"Сумхи" - читать интересную книгу автора (Оз Амос)

ГЛАВА ШЕСТАЯ. ВСЕ ПРОПАЛО

"Ноги моей здесь больше не будет". Я готовлюсь пересечь горную цепь Моава, чтобы издали взглянуть на склоны Гималаев. Неожиданное приглашение. Кулак не разожму, пока жив.


Отец тихо спросил:

— Ты знаешь, который теперь час?

— Поздно, — ответил я грустно и сжал в ладони свою точилку.

— Теперь семь тридцать шесть, — сообщил отец, загородив телом дверной проем и показывая всем своим видом, что он пришел к печальному, но абсолютно неизбежному выводу. И добавил:

— Мы уже поужинали.

— Я сожалею, — пролепетал я тихим голосом.

— Мы уже поужинали и даже вымыли посуду, — повторил отец спокойным тоном.

Я хорошо знал, что предвещает это спокойствие.

— Где пребывал почтенный милорд все это время? И где велосипед?

— Велосипед? — переспросил я с изумлением, и кровь отхлынула от моего лица.

— Велосипед, — настойчиво произнес отец, четко выговаривая это слово.

— Велосипед, — пробормотал я. — Да. Он у моего приятеля. Я оставил его у одного приятеля. — И прежде, чем я успел остановиться, мои губы сами собой проговорили:

— До завтра.

— Ах, так, — сказал отец участливо, будто всем сердцем сочувствовал моим страданиям и готов мне всячески помочь добрым советом.

— А можно ли узнать, кто этот достойный друг и кем наречен он в Израиле?

— Этого я не могу открыть.

— Нет?

— Нет.

— Ни в коем случае?

— Ни в коем случае.

Теперь (я уже знал это), теперь последует первая затрещина. Я весь спружинился, пытаясь втянуть голову в плечи, зажмурил глаза и изо всей силы сжал в руке точилку. Прошли три или четыре долгие, медленные секунды, но затрещины не последовало. Я открыл глаза и часто-часто заморгал. Отец спокойно дожидался, пока я все это проделал. А затем сказал:

— И еще один вопрос, если сэр снизойдет до нас, грешных.

— Что? — машинально спросил я.

— Можно ли узнать, что его величество скрывает от наших глаз в правой руке?

— Нельзя, — ответил я шепотом и почувствовал, как у меня вдруг похолодели ступни ног.

— И этого нам нельзя?

— Я не могу, папа.

— Его высочество не расположены удостоить нас сегодня своей милостью, — с сожалением заметил отец, но не утрачивая достоинства, продолжал:

— И все-таки, может, покажешь? Для моей и твоей пользы. Для нашей общей пользы.

— Я не могу.

— Ну, смотри, сумасшедший мальчишка! — заревел отец, и в эту минуту я почувствовал сильные боли в животе.

— Живот сильно болит, — сказал я.

— Прежде покажи, что ты сжимаешь в кулаке.

— Потом, — взмолился я.

— Ладно, — сказал отец другим тоном. Еще раз повторил:

— Ладно, — и отошел в сторону.

Я взглянул на него в последней надежде получить прощение, и именно в эту минуту меня оглушила первая затрещина.

И вторая.

За ней наверняка последовала бы и третья, но, придя в себя от страха, я уже выпрямился, прыгнул в сторону и кинулся на улицу, в непроглядную тьму. Мне казалось, что я бегу изо всех сил, но у меня получалось что-то вроде легкой, робкой трусцы, точь-в-точь как у того пса, который недавно убежал от меня. Я бежал, чуть не плача, и на бегу принял жуткое решение: нога моя больше не переступит порог этого дома! Не бывать мне в этом квартале! Даже в Иерусалиме! Я сейчас же отправляюсь в путь, и нет мне дороги назад. Во веки веков!

Итак, я пустился в дорогу. Не прямо в Африку, как было намечено раньше, а сначала на восток, в сторону улицы Геула и Меа-Шеарим, затем в Кидронскую долину, а оттуда — через Масличную гору и Иудейскую пустыню — в Заиорданье и еще дальше — к горам Моава, и еще дальше…

Уже в третьем или четвертом классе Гималайские горы покорили мое воображение, ведь это величайшая горная цепь на азиатском материке ("среди которой, — прочитал я в энциклопедии, — возвышается высочайшая на земном шаре вершина, куда еще не ступала нога человека"). И там, среди этих гор, бродит огромный и таинственный Снежный Человек, подстерегая свои жертвы в горных ущельях. Даже сами эти слова наполняли мое сердце таинственным трепетом:

Горные цепи.

Возвышающиеся.

Величественные.

Погоня за жертвой.

Обрывы, ущелья.

Вечные снега.

Склоны гор.

И надо всем этим — волшебное слово «Гималаи», которое я повторял зимними ночами, лежа под теплым одеялом, шепча его себе самым низким, самым грубым голосом, на который был способен: "Ги-ма-ла-и".

Если мне удастся подняться на вершины Моавских гор, там, на востоке, я увижу с их вершин сквозь голубую даль отроги Гималаев, точно так же, как мы видим с нашей Масличной горы горную цепь Моава. Я взгляну издалека на величественные Гималайские горы, а затем поверну на юг, через Аравийскую пустыню, пересеку залив Слез, высажусь на Берег Слоновой Кости, пробьюсь через джунгли и доберусь до истоков реки Замбези в земле Убанги-Шари.

