"Архипелаг ГУЛАГ. 1918-1956: Опыт художественного исследования. Т. 3" - читать интересную книгу автора (Солженицын Александр)
Глава 7 Белый котёнок (Рассказ Георгия Тэнно)
Я — старше Коли, мне идти первому. Нож в ножнах у пояса, кусачки в руках. "Когда перережу предзонник — догоняй!"
Ползу по-пластунски. Хочется вдавиться в землю. Посмотреть на часового или нет? Посмотреть — это увидеть угрозу или даже притянуть взглядом его взгляд. Так тянет посмотреть! Нет, не буду.
Ближе к вышке. Ближе к смерти. Жду очереди в себя. Вот сейчас застрекочет… А может он отлично видит меня, стоит и издевается, хочет дать мне ещё покопошиться?…
Вот и предзонник. Повернулся, лёг вдоль него. Режу первую нить. Освобождённая от натяга, вдруг клацнула перерезанная проволока. Сейчас очередь?… Нет. Может, мне одному только и слышно этот звук. Но сильный какой. Режу вторую нить. Режу третью. Перебрасываю ногу, другую. Зацепились брюки за усики перерезанной упавшей нити. Отцепился.
Переползаю метры вспаханной земли. Сзади — шорох. Это — Коля, но зачем так громко? А, это портфель у него чертит по земле.
Вот и колючие откосики основной зоны. Они наперекрест. Перерезал их несколько. Теперь лежит спираль Бруно. Перерезал её дважды, очистил дорогу. Режу нити главной полосы. Мы, наверно, почти не дышим. Не стреляет. Дом вспоминает? Или ему сегодня на танцы?
Переложил тело за внешнюю зону. А там ещё спираль Бруно. В ней запутался. Режу. Не забыть и не запутаться: тут ещё должны быть внешние наклонные полосы. Вот они. Режу.
Теперь ползу к яме. Яма не обманула, здесь она. Опускаюсь я. Опускается Коля. Отдышались. Скорее дальше! — вот-вот смена, вот-вот собаки.
Выдаёмся из ямы, ползём к холмикам шлака. Не решаемся оглядываться и теперь. Коля рвётся скорей! поднимается на четвереньки. Осаживаю.
По-пластунски одолели первый холмик шлака. Кладу кусачки под камень.
Вот и дорога. Близ неё — встаём.
Не стреляют.
Пошли вразвалочку, не торопясь, — теперь настал момент изобразить бесконвойных, их барак близко. Срываем номера с груди, с колена — и вдруг из темноты навстречу двое. Идут из гарнизона в посёлок. Это солдаты. А на спинах у нас — ещё номера!! Громко говорю:
— Ваня! А может, сообразим на пол-литра?
Медленно идём, ещё не по самой дороге, а к ней. Медленно идём, чтобы они прошли раньше, но — прямо на солдат, и лиц не прячем. В двух метрах от нас проходят. Чтоб не поворачиваться к ним спинами, мы даже почти останавливаемся. Они идут, толкуют своё — и мы со спин друг у друга срываем номера!
Не замечены?!.. Свободны?! Теперь в посёлок за машиной.
Но — что это?? Над лагерем взвивается ракета! другая! третья!..
Нас обнаружили! Сейчас погоня! Бежать!!
И мы не решаемся больше рассматривать, раздумывать, соображать — весь наш великолепный план уже сломан. Мы бросаемся в степь — просто дальше от лагеря! Мы задыхаемся, падаем на неровностях, вскакиваем — а там взлетают и взлетают ракеты! По прошлым побегам мы представляем: сейчас выпустят погоню на лошадях с собаками на сворках — во все стороны по степи. И всю нашу драгоценную махорку мы сыпем на следы и делаем крупные прыжки.
Случайность! Случайность, как тот встречный воронок! Случайность, которую невозможно предвидеть! На каждом шагу подстерегают нас в жизни случайности благоприятные и враждебные. Но только в побеге, но только на хребте риска мы познаём всю их полную увесистость. Совершенно случайно через три-пять минут после выполза Тэнно и Жданка погасает свет зоны и только поэтому с вышек швыряют ракетами, которых в тот год ещё много было в Экибастузе. Если бы беглецы ползли на пять минут позже — насторожившиеся конвоиры могли бы заметить их и расстрелять. Если бы беглецы смогли под освещённым ярким небом умерить себя, спокойно рассмотреть зону и увидеть, что погасли фонари и прожекторы зоны, они спокойно отправились бы за автомашиной, и весь их побег сложился бы совсем иначе. — Но в их положении — только что подлезли и вдруг ракеты над зоной — и усомниться было нельзя, что это — за ними, по их головы. Короткий перебой в осветительной сети — и весь их побег оказался перевёрнут и распластан.
Теперь надо посёлок обойти большим кругом по степи. Это берёт много времени и труда. Коля начинает сомневаться, правильно ли я веду. Обидно.
Но вот и насыпь железной дороги на Павлодар. Обрадовались. С насыпи Экибастуз поражает рассыпанными огнями и кажется таким большим, каким мы никогда его не видели.
Подобрали палочку. Держась за неё, пошли так: один по одному рельсу, другой по другому. Пройдёт поезд, и собаки по рельсам не возьмут следа.
Метров триста так прошли, потом прыжками — и в степь.
И вот когда стало дышать нам легко, совсем по-новому! Захотелось петь, кричать! Мы обнялись. Мы на самом деле свободны! И какое уважение к себе, что мы решились на побег, осуществили его и обманули псарню.
И хотя все испытания воли только начинаются, а ощущение такое, что главное уже совершено.
Небо — чистое. Тёмное и полное звёзд, каким из лагеря оно никогда не видно из-за фонарей. По Полярной мы пошли на северо-северо-восток. А потом подадимся правей — и будем у Иртыша. Надо постараться за первую ночь уйти как можно дальше. Этим в квадрат раз расширяется круговая зона, которую погоня должна будет держать под контролем. Вспоминая весёлые бодрые песенки на разных языках, мы быстро идём, километров по восемь в час. Но оттого, что много месяцев мы сидели в тюрьме, наши ноги, оказывается, разучились ходить и вот устают. (Мы предвидели это, но ведь мы думали ехать на машине.) Мы начинаем ложиться, составив ноги кверху шалашиком. И опять идём. И ещё ложимся.
Странно долго не угасает зарево Экибастуза за спинами. Несколько часов мы идём, а зарево всё стоит на небе.
Но кончается ночь, восток бледнеет. Днём по гладкой открытой степи нам не только идти нельзя, нам даже спрятаться здесь нелегко: ни кустов, ни порядочной высокой травы, а искать нас будут и с самолёта, это известно.
И вот мы ножами выкапываем ямку (земля твёрдая, с камнями, копать трудно) — шириною в полметра, глубиною сантиметров в тридцать, ложимся туда валетом, обкладываемся сухим колючим жёлтым караганником. Теперь бы заснуть, набраться сил! А заснуть невозможно. Это дневное бессильное лежание больше, чем полсуток, куда тяжелее ночной ходьбы. Всё думается, всё думается… Припекает жаркое сентябрьское солнце, а ведь пить нечего, и ничего не будет. Мы нарушили закон казахстанских побегов: надо бежать весной, а не осенью… Но ведь мы думали — на машине… Мы изнываем от пяти утра — и до восьми вечера. Затекло тело — но нельзя нам менять положение: приподнимемся, разворочаем караганник, — может всадник увидеть издали. В двух костюмах каждый мы пропадаем от жары. Терпи.
И только вут когда темнота — время беглецов.
Поднялись. А стоять трудно, ноги болят. Пошли медленно, стараясь размяться. Мало и сил: за весь день погрызли сухих макарон, глотнули таблеток глюкозы. Пить хочется.
Даже в ночной темноте сегодня надо быть готовым к засаде: ведь, конечно, всюду сообщили по радио, во все стороны выслали автомашины, а в омскую сторону больше всего. Интересно: как и когда нашли наши телогрейки на земле и шахматы? По номерам сразу разберутся, что это — мы, и переклички по картотеке устраивать не надо.
А было так: утром работяги нашли холодные телогрейки, явно ночевавшие. Содрали номера и тяпнули их себе: телогрейка — это вещь! Надзиратели так и не видали их. И прорезанные нити колючки увидели только к вечеру понедельника. И по картотеке целый день дознавались — кто бежал. Беглецы ещё и утром могли открыто идти и ехать! Вот что значит — не досмотрелись, почему ракеты.
Когда же в лагере постепенно выяснилась картина побега воскресным вечером, то вспомнили, что свет гас, и восклицали: "Ну, хитрецы! Ну, ловкачи! Как же умудрились свет выключить?" И все долго будут считать, что потухший свет им помог.
Идём не больше четырёх километров в час. Ноги ноют. Часто ложимся отдыхать. Пить, пить! За ночь прошли не больше километров двадцати. И опять надо искать, где спрятаться, и ложиться на дневную муку.
Показались будто строения. Стали к ним подползать осторожно. А это, неожиданно в степи, валуны. Нет ли в их выемках воды? Нет… Под одним валуном щель. То ли шакалы прорыли. Протиснуться в неё было трудно. А вдруг обвалится? — раздавит в лепёшку, да ещё не умрёшь сразу. Уже холодновато. До утра не заснули. И днём не заснули. Взяли ножи, стали точить о камень: они затупились, когда копали яму на прошлой стоянке.
Среди дня — близкий стук колёс. Плохо, мы — около дороги. Совсем рядом с нами проехал казах. Бормотал что-то. Выскочить нагнать его, может у него вода? Но как брать его, не осмотрев местности: может быть мы видны людям?
