"Природа начала (Слово о слове)" - читать интересную книгу автора (Елизаров Евгений)

Елизаров ЕвгенийПрирода начала (Слово о слове)

Евгений Дмитриевич Елизаров

ПРИРОДА НАЧАЛА

(СЛОВО О СЛОВЕ)

В оны дни, когда над миром новым Бог склонял лицо Свое, тогда Солнце останавливали Словом, Словом разрушали города. И орел не взмахивал крылами, Звезды жались в ужасе к Луне Если, точно розовое пламя, Слово проплывало в тишине.

1. Творчество и нравственность

"В белом плаще с кровавым подбоем, шаркающей кавалерийской походкой, ранним утром четырнадцатого числа весеннего месяца нисана в крытую колоннаду между двумя крыльями дворца Ирода Великого вышел прокуратор Иудеи Понтий Пилат." Так начинается великая книга Мастера, роман в романе, своеобразный ключ ко всему произведению, если не ко всему творчеству М.А.Булгакова. Добавлю: бессмертная книга, ибо именно к ней, к ее рукописи относится ставшая программной для целого поколения интеллигентов максима: "рукописи не горят!" Наверное, не только мне, но и многим нужно было специально разъяснять, что эти - одни из лучших во всей мировой литературе - страницы восходят к Евангелию. А ведь без особого преувеличения можно сказать, что еще совсем недавно особое отношение русского человека к Евангелию было, пожалуй, его национальной чертой. Что говорить о десятилетиях воинствующего атеизма, если и в старое-то время мало кто читал (и уж тем более знал) всю Библию. Да, наверное, это и не нужно было. К слову сказать, не все в Библии "для простого ума". Не случайно даже курс Закона Божьего не ставил своей задачей хотя бы общего, поверхностного знакомства со всеми книгами Ветхого и Нового заветов. Вспомним наставление старца Зосимы: "...Прочти им об Аврааме и Сарре, об Исааке и Ревекке, о том, как Иаков пошел к Лавану и боролся во сне с Господом и сказал: "Страшно место сие", и поразишь благочестивый ум простолюдина. Прочти им, а деткам особенно, о том, как братья продали в рабство родного брата своего, отрока милого Иосифа, сновидца и пророка великого, а отцу сказали, что зверь растерзал его сына, показав окровавленную одежду его. Прочти, как потом братья приезжали за хлебом в Египет... Пусть прочтет он далее о том, как обрадовался старец Иаков, узнав, что жив еще его милый мальчик, и потянулся в Египет, бросив даже отчизну, и умер в чужой земле... Попробуйте прочтите ему далее повесть трогательную и умилительную, о прекрасной Эсфири и надменной Вастии, или чудное сказание о пророке Ионе во чреве китове. Не забудьте тоже притчи Господни, преимущественно по Евангелию от Луки... а потом из "Деяний апостольских" обращение Савла..." - вот, собственно, и вся программа, изложенная совсем не рядовым священнослужителем, но человеком, служившим нравственным авторитетом и для Достоевского. . Не исполненная глубочайшим философским смыслом великая книга Иова, не бездонная бессмертная мудрость Екклезиаста, не полные мистических тайн откровения пророков, не потрясающий разум и воображение смертного Апокалипсис Иоанна Богослова, не они - Евангелие стало книгой "номер один" для варварских воинственных племен, неведомо откуда возникших на далекой периферии цивилизации. Евангельские начала преобразили братоубийцу Владимира, евангельская правда подвигла на самопожертвование доныне чтимых русских князей Бориса и Глеба, отказавшихся поднять меч гражданской войны. Тысячу лет славянство было тяжким проклятьем для европейской цивилизации. Стыдно признаться, но именно понятие "славянин" во многих европейских языках образует корень слова "раб". Не потому, впрочем, что он изначально обладал какой-то "рабской природой", напротив: долгое время личная гвардия турецких султанов набиралась преимущественно из наших соплеменников. Просто напор славян, статистически представимый через сопоставительную численность военнопленных, выставляемых на невольничьи рынки, намного превосходил давление любых других захватчиков. Уже этот, вошедший в лингвистическую реальность, факт говорит о том, кто был страшнее всех для Европы. Я уж не говорю о тысячелетнем проклятии жуткого пророчества Иезекииля о князе какой-то страшной страны Рош... так созвучной самоназванию дерзкого и свирепого племени воителей, возникших вдруг на землях древней Скифии... И поныне сохраняющаяся неприязнь к нашей стране основывается отнюдь не на компрометации "красным террором" и сталинским геноцидом, но уходит своими корнями в едва ли не генную память поколений и поколений... Пусть подсознательно, неявно, имперская политика русских царей и советских генсеков во все времена ассоциировалась с предреченным нашествием именно этого темного начала. Но обращение Владимира: "Хочу я с небом примириться, Хочу любить, хочу молиться, Хочу я веровать добру." пусть медленно, но все же повторялось в обращении Левиафана, подмявшего собою шестую часть суши... К началу ХХ века и черноморские проливы и крест над святой Софией уже трансформировались из практической его цели в никого ни к чему не обязывающий культурный символ нации. И не это ли веками набиравшее инерцию нравственное обращение лежало в основе одного из ярчайших феноменов мировой культуры - русского феномена девятнадцатого века? Как знать, может быть, именно это вечное проклятье, тяготевшее над не знающей удержу государственной властью, должно было уравновеситься постепенным становлением какого-то необычного этотипа подвластных ей. Тысячелетняя история России знает трагедию княжеских усобиц и дворцовых переворотов, но в русской культуре не было ни Данте, ни Шекспира. Любить на Руси тоже умели, но и Петрарка был, пожалуй, невозможен в той культурной среде, где даже понятие "любить" часто выражалось словом "жалеть". А вот Чехов и Достоевский - были... Правда, был и Базаров и - прямое воплощение исповедуемой им веры - Сергей Нечаев, Но все же на исходе девятнадцатого столетия вдруг обнаружилось, что и русская культура становится одним из нравственных центров вселенной. Знаменитый вопрос В.