой. Не было двух одинаковых мгновений и двух одинаковых вещей. Это было все равно что смотреть старенький черно-белый телевизор с хрипящим динамиком и вдруг внезапно сменить его на современный цветной со стереозвуком. Парень отвел взгляд, и Андрей наконец вспомнил, что надо бы и дышать иногда. Он как будто слишком быстро вынырнул с огромной глубины. Теперь он никогда больше не сможет видеть, слышать и воспринимать как прежде. Не сможет забыть. Лучше бы Охотница, чем этот… Черный Принц! Андрей молча протянул ему картину, не глядя, засунул деньги в карман. Черный Принц постоял еще рядом, потом сказал: – Простите, это вышло нечаянно. В следующий миг его уже не было – как будто он разогнался по Чистопрудному, как по трамплину, взмыл в воздух, прижимая к груди картину, и приземлился в своем иномирном-иномерном Заречье-Замоскворечье. Неподалеку гавкнула собака – не очень громко, зато басовито. Андрей вздрогнул и резко повернулся. Посреди бульвара стоял здоровенный черный лохматый пес и вилял хвостом. Потом он промчался мимо огромными скачками и скрылся из виду – тоже взлетел, наверное. Андрей жил в Кропоткинском переулке, от Остоженки налево, если идти от станции метро «Парк культуры» к «Кропоткинской». Москва внутри Садового кольца в этой части – странное место. Старые дома, между которыми понатыканы посольства, кривые безымянные проходы между домами, старые московские дворы и новопостроенные дорогие дома с огороженной территорией. Андрей жил в Москве с четырнадцати лет, но москвичом себя не ощущал. Родной город, которому были отданы его сны, остался далеко на юге. И вообще там уже давно другое государство. Когда отца перевели на новое место службы, Андрей заканчивал девятый класс. Там школы не было, и Андрея отправили в Москву, к отцовой тетке Полине. Здесь он и остался. Прижился, привык к старому дому в переулке, к квартире с маленькими комнатами и высокими потолками. В самой большой и светлой, с балконом, со временем завелась мастерская. А комната тети Поли так и стояла после ее смерти закрытой. Рука не поднималась там что-то менять. Частенько Андрей заходил в галерею на Кузнецком Мосту сдавать в небольшой салончик свои холсты да любоваться на авторские украшения. Так было и в этот день, когда звук Погони, дрожавший на грани слуха, вдруг исчез, словно Черный Принц отвел ее, забрав картину вместе с тенью на нарисованном кленовом листе. Среди развешанных по стенам картин в салончике он не увидел своей, из городской серии «Несбывшихся домов». Полгода она там уныло висела между бодреньким пейзажем с белой церковью на холме и декоративным натюрмортом, подчеркнуто классическим. Продали, ах как хорошо, вот и деньги кстати… Андрей уже решил было прикупить красок и всякой мелочи, но тут увидел в витрине эту ВЕЩЬ. Среди поделок, вычурных фигур, всяких безделушек она поражала простотой и благородством формы. Не серебро, не мельхиор – какой-то светлый сплав. И белый оникс. К ножке была прилеплена этикетка с надписью от руки: «Кубок. Оникс. Автор – Воронов». Андрей почему-то вдруг оказался у кассы и сообразил, что делает, только получив на руки чек. Денег в результате осталось в обрез – только на прожитие, ну да ладно. Главное, кубок был теперь у него. Андрей взял его осторожно, как цветок – он и был чем-то похож на тюльпан, а еще на полураспустившуюся розу. Барышня за прилавком упаковала его, и Андрей едва ли не выхватил коробку у нее из рук. В его радостном воображении уже рисовался натюрморт с кубком, свечой и розой, и он знал, что напишет этот натюрморт, и будет осторожно выписывать полупрозрачное свечение