По этой самой дороге как бы не пошла и погоня. Осторожно вылезли, осмотрелись снизу. Метрах в ста какое-то сломанное строение. Переползли туда. Никого. Колодец!! Нет, забросан мусором. В углу труха от соломы. Полежим здесь? Легли. Сон не идёт. Э-э, блохи кусают! Блохи!! Да какие крупные, да сколько их! Светло-серый бельгийский колин пиджак стал чёрен от блох. Трясёмся, чистимся. Поползли назад, в шакалью щель. Время уходит, силы уходят, а не движемся.
В сумерки поднимаемся. Очень слабы. Мучит жажда. Решаем взять ещё правей, чтоб раньше выйти к Иртышу. Ясная ночь, небо чёрно-звёздное. Из созвездий Пегаса и Персея сочетается мне очертание быка, наклонившего голову и напористо идущего вперёд, подбодряя нас. Идём и мы.
Вдруг — перед нами взлетают ракеты! Уже они впереди! Мы замираем. Мы видим насыпь. Железная дорога. Ракет больше нет, но вдоль рельсов засвечивает прожектор, луч покачивается в обе стороны. Это идёт дрезина, просматривая степь. Вот заметят сейчас — и всё… Дурацкая беспомощность: лежать в луче и ждать, что тебя заметят.
Прошла, не заметили. Вскакиваем. Бежать не можем, но побыстрей подаемся от насыпи в сторону. А небо быстро заволакивает тучами, и мы, с нашим бросанием вправо и влево, потеряли точное направление. Теперь идём почти наугад. И километров делаем мало, и может они — ненужный зигзаг.
Пустая ночь!.. Опять светает. Опять рвём караганник. Яму копать — а моего кривого турецкого ножа нет. Я потерял его, когда лежал или когда резко бросился от насыпи. Беда! Как можно беглецу без ножа? Вырыли ямку колиным.
Одно только хорошо: у меня было предсказание, что я погибну тридцати восьми лет. Моряку трудно не быть суеверным. Но наступившее утро двадцатого сентября — мой день рождения. Мне исполняется сегодня тридцать девять. Предсказание больше меня не касается. Я буду жить!
И опять лежим мы в ямке — без движения, без воды… Если б могли заснуть! — не спим. Если б дождь пошёл! — растянуло. Плохо. Кончаются третьи сутки побега, — у нас ещё не было ни капли воды, мы глотаем в день по пять таблеток глюкозы. И продвинулись мы мало — может быть на треть пути до Иртыша. А друзья там в лагере радуются за нас, что у зелёного прокурора мы получили свободу…
Сумерки. Звёзды. Курс норд-ост. Бредём. Вдруг слышим крик вдали: "Ва-ва-ва-ва!" Что это? По рассказу опытного беглеца Кудлы — так казахи отгоняют волков от овец.
Овцу! Овцу бы нам! — и мы спасены. В вольных условиях никогда бы не подумали пить кровь. А здесь — только дай.
Крадёмся. Ползём. Строения. Колодца не видим. В дом заходить — опасно, встреча с людьми — это след. Крадёмся к саманной кошаре. Да, это казашка кричала, отгоняя волков. Переваливаемся в кошару, где стена пониже, нож у меня в зубах. Ползком — охота на овцу. Вот слышу — дышит рядом. Но — шарахаются от нас, шарахаются! Мы опять заползаем с разных сторон. Как бы за ногу схватить? Бегут! (Позже, будет время, объяснят мне, в чём была ошибка. Мы ползём — и овцы принимают нас за зверей. Надо было подходить во весь рост, по-хозяйски, и овцы легко бы дались.)
Казашка чует что-то неладное, подошла, всматривается в темноту. Огня при ней нет, но подняла комья земли, стала бросать ими, попала в Колю. Идёт прямо на меня, вот сейчас наступит! Увидела или почувствовала, заверещала: "Шайтан! Шайтан!" — и от нас, а мы от неё, через стенку и залегли. Мужские голоса. Спокойные. Наверно, говорят: почудилось бабе.
Поражение. Что ж, бредём дальше.
Силуэт лошади. Красавица! Нужна бы. Подходим. Стоит. Потрепали её по шее, накинули на неё ремень. Жданка я подсадил, а сам не могу вскарабкаться, так ослаб. Руками цепляюсь, животом наваливаюсь, а ногъ взбросить не могу. Она вертится. Вот вырвалась, понесла Жданка, свалила. Хорошо хоть ремень остался у него в руке, не оставили следа, вали всё на шайтана.
Из сил выбились с этой лошадью. Ещё трудней идти. А тут земля пошла распаханная, борозды. Увязаем, волочим ноги. Но отчасти это и хорошо: где пахота — там люди, где люди — там вода.
Идём, бредём, тащимся. Опять силуэты. Опять залегли и ползём. Стоги сена! Здурово, луга? Иртыш близко? (Ещё ой как далеко…) Из сил последних забрались наверх, закопались.
Вот когда заснули мы на целый день! Вместе с бессонной ночью перед побегом это мы потеряли уже пять ночей без сна.
Мы просыпаемся в конце дня, слышим трактор. Осторожно разбираем сено, высовываем головы чуть-чуть. Подъехали два трактора. Избёнка. Уже вечереет.
Идея! — в трактор залита охлаждающая вода! Трактористы лягут спать — и мы её выпьем.
Стемнело. Исполнилось четверо суток побега. Ползём к тракторам.
Хорошо хоть собаки нет. Тихо добрались до слива, глотнули — нет, с керосином вода. Отплёвываемся, не можем пить.
Всё тут у них есть — и вода, и еда. Сейчас постучаться, попросить Христом-Богом: "Братцы! Люди! Помогите! Мы — узники, мы из тюрьмы бежали!" Как это было в девятнадцатом веке — к таёжным тропкам выносили горшки с кашей, одежёнку, медные деньги.
Хлебом кормили крестьянки меня,
Парни снабжали махоркой.
Чёрта лысого! Время не то. Продадут. Или от души продадут, или себя спасая. Потому что за соучастие можно и им влепить по четвертаку. В прошлом веке не догадывались давать за хлеб и за воду политическую статью.
И мы тащимся дальше. Тащимся всю ночь. Мы ждём Иртыша, мы ловим признаки реки. Но нет их. Мы гоним и гоним себя, не щадя. К утру попадается опять стог. Ещё трудней, чем вчера, мы на него взлезаем. Засыпаем. И то хорошо.
Просыпаемся к вечеру. Сколько же может вынести человек? Вот уже пять суток побега. Недалеко видим юрту, близ неё — навес. Тихо туда крадёмся. Там насыпана магара. Набиваем ею портфель, пытаемся жевать, но нельзя проглотить — так высох рот. Вдруг увидели около юрты огромный самовар, ведра на два. Подползли к нему. Открыли кран — пустой, проклятый. Когда наклонили — сделали глотка по два.
И снова побрели. Брели и падали. Лежишь — дышится легче. Подняться со спины уже не можем. Чтобы подняться, надо сперва перекатиться на живот. Потом, качаясь — на ноги. И уже одышка. Так похудели, что, кажется, живот прирос к позвоночнику. Под утро переходим зараз метров на двести, не больше. И ложимся.
Утром и стог уже не попался. Какая-то нора в холме, выкопанная зверем. Пролежали в ней день, а заснуть не могли; в этот день похолодало, и от земли холодно. Или кровь уже не греет? Пытаемся жевать макароны.
И вдруг я вижу: цепь идёт! Краснопогонники! Нас окружают! Жданок меня дёргает: да тебе кажется, это — табун лошадей.
Да, померещилось. Опять лежим. День — бесконечный. Вдруг пришёл шакал — к себе в нору. Мы положили ему макарон и отползли, чтоб заманить его, припороть и съесть. Но он не взял. Ушёл.
В одну сторону от нас — уклон, и по нему ниже — солончаки от пересохшего озера, а на другом берегу — юрта, дымок тянется.
Шесть суток прошло. Мы — уже на пределе: прибредились вот краснопогонники, язык во рту не ворочается, мочимся редко и с кровью. Нет! Этой ночью пищу и воду добыть любой ценой! Пойдём туда, в юрту. А если откажут — брать силой. Я вспомнил: у старого беглеца Григория Кудла был такой клич: махмадэ'ра! (Это значит: уговоры окончены, бери!) Так с Колей и договорились: скажу "махмадэра"!
В темноте тихо подкрались к юрте. Есть колодец! Но нет ведра. Невдалеке коновязь, оседланная лошадь стоит. Заглянули в щель двери. Там, при коптилке, казах и казашка, дети. Стучим. Вошли. Говорю: "Салам!" А у самого перед глазами круги, как бы не упасть. Внутри — круглый низкий стол (ещё ниже нашего модерна) для бешбармака. По кругу юрты — лавочки, покрытые кошмой. Большой кованый сундук.
Казах пробурчал что-то в ответ, смотрит исподлобья, не рад. Я для важности (да и силы надо сохранить) сел, положил портфель на стол. "Я — начальник геолого-разведочной партии, а то мой шофёр. Машина в степи осталась, с людьми, километров пять-семь отсюда: протекает радиатор, ушла вода. И сами уж мы третьи сутки не евши, голодные. Пить-есть нам дай, аксакал. И — что посоветуешь делать?"
Но казах щурится, пить-есть не предлагает. Спрашивает: "А как памълий начальник?"
Всё у меня было приготовлено, но голова гудит, забыл. Отвечаю: "Иванов.- (Глупо, конечно.) — Ну, так продай продуктов, аксакал!" — "Нет. К соседу иди". — "Далеко?" — "Два километра".