Соловьева: "Каким ты хочешь быть Востоком, Востоком Ксеркса иль Христа?.." в сущности давно уже был решен, и вклад русской интеллигенции в нравственное обращение Европы переоценить едва ли возможно. ...Книга булгаковского Мастера восстанавливала все, казалось, навсегда уничтоженное; во многом именно благодаря ей духовная традиция, восходившая к евангелистам, ожила вдруг и в нашем, забывшем Бога отгородившемся от всего мира "железным занавесом" обществе. В советском духовном космосе осмысление Мастером событий той трагической пасхальной недели в Иерусалиме вылилось в рождение какого-то нового Апокрифа - Апокрифа двадцатого века, времени, уже прошедшего через все испытания и вульгарным атеизмом, и воинствующим "диаматом". Явственная печать этих испытаний лежит на Благовествовании от Мастера. Вглядимся. В этом апокрифическом сказании нет места никаким чудесам. Ничто не поражает разум. Ни воскрешения мертвых, ни исцеления больных, ни изгнания бесов - ничего этого здесь нет. (Впрочем, и у евангелистов - за исключением, разве, Иоанна - все эти чудеса носят лишь служебный, вспомогательный характер, совсем не они делают Христа духовным символом новой эры.) Парафраз ренановских жизнеописаний, и Пилат Понтийский, и Левий Матвей, и сам Иешуа предстают перед нами в облике простых обывателей, рядовых, решительно ничем не выделяющихся людей. Они не совершают ничего героического, в их действиях нет никакой экзальтации, никакого надрыва. Волею судеб все они поставлены в чрезвычайные обстоятельства, но и чрезвычайные обстоятельства, как кажется, ничем не меняют их поведения. Эти, уже уставшие ("шаркающей кавалерийской походкой...") люди ведут себя так, как они вели себя вчера, позавчера, всегда. Даже сквозь чрезвычайные обстоятельства их ведут какие-то постоянные, непреступаемые для них начала. Начала, которыми они, возможно даже никогда не задумываясь над этим, руководствовались всю свою жизнь. И сейчас, перед лицом смерти, на которую обрекается один из них, все они остаются теми, кем они были всегда. Но поразительное дело! Их - до обидного приземленные, лишенные и тени романтического ореола - поступки в конечном счете рождают пережившую века легенду. Ту самую легенду, которая вот уже два тысячелетия служит и источником вдохновения для поколений художников и поэтов и высоким образцом, идеалом нравственного совершенствования для миллионов и миллионов. Но это только на первый взгляд может показаться, что Мастер, подобно штатному инструктору из отдела атеистической пропаганды, одержим развенчанием легенд. Ничуть, ведь и сам Христос отказывается от всего того, что легко могло бы затмить любой миф, составленный по самым высоким канонам языческого мира ("Или думаешь, что Я не могу теперь умолить Отца Моего и Он представит Мне более, нежели двенадцать легионов Ангелов?") чего стоит одна Его молитва в Гефсиманском саду. Пришедший в этот мир, чтобы Своей смертью искупить его грехи, Он не становится в позу античного трагика, не произносит никаких "высоких" и "демонических" слов. Молитва Его бесконечно далека от всего этого и так по-человечески понятна: "Отче Мой! если возможно, да минет Меня чаша сия; впрочем, не как Я хочу, но как Ты." Какой уж тут героизм... Но ведь только та легенда и способна вдохновить миллионы, творцом которой является обыкновенный слабый земной человек. Деяния героев - пример для подражания лишь равным им; еще античный мир осознал, что герой - это человек совершенно иной природы, и не случайно, что его родословная в конечном счете восходит к небожителям. Где уж тут равняться... Персонажи Мастера лишены всего героического в языческом понимании этого слова. И все же - повторимся - именно они, слабые земные существа ("да минует меня чаша сия...") творят переживающую тысячелетия легенду. Но какая таинственная сила сокрыта в ничем не примечательных действиях этих ничем не примечательных людей? А ведь что-то и в самом деле сокрыто: уж слишком неприметны они сами в сравнении с тем великим Откровением, которое приходит с их именами. Слишком незначительны, несмотря на всю драматичность, их поступки, если рассматривать их сами по себе, безотносительно к тому сокровенному началу, которое одухотворяло их в те одновременно трагические и прекрасные дни, чтобы они могли остаться в памяти двадцати веков. Далеко за ответом ходить не надо - совесть человеческая, человеческая нравственность - вот что освятило их. Именно нравственность возвысила столь обыденное по тем временам до символа. Больше того - до Credo целых народов... Именно здесь ключ ко всему произведению, если и не ко всему творчеству Булгакова. Соединенные действия людей, руководимых лишь одним - совестью, творят величайшее из чудес. В основе чуда нет решительно ничего потустороннего, но столь могущественна сила нравственного начала в человеке, что мифологическое сознание готово примириться с этой тонкой метафизической материей только отдав ее во власть чего-то неземного. Но нечистая ли сила творила чудеса в Москве? Да и был ли Воланд? Уж если тогда, на Страстной неделе, в Иерусалиме обошлось без "двенадцати легионов Ангелов", то здесь, вероятно, и подавно. Тем более, что и чудес-то особенных не было. Действительно, "Ничтожной властвуя землею," стал бы Воланд размениваться на такие мелочи, для которых вполне достаточно и обычного людского суда? Но, видно, такова уж была атмосфера того времени, что нормальный (а кто может сказать, что свершившееся воздаяние не было справедливым?) в нравственно нормальном обществе исход здесь воспринимается как прямое вмешательство могущественной потусторонней силы. Горький парадокс: Дьявол, творящий справедливость,- видно и впрямь Бог уже отвернулся...