И там, наконец-то, я заживу один — дикой и вольной жизнью.

Отчаявшийся и возбужденный, словно в лихорадке, я стремительно двигался на восток, к перекрестку улиц Геула и Стенслор. Но когда я поравнялся с бакалейной лавкой Бялига, мною вдруг овладели жуткие мысли: "Сумасшедший мальчишка, сумасшедший мальчишка, сумасшедший мальчишка! Разве ты не полностью свихнулся, вроде дяди Йоцмаха, и даже еще больше, и кто знает, не станешь ли ты тоже, когда вырастешь, спекулянтом, как и он?"

Я уже говорил, что значение слова «спекулянт» было мне неизвестно. Но боль и обида переполняли меня, и жизнь казалась мне невыносимой.

Густая тьма окутала улицу Геула, не та тьма, которая бывает в начале вечера, когда еще слышны крики детей и голоса увещевающих их матерей. Это была тьма позднего часа, холодная и безмолвная, за которой лучше всего наблюдать лежа в постели, разглядывая, что творится за окном в щелки жалюзи, но быть застигнутым такой тьмой в одиночку на улице — совсем другое дело. Иногда мимо меня торопливо проходили одинокие прохожие. Мадам Соскина узнала меня и спросила, что случилось, но я ей не ответил. Время от времени проносились на бешеной скорости английские военные автомобили из лагеря «Шнеллер». Вот что я сделаю: я найду сержанта Данлопа, который прогуливает своего пуделя по улице Турим или по улице Тахкемони, и на этот раз расскажу ему, что Гоэль Гарманский написал на стене лозунг против британского верховного наместника. Благодаря этому я попаду в Лондон, стану двойным агентом, захвачу в плен английского короля и заявлю правительству Англии без обиняков: отдадите нам Эрец-Исраэль — получите своего короля, а не отдадите — так и короля не получите (эту идею я тоже заимствовал у дяди Цемаха). Сейчас, сидя на ступеньках бакалейной лавки Бялига, я стал обдумывать детали этого плана. Час был очень поздний — час, когда из укрытий выходят герои-подпольщики и со всех сторон подстерегают их сыщики с ищейками.

Я попал в западню.

Мой велосипед теперь в руках Альдо, я даже подписал договор на эту сделку. Железная дорога — в руках Гоэля Гарманского. Прирученный волк рыщет себе в лесах без меня. Я никогда больше не переступлю порог родительского дома. Эсти меня ненавидит. Мою черную записную книжку со стихами украл презренный Альдо и продал ее Гоэлю.

Что же у меня осталось?

Только моя точилка.

Что же она мне даст, что прибавит мне моя точилка?

Ничего. И все-таки я буду хранить и беречь ее вечно. Это — клятва. Никакая сила в мире не отберет у меня эту точилку.

Итак, было девять, а может быть, четверть десятого. Я сидел на ступеньках у запертой бакалейной лавки Бялига, и слезы подступали у меня к горлу. В таком положении обнаружил меня высокий, молчаливый человек, который прогуливался по пустынной улице, спокойно покуривая трубку с серебряной крышечкой, — инженер Инбар, отец Эсти.

— О, — сказал он, склонившись ко мне и вглядевшись в мое лицо, — да ведь это — ты. Гм, может быть, я могу тебе чем-нибудь помочь?

Замечательно, что инженер Инбар заговорил со мной не так, как говорят с малыми детьми, а так, как взрослые говорят друг с другом: "Может, я смогу тебе чем-нибудь помочь?" — будто я, к примеру, был шофером, которому понадобилось сменить в темноте лопнувшее колесо.

— Спасибо, — сказал я.

— Случилось что-нибудь? — спросил инженер Инбар.

— Ничего, — ответил я, — все в порядке.

— Но ведь ты как будто чуть не плачешь?

— С какой стати? Я вовсе не плачу. Я только… это… простужен. Просто простужен.

— Отлично. А нам, случайно, не по дороге? Ты ведь тоже направляешься домой?

— Я… нет у меня дома.

— То есть?

— Это… это значит, что родители мои уехали. В Тель-Авив. Они вернутся завтра, оставили мне еду в холодильнике, так сказать… и у меня был ключ на белом шнурке…

— Гм… понятно: ты потерял ключ, и теперь тебе некуда идти. Нечто подобное, ну, совершенно точно, случилось со мной, когда я был еще студентом в Берлине. А теперь — пойдем. Ведь нет никакого смысла продолжать сидеть здесь до завтрашнего утра, да еще со слезами на глазах.

— Но… куда же мы пойдем?

— К нам, разумеется. Эту ночь ты проведешь у нас. В гостиной есть кушетка, и раскладушка где-нибудь найдется. Да и Эсти наверняка обрадуется. Вставай. Пошли.

Как бешено колотилось всю дорогу мое глупое сердце — там, под рубашкой, под майкой, под кожей, под ребрами! Эсти обрадуется, Эсти обрадуется!" "От Мертвого моря до Иерихона разнесся запах цветущего граната".[30] “Эсти обрадуется”. Лишь бы не потерялась моя чудная точилка. Эта точилка — счастье, которое я сжимаю в кулаке, а кулак мой — в кармане.