Я сижу с осанкой, а Коля тем временем не выдержал, взял со стола лепёшку и пытается жевать, но видно трудно у него идёт. И вдруг казах берёт кнут — короткая ручка, а длинная кожаная плеть — и замахивается на Жданка. Я подымаюсь: "Эх вы, люди! Вот ваше гостеприимство!" А казах ручкой кнута тычет Жданка в спину, гонит из юрты. Я командую: "Махмадера!" Нож достаю и казаху: "В угол! Ложись!" Казах бросился за полог. Я за ним: может, там у него ружьё, сейчас выстрелит? А он шлёпнулся на постель, кричит: "Всё бери! Ничего не скажу!" Ах ты, сука! Зачем мне твоё «всё»? Почему ты мне раньше не дал то немного, что я просил?
Коле: "Шмон!" Сам стою с ножом у двери. Казашка визжит, дети заплакали. "Скажи жене — никого не тронем. Нам надо — есть. Мясо — бар?" — "Йок!" — Руками разводит. А Коля шурует по юрте и уже тащит из клетушки вяленого барана. "Что ж ты врал?" Тащит Коля и таз, а в нём — баурсаки — куски теста, проваренные в жиру. Тут я разобрался: на столе в пиалах стоит кумыс! Выпили с Колей. С каждым глотком просто жизнь возвращается! Что за напиток! Голова закружилась, но от опьянения как-то легко, силы прибавляются. Коля во вкус вошёл. Деньги мне протягивает. Оказалось двадцать восемь рублей. В заначке где-нибудь у него не столько. Барана валим в мешок, в другой сыпем баурсаки, лепёшки, конфеты какие-то, подушечки грязные. Тащит Коля ещё и миску с бараньими выжарками. Нож! — вот он-то нам нужен. Ничего стараемся не забыть: ложки деревянные, соль. Мешок я уношу. Возвращаюсь, беру ведро с водой. Беру одеяло, запасную уздечку, кнут. (Ворчит, не понравилось: ему же нас догонять.)
"Так вот, — говорю казаху, — учись, запоминай: надо к гостям добрее быть! Мы б тебе за ведро воды да за десяток баурсаков в ноги поклонились. Мы хороших людей не обижаем. Последние тебе указания: лежи, не шевелись! Мы тут не одни".
Оставляю Колю снаружи у дверей, сам тащу остальную добычу к лошади. Как будто надо спешить, но я спокойно соображаю. Лошадь повёл к колодцу, напоил. Ей ведь тоже работка: целую ночь идти перегруженной. Сам у колодца напился. И Коля напился. Тут подошли гуси. Коля слабость имеет к птице. Говорит: "Прихватим гусей? скрутим головы?" — "Шуму будет много. Не трать времени". Спустил я стремена, подтянул подпругу. Сзади седла Жданок положил одеяло и на него сел с колодезного сруба. В руки взял ведро с водой. Перекинули через лошадь два связанных мешка. Я — в седло. И по звёздам поехали на восток, чтобы сбить погоню.
Лошадь недовольна, что седоков — двое и чужие, старается извернуться к дому назад, шеей крутит. Ну, совладали. Пошла ходко. В стороне огоньки. Объехали их. Коля мне напевает на ухо:
Хорошо в степи скакать, вольным воздухом дышать,
Только был бы конь хороший у ковбоя!
"Я, — говорит, — у него ещё паспорт видел". — "Чего ж не взял? Паспорт всегда пригодится. Хоть корочку издали показать".
По дороге, не слезая, очень часто пили воду, закусывали. Совсем другой дух! Теперь бы за ночь отскакать подальше!
Вдруг услышали крики птиц. Озеро. Объезжать — далеко, жалко время терять. Коля слез и повёл лошадь топкой перемычкой. Прошли. Но кинулись — нет одеяла. Соскользнуло… Дали след…
Это очень плохо. От казаха во все стороны — много путей, но по найденному одеялу, если эту точку добавить к юрте казаха — выявиться наш путь. Возвращаться, искать? Времени нет. Да всё равно поймут, что идём на север.
Устроили привал. Лошадь держу за повод. Ели-пили, ели-пили без конца. Воды осталось — на дне ведра, сами удивляемся.
Курс — норд. Рысью лошадь не тянет, но быстрым шагом, километров по восемь-десять в час. Если за шесть ночей мы километров полтораста дёрнули — за эту ночь ещё семьдесят. Если бы зигзагов не делали — уже были б у Иртыша.
Рассвет. А укрытия нет. Поехали ещё. Уже и опасно ехать. Тут увидели глубокую впадину, вроде ямы. Спустились туда с лошадью, ещё попили и поели. Вдруг — затарахтел близко мотоцикл. Это плохо, значит — дорога. Надо укрыться надёжней. Вылезли, осмотрелись. Не так далеко — мёртвый брошенный аул. Направились туда. В трёх стенах разрушенного дома сгрузились. Спутал лошади передние ноги, пустил пастись.
Но сна в этот день не было: казахом и одеялом дали след.
Вечер. Семь суток. Лошадь пасётся вдали. Пошли за ней — отпрыгивает, вырывается; схватил Коля за гриву — потащила, упал. Распутала передние ноги — и теперь её уже не взять. Три часа ловили — измучились, загоняли её в развалины, накидывали петлю из ремней, так и не далась. Губы кусали от жалости, а пришлось бросить. Осталась нам уздечка да кнут.
Поели, выпили последнюю воду. Взвалили на себя мешки с пищей, пустое ведро. Пошли. Сегодня силы есть.
Следующее утро застало нас так, что пришлось спрятаться в кустах и недалеко от дороги. Место неважное, могут заметить. Протарахтела телега. Не спали ещё и этот день.
С концом восьмых суток пошли опять. Шли сколько-то — и вдруг под ногами мягкая земля: здесь было пахано. Идём дальше — фары автомобилей по дорогам. Осторожно!
В облаках — молодая луна. Опять вымерший разрушенный казахский аул.[48] А дальше — огоньки села, и доносится оттуда к нам
Распрягайте, хлопцы, коней!..
Мешки положили в развалинах, а с ведром и с портфелем пошли к селу. Ножи в карманах. Вот и первый дом — поросёнок хрюкает. Попался бы ты нам в степи! Навстречу едет парень на велосипеде. "Слушай, браток, у нас тут машина, зерно везём, где б нам воды, радиатор залить?" Парень слез, повёл нас, показал. На околице — чан, наверно, скот из него пьёт. Зачерпнули ведро, несём, не пьём. Разошлись с парнем, тогда сели — и пить, пить. Полведра сразу выпили (сегодня особенно пить хотелось, потому что сыты).
Как будто тянет прохладой. И под ногами — трава настоящая. Должна быть река! Нужно реку искать. Идём, ищем. Трава выше, кусты. Ива! — а она всегда около воды. Камыш! И вода!!.. Наверно, затон Иртыша. Ну, теперь плескаться, мыться! Двухметровый камыш! Утки выпархивают из-под ног. Приволье! Здесь мы не пропадём!
И вот когда за восемь суток первый раз желудок обнаружил, что он работает. После восьми суток бездействия — какие же это мучения! Вот такие, наверно, и роды…
А потом опять к заброшенному аулу. Развели там костёр между стен, варили вяленую баранину. Надо бы тратить ночь на движение, но хочется есть и есть, ненасытимо. До того наелись, что двигаться трудно. И, довольные, пошли искать Иртыш. Чего не было восемь суток, то случилось теперь на развилке — спор. Я говорю — направо, Жданок — налево. Я чувствую точно, что направо, а он не хочет слушаться. Вот ещё какая опасность ждёт беглецов — размолвка. В побеге обязательно за кем-нибудь должно быть решающее слово. Иначе беда. Чтоб настоять на своём, я пошёл направо. Прошёл метров сто, шагов сзади не слышно. Душа болит. Ведь расставаться нельзя. Присел у стога, смотрю назад… Идёт Коля! Обнял его. Пошли рядом, как ни в чём не бывало.
Больше кустов, больше прохлады. Подошли к обрыву. Внизу плещет, журчит и влажно дышит на нас Иртыш… Радость переполняет!
Мы находим стог сена, забираемся в него. Ну, псы, где вы нас ищете? Ау! И крепко заснули.
И… — проснулись от выстрела! И — собачий лай рядом!
Как? И всё? И вот уже — конец свободе?…
Прижались, не дышим. Мимо прошёл человек. С собакой. Охотник!.. Ещё крепче заснули — на целый день. И так проводили наши девятые сутки.
С темнотой пошли вдоль реки. След мы дали трое суток назад. Теперь псарня ищет нас только около Иртыша. Им понятно, что мы тянемся к воде. Идти вдоль берега — вполне можем наскочить на засаду. И неудобно так идти — надо обходить изгибы, затоны, камыши. Нужна лодка!
Огонёк, домик на берегу. Плеск вёсел, потом тишина. Затаились и долго ждём. Огонь там погасили. Тихо спускаемся. Вот и лодка. И пара вёсел. Добро! (А ведь мог хозяин и прихватить их с собой.) "Дальше в море — меньше горя!" Родная стихия! Сперва тихо, без плесков. На середину вышли — налёг на вёсла.
Мы идём вниз по Иртышу, а навстречу нам из-за поворота — освещённый пароход. Сколько огней! Все окна светятся, весь пароход звучит танцевальной музыкой. Счастливые свободные пассажиры, не понимая своего счастья и даже не ощущая своей свободы, ходят по палубе, сидят в ресторане. А как уютно у них в каютах!..
Так мы спускаемся километров больше двадцати. Продукты у нас на исходе. Пока ещё ночь, благоразумно пополнить. Услышали петухов, пристаем к берегу и подымаемся туда тихо. Домик. Собаки нет. Хлев. Корова с телёнком. Куры. Жданок любит птиц, но я говорю: берём телёнка. Отвязываем его. Жданок ведёт к лодке, а я в самом подлинном смысле заметаю следы: иначе псарне будет явно, что мы плывём по реке.