благородного камня, и игру бликов, и бархатистые темно-алые лепестки розы. А розу надо будет купить самую лучшую, на длинном стебле, крупную, такую, как продают на выходе из метро, в крохотной стеклянной выгородке, похожей на аквариум. И в таком радостном настроении Андрей двинулся к Манежу, затем по Волхонке. И вот уже возникла перед ним громада храма Христа Спасителя, и чуть не налетел он на что-то острое. Андрей остановился – как оказалось, прямо на переходе, – и какой-то мужик с руганью толкнул его, чтобы проскочить на зеленый. Был по правую руку памятник кому-то бородатому, мигающие светофоры, реклама итальянской обуви на углу напротив, выгнутый мост и белый тяжелый храм, а никаких острых предметов не наблюдалось. Никогда бы он не подумал, что можно так остро ощутить чужой взгляд – как толчок, как острие в грудь. Шагах в трех на краю тротуара стоял Черный Принц. Взгляд! Андрей ощутил знакомую тонкую дрожь – порой ему казалось, что кто-то заглядывает ему через плечо, когда он погружен в работу так, что и оглянуться некогда. Тогда по спине шла именно такая дрожь, словно мимолетно касалось чье-то легкое крыло. Андрей оглянулся, но никто не обращал внимания на эту колоритную фигуру, все торопились по своим делам, у перехода скапливалась кучка народу. Андрей снова посмотрел на Черного Принца. Тот усмехался, глядя на Андрея. Тут зажегся зеленый, завизжали тормоза разогнавшейся иномарки, и толпа ринулась на переход. Черный Принц спокойно двинулся вперед. И Андрей, как дурак, рванул следом. Черный Принц вроде бы и не торопился, но двигайся необыкновенно быстро, а Андрей почти бежал за ним, стараясь не упустить из виду стройную фигуру в черном и развевающиеся на холодном ветру волосы. Тот сворачивал в какие-то переулки, о существовании которых Андрей, пятнадцать лет проживший в этом районе, и понятия не имел, и в конце концов они оказались у старой церквушки, до которой у патриархии еще не дошли руки. Она стояла на углу, и решетчатый забор с двух сторон впивался в старинный кирпич, прикрытый лоскутами серой штукатурки. Черный Принц взбежал на крылечко и мгновение помедлил, перед тем как потянуть на себя рассохшуюся облезлую дверь и шагнуть в темноту за ней. Андрей тоже остановился, а когда дверь мягко хлопнула, закрывшись, рванул вперед – и чуть не врезался в нее головой, споткнувшись на ступеньках. Их и было всего-то три. Когда же он выпрямился, прижимая к животу коробку с драгоценным кубком, то впору было перекреститься. Потому что двухстворчатая дверь из каких-то мерзких досок была перехлестнута массивным железным засовом и заперта на титанический амбарный замок. Второй замок висел в проушинах на стыке створок. Андрей пялился на эту дверь, как баран на новые ворота, и только минуту спустя сообразил обойти церквушку кругом. Однако ничего не вышло: помешал ржавый забор. Он только сумел разглядеть дворик, пустой, захламленный битым кирпичом, какими-то ржавыми железяками и прочим мусором, и хилое деревце – не то осинка, не то клен. Дальше по обоим переулкам стояли тесно сомкнувшиеся стены в полтора человеческих роста – тоже заборы, за которыми что-то было, судя по выкрашенным зеленой краской воротам из листового железа и будке возле них. С другой стороны высился печально старинный дом в три этажа, который медленно разрушался. На всем здесь лежала печать запустения. Как еще не добралась до этого уголка всемосковская лихорадка новостроя? Кстати, а что это за место? Дорогу он потерял уже давно и потому пошел наугад – уж дальше Колец не уйдешь. Ну по крайней мере, дальше МКАДа. Но не прошло и трех минут, как он