Впрочем, можно возразить: все это - не более чем беллетристика, а в беллитристике допустимы гиперболы любого порядка. В жизни же все иначе. Здесь, в реальном потоке повседневности что-то не видно никаких сверхъестественных чудес, творимых простой человеческой нравственностью. Больше того, и самой нравственности-то часто вообще не заметно. Так что одно дело - художественное произведение, своего рода красивая сказка о чем-то недостижимом, другое - реальная жизнь. А в ней столь много неустроенного, что для борьбы со злом (не с этим, высоким, сказочным, а вполне земным, даже приземленным) нравственностью часто приходится поступаться. В отличие от красивой сказки, где всегда торжествует добро, в реальной жизни нравственность большей частью бессильна. Но я не намерен ломиться в открытые двери начисто опровергая все это. Для меня, русского интеллигента, давно аксиоматична мысль о том, что "нравственному закону во мне" может быть сопоставлено только "звездное небо над моей головой". Я хочу лишь под новым, может быть, несколько неожиданным, углом зрения взглянуть на то, что по моему глубокому убеждению лежит в основе всего. Итак, нравственный закон! Но прежде всего: а что такое нравственность? Нет, этим своим вопросом я вовсе не подготавливаю почву для какого-то нового, своего, сразу все и вся объясняющего определения. Определения вообще вещь неблагодарная, и идеальных дефиниций, вероятно, не бывает. Но я - о другом. Откроем ли Большую Советскую, или даже Философскую (!) энциклопедии, философские ли словари разных лет изданий, везде мы увидим одно и то же - отсылку к морали: "См. МОРАЛЬ". Но ведь это же неверно! Нравственность и мораль - это разные, во многом не только противоречащие друг другу, но и прямо исключающие друг друга начала. Если говорить образно, то отличия между ними проходят примерно по той же линии, что отделяет Божий дар от яичницы. Нравственное может не только не совпадать с моральным, но и прямо исключать его: без-нравственное может быть вполне моральным, в свою очередь а-моральное в известных случаях может отвечать самым высоким представлениям о нравственном законе. Ничего удивительного здесь нет. Процитируем философский словарь - первый словарь, выпущенный после ХХ съезда КПСС, другими словами, издание, в котором был сделан первый шаг на долгом пути преодоления многих догм, оставшихся в наследство со сталинских времен: "Характер морали определяется экономическим и общественным строем,- читаем мы в нем,- в ее нормах выражаются интересы класса, социального слоя, народа. Поскольку в классовом обществе интересы классов противоположны, постольку существуют разные морали..." Такой взгляд на нравственность так и не был преодолен обществом, поставившим своей целью "воспитание нового человека", ибо и в словаре 1985 года издания говорилось в сущности то же самое. Впрочем, будем же и справедливы: неверное применительно к нравственности, все сказанное - безупречно в отношении к морали. Но мораль членится не только по признакам классовости. Ведь каждая социальная группа имеет свою, пусть не всегда строго или даже просто членораздельно сформулированную, мораль. Так, свою собственную мораль имеют даже преступные сообщества. Точно так же свою мораль имеют и те, кто по долгу службы противостоит им. И нужно ли доказывать, что "воровская" и "прокурорская" морали прямо исключают друг друга? Таким образом, одной - любой! - морали всегда противостоит какая-то другая, выражающая интересы другого класса, иной социальной группы. Классическим - в рамках еще недавно привычной для нас аксиоматики является (и в самом деле не только абстрактно-теоретическое) противостояние моралей рабовладельческой и феодальной, феодальной и буржуазной - и так далее. Нравственность в отличие от всего этого абсолютна. Она не может выражать интересы какой-то ограниченной социальной группы (пусть даже этой группой будет самый прогрессивный из всех знакомых истории класс), и даже какого-то народа в целом (пусть даже им будет великий советский народ народ-строитель коммунизма). Нравственность, если пользоваться такими категориями, как "выражением интересов", "выражает интересы" человека вообще, безотносительно к его национальной, классовой, профессиональной или любой другой принадлежности. Интересы человечества в целом. Любое нравственное действие всегда предстает как некоторая персонифицированная всеобщность, и абсолютность императива, подвигнувшего человека на действие, проявляется в том, что индивидуум здесь встает на позиции абсолюта, человека вообще, человеческого общества в целом. Отдельный индивидуум в своем дискретном действии решает за весь человеческий род; в нравственном действии он - полномочный его представитель, и только в той мере, в какой он его представляет, - он нравствен. Таким образом, любая, пусть даже самая "прогрессивная" мораль пусть даже самого "прогрессивного класса" всегда будет противостоять нравственности. Классический пример едва ли не абсолютной безнравственности - откровения Никколо Макиавелли, - это ведь тоже мораль. Правда, макиавеллизм - это крайний случай, это, так сказать, голый принцип, доведенный до его полного логического завершения. Но если честно, то знаем ли мы хотя бы один пример действительно безупречной морали? То есть морали, не исключающей из сферы своего действия никого. Даже какого-нибудь закоренелого опасного преступника. А ведь нравственные абсолюты, скажем, абсолют: "Не убий", отступления от которого легко оправдываются в системе едва ли не любой морали, распространяется и на него. "Осуди зло, но прости грешника" подняться до такой высоты не смогла еще ни одна мораль. Впрочем, ничего удивительного в том, что мораль (кстати, не только в тоталитарных режимах) отождествляется с нравственностью, нет. В какой-то степени это даже естественно. Ведь любая социальная группа, будь то профессиональное объединение, класс, нация или даже содружество наций, стремится не только к полной реализации своих интересов, но и к созданию наиболее комфортных условий этой реализации. Отсюда и пропаганда своей морали как какого-то общечеловеческого начала, т.е. прямое отождествление морали с нравственностью. Удивительней всего то, что такая пропаганда "своей" морали очень часто (если не сказать: почти всегда) достигает цели. Другими словами, мораль даже очень одиозного толка в результате интенсивного "промывания мозгов" начинает восприниматься теми, кто воспитывался в системе ее аксиоматики, именно как высшая - общечеловеческая! - ценность. Сегодня, после разоблачения преступлений сталинизма, мы склонны поражаться той, граничащей с прямым обожествлением, памятью, которую и по сию пору хранят многие из живых свидетелей прошлого к давно ушедшему из жизни генералиссимусу. Ничто из ставшего достоянием гласности оказалось не в состоянии поколебать пронесенную через десятилетия веру. Но удивительно ли это? Ведь многие из них не допускали и мысли о том, что исходящее от "самого" вождя, может быть чем-то недостойным. Даже если что-то в Его действиях и могло выглядеть таковым, то только потому, что им было недоступно то, о чем знал великий Вождь и Учитель. (Вспомним построения средневековых теологов: Бог творит благо уже потому только, что он - Бог. Иными словами, благо не оттого является благом, что в самом себе несет какие-то особенные свойства, но по той непреложной причине, что его источник - в Боге. Поэтому даже то, что смертными по их незнанию воспринимается как зло, на деле противостоит ему, если его природа восходит к Нему.) Многое в соотношении морали и нравственности проясняется, если задаться вопросом, для чего вообще они нужны? На первый взгляд и нравственность и мораль предстают как специфические формы регулирования совместного бытия. Но этого определения совершенно недостаточно, ибо сразу же встает следующий вопрос: для чего нужно это саморегулирование? Просто для обеспечения самовыживания общества (группы, класса и т.д.)? Но и одним самовыживанием не обойтись. Так, одно из классических положений марксизма гласит, что самосохранение пролетариата прямо противоречит его интересам. Ведь подлинный интерес пролетариата заключается в уничтожении самого себя как класса через уничтожение противостоящей ему силы - класса эксплуататоров. (Кстати, не нужно путать это абстрактно-теоретическое положение с вполне конкретным геноцидом.) Если все это слишком сложно для понимания, можно призвать на помощь вполне корректную и вместе с тем до предела упрощающую сказанное аналогию: интерес "прокурорского" сословия точно так же заключается в уничтожении самого себя через искоренение самого феномена правонарушения. Уже из этих примеров видно, что назначение морали напрямую связано с назначением самой социальной группы (класса, нации и т.