До берега телёнок шёл спокойно, а в лодку идти не захотел, упирался. Еле-еле мы его вдвоём ввели, уложили. Жданок сел на него, придавил собою, я погрёб, — оторвёмся, там заколем. Но это была ошибка — везти его живым! Телёнок стал подниматься, сбросил Жданка и уже передними ногами выбрыкнул в воду.
Аврал! Жданок держит телёнка за зад, я держу Жданка, мы все переклонились в одну сторону, и вода заливает через борт. Только не хватает нам утонуть в Иртыше. Всё же втащили телёнка! Но лодка сильно осела в воду, откачивать надо. Но ещё прежде надо забить телёнка! Беру нож и хочу резать ему сухожилье на загривке, где-то тут есть место. Но места не нахожу или нож тупой, не берёт. Телёнок дрожит, вырывается, волнуется, — и я волнуюсь. Стараюсь перерезать ему горло — опять не выходит. Мычит, брыкается, вот выпрыгнет из лодки или потопит нас. Ему надо жить! — но и нам надо жить!!
Режу — и не могу зарезать. Он качает, толкает лодку, дурак бессмысленный, и вот потопит нас сейчас! И за то, что он такой дурной и упрямый, меня охватывает к нему красная ненависть, как к самому большому врагу, и я начинаю со злостью, беспорядочно тыкать, колоть его ножом![49] Его кровь бьёт, льётся на нас. Телёнок громко мычит, отчаянно выбрыкивает. Жданок зажимает ему морду, лодка качается, а я всё колю его и колю. А ведь раньше я мышонка жалел, букашку! А сейчас не до жалости: или он, или мы!
Наконец замер. Стали скорей отливать воду — черпаком и банками, в четыре руки. И — грести.
Течением потянуло в протоку. Впереди — остров. Вот на нём бы и спрятаться, скоро утро. Загнали лодку в камыши хорошенько. Вытащили на берег телёнка и всё наше добро, лодку ещё и сверху забросали камышом. Не легко было телёнка за ноги на крутой обрыв. А там — трава по пояс и лес. Сказочно! Мы — несколько лет уже в пустыне. Мы забыли, какой бывает лес, трава, реки…
Рассветает. И кажется: у телёнка — как бы обиженная морда. Но благодаря ему, братку, мы можем пожить теперь на острове. Точим нож об обломок напильника от «катюши». Никогда не приходилось раньше свежевать, но учусь. По брюху разрезал, подпорол шкуру, вынул внутренности. В глубине леса развели костёр и стали варить телятину с овсяными хлопьями. Целое ведро.
Пир! Главное — спокойно на душе. Оттого спокойно, что — на острове. Остров отделяет нас от злых людей. Среди людей есть и добрые, но что-то они не очень встречаются беглецам, а всё — злые.
Солнечный жаркий день. Нам не надо корчиться в шакальей норе. Трава — густая, сочная. Кто каждый день её топчет, не знает ей цену, как это — кинуться в неё грудью, уткнуться лицом.
Бродим по острову. Он густо зарос кустами шиповника, и ягоды уже поспели. Едим их без конца. И опять едим суп. И опять варим телятину. Кашу варим с почками.
Настроение лёгкое. Вспоминается наш трудный путь и немало находим, над чем посмеяться. И как там скетч наш ждут. Как ругаются, как перед Управлением отчитываются. Представляем в лицах. Хохочем!..
На толстом стволе, срезав кору, выжигаем раскалённой проволокой: "Здесь на пути к свободе в октябре 1950 спасались люди, невинно осуждённые на пожизненную каторгу". Пусть остаётся след. В такой глуши он не поможет погоне, а когда-нибудь люди прочтут.
Мы решаем никуда не спешить. Всё, для чего мы бежали, у нас есть: свобода! (Когда мы доберёмся до Омска или до Москвы, вряд ли она будет полней.) Ещё тёплые солнечные дни, чистый воздух, зелень, досуг. И мяса вдоволь. Только хлеба нет, очень не хватает.
И так мы живём на острове почти неделю: от десятых суток и начинаем шестнадцатые. В самой гуще мы строим сухой шалаш. Ночами холодно и в нём, правда, но мы досыпаем днями. Все эти дни нам светит солнышко. Мы много пьём, стараемся по-верблюжьи напиться про запас. Мы безмятежно сидим и через ветки подолгу смотрим на жизнь — там, на берегу. Там ездят машины. Там косят траву — второй покос. К нам никто не заглядывает.
Вдруг днём, когда мы дремлем в траве на последнем солнышке, слышим на острове стук топора. Приподнимаемся и видим: недалеко человек рубит сучья и постепенно движется к нам.
За полмесяца я оброс, странная рыжая щетина, бриться нечем, типичный беглец. А у Жданка ничего не растёт, он как пацан. Поэтому я притворяюсь спящим, а его посылаю идти, не дожидаясь, и просить закурить, сказать, что мы — туристы из Омска, узнать, откуда он. А если что — я наготове.
Коля пошёл, потолковал. Закурили. Оказался — казах, из соседнего колхоза. После видим: пошёл по берегу, сел в лодку, и не взяв нарубленных сучьев, погрёб.
Что это значит? Спешит сообщить о нас? (А может, наоборот, испугался? — донесём на него, и за порубку леса тоже ведь срок. Такая жизнь, что все боятся всех.) "Как ты сказал о нас?" — "Мы — альпинисты". И смех, и грех — всегда Жданок что-нибудь напутает. "Я ж тебе сказал — туристы! Какие ж альпинисты в ровной степи?!"
Нет, не оставаться нам тут! Конец блаженству. Перетащили всё в лодку и отвалили. Хоть и день, а надо скорей уходить. Коля лёг на дно лодки, его не видно, со стороны — один человек. Я гребу, держусь середины Иртыша.
Одна проблема — купить хлеба. Вторая — мы выходим в людные места, и непременно мне надо побриться. В Омске рассчитываем продать один из костюмов, сесть на несколько станций дальше и уехать поездом.
Перед вечером подплываем к домику бакенщика, поднимаемся. Там — женщина, одна. Испугалась, заметалась: "Сейчас позову мужа!" И пошла куда-то. Я — за ней, слежу. Вдруг от домика Жданок беспокойно кричит: "Жора!" (Чёрт бы тебя задрал, язык никудышный. Договорились же, что я — Виктор Александрович.) Возвращаюсь. Два человека, один из них — с охотничьим ружьём. "Кто такие?" — "Туристы, из Омска. Продуктов хотим купить. — И, чтоб рассеять подозрения:- Да зайдёмте в дом, что вы так плохо принимаете?" И действительно, они расслабляются: "У нас нет ничего. Может в совхозе. Два километра ниже."
Идём в лодку и спускаемся ещё двадцать. Вечер лунный. Поднимаемся по обрыву. Домик. Свет не горит. Стучим. Выходит казах. И этот первый человек продаёт нам — полбуханки хлеба, четверть мешка картошки. Покупаем и иголку с ниткой (это, наверное, неосторожно). И бритву спрашиваем, но он не бреется, у него не растёт. Всё-таки первый добрый человек. Мы входим во вкус и спрашиваем, нельзя ли рыбки. Поднялась жена, несёт нам две рыбки и говорит: "Беш деньгб". Это уж — выше ожидания, отдаёт без денег! Ну, действительно добрые люди! Сую рыб в мешок, тащит рыб своих назад. "Беш деньгб, пять рублей", — объясняет хозяин. Ах, вот оно что! Нет, не берём, дорого.
Мы плывём остаток ночи. Следующий семнадцатый день побега прячем лодку в кустах, сами спим в сене. И так же — восемнадцатые и девятнадцатые сутки, стараясь не встречаться с людьми. Всё есть у нас: вода, огонь, мясо, картошка, соль, ведро. На обрывистом правом берегу — лиственные леса, на левом — луга, много сена. Днём разводим в кустах костёр, варим похлёбку, спим.
Но скоро будет Омск, и неизбежен выход в люди, а значит нужна бритва. Полная беспомощность: без бритвы и без ножниц ничего не придумаешь, как избавиться от волос. Хоть выщипывай по волосочку.
В лунную ночь мы увидели высокий курган над Иртышом. Подумали — сторожевой? ермаковских времён? Влезли посмотреть. И при луне увидели таинственный мёртвый город из саманных домов. Тоже, наверно, от начала тридцатых… Что горит — жгли, саман — рушили, кого привязывали к хвостам лошадей. Сюда туристы не ездят…
Дождя не было ни разу за все эти две недели. Но стали очень уже холодные ночи. Для скорости грёб больше я, а Жданок сидел на корме и мёрз. И вот двадцатой ночью он стал просить зажечь костёр и согреться кипятком. Я сажал его за вёсла, но он трясся в ознобе и просил только костра.
В этом костре ему не мог отказать товарищ по побегу — Коля должен был понять и отказаться сам. Но у Жданка это было, что он не мог бороться со своим желанием: как когда-то схватил лепёшку со стола; или как соблазняла его домашняя птица.
Он дрожал и просил костра. Но ведь вдоль Иртыша нас должны повсюду настороженно ждать. Это удивительно, что мы до сих пор ни разу не пересеклись с конвоем. Что лунными ночами на середине Иртыша они нас не заметили и не остановили.
Тут мы увидели на высоком берегу огонёк. Коля стал просить вместо костра зайти и погреться. Это было ещё опаснее. Нельзя было соглашаться. Столько перетерпеть, столько пройти — и для чего же? Но отказать я ему не мог, может заболел. А сам он не отказывался.