вышел к музею имени Пушкина. Ничего себе… Андрей немного постоял, тяжело дыша. Нервы гудели, как высоковольтные провода. Подумав, он повернулся и пошел в обратную сторону. Может, там никакой церкви и нет? Но церковь была. Именно та самая. И во дворике позади нее валялся мусор и росло чахлое деревце. Отчаявшись что-либо понять, он подошел к двери. Оба замка были на месте. Андрей осмотрел дверь сверху донизу, все эти облезлые рассохшиеся доски, и уставился на носки собственных кроссовок. Тут за спиной послышались шаги, и Андрей торопливо обернулся. По переулку неспешно брел помятый и потрепанный мужичок средних лет с видом хитрым и лукавым, но как бы не от мира сего. Мужик приблизился, заложил руки за спину и спросил: – Ну как, нашел? – То есть? – переспросил Андрей. Не любил он бомжей и алкашей. – А что искал, – вредненько промемекал представитель похмелеонского подвида. Андрей промолчал. Но мужик не отставал. – Бегает он, – пробурчал он. – Бегает… шляется, значит… лезет, куда не прошено… Он вдруг резко развернулся и рявкнул: – Армагеддон! В ответ на этот апокалиптический клич словно бы из воздуха соткался здоровенный черный пес. Мужик махнул ему рукой и горестно сказал: – Пошли, Армагеддон, нечего нам здесь делать. Бегает он, видите ли… рисовальщик… Пес вильнул хвостом и потопал за хозяином, а Андрей остался стоять с отвисшей челюстью. Ощущение было такое, что мужик с псом знал о нем все – и о Черном Принце, и об Осенней Охотнице, и о кубке, который он так все и прижимал к животу. Очнулся он уже в метро «Боровицкая». Сделал круг, значит. Больше вылезать на улицу не хотелось – а вдруг опять Черный Принц начнет «водить» и не попадет он уже домой? Нет уж. Он влез в набитый вагон – и почему это на «серой» линии вечно народу не протолкнуться? – и, уцепившись за поручень, за каким-то хреном поехал домой кружным путем – до «Менделеевской», через «Новослободскую» по кольцу до «Парка культуры». И всю дорогу был в ступоре. Отпустило только дома. Руки затряслись сразу же, как только он поставил коробку с кубком на подзеркальник в прихожей. Он бесцельно кружил по квартире, то садился, то снова вскакивал, не находя покоя, хватался то за одно, то за другое, пока наконец не вытащил из картонки кубок. На нем взгляд как-то остановился, и Андрей обрел способность размышлять и действовать целенаправленно. Он отыскал в серванте бутылку румынского красного вина «Старый Замок», сделал пару бутербродов с ветчиной – не поленился, украсил петрушкой и маслинами, водрузил на резную деревянную доску и уселся в комнате за стол. За окном уже стемнело, и Андрей, подумав, поставил на стол подсвечник и зажег торчавшие по разным углам свечки. И сразу неприглядный бардак в мастерской превратился в творческий беспорядок, загрунтованный холст на мольберте таинственно замерцал из полумрака, небрежно брошенные кисти и тряпки перестали раздражать… А мне все видно из полумрака зеркала. И мне нравятся свечи в этой мастерской. Природа света все меняет. Не вздумайте работать цветом при электрическом освещении! Особенно если над головой у вас противно верещит проклятая газосветная трубка. В ее свете все лица кажутся трупно-фиолетовыми, а люди перестают походить на людей. И, конечно, дело ваше, можете делать карандашные наброски или марать бумагу углем под стоваттной лампочкой, но Андрей предпочитает свечи. Поэтому они и понатыканы у него по всей мастерской. Вообще-то их больше сотни, но он редко зажигает все. Обычно хватает сорока или около того. В колеблющемся свете свечей кубок замерцал. Как будто он был доверху налит неярким светом. Андрей