д.), с ее конечными целями. Не трудно показать, что в принципе любая норма производна от цели, ибо в конечном счете представляет собой одно из частных средств ее достижения. Не всегда, правда, эти цели вполне ясны, но - представляется что научный анализ в состоянии выявить их для социальной группы едва ли не любого уровня. Однако, как показывает история развития научной мысли, именно здесь - в осознании целей, и скрывается основная трудность. Человеческая мысль сумела подняться до осознания целей общественных классов, народов, - но только в рамках отдельных и далеко не всеми разделяемых философский учений. Иными словами, истины, незыблемые в той идеологической системе, которая долгое время господствовала в нашей стране, были далеко не бесспорны для тех, кто не разделял ее догматов. Поэтому чем выше уровень социальной единицы, тем труднее ответ на вопрос о конечном ее назначении. А впрочем, кто знает, в чем назначение индивида?.. Но если верно то, что именно конечная цель социальной группы объясняет смысл исповедуемой ею морали, то смысл нравственности (весьма, впрочем, огрубленно) понятой как некоторая всеобщая мораль, в свою очередь должен замыкаться на цели бытия, но теперь уже всего человечества в целом. Но отвечать на сакраментальный вопрос о назначении человека лично я не возьмусь. Таким образом, отличие морали от нравственности носит принципиальный, качественный, говоря языком философии, характер. Но оно отнюдь не сводимо к одному только отличению всеобщего от особенного. Не менее принципиально и другое основание. Любая мораль всегда выступает в виде каких-то общепризнанных (в пределах той социальной единицы, которой она исповедуется) норм поведения, в виде разделяемых всеми требований и запретов. Иначе говоря, все нормы поведения, предписываемые той или иной моралью, как правило, представляют собой что-то фиксированное. Другое дело, что форма фиксации может быть совершенно различной, и всем известны выражения "писанная" и "неписанная" мораль. Но даже неписанная мораль всегда закрепляется в устойчивых стереотипах поведения, обычаях, традициях социальной группы. Именно это закрепление и делает ее нормы общепризнанным началом. Поэтому в системе морали разночтения в оценках того или иного действия, как правило, исключены. Но даже если отсутствует явно или неявно выраженная норма, остается прецедент, аналогия или что-то еще. Словом, сфера морального чувства сравнительно узка: лишь в исключительных случаях человек оказывается в ситуации, когда любое указание на необходимый способ действий, согласный с моралью его группы, полностью отсутствует и ему приходится самостоятельно его формировать. Нравственное действие при всех обстоятельствах - это именно самостоятельный поиск необходимого решения. В сфере нравственности каждый человек вынужден искать решение в индивидуальном порядке. Несмотря на всеобщность нравственного закона, несмотря на абсолютность его повелений, ничего общепризнанного здесь нет. Здесь все решается самостоятельно, и каждый раз - как впервые. На первый взгляд, это парадоксально, если не сказать невозможно. И все же это так. Вдумаемся, есть ли вообще хотя бы одна нравственная норма, однозначная формулировка которой обладала бы необходимой степенью конкретности, для того чтобы служить прямым указанием на должный образ действий? А впрочем, какие вообще нравственные нормы нам известны? Шесть заповедей, восходящих ко второй скрижали Моисеевой (заповеди первой в нашем, атеистическом, обществе вообще всерьез не принимаются) - да ведь и те далеко не каждый может перечислить. Но даже известные нам, несмотря на всю свою безаппеляционность, бесконечно далеки от конкретности. Вот, к примеру "не убий" - как понимать этот абсолют? Все ли действительно ясно в нем? Все? Но вспомним знаменитую главу из "Братьев Карамазовых", ту самую, где Иван Федорович рассказывает Алеше о затравленном собаками мальчике. "Расстрелять!" - вырывается у послушника. Пусть непроизвольно, пусть в порыве возмущенного чувства, но ведь вырывается. Казалось бы, здесь свершается невозможное, ибо - пусть даже вызванное мгновенным помешательством - требование смерти и для самого страшного преступника вещь абсолютно недопустимая для человека, посвятившего себя Богу. Словом, Алеша совершает прямое преступление против формально понятого нравственного принципа. Но заметим, никто не может упрекнуть его - и не упрекает. И дело здесь вовсе не в том, что все в этой сцене ограничивается лишь неосторожно вырвавшимся словом. В отличие от морали, в сфере нравственного преступление словом, помыслом и преступление делом однопорядковы. "Не прелюбодействуй" - гласит ветхозаветный абсолют, но вот: "Кто смотрел на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своем". И совсем не случайно, что наказание, в конечном счете обрушивающееся на Ивана Карамазова, столь же страшно, как и то, которое настигает Павла Смердякова. Если в системе морали судьей тому или иному действию человека всегда выступает общество, то в нравственности единственный судья - это сам человек, остающийся наедине со своей совестью. Отсюда и все награды, равно как и все наказания, в сфере нравственности действительны только в том случае, если они исходят от него же самого. Пусть хоть весь мир считает его преступником, человек вправе гордиться собой, если он поступил нравственно; пусть хоть весь мир готов его оправдать, человек казнит сам себя, если он поступился совестью. Заметим, что никто не может бросить формальный упрек ни Ивану Федоровчу, ни Смердякову - приговор над собой они свершают сами. Поэтому и здесь, в корчме единственный судья для Алеши - он сам. И он, прийдя в себя, судит. Но заметим и другое: несмотря на формальную тяжесть содеянного (повторимся, в сфере нравственности преступление словом и преступление делом не отличаются качественно), ни сам Достоевский, ни его герой не педалируют это осуждение. Почему же? Да потому - и здоровое нравственное чувство подсказывает это каждому из нас - что никакого фактического преступления Алеша и не совершает. Отсюда и покаяние его носит едва ли не формальный характер: согрешил, покаялся - и тут же забыл. Все это может быть объяснено только одним: несмотря на абсолютный характер, нравственный запрет не может быть однозначно интерпретирован человеком, принимающим на себя всю тяжесть ответственности за все человечество. И отнюдь не исключено, что безупречной формой строжайшего соблюдения этого абсолюта в определенной ситуации может служить именно прямое его нарушение. И кстати: какое из ответвлений христианства запрещает воину "...остри свой меч, Чтоб недаром биться с татарвою..." встать на пути врага? Но если ни в одной нравственной норме нет решительно никакого указания на конкретный способ действия в конкретной ситуации, то что же: нравственное действие - это всегда творческий акт? Вот здесь мы и подходим к основному: к неразрывной связи таких начал, как нравственность и творчество. Но сначала - необходимые оговорки. Сфера, в которую я отваживаюсь вступить, - это сфера абсолютных, всеобщих начал. А там, где царствует всеобщее, ни строгой логики (в ее общепризнанном представлении), ни прямых доказательств не существует. Законы, непреложные для такой классической дисциплины, как, скажем, геометрия Евклида, здесь не действуют. В противном случае философия никогда не делилась бы на противостоящие друг другу учения и мы бы не знали даже самих понятий идеализма и материализма; в мире давно бы уже не существовало никаких религий, или, напротив, мы бы и слыхом не слыхивали ни о каком атеизме. Однозначно интерпретируемых истин здесь не бывает, и способы обоснования в этой сфере принципиально отличны от тех, которые властвуют в "точных" науках, или - тем более - в дисциплинах, основывающихся единственно на эмпирических данных. Поэтому доказательность здесь, в сфере всеобщих абсолютных начал, сродни той ее ипостаси, в какой она предстает, скажем, судье, внимательно выслушивающему все доводы обвинения и защиты, не располагающими ни одним бесспорно установленным фактом, но оперирующими лишь косвенными свидетельствами.