При коптилке спали на полу казах и казашка. Вскочили, испугались. Я объясняю: "Заболел вот у меня человек, дайте обогреться. Мы — командировочные, от Заготзерна. Нас на лодке перевезли с той стороны". Говорит казах: «Ложитесь». Лёг Коля на какую-то кошму, прилёг и я для виду. Это — первый наш кров за весь побег, но жжёт меня от него. Я не только уснуть — я лежать не могу. Такое состояние, будто мы сами себя предали, сами залезли в западню.
Старик вышел в одном нижнем (иначе б я за ним пошёл) и долго не идёт. Слышу — за пологом шепчутся по-казахски. Это молодые. Спрашиваю: "Вы — кто? Бакенщики?" — "Нет, мы — животноводческий совхоз имени Абая, первый в республике". Ну и местечко выбрали, хуже быть не может! Где совхоз — там власть и милиция. Да ещё первый в республике! Значит, стараются…
Жму руку Коле: "Я к лодке, догоняй. С портфелем". Вслух говорю: "Продукты-то мы зря на берегу оставили". Выхожу в сени. Толкаю наружную дверь — заперта. Так, ясно. Возвращаюсь, по тревоге дёрнул Колю и опять к двери. Дверь обивали плотники плохие, внизу доска одна короче, туда просовываю руку и долго тянусь… — вот оно, колышком снаружи подпёрто. Столкнул его.
Выхожу. Скорей к берегу. Лодка на месте. В полной луне стою и жду. Но Коли не видно. Ах ты горе! Значит, нет воли у него встать. Согревается лишнюю минуту. Или схватили. Надо идти выручать.
Поднимаюсь опять на обрыв. Ко мне от дома идут четверо, среди них — Жданок. Плотно идут (или держат его?). Кричит: "Жора! (Опять "Жора!") Иди сюда! Документы требуют!" А портфеля, как я ему велел, в руках нет.
Подхожу. Новый с казахским акцентом спрашивает: "Ваши документы!" Держусь как можно спокойнее: "А вы кто такой?" — "Я — комендант". — "Ну что ж, — говорю поощрительно, — пойдёмте. Документы всегда проверить можно. Там, в доме, и свету больше". Пошли в дом.
Я поднимаю медленно портфель с пола, подхожу к коптилке, примеряюсь, как лучше отбиться и выскочить, а сам заговариваю: "Документы всегда, пожалуйста. Документы проверять — надо, у кого следует. Бдительность не мешает. У нас в Заготзерне тоже случай был…" Уже за замок держусь — портфель расстегнуть. Сгрудились вокруг меня. Ка-ак двину коменданта плечом влево, он — на старика, оба упали. Молодому — справа прямой в челюсть. Визг, крики! Я — "махмадэра!" — и с портфелем прыгаю в одну дверь, в другую. Тут Коля из сеней мне кричит: "Жора! Держат!" Он уцепился за косяк двери, а его тянут внутрь. Рванул его за руку, не могу вытянуть. Тогда упёрся ногой в косяк, и так рванул, что Коля через меня перелетел, а сам я упал. На меня тут же двое навалились. Не понимаю, как я из-под них выскочил. Портфель наш драгоценный там остался. Побежал прямо к обрыву, и прыжками! Сзади по-русски: "Топором его! Топором!" Наверно, пугают, иначе бы — по-казахски. Чувствую, что уже дотягиваются до меня руками. Спотыкаюсь, вот упаду! Коля уже у лодки. Кричу: "Сталкивай! Прыгай сам!" Он сталкивает, а я вбегаю по колени в воду, уже потом прыгаю в лодку. Казахи в воду не решаются, бегают по берегу: "гыр-гыр-гыр!" Кричу им: "Что? Взяли, гады?"
Хорошо, что не было у них ружья. Я погнал лодку по течению. Они горланят, бегут по берегу, но дорогу им преградил заливец. Я снял свои две пары брюк — флотские и костюмные, отжимаю, зуб на зуб не попадает. "Ну, что, Коля? Обогрелись?" Молчит…
Ясно, что с Иртышом теперь надо прощаться. На рассвете надо на берег и тянуть до Омска на попутных машинах. Да уж недалеко.
В портфеле осталась «катюша» и соль. А где бритву добыть, уж не говорю обсушиться? Вот у берега — лодка, домик. Видно, бакенщик. Сходим на берег, стучим. Света не зажигают. Густой мужской голос: "Кто?" — "Пустите погреться! Чуть не утонули, лодка опрокинулась". Долго возятся, потом открывают дверь. В сенях, в полусвете стоит сбок двери дюжий старик, русский, обеими руками поднял на нас топор. На первого опустит, не остановить! "Да не бойтесь, — уговариваю. — Мы из Омска. В командировке были, в совхозе Абая. Хотели на лодке до нижнего района доплыть, да выше вас там перекат и сети стоят, мы сплоховали, перевернулись". Ещё смотрит подозрительно, не опуская топор. Где я его видел, на какой картине? Какой-то былинный старик — грива седая, голова седая. Наконец отозвался: "Это что ж, значит, в Железнянку?" Вот добро, узнали и где находимся. "Ну да, в Железнянку. Да главное — портфель утонул, а там денег 150 рублей. Мясо купили в совхозе, теперь уж и не до мяса. Может, купите у нас?" Жданок пошёл за мясом. Старик допустил меня в горницу, там керосиновая лампа, на стене — охотничье ружьё. "Теперь документы у вас проверим". Стараюсь говорить бодрей: "Документы у нас всегда при себе, хорошо, что в верхнем кармане, не замокли. Я — Столяров Виктор Александрович, уполномоченный областного управления животноводства". Теперь нужно скорей инициативу перехватить. "А вы кто?" — «Бакенщик» — "А имя-отчество?" Тут Коля пришёл, и старик больше о документах не заговаривал. Сказал, что на мясо у него денег нет, а чайком попоить может.
Просидели у него с часок. Он согрел нам чаю на щепках, дал хлеба и даже отрезал сала. Говорили об иртышском фарватере, за сколько лодку купили, где продавать. Он больше сам говорил. Смотрел сочувствующим умным старым взглядом, и казалось мне, что он всё понимает, настоящий человек. Хотелось мне даже ему открыться. Но нам бы это не помогло: бритвы у него явно не было, он обрастал, как всё в лесу растёт. А ему безопасней было не знать, иначе — "знал — не сказал".
Мы ему оставили нашей телятины, он нам дал спичек, пошёл провожать и растолковал, где какой стороны держаться. Мы отвалили и быстро погребли, чтоб как можно дальше уйти за последнюю ночь. Хватали нас на правом берегу, так мы теперь больше жались к левому. Луна — над нашим берегом, но небо чистое — и видим, как вдоль правого, обрывистого и лесного, тоже по течению спускается лодка, только мы быстрей.
Не опер- ли группа?… Идём параллельным курсом. Я решился действовать нагло, нажал на вёсла, сблизился. "Земляк! Куда путь держишь?" — "В Омск". — "А откуда?" — "Из Павлодара". — "Что так далеко?" — "Совсем, на жительство".
Для опера его окающий голос слишком простоват, отвечает охотно, видно даже рад встрече. Жена у него спит в лодке, а он за вёслами ночь коротает. Вглядываюсь — не лодка, а арба, скарбу полно, завалено всё узлами.
Быстро соображаю. В последнюю ночь, в последние часы на реке — и такая встреча! Если переезжает с концами, значит, у них тут и продукты, и деньги, и паспорта, и одежда, и даже бритва. И никто их нигде не хватится. Он один, нас двое, жена не в счёт. Я пройду по его паспорту, Коля переоденется, сойдёт за бабу: маленький, лицо голое, фигуру вылепим. У них, конечно, найдётся и чемодан — для нашего дорожного вида. И любой шофёр сегодня же утром подбросит нас до Омска.
Когда не грабили на русских реках? Судьба лихая, какой выход? После того, как мы дали след на реке, — единственный шанс и последний. Жаль работягу лишать добра — но кто нас жалел? Или кто пожалеет?
Всё это — мгновенно, и у меня и у Жданка в голове. И я только тихо спрашиваю: "Угм-м?" И он тихо: "Махмадэра".
Я всё больше сближаюсь и теперь уже тесню их лодку к крутому берегу, к тёмному лесу, спешу не допустить до поворота реки — там, может быть, лес кончится. Меняю голос на начальственный и командую:
— Внимание! Мы — опергруппа министерства внутренних дел. Причаливайте к берегу. Проверка документов!
Гребец бросил вёсла: то ли растерялся, то ли даже обрадовался — не разбойники, опергруппа.
— Пожалуйста, — окает, — может здесь, на воде проверить.
— Сказано к берегу — значит к берегу! И быстро.
Подошли. Стали почти борт к борту. Мы выпрыгнули, он с трудом лезет через тюки, видим — хромает. Жена проснулась: "Ещё далеко?" Подаёт парень паспорт. "А военный билет?" — "Я инвалид, по ранению, с учёта снят. Вот тут справочка…" Вижу — на носу их лодки сверкнуло металлом — топор. Даю Коле знак — изъять. Коля рванулся слишком резко и схватил топор. Баба завыла, почувствовала. Я строго: "Это что за крик? Прекратить. Мы беглецов ищем. Преступников. А топор тоже оружие". Немного успокоилась.
Даю команду Коле:
— Лейтенант! Сходите на пост. Там должен быть капитан Воробьёв.
(И звание и фамилия сами пришли на ум, а вот почему: дружок наш — капитан Воробьёв, беглец, остался сидеть в экибастузском БУРе.)