полюбовался и налил в кубок вина. Прозрачно-красная жидкость в перламутровом ониксе сделалась радостно-алой. Он поднес кубок к свече, по-детски радуясь, что не пожмотился и что кубок теперь его. Огоньки свечей и кубок отражались в полированной поверхности стола, как в темном зеркале. И в зеркале тоже. В нем смутно отражался и сам Андрей. Он критически смерил себя взглядом. Но в этом освещении – вполне ничего – высокий шатен с физиономией хоть и некрасивой, но приятной, в джинсах и свитере. Романтический сумрак и колеблющийся свет делали отражение похожим на старинный портрет, и даже лицо в зеркале казалось красивым и значительным. – Прозит! – сказал он, поднимая кубок и кивая своему отражению. – Гаудеамус игитур! Наливая вторую порцию, он снова глянул в зеркало. Из темной глубины смотрел Черный Принц с красной розой в руке. Андрей замотал головой и торопливо вылакал вино. Поднял взгляд. Выдохнул. В зеркале отражался только он сам, собственной бледной персоной, с опустевшим кубком в одной руке и надкушенным бутербродом в другой. Вот только на подзеркальнике лежала красная роза на длинном стебле. Он стиснул розу в ладони. Шипы вошли в кожу. Больно. Настоящая. Не привиделась. А еще я умею летать. И два моих кота, мои верные спутники Ланселот и Корвин, тоже летают. Правда, эти лентяи обычно сидят у меня на шее в буквальном смысле слова, но порой удается их заставить и полетать. Если уж ты исключительно редкое животное фелисфеникс, или котофеникс, или еще проще – крылатый кот, так иногда и крылышки надо разминать. Осенью летается хорошо. Люблю ловить ветер и скатываться по его потокам вдоль улиц, заглядывать в окна и спрыгивать на крыши, чтобы потом, разбежавшись, снова нырнуть с обрыва верхнего этажа в ущелье узкого двора или улицы. Мне нравится прыгать с козырька над входом Иностранки. И смотреть в ее окна я тоже люблю. Порой я прихожу туда и сам – посидеть, почитать, поразмышлять. Иногда прихожу как все. А иногда просто заглядываю, пролетая мимо. Небо снова затянуло, опять начинает накрапывать. Что делать, осень – время переменчивое. Да и поздно уже. Темнеет. И зажигаются окна, и янтарно светятся изнутри. И девушка в янтаре сидит и читает какой-то умный журнал, хотя почти все уже разошлись по домам и Иностранка пуста. Я знаю ее. Я знаю всех в Моем Городе – она не отсюда. Она вообще НЕ ОТСЮДА. И что она здесь делает, интересно? Кэт помотала головой и поморгала. Глаза устали. Ну ладно, на сегодня последний журнал. Итак, «Сказание о принце Индракумаре». «У государя страны Амаравати[2] Кампенгмара Шри Сиварайи из рода Бидалапутра[3] и супруги его Ратнавати[4] долгое время не было детей, от чего супруги пребывали в горести и скорби, ибо дни их клонились к закату, а наследника не было. Рани Ратнавати постоянно взывала к богам о милости, и слезы не высыхали на ее очах, прекрасных, как лотос. Однажды государь Кампенгмара Шри Сиварайя, устав от тоски и печали, отправился на охоту. Рани же Ратнавати приснился сон, будто с неба сошла молния прямо в лоно ее. Утром рассказала она о своем сне служанке, а та сказала: «Возрадуйся, госпожа, ибо зачала ты!» Ответила рани: «Но как могу я зачать, если супруг мой на охоте?» И ответила служанка: «Сам Индра стал отцом сына твоего, и потому будет ему имя Индракумара»…» История была традиционной, архетипично-индоевропейской. Бездетные царь с царицей, царь на охоте, сейчас он вляпается в историю, и какой-нибудь отшельник спасет его и потребует «то, чего дома не знаешь…». Кэт не стала бы читать очередной вариант извечной сказки, если бы поиск в Интернете не вывел ее на эту публикацию. Однако