2.Человек и Бог. Творчество и Творение

Две поставленные рядом категории - нравственность и творчество заставляют обратиться к такой форме общественного сознания, как религия,- ведь именно там они впервые были объединены. Больше того, именно эти понятия образуют собой своеобразное категориальное ядро в сущности любого вероучения, в конечном счете складывающегося, как говорят словари, из теологической, космологической и этической составляющих. Не исключение в этом ряду и христианская вера. И так как именно христианская мысль (наряду с античным наследием) лежит в фундаменте всей европейской культуры, то пройти мимо нее при рассмотрении таких начал, как нравственный закон и творчество, представляется совершенно немыслимым. В свою очередь, и место, которое они занимают в этой области человеческого духа, говорит о том, что сомневаться в действительно исключительном, фундаментальнейшем их значении для всей европейской культуры не приходится. Начнем с творчества. Строго говоря, до сих, вероятно, пор никто не знает, что это такое: самые изощренные методы научного исследования, самый совершенный инструментарий всех дисциплин, изучающих человека - все это отступает перед сокрытой здесь тайной. А между тем трудно найти более важный, более насущный вопрос, нежели этот - вопрос о природе творчества. Причем насущный не только для науки - для всей человеческой культуры в целом. Это видно уже хотя бы из того, что без исключения вся цивилизация, все созданные человеком материальные и духовные ценности есть не что иное, как продукт его творческой деятельности. Поэтому знать природу той скрытой доныне силы, которая и возвела грандиозное и величественное здание человеческой культуры, было бы совсем не лишним. Но, повторюсь, сегодня никто не может претендовать на обладание таким знанием. Следовательно, тем более необходимо обратиться к той области человеческого духа, куда творчество входит составной частью категориального ядра. (Правда, и здесь тайна творчества отнюдь не раскрывается, более того, постулируется, что она вообще неразрешима. Но, честно говоря, совсем не механизм творческого процесса должен занимать нас в затронутом контексте.) Как известно, в рамках христианского вероучения творческий акт принимает форму Творения. Причем Творение предстает здесь как некоторая универсалия, как тотальность: ведь оно оказывается причиной всего существующего в мире. И даже сам мир во всей бесконечности его проявлений оказывается сотворенным высшей надмировой сущностью. Кроме того, и это очень важно, Творение отнюдь не исчерпывается тем шестидневным актом, который описан в книге Бытия. Многими мыслителями высказывалась, правда, идея о том, что раз запустив в действие созданный Им механизм, Бог уже не вмешивается в ход вещей, позволяя им развиваться по законам их собственной логики. Но эта идея никогда в истории христианства не могла претендовать на окончательное всеобщее признание. Господствующим во все времена оставалось положение о том, что Бог отнюдь не устраняется от руководства этим миром (и уж во всяком случае от руководства человеком), и поскольку постоянные изменения в нем все-таки происходят, то творческая Его воля продолжает действовать, распространяясь буквально на все. Не является ли это своего рода отображением той всемогущей силы и универсальности, какой обладает творческая составляющая человеческого духа? Ведь если мы сопоставим акт Божественного Творения с развертывающимся на протяжении всей истории цивилизации собственно человеческим творчеством, то легко обнаружим, что два эти начала обладают какой-то удивительной, едва ли не абсолютной симметрией. Действительно. Даже центральное положение космологической идеи - освященный церковью постулат о Творении мира из ничего, который впервые был сформулирован одним из отцов церкви еще во втором веке, - находит свое отражение и в посюсторонней теоретической реальности. Я имею в виду выдвинутое Гегелем возражение против рожденного античной мыслью тезиса о том, что из ничего ничего не возникает. Если бы это и в самом деле было так, то весь мир давно уже замкнулся в каких-то вечных неизменных формах. Никакого развития, никаких качественных изменений мы бы не знали и теоретическая мысль в лучшем случае могла бы иметь дело только с преформизмом. Впрочем, если уж совсем строго, то никакой мысли, равно как и человека вообще, в этом мире возникнуть не могло бы. Поэтому уже сам факт существования опровергаемого Гегелем тезиса говорит о правоте философа. Словом, мистическому "ничто" в посюсторонней теоретической действительности противостоит своеобразный философский аналог - "качественно" иное состояние объекта (всего мира в целом). Так что мысль о полной симметричности акта Божественного Творения и человеческого творчества, представленного в его всеобщности, имеет под собой достаточно серьезные основания. Но присмотримся к этой симметрии несколько пристальней. Вспомним, (не без влияния Востока) еще античная мысль на излете своего развития пришла к идее единого Бога. Правда, этот единый Бог еще далек от того, каким он предстает в христианском вероучении; в стоической философии (а именно она - вершина развития философской мысли в этом направлении ее движения) Бог и природа оказываются вполне тождественными друг другу. Используя имманентный философии язык можно сказать, что стоическая мысль предстает в этом пункте как ясно выраженный пантеизм. Однако полностью растворяющийся в природе Бог едва ли мог удовлетворить духовные потребности человека. Такое бесконечное, вечное и всеобщее начало - абсолютно безлично, оно полностью бесстрастно и не имеет ни побудительных причин, ни целей своих действий. Эта полностью отчужденная от человека, от всего духовного в нем сущность не могла утвердиться в его сознании как высшая сила, которая подчиняет себе действительно - все. Осознанным как Творец вселенной и как Отец всех людей мог стать только Бог, обладающий чертами личности. Я сказал, что становление идеи Бога неотделимо от потребности человеческого духа... Воспитывавшиеся в духе "воинствующего атеизма", мы еще со школьной скамьи как-то привыкли считать, что религиозное сознание возникает там, где имеет место осознание человеком своей слабости, своей ничтожности в сравнении с безмерностью мира и всемогуществом сил природы. Иными словами, в таком понимании оснований, лежащих в истоках религиозного мировоззрения, проводится утверждение капитуляции человека перед противостоящим ему