Коля понял: посмотреть наверху, нет ли кого, можно ли действовать. И побежал наверх. Я пока допрашиваю и присматриваюсь. Задержанный угодливо присвечивает мне своими спичками. Я прочитываю паспорта и справки. Подходит и возраст — инвалиду нет сорока. Работал бакенщиком. Теперь продали дом, корову. (Все деньги, конечно, с собой.) Едут счастья искать. Мало им было дня, поехали ночью.
Случай исключительный, случай редкий, именно потому, что их нигде не хватятся. Но что мы хотим? Нужны нам их жизни? Нет, я не убивал людей и не хочу. Следователя или опера, когда они истязают меня, — да, но не может подняться рука на простых работяг. Взять их деньги? Только очень немного. Ну, как немного? На два билета до Москвы. И на питание. Да ещё кое-что из барахла. Это их не разорит. А если не взять их документов и лодки не взять — и договориться, чтоб не заявляли? Трудно поверить? Да и как же нам без документов?
А если возьмём у них документы — им ничего не останется, как заявить. А чтоб они не заявили — надо их тут связать. Так связать, чтобы у нас было суток двое-трое в запасе.
Но тогда попросту значит?…
Вернулся Коля, дал знак, что наверху порядок. Он ждёт от меня "махмадэра!" Что делать?
Рабский каторжный Экибастуз встаёт перед глазами. И туда — возвращаться?… Неужели же не имеем права?…
И вдруг — вдруг что-то очень лёгкое коснулось моих ног. Я посмотрел: что-то маленькое, белое. Наклонился, вижу: это белый котёнок. Он выпрыгнул из лодки, хвостик у него задран стебельком, он мурлычет и трётся о мои ноги.
Он не знает моих мыслей.
И от этого котячьего прикосновения я почувствовал, что воля моя надломилась. Натянутая двадцать суток от самого подлаза под проволоку — как будто лопнула. Я почувствовал: что бы Коля мне сейчас ни сказал, я не могу не только жизнь у них отнять, но даже их трудовых кровных денег.
Сохраняя суровость:
— Ну, ждите здесь, сейчас разберёмся!
Мы поднимаемся вверх на обрыв, у меня в руках их документы. Я говорю Коле, чту думаю.
Он молчит. Не согласен, но молчит.
Вот так устроено: они могут отнять свободу у каждого, и у них нет колебаний совести. Если же нашу природную свободу мы хотим забрать назад, — за это требуют от нас нашу жизнь и жизни всех, кого мы встретим по пути. Они всё могут, а мы — нет. И вот почему они сильнее нас. Не договорясь, идём вниз. У лодки хромой. "Где жена?" — "Испугалась, в лес убежала".
Мы отталкиваемся. Я быстро гребу. Хромой работяга спохватывается и вслед мне кричит:
— Товарищ начальник! А вот вчера мы двоих видели — точно бандиты. Знали б, задержали их, подлецов!
— Ну что, пожалел? — спрашивает Коля.
Молчу.
* * *
С этой ночи — с захода ли погреться или с белого котёнка — сломился весь наш побег. Что-то мы потеряли — уверенность? хваткость? способность соображать? дружность решений? Тут, перед самым Омском, мы стали делать ошибки и клонить врезь. А таким беглецам уже не бежать далеко.
К утру бросили лодку. День проспали в стогу, но тревожно. Стемнело. Хочется есть. Надо бы мясо варить, так ведро потеряли при отступлении. Я решил жарить. Нашлось тракторное седло — вот это будет сковородка. А картошку — печь.
Рядом стоял высокий сенный шалаш — от косарей. В том затмении, которое сегодня меня постигло, я почему-то решил, что хорошо развести костёр внутри шалаша: ниоткуда не будет видно. Коля не хочет никакого ужина: "Пойдём дальше!" Размолвка, не ладится.
Я развёл-таки огонь в шалаше, но подложил лишнего. И вспыхнул весь шалаш, я еле успел выползти. А огонь перескочил на стог, вспыхнул стог — тот самый, в котором мы день провели. Вдруг стало мне жалко этого сена — душистого, доброго к нам. Я стал разбрасывать его, кататься по земле, стараясь потушить, чтоб огонь дальше не шёл. Коля сидит в стороне, надулся, не помогает.
Какой же я дал след! Какое зарево! — на много километров. А ещё — диверсия. За побег нам дадут тот же четвертак, какой мы уже имеем. А за «диверсию» с колхозным сеном — могут и вышку при желании.
А главное — от каждой ошибки нарастает возможность новых ошибок, теряешь уверенность, оценку обстановки.
Шалаш сгорел, но картошка испеклась. Зола вместо соли. Поели.
Ночью шли. Обходили большое село. Нашли лопату. Подобрали на всякий случай. Взяли ближе к Иртышу. И упёрлись в затон. Опять обходить? Обидно. Поискали — нашли лодку без вёсел. Ничего, лопата вместо весла. Переплыли затон. Там я привязал лопату ремнём за спиной, чтоб ручка вверх торчала как дуло от ружья. В темноте будто охотники.
Вскоре встретились с кем-то, в сторону. Он: "Петро!" — "Обознался, не Петро!"
Шли всю ночь. Спали опять в стогу. Проснулись от пароходного гудка. Высунулись: не так далеко пристань. На машинах везут туда арбузы. Близко Омск, близко Омск. Пора бриться и денег доставать.
Коля меня точит: "Теперь пропадём. Зачем было и в побег идти, если их жалеть? Наша судьба решалась, а ты пожалел. Теперь пропадём".
Он прав. Сейчас это кажется таким бессмысленным: нет бритвы, нет денег, а было у нас и то и другое в руках — мы не взяли. Надо было столько лет рваться в побег, столько хитрости проявлять, лезть под проволокой и ждать заряда в спину, шесть дней не пить воды, две недели пересекать пустыню — и не взять того, что было в руках! Как войти в Омск небритому? На что поедем из Омска дальше?…
Лежим день в стогу сена. Спать не можем, конечно. Часов в пять вечера Жданок говорит: "Пойдём сейчас, осмотримся при свете". Я: "Ни за что!" Он: "Да скоро уже месяц пройдёт! Ты — перестраховщик! Вон вылезу, пойду один". Угрожаю: "Смотри, и на тебя нож!" Но конечно, я ж его не пырну.
Стих, лежит. Вдруг вывалился из стога и пошёл. Что делать? Так и расстаться? Спрыгнул и я, пошёл за ним. Идём прямо при свете, по дороге вдоль Иртыша. Сели на стог, обсуждаем: если кто теперь встретится, его уже нельзя отпускать до темноты, чтоб не заложил. Коля неосторожно выбежал — пуста ли дорога? — и тут его заметил парень. Пришлось его звать: "Подходи, дружок, закурим с горя!" — "Какое ж у вас горе?" — "Да вот поехали с шурином в отпуск на лодке, я сам из Омска, а он с павлодарского судоремонтного, слесарь, — так ночью лодка снялась и ушла, осталось вот, что на берегу было. А ты кто?" — "Я бакенщик". — "Нигде нашей лодки не видел? Может в камышах?" — "Нет". — "А где твой пост?" — "Да вон", — показывает на домик. "Ну зайдём к тебе, мы мясца сварим. Да побреемся".
Идём. Так оказывается тот домик — ещё другого бакенщика, соседа, а нашего метров триста дальше. Опять не один. Только вошли в дом — и сосед едет к нам на велосипеде с охотничьим ружьём. Косится на мою щетину, расспрашивает о жизни в Омске. Меня, каторжанина, расспрашивать о жизни на воле! Что-то плету наугад, в основном — что с жильём плохо, с продуктами плохо, с промтоварами плохо, в этом, пожалуй, не ошибёшься. Он кривится, возражает, оказывается — партийный. Коля варит суп, надо нам наесться впрок, может до Омска уже не придётся.
Томительное время до темноты. Ни того, ни другого нельзя отпускать. А если третий придёт? Но вот оба собираются ехать ставить огни. Предлагаем свою помощь. Партийный отказывается: "Я всего два огня поставлю и в село мне надо, к семье хворост повезу. Да я ещё сюда заеду". Даю Коле знак — глаз не спускать с партийного, чуть что — в кусты. Показываю место встречи. Сам еду с нашим. С лодки оглядываю расположение местности, расспрашиваю, докуда сколько километров. Возвращаемся с соседом одновременно. Это успокаивает: заложить нас тот ещё не успел. Вскоре он действительно подъехал к нам на своём возу с хворостом. Но дальше не едет, сел Колин суп пробовать. Не уходит. Ну что делать? Прихватывать двоих? Одного в погреб, другого к койке?… У обоих документы, у того велосипед с ружьём? Вот жизнь беглеца — тебе мало простого гостеприимства, ты должен ещё отнимать силой…
Вдруг — скрип уключин. Смотрю в окно — в лодке трое, это уже пятеро на двоих. Мой хозяин выходит, тут же возвращается за бидонами. Говорит: "Старшина керосин привёз. Странно, что сам приехал, сегодня ж воскресенье".
Воскресенье! Мы забыли считать на дни недели, для нас они различались не тем. В воскресенье вечером мы и бежали. Значит, ровно три недели побега! Что там в лагере?… Псарня уже отчаялась нас схватить. За три недели, если бы мы рванули на машине, мы б уже давно могли устроиться где-нибудь в Карелии, в Белоруссии, паспорт иметь, работать. А при удаче — и ещё западней… И как же обидно сдаться теперь, после трёх недель!
"Ну что, Коля, нарубались, — теперь и оправиться надо с чувством?" Выходим в кусты и оттуда следим: наш хозяин берёт керосин у пришедшей лодки, туда же подошёл и партийный сосед. О чём-то говорят, но нам не слышно.