про кошек здесь пока ничего не было. Разве что родовое имя – Бидалапутра. «Потомки кошки». Стало быть, кошка была древним тотемом царской семьи… Она потянулась и зевнула, глядя в потолок. Название темы окончательно выкристаллизовалось. «Образ кошки в индоевропейской мифологии». Именно в мифологии, а не в фольклоре, потому что иначе закопаешься в загадках-поговорках, и вообще… Интереснее всего бывает местный колорит, в который облекается привычный сюжет. А в этой статье еще были репродукции с раннесредневекового тайского свитка. Самое любопытное, что рисунки были в стиле фресок Аджанты. Вот тут интересно проследить индийское влияние… Правда, они напоминали еще что-то, чего Кэт никак не могла припомнить. Вот вертится что-то такое в голове – а что, никак не уловить. Она еще раз внимательно посмотрела на рисунки со свитка. Ну да, лица принца и царя довольно резко отличаются от лиц остальных людей. Родовые черты? Возможно… Тогда когда же сделаны эти рисунки? И датировка рукописи есть? Одиннадцатый век. А обоснований нет. Сразу после текста и примечаний стоит: «La suite au prochain numro».[5] Это значит – ждать следующего выпуска, а он только в декабре. Ну почему, почему «Ревю дез этюд ориенталь» ежеквартальник? «…И на охоте лошадь раджи вдруг испугалась змеи и понесла. И умчалась в глухой лес, и там сбросила раджу, и лежал он, стеная и страдая от боли и готовясь умереть. Тогда воскликнул он: „О, если бы кто-нибудь спас меня, я отдал бы ему что угодно!“ И тут вдруг из кустов появилась ракшаска, страшная видом. Была у нее крысиная голова и красные глаза и ужасные когти и клыки. И сказала она: „Я вынесу тебя на своей спине из леса, раджа, но пообещай, что отдашь мне то, чего не знаешь у себя дома“…» Кэт улыбнулась. Если бы она писала диссертацию по архетипам, это был бы лишь еще один кирпичик в общую статистику этого сюжета. Так что важнее, пожалуй, не сама легенда, а иллюстрации и скульптура… А ракшаска-то с крысиной головой. Наверняка и имя ее найдется… ага… Рактакша! – «красноглазая». «…И явилась Рактакша на свадьбу, и сказала: „Индракумара, ты обещан мне твоим отцом, и ты мой! На мне ты должен жениться!“ На что мать принца, прекрасная рани Ратнавати, воскликнула: – Свидетель Индра, она говорит правду! И сказал принц: – О мать, почему ты молчала? – О сын! – воскликнула рани. – Как могла я рассказать тебе об этом? Тогда принц повернулся к ракшаске и молвил: – Я бы исполнил обещание отца, но я уже женат и принадлежу другой, а она тебе ничего не обещала. Тогда ракшаска прокляла принца Индракумару, и вот каким было это проклятие: обратиться ему мерзким чудовищем и быть таким, пока не полюбит его в таком виде невинная дева! И тут же обратился принц, но не в чудовище, а в прекрасного белого кота. И, увидев это, молодая жена закричала: – Пошел прочь, дикая тварь! Я не желаю быть женой кота! И сказал тогда кот: – Будь ты проклята, жена-предательница, да не будет у тебя детей! С этими словами бросился он на Рактакшу, и сцепились они в бою и так выбежали за порог. Рактакша вырвалась из когтей кота, обратившись в крысу, и бежала, крикнув: «Отныне вечно буду я мстить тебе, Индракумара! Погибнет всякий, кого ты полюбишь и кто полюбит тебя!» И принц Индракумара в горе и отчаянии убежал в храм Индры, отца своего, потому что больше некуда было ему идти. Жена отреклась от него, мать же он не мог простить. И сказал Индра: – Сын мой, Индракумара! Не отчаивайся. Такова твоя карма за грехи в прежних твоих рождениях. Но придет время твоего избавления. Ты будешь победителем…» На этом текст рукописи обрывался. Она перевернула