миром. Но ведь это же совсем не так, ибо в противном случае идея Бога была бы тем выше и развитей, чем примитивней было бы сознание пращура. Действительное положение вещей прямо противоположно такому утверждению. Уже давно стало едва ли не общим местом, едва ли не азбучным положением то, что рожденные античностью мифы - это отнюдь не только продукт художественно-поэтического творчества далеких наших предков. Все это также и форма осмысления окружающей человека действительности. Мифологическое творчество предстает как одна из первых форм объяснения мира и его устройства, если угодно, - как одна из первых форм познавательной деятельности. Впрочем, для того, чтобы в полной мере осознать это, необходимо отрешиться от столетиями воспитывавшегося в человеке нового времени представления о том, что подлинное познание возможно только и только там, где имеют место элементы строго рационально организованного мышления, элементы науки. Да, восходящее к вершинам подлинного искусства, мифотворчество древних это совсем не научно-познавательный процесс. Но ведь совсем и не обязательно, чтобы познание замыкалось лишь в каких-то рациональных формах, носило лишь строго научный характер. Сама наука, кстати сказать, в близком к современному понимании этого слова начала складываться только в позднем средневековье. Человек же живет в этом мире тысячелетия, и все эти тысячелетия он вполне успешно ориентировался в нем. Не имея ни малейшего представления ни о ratio, ни о науке, ни о ее методах, он все-таки сумел завоевать землю. И важно понять, что проходивший все это время процесс развития интегрального человеческого духа был отнюдь не постепенным накоплением первоначально микроскопических фрагментов научных представлений о мире, которые, как представляется, начинали появляться уже на самых ранних этапах развития цивилизации. Ничего ошибочней такого взгляда на вещи нет. Несколько тысяч лет человеческое сознание развивалось в совершенно иных формах и в своем восхождению к современному состоянию проходило много качественно различных этапов. Научное сознание - это состояние, к которому человек приходит сравнительно поздно, но ведь и оно - не завершающий этап развития духа. Кто может утверждать, что вся его история на этом заканчивается? Ведь вовсе не исключено, что и в будущем мы можем ожидать каких-то новых, революционных, перемен в его сфере. Что же тогда говорить о прошлом? Мифологическое сознание - это одна из исторически первых форм осмысления окружающей человека действительности. Но отнюдь не непосредственно оно переходит в собственно научное познание (и это притом, что какие-то элементы науки действительно начинали складываться еще в античную эпоху). Со временем мифологическое состояние духа сменяется религиозным, и лишь затем научным, поэтому понимать и то и другое как форму капитуляции перед всемогуществом природных сил совершенно неправильно, ибо на деле и то и другое есть прямо противоположное - способ преодоления, форма подчинения внешней действительности человеку. Если решительно отказаться от предельно поверхностного и в корне неправильного представления о причинах возникновения предшествовавших науке форм духовного освоения мира, то та симметрия, о которой говорилось выше, станет тем более очевидной. Но приведем еще одно соображение. Зададимся вопросом: кто кого создал, Бог ли человека "по образу и подобию Своему" или человек по образу и подобию своему создает Бога? Еще к Ксенофону, основателю знаменитой элейской школы философии, т.е. к шестому веку до н.э. восходит мысль о том, что боги - суть измышления людей. Каковы сами люди, таковы и их боги. Так, по его замечанию, эфиопы говорят, что их боги курносы и черны, а у фракян они рыжеваты и голубоглазы. Если бы быки, лошади и львы, - утверждает Ксенофон, - могли бы создавать образы своих богов, то их телесный облик был бы подобен им самим, т.е. быкам, лошадям, львам. Таким образом, атеистическое представление о том, что Бог - это сам человек, понятый в его всеобщности. (то есть не как индивид, но как абстракция от всего человеческого рода в целом) рождалось не на пустом месте. Именно сущность рода - подводит своеобразный итог развитию этих представлений Фейербах - именно его основные качества и свойства концентрировались в этом понятии. Другое дело, что долгое время степень умственного развития самого человека еще не позволяла ему оперировать такими сложными абстрактными категориями. Столь высокая абстракция становится доступной представлению не обремененного теологическим образованием индивида только тогда, когда облекается в какую-то конкретно-чувственную форму. Именно поэтому-то абстракт человеческой сущности и персонифицируется в Боге, созданном по образу и подобию человека. Кстати сказать, и сегодня свободное владение абстракциями такого уровня доступно далеко не каждому, и если герой классического анекдота не мог вообразить себе "квадратный трехчлен", то стоит ли смеяться над ним, если подавляющее большинство из нас и сегодня не в состоянии подняться до уровня греческого мыслителя из шестого века до н.э. и вообразить себе "шарообразность", начисто лишенную какой бы то ни было вещественности, "зрение и слух", взятые сами по себе, т.е. без органов зрения и слуха, "ум" в его чистом виде... А ведь именно так определял сущность Бога все тот же Ксенофон. Те замечательные откровения, которые были приведены нами несколько выше, вовсе не говорят о том, что он был действительным ниспровергателем всякой религии вообще. Скорее наоборот, веру имел и он, но сущность Бога, принимаемого им, по свидетельству Диогена Лаэртского "шаровидна и нисколько не схожа с человеком; Он весь - зрение и весь слух, но дыхания в Нем нет; и Он весь ум, разумение и вечность". Именно эта неспособность пользоваться абстракциями высокого уровня и лежала в основе отчуждения собственной сущности человека и гипостазирования ее в качестве какого-то (персонифицированного) надмирового начала. Поразительно точно это умосостояние, нуждающееся в обязательном воплощении абстракции, передают строки незабвенного гумилевского "Слова": "Если, точно розовое пламя, Слово проплывало в вышине." Итак, Богом в известном смысле оказывается сам человек. Но тогда и в той строгой симметрии, о которой я уже говорил, нет решительно ничего удивительного: в акте Божественного Творения отображается "розовое пламя" творческой мысли преобразующего этот мир человека. Мысли вполне посюсторонней и все же так и не уловимой