Уехали. Колю скорей отправляю домой, чтоб не дать бакенщикам наедине о нас говорить. Сам тихо иду к лодке хозяина. Чтобы не греметь цепью — тужусь и вытаскиваю самый кол. Рассчитываю время: если старшина бакенщиков поехал о нас докладывать, ему семь километров до села, значит, минут сорок. Если в селе краснопогонники, им собраться и сюда на машине — ещё минут пятнадцать.
Иду в дом. Сосед всё не уходит, разговорами занимает. Очень странно. Значит брать придётся их двоих сразу. "Ну что, Коля, пойдём перед сном помоемся?" (Договориться надо). Только вышли — и в тишине слышим топот сапог. Нагибаемся и на светловатом небе (луна ещё не взошла) видим, как мимо кустов цепью бегут люди, окружают домик.
Шепчу Коле: "К лодке!" Бегу к реке, с обрыва скатываюсь, падаю и вот уже у лодки. Счёт жизни — на секунды, — а Коли нет! Ну куда, куда делся? И бросить его не могу.
Наконец вдоль берега прямо на меня бежит в темноте. "Коля, ты?" Пламя! Выстрел в упор! Я каскадным прыжком (руки вперёд) прыгнул в лодку. С обрыва — автоматные очереди. Кричат: "Кончили одного". Наклоняются: "Ранен?" Стону. Вытаскивают, веду. Хромаю (если покалечен — меньше будут бить). В темноте незаметно выбрасываю в траву два ножа.
Наверху краснопогонники спрашивают фамилию. «Столяров». (Может, ещё как-нибудь выкручусь. Так не хочется называть свою фамилию, ведь это — конец воли.) Бьют по лицу: "Фамилия!" — «Столяров». Затаскивают в избу, раздевают до пояса, руки стягивают проводом назад, он врезается. Упирают штыки в живот. Из-под одного сбегает струйка крови. Милиционер, старший лейтенант Саботажников, который меня взял, тычет наганом в лицо, вижу взведённый курок. "Фамилия!" Ну, бесполезно сопротивляться. Называю. "Где второй?" Трясёт наганом, штыки врезаются глубже: "Где второй?" Радуюсь за Колю и твержу: "Были вместе, убит наверно".
Пришёл опер с голубой окантовочкой, казах. Толкнул меня связанного на кровать и полулежачего стал равномерно бить по лицу — правой рукой, левой, правой, левой, как плывёт. От каждого удара голова ударяется о стену. "Где оружие?" — "Какое оружие?" — "У вас было ружьё, ночью вас видели". Это — тот ночной охотник, тоже продал… "Да лопата была, а не ружьё!" Не верит, бьёт. Вдруг легко стало — это я потерял сознание. Когда вернулось: "Ну смотри, если кого из наших ранят — тебя на месте прикончим!"
(Они как чувствовали — у Коли действительно оказалось ружьё! Выяснилось потом: когда я сказал Коле: "к лодке!" — он побежал в другую сторону, в кусты. Объяснял, что не понял… Да нет, он весь день порывался отделиться, вот и отделился. И велосипед он запомнил. По выстрелам он бросился подальше от реки и пополз назад, откуда мы сюда пришли. Уже как следует стемнело, и пока вся свора толпилась вокруг меня, он встал во весь рост и побежал. Бежал и плакал — думал, что меня убили. Так добежал он до того второго домика, соседа. Выбил ногой окно, стал искать ружьё. Нашёл его ощупью на стене и сумку с патронами. Зарядил. Мысль, говорит, была такая: "Отомстить? Пойти по ним пострелять за Жору?" Но раздумал. Нашёл велосипед, нашёл топор. Изнутри разрубил дверь, наложил в сумку соли (самое важное показалось или соображать некогда) — и поехал сперва просёлком, потом через село, прямо мимо солдат. Им и невдомёк.)
А меня связанного положили в телегу, двое солдат сели на меня сверху и повезли так в совхоз, километра за два. Тут телефон, по которому лесник (он был в лодке со старшиной бакенщиков) вызвал по телефону краснопогонников, — потому так быстро и прибыли они, что по телефону, я-то не рассчитал.
С этим лесником произошла сценка, о которой рассказывать как будто неприятно, а для пойманного характерная: мне нужно было оправиться по-лёгкому, а ведь кто-то должен помогать мне при этом, очень интимно помогать, потому что мои руки скручены назад. Чтоб автоматчикам не унижаться, — леснику и велели выйти со мной. В темноте отошли немного от автоматчиков, и он, ассистируя, попросил у меня прощения за предательство: "Должность у меня такая. Я не мог иначе".
Я не ответил. Кто это рассудит? Предавали нас и с должностями и без должностей. Все предавали нас по пути, кроме того седогривого древнего старика.
В избе при большой дороге я сижу до пояса раздетый, связанный. Очень хочу пить, не дают. Краснопогонники смотрят зверьми, каждый улучает прикладом толкнуть. Но здесь уже не убьют так просто: убить могут, когда их мало, когда свидетелей нет. (Можно понять как они злы. Сколько дней они без отдыха ходили цепями по воде в камышах и ели консервы одни без горячего.)
В избе вся семья. Малые ребятишки смотрят на меня с любопытством, но подойти боятся, даже дрожат. Милицейский лейтенант сидит, пьёт с хозяином водку, довольный удачей и предстоящей наградой. — "Ты знаешь, кто это? — хвастает он хозяину. — Это полковник, известный американский шпион, крупный бандит. Он бежал в американское посольство. Они людей по дороге убивали и ели".
Он, может быть, верит и сам. Такие слухи МВД распространило о нас, чтобы легче ловить, чтобы все доносили. Им мало преимущества власти, оружия, скорости движения, — им ещё в помощь нужна клевета.
(А в это время по дороге мимо нашей избы как ни в чём не бывало едет Коля на велосипеде с ружьём через плечо. Он видит ярко освещённую избу, на крыльце — солдат курящих, шумных, против окна — меня голого. И крутит педали на Омск. А там, где меня взяли, вокруг кустов всю ночь ещё будут лежать солдаты и утром прочёсывать кусты. Ещё никто не знает, что у соседнего бакенщика пропали велосипед и ружьё, он, наверно, тоже закатился выпивать и бахвалиться.)
Насладившись своей удачей, небывалой по местным масштабам, милицейский лейтенант даёт указание доставить меня в село. Опять меня бросают в телегу, везут в КПЗ, — где их нет! при каждом сельсовете. Два автоматчика дежурят в коридоре, два под окном! — американский шпионский полковник! Руки развязали, но велят на полу лежать посередине, ни к одной стенке не подбираться. Так, голым туловищем на полу, провожу октябрьскую ночь.
Утром приходит капитан, сверлит меня глазами. Бросает мне китель (остальное моё уже пропили). Негромко и оглядываясь на дверь, задаёт странный вопрос:
— Ты откуда меня знаешь?
— Я вас не знаю.
— Но откуда ты знал, что поисками руководит капитан Воробьёв? Ты знаешь, подлец, в какое положение ты меня поставил?
Он — Воробьёв! И — капитан! Там, ночью, когда мы выдавали себя за опергруппу, я назвал капитана Воробьёва, пощажённый мной работяга всё тщательно донёс. И теперь у капитана неприятности. Если начальник погони связан с беглецом, чему ж удивляться, что три недели поймать не могут!..
Ещё приходит свора офицеров, кричит на меня, спрашивают и о Воробьёве. Говорю, что — случайность.
Опять связали руки проволокой, вынули шнурки из ботинок и днём повели по селу. В оцеплении — человек двадцать автоматчиков. Высыпало всё село, бабы головами качают, ребятишки следом бегут, кричат:
— Бандит! Расстреливать повели!
Мне режет руки проволокой, на каждом шагу спадают ботинки, но я поднял голову и гордо открыто смотрю на народ, пусть видят, что я честный человек.
Это вели меня — для демонстрации, на память этим бабам и детворе (ещё двадцать лет там будут легенды рассказывать). В конце села меня толкают в простой голый кузов грузовика с защепистыми старыми досками. Пять автоматчиков садятся у кабины, чтоб не спускать с меня глаз.
И вот все километры, которым мы так радовались, все километры, отдалявшие нас от лагеря, мне предстоит теперь отмотать назад. А дорогой автомобильной кружной их набралось полтысячи. На руки мне надевают наручники, они затянуты до предела. Руки — сзади, и лица мне защищать нечем. Я лежу не как человек, а как чурка. Да так они нас и наказывают.
И дорога испортилась — дождь, дождь, машину бросает на ухабах. От каждого толчка меня головой, лицом елозит по дну кузова, царапает, вгоняет занозы. А руки не то чтоб на помощь лицу, но их самих особенно режет при толчках, будто отпиливает наручниками кисти. Я пытаюсь на коленях подползти к борту и сесть, опершись на него спиной. Напрасно! — держаться нечем, и при первом же сильном толчке меня швыряет по кузову, и я ползу как попало. Так иногда подбросит и ударит досками, будто внутренности отскакивают. На спине невозможно: отрывает кисти. Я валюсь на бок — плохо. Я перекатываюсь на живот — плохо. Я стараюсь изогнуть шею и так поднять голову, охранить ей от ударов. Но шея устаёт, голова опадает и бьётся лицом о доски.
И пять конвоиров безучастно смотрят на мои мучения.
Эта поездка войдёт в их душевное воспитание.
Лейтенант Яковлев, едущий в кабине, на остановках заглядывает в кузов и скалится: "Ну, не убежал?" Я прошу дать мне оправиться, он гогочет: "Ну и оправляйся в штаны, мы не мешаем!" Я прошу снять наручники, он смеётся: "Не попался ты тому парню, под которым зону подлез. Уже б тебя в живых не было".
Накануне я радовался, что меня избили, но как-то ещё "не по заслугам". Но зачем портить кулаки, если всё сделает кузов грузовика? Небольного, неизодранного места не осталось на всём моём теле. Пилит руки. Голова раскалывается от боли. Лицо разбито, иззанозено всё о доски, кожа содрана.[50]
Мы едем полный день и почти всю ночь.
Когда я перестал бороться с кузовом и совсем уже бесчувственно бился головой о доски, один конвоир не выдержал — подложил мне мешок под голову, незаметно ослабил наручники и, наклонясь, шёпотом сказал: "Ничего, скоро приедем, потерпи". (Откуда это сказалось в парне? Кем он был воспитан? Наверняка можно сказать, что не Максимом Горьким и не политруком своей роты.)
Экибастуз. Оцепление. "Выходи!" Не могу встать. (Да если бы встал, так тут бы меня ещё пропустили на радостях.) Открыли борт, сволокли на землю. Собрались и надзиратели — посмотреть, понасмехаться. "Ух ты, агрессор!" — крикнул кто-то.
Протащили через вахту и в тюрьму. Сунули не в одиночку, а сразу в камеру, — чтобы любители добывать свободу посмотрели на меня.
В камере меня бережно подняли на руки и положили на верхние нары. Только поесть у них до утренней пайки ничего не было.
А Коля в ту ночь ехал дальше на Омск. От каждой машины, завидев фары, отбегал с велосипедом в степь и там ложился. Потом в каком-то одиноком дворе забрался в курятник и насытил свою бегляцкую мечту — трём курам свернул головы, сложил их в мешок. А как остальные раскудахтались — поспешил дальше.
Та неуверенность, которая зашатала нас после наших больших ошибок, теперь после моей поимки, ещё больше овладела Колей. Неустойчивый, чувствительный, он бежал уже дальше в отчаянии, плохо соображая, что надо делать. Он не мог осознать самого простого: что пропажа ружья и велосипеда конечно уже обнаружена, и они уже не маскируют его, а с утра надо бросить их как слишком явные; и что в Омск ему надо подойти не с этой стороны и не по шоссе, а далеко обогнув город, пустырями и задами. Ружьё и велосипед надо бы быстро продать, вот и деньги. Он же просидел полдня в кустах близ Иртыша, но опять не выдержал до ночи и поехал тропинками вдоль реки. Очень может быть, что по местному радио уже объявили его приметы, в Сибири с этим не так стесняются, как в Европейской части.
Подъехал к какому-то домику, вошёл. Там была старуха и лет тридцати дочь. И ещё там было радио. По удивительному совпадению голос пел:
Бежал бродяга с Сахалина
Звериной узкою тропой…
Коля смяк, закапали слёзы. "Что у тебя за горе?" — спросили женщины. От их участия Коля совсем откровенно заплакал. Они приступили утешать. Он объяснил: "Одинок. Всеми брошен". — "Так женись, — то ли шутя, то ли серьёзно сказала старуха. — Моя тоже холостая". Коля ещё смягчился, стал поглядывать на невесту. Та обернула по-деловому: "Деньги на водку есть?" Выгреб Коля последние рублики, не собралось. "Ну, добавлю". Ушла. "Да! — вспомнил Коля. — Я ж куропаток настрелял. Вари, тёща, обед праздничный". Бабка взяла: "Так это ж куры!" — "Ну, значит, в темноте не разобрал, когда стрелял". — "А отчего шеи свёрнутые?"…
Попросил Коля закурить — старуха за махорку просит с жениха денег. Снял Коля кепку, старуха переполошилась: "Да ты не арестант ли, стриженая голова? Уходи, пока цел. А то придёт дочка — сдадим тебя!"
И вертится у Коли всё время: почему мы на Иртыше пожалели вольных, а у вольных к нам жалости нет? Снял со стены куртку-москвичку (на дворе похолодало, а он в одном костюме), надел — как раз по плечам. Бабка кричит: "Сдам в милицию!" А Коля в окно видно: дочка идёт и кто-то с ней на велосипеде. Уже заложила!
Значит — "махмадэра!" Схватил ружьё и бабке: "В угол! ложись!" Стал к стене, пропустил тех двоих в дверь и командует: "Ложись!" И мужчине: "А ты подари-ка мне сапоги на свадьбу! Снимай по одному!" Под наставленным ружьём тот снял сапоги, Коля их надел, сбросив лагерные опорки, и пригрозил, что если кто выйдет за ним — подстрелит.
И поехал на велосипеде. Но мужчина погнался за ним на своём. Коля спрыгнул, ружьё к плечу: "Стой! Брось велосипед! Отойди!" Отогнал, подошёл, спицы ему поломал, шину пропорол ножом, а сам поехал.
Вскоре выехал на шоссе. Впереди Омск. Так прямо и поехал. Вот и остановка автобуса. На огородах бабы картошку роют. Сзади привязался мотоцикл, в нём трое работяг в телогрейках. Ехал-ехал, вдруг на Колю налетел и сшиб его коляской. Выскочили из мотоцикла, навалились на Жданка и по голове его пистолетом.
Бабы с огорода завопили. "За что вы его? Что он вам сделал?!"
Действительно — что он им сделал?…
Но недоступно объяснять народу, кто кому что сделал и будет ещё делать. Под телогрейками у всех трёх оказалась военная форма (опергруппа сутки за сутками дежурила при въезде в город). И отвечено было бабам: "Это — убийца". Проще всего. И бабы, веря Закону, пошли копать свою картошку.
А опергруппа первым долгом спросила у нищего беглеца, есть ли у него деньги. Коля честно сказал, что — нет. Стали искать, и в одном из карманов его обновки «москвички» нашли 50 рублей. Их отобрав, подъехали к столовой, проели и пропили. Впрочем, накормили и Колю.
Так мы зачалились в тюрьму надолго, суд был только в июле следующего года. Девять месяцев мы припухали в лагерной тюрьме, время от времени нас тягали на следствие. Его вели начальник режима Мачеховский и оперуполномоченный лейтенант Вайнштейн. Следствие добивалось: кто помогал нам из заключённых? кто из вольных "по уговору с нами" выключил свет в момент побега? (Уж мы им не объясняли, что план был другой, а потушка света нам только помешала.) Где была у нас явка в Омске? Через какую границу мы собирались бежать дальше? (Они допустить не могли, чтобы люди хотели остаться на родине.) "Мы бежали в Москву, в ЦК, рассказать о преступных арестах, вот и всё!" Не верят.
Ничего «интересного» не добившись, клеили нам обычный беглецкий букет: 58–14 (контрреволюционный саботаж); 59-3 (бандитизм); указ «четыре-шестых», статья «один-два» (кража, совершённая воровской шайкой); тот же указ, статья «два-два» (разбой, соединённый с насилием, опасным для жизни); статья 182-я (изготовление и ношение холодного оружия).
Но вся эта устрашающая цепь статей не грозила нам кандалами тяжелей, чем мы уже имели. Судебная кара, давно захлестнувшая за всякий разумный предел, обещала нам по этим статьям те же двадцать пять лет, которые могли дать баптисту за его молитву и которые мы имели безо всякого побега. Так что просто теперь на перекличках мы должны будем говорить "конец срока" не 1973, а 1975. Как будто в 1951 году мы могли ощутить эту разницу!
Только один был грозный поворот в следствии — когда пообещали судить нас как экономических подрывников. Это невинное слово было опаснее избитых "саботажник, бандит, разбойник, вор". Этим словом допускали смертную казнь, введённую за годик перед тем.
Подрывники же мы были потому, что подорвали экономику народного государства. Как разъяснили нам следователи, потрачено было на поимку 102 тысячи рублей; несколько дней стояли иные рабочие объекты (заключённых не выводили, потому что их конвой был снят на погоню); 23 автомашины с солдатами днём и ночью ездили по степям и за три недели истратили годовой лимит бензина; опергруппы были высланы во все ближайшие города и посёлки; был объявлен всесоюзный розыск и по стране разослано 400 моих фотографий и 400 колиных.
Мы перечёт этот весь выслушали с гордостью…
Итак, сроку нам дали по двадцать пять.
Когда читатель возьмёт эту книгу в руки, — ещё, наверно, те наши сроки не кончатся…"
Пока читатель эту книгу в руки возьмёт, — а Георгий Павлович Тэнно — атлет и даже теоретик атлетизма, умер 22 октября 1967 года от внезапно налетевшего рака. Его постельной жизни едва хватило, чтобы прочесть эти главы и уже немеющими пальцами выправить их. Не так представлял он и обещал друзьям свою смерть! Как когда-то при плане побега, так зажигался он от мысли умереть в бою. Он говорил, что умирая, непременно уведёт за собой десяток убийц, и первого среди них — Вячика Карзубого (Молотова), и ещё непременно — Хвата (следователя по делу Вавилова). Это — не убить, это — казнить, раз государственный закон охраняет убийц. "После первых твоих выстрелов жизнь твоя уже окуплена, — говорит Тэнно, — и ты радостно даёшь сверх плана". Но настигла болезнь внезапно, не дав поискать оружия и мгновенно отобрав силы. (Да и — мог ли он убить? Не так ли бы, как с белым котёнком?…) Уже больной, разносил Тэнно мои письма съезду писателей по разным ящикам Москвы. Он пожелал похорониться в Эстонии. Пастор тоже был старый узник — и гитлеровских, и сталинских лагерей.
А Молотов остался безопасно перелистывать старые газеты и писать свои мемуары палача. А Хват — спокойно тратить пенсию в 41-м доме по ул. Горького.
А ещё после побега Тэнно — на год разогнали (за злополучный скетч) художественную самодеятельность КВЧ.
Потому что культура — это хорошо. Но должна служить культура угнетению, а не свободе.