страницу. А вот и сам принц Индракумара. Отличная репродукция. И очень, очень реалистическое изображение. Он был действительно хорош собой. Стройный, гибкий, смуглый, с копной светлых кудрявых волос и ярко-голубыми глазами – похоже, это условность, выделяющая сияющего сына Индры. Он смотрел не томно, как принц из Аджанты, а строго и немного печально. Кэт нахмурилась. Как-то это все нехарактерно. Слишком живые портреты. И стиль этот знакомый… какой-то неопределимый… А может, рукопись – подделка? Да нет, вот и экспертиза, и данные по палеографии… Кэт вздохнула, снова посмотрев на портрет принца. Сказка, конечно, но в книгах обычно нет портретов Иванов-царевичей. А этот написан явно с реального человека. Он не был красавцем. Нос у него был длинноват и рот слишком чувственный. И эти странные, не совсем человеческие черты лица. И сколько ему тогда было лет? Люди в те времена рано женились. Тем более на югах… Лет тринадцать – пятнадцать? Совсем мальчишка… Кэт глянула на часы. Полвосьмого. За окнами темно, дождина холодный льет… Скоро домой, по такой погоде мерзостной. И плохо быть в такое время бездомным человеком. Или кошкой. Или собакой. Рядом послышался мягкий звук прыжка. Кэт повернула голову. Прямо под лампой с зеленым абажуром сидел кот. Кремовый, с темными ушами и темной масочкой. И точно так же, как Кэт, склонив голову, смотрел на картинку. Кэт улыбнулась, подняв брови: – И тебе тоже любопытно, дружок? Ну да, ты же сиамский… нет, скорее, тайский. Старосиамский то есть. Покрупнее и покруглее, и мордочка пошире, и ушки покороче. И на хвосте крючок… Интересно? Кот понимающе посмотрел на Кэт голубыми глазами. – Откуда же ты взялся, дружок? Худющий ты какой… Никто не накормит беднягу, да? А ты ведь породистый, откуда же ты сбежал? Или выгнали тебя? Кэт погладила кота по голове, тот негромко заурчал и потерся щекой о ее ладонь, но сделал это с неподражаемым достоинством, не подлизываясь и не юля, как многие кошки. Однако пора было идти. Надо было еще успеть отсканировать разворот с репродукциями. Нет, совсем не для работы. Просто… просто почему бы не сделать новый рисунок рабочего стола с портретом древнего принца Амаравати? Кэт обернула вокруг правой руки прогревшуюся под лампой серебряную змейку – она всегда снимала браслет, чтобы не мешал при письме. Змейка завила хвост, поудобнее обхватывая запястье хозяйки. За стендами послышались знакомые шаги. – Катюша! Пора! – Да-да, Виктория Васильевна! Библиотекарша появилась из-за стенда. – А, вот вы где! – Это ваш кот? – Да как сказать? Прибился недавно. Красивый кот, породистый. И ты посмотри – какой крупный, редкость для его породы! И что за скотина его выгнала – вон какая погода сейчас. Я его неделю тут прикармливаю. Такой воспитанный кот, ты не поверишь! Ест аккуратно, не гадит, по своим делам выходит на улицу. Мышей всех разогнал. Сами знаете, какая у нас напасть с мышами. А недавно крысу придушил! И, знаешь, никогда я таких крысищ не видела – здоровенная, чуть ли не с него самого величиной, зубищи крокодильи и глаза красные! Вот правду говорят, при нашей экологии скоро у нас по канализации мутанты бегать начнут! Кот не сводил с нее синих глаз. По спине у Кэт прошла дрожь. Взгляд был просто физически ощутим. – А вы ему нравитесь, Катюша, – улыбнулась библиотекарша. – Пойду я домой, Виктория Васильевна. – Журнал сдавать будете? – Нет, еще подержу. У меня срок до среды, еще поработать надо, и хочу до конца статью отсканировать. – Ну ладно. До свидания, милочка. Уходя, Кэт оглянулась. Кот статуэткой сидел под лампой, которую она забыла выключить. |
||
|