для "алгебры" формального анализа. Не что иное, как последовательное сотворение самим человеком всей окружающей его действительности на века запечатлевается в этой тысячелетиями рождавшейся легенде. И остается таким образом только один вопрос: каковы побудительные мотивы и цели этого, сквозящего через всю человеческую историю творческого акта. Здесь необходимо повториться: судить о конечных целях, о подлинном смысле бытия всего человеческого рода не просто трудно - невозможно. Прямой ответ на этот до чрезвычайности важный вопрос сегодня отсутствует, его не знает, наверное, никто. Но обращение все к тому же зазеркалью рационалистически организованной человеческой мысли может дать пусть и не решение, но хотя бы ориентир... А там и основой творчества, и конечной его целью оказывается не что иное, как благо. Мы уже видели, что благо не противостоит Богу как некоторая внешняя ему сущность, оно имеет свое основание в самом Боге. Он и только Он его источник и его причина и благо является таковым только и только потому, что его источник - Бог. Проецируя эту истину на плоскость доступной человеческому разумению реальности мы получим, что и побудительной причиной и целью уже чисто человеческого творчества является не что иное, как нравственный закон! Единственным основанием подлинного творчества оказывается Бог в человеке. Никто, правда, в точности не знает, что это такое, но все же каждому понятно, что именно стоит за этим... Таким образом, исследуя вопрос в своего рода отраженном свете, мы получаем вполне определенный ответ на него, и не следует свысока относиться ни к этому ответу, ни к самому методу его поиска. Для того, чтобы окончательно удостовериться в полноте установленной симметрии, необходимо хотя бы приблизительно очертить сферу действия нравственного закона, понятого одновременно и как побудительное начало, и как конечная цель творческого акта. Но удивительное дело: как только мы принимаем, что именно творчество образует собой внешнюю форму нравственного закона, как любые интуитивно полагаемые пределы (круг межличностных отношений, например) той сферы, которой должно ограничиться его действие, немедленно исчезают. Эта сфера становится в полном смысле всеобъемлющей. В самом деле, где могут пролегать те границы, куда не проникала бы творческая мысль? И точно та же: где могут пролегать те границы, куда не проникала бы человеческая нравственность? Таким образом, и в этом пункте сохраняется полная симметрия тому положению вещей, когда весь, без какого бы то ни было изъятия, мир оказывается существующим лишь благодаря творческой воле Создателя: любое движение человеческой души по эту сторону рационального уже изначально подчинено действию нравственного закона как некоторой высшей силы. Иначе говоря вся человеческая цивилизация, представляя собой продукт человеческого творчества, в конечном счете оказывается прямым овеществлением нравственного закона именно он ее внутренняя причина и ее конечная цель. Итак, нравственный закон не может быть понят как прямое указание на конкретный образ действий в какой-то конкретной ситуации. От Новозаветного: "весь закон в одном слове заключается: "люби ближнего твоего, как самого себя" до Канта и Достоевского нравственный закон представал (и предстает) как предельно абстрактное начало, каждый раз требующее от человека самостоятельного осмысления существа всех его повелений. Другими словами, в сфере нравственности человек оказывается как бы обреченным на постоянное творчество, и не "буква" какой-либо нормы, но творческий порыв тоскующей по совершенству души, говоря словами Павла, "дал нам способность быть служителями Нового Завета, не буквы, но духа; потому что буква убивает, а дух животворит". Определение творчества как единственного способа реализации повелений нравственного закона порождает новые вопросы. Ведь это только сегодня, на закате ХХ века, творчество обнаруживает себя как некоторое всепроникающее начало, проявляющееся во всех без исключения сферах человеческого бытия: в науке, технике, искусстве, политике, военном деле и так далее, и так далее. И во всех этих сферах оно оказывается принципиально неотделимым (во всяком случае теоретически) от человеческой нравственности. Но и на закате ХХ столетия творчество озаряет далеко не каждое наше действие; и сегодня рутина повседневности захлестывает даже поэтов. Если же оглянуться в прошлое, то развернутая ретроспектива предстанет как последовательное сужение его сферы, причем тем большее, чем ближе к истоками современной цивилизации проникает наш умственный взор. Но все это должно означать, что последовательно сужается и сфера действия нравственного начала в нас. Так ли? Можно ли согласиться с тем, что в исторической ретроспективе нравственность постепенно обращается в нуль? Бытует мнение, что этика Пятикнижия, развиваясь чисто линейным путем, постепенно перерастает в этику Нового Завета. Существование каких-то различий между ними, разумеется, признается, но все эти различия нередко относятся к разряду количественных. Ясно, что такой взгляд на вещи предполагает существование нравственного начала и в самых глубинных слоях человеческой истории. Но есть основания подвергнуть такой взгляд сомнению. Действительно, этика Ветхого Завета носит ярко выраженный родовой характер. Это мораль рода, готового противопоставить свои собственные интересы интересам как любого другого, так и всего человеческого общества в целом. "Казни египетские", которые во благо Израиля обрушивает на фараоново царство Моисей, - одно из ярчайших проявлений именно такой морали. Мораль рода не видит решительно ничего предосудительного в том, чтобы попрать все и вся ради себя. Вот, древняя клинопись ассирийских царей: "34 сильных города, а также небольшие города, которым и числа нет, я осадил, захватил, опустошил, разрушил, сровнял с землей, предал огню. Дымом от пожаров, как страшным ураганом, покрыл я свод широкого неба". Или вот: "Я засыпал вражеских воинов дождем стрел, превратив их тела в решето... Я перерезал им глотки, как баранам. Как нить, перерезал я их драгоценную жизнь. Как бурный поток, разлившийся от дождей в пору созревания, так текла по широкой земле их кровь, пролитая мной. Горячие кони моей упряжки шли в потоке их крови, как по реке. Колеса моей боевой колесницы, давящей все злое и плохое, купались в их крови и испражнениях. Трупы их воинов, как трава, завалили поле. Срезав, как огурцы, их детородные члены, в ничто превратил я их детородную силу. Руки им я отрезал." Все эти "подвиги", на века высекаемые в камне - предмет прямой гордости родовой морали. И нет ничего парадоксального в том, что Ашшурбанипал "Владыка Вселенной, царь Ассирии, которого бог Ашшур и богиня Нинли наделили исключительной властью", основатель крупнейшей библиотеки своего времени, что собрала - в оригиналах или в копиях - едва ли не всю шумерскую и аккадскую литературу, какую тогда еще можно было отыскать, начитаннейший человек, сам занимавшийся исследованием глубин прошлого, хвалится и вот этим: "Оставшееся население... я перебил. Разрубленным мясом их тел я накормил собак, свиней, волков, стервятников, птиц небесных и рыб в пресноводном море". Многим ли эти деяния отличаются от "подвигов" Иисуса Навина в Ханаане? А ведь между ними пролегло более пяти столетий... Но что говорить о родовых пережитках, вполне извинительных общей неразвитостью древнего социума, если даже в позднеантичное время народ, достигший и ныне непревзойденных высот в развитии культуры, противопоставлял себя по сути дела всей вселенной варваров. Что говорить, если совсем еще недавно мораль тоталитарных государств не просто оправдывала - воспевала вещи, куда более страшные чем и "египетские казни" и кошмар апокалипсических видений Иоанна. Что стоит, например, вот это: "Для нас одних лишь солнце станет Сиять огнем своих лучей." Так что отпечаток родовой этики до сих пор еще вполне явственно различается практически на любой морали, ибо любая мораль - это мораль группы, готовой поступиться интересами всех во имя своих собственных. Нравственность же не имеет ничего общего с родовой организацией общества. Нравственность в принципе отвергает ее, ибо признает только один род - Род Человеческий в целом. Нравственность появляется только там, где появляется личность. Личность же или, говоря иным языком, имманентным иррациональному сознанию, субстрат тех начал, которые характеризуют не тело, но самую душу человека, не возникает сразу, то есть тотчас же по завершении собственно антропогенетического процесса. Восходя по лестнице эволюционного развития, биологический предшественник человека со временем окончательно порывает со своим чисто животным прошлым, но потребуются еще долгие тысячелетия, прежде чем наделенное сознанием существо обретет душу. И нравственный закон - это в первую очередь закон существования человеческой души, но не животной плоти. Личность формируется лишь в процессе разложения родового строя. Причем это не просто случайное совпадение во времени двух разнонаправленных движений - именно формирование личности оказывается своего рода ферментирующим фактором, ускоряющим разложение рода. Личность с самого начала предстает как альтернатива роду, как прямое его отрицание. Да и что в самом деле может быть общего между "коллективистским" "Я", осознающим себя лишь как интегральная часть рода, и "Я", осознавшим себя как гордая суверенность, способная противостать едва ли не всей Вселенной в качестве абсолютно равной ей ценности? Что может быть общего между ничтожностью, гордящейся тем, что она - "миллионная часть тонны" (Е.Замятин) и монадой, способной уравновесить весь мир? Таким образом, становление личности, или, точнее, некоторой таинственной субстанции, способной страдать даже там, где есть полное удовлетворение плоти, предстает как величайшее, поистине этапное событие - и не только в собственной истории человеческого общества. Возникновение Жизни, становление Человека, формирование его Души - это все равнопорядковые явления. Формирование личности завершает собой один и одновременно открывает какой-то другой, новый, этап в развитии всего Большого Космоса. Нравственный же закон, впервые (для того мира, средоточием которого было Средиземноморье) прозвучавший в откровениях христианского вероучения, предстает в этом плане как своеобразная Декларация Становления. Именно эта Декларация оказывается решающим свидетельством нового исторического свершения; до ее появления можно говорить лишь о последовательных количественных изменениях, которым еще только предстоит переполнить старую - родовую - меру. Отсюда понятно, что нравственность вызревает в лоне старой, родовой, этики, как в рамках, скажем, физико-химических форм движения зарождается великая тайна жизни, но вызревая здесь она отнюдь не становится их прямым линейным продолжением. Групповая мораль - во всех ее модификациях (от родовой до классовой) - и нравственность представляют собой формы самосознания принципиально разных начал организации живой материи. И как человеческую мораль нельзя сводить к простой преформации принципов саморегулирования стадного бытия, так и нравственность не может быть сведена к линейному видоизменению морали. Совсем не случайно поэтому гордости родового сознания: "...Сидон я ниспроверг и камни бросил в море. Египту речь моя звучала как закон, Элам судьбу читал в моем едином взоре..." противостоит в его рамках просто преступная Соловьевская аксиома: "лучше отказаться от патриотизма, чем от Совести." Да, нравственный закон - это своеобразная Декларация, но не только Становления. Повторюсь: формирование человеческой души открывает собой новый этап долгого исторического пути. Очевидно, целью этого движения как раз и предстает впервые сформулированный христианским вероучением завет и только полная реализация всех его императивов может исчерпать сегодня обозримую перспективу и открыть какие-то новые горизонты перед человеком, еще так недавно осознавшим себя как действительная суверенность. Пока же мы находимся, вероятно, лишь в самом начале движения, ибо и до сих пор нравственный идеал предстает как сущность, реальная достижимость которой по меньшей мере в обозримом будущем - оспаривается даже теоретической мыслью. До сих пор обычная групповая мораль даже в философских словарях успешно заменяет собой общечеловеческую нравственность. (Определенные основания для этого, впрочем, имеются: как Жизнь, зародившись на первобытной Земле, со временем изменила весь ее облик, так и нравственность, на протяжении двадцати столетий взаимодействуя с моралью, не могла не наложить на последнюю какой-то свой специфический отпечаток.) Впрочем, так ли уж успешно? Ведь еще со времени Канта аксиоматичным стало положение о том, что нравственность принципиально неотделима от свободы. Поэтому если и нужно искать еще какое-то основание для отличения ее от морали, то только нравственность может быть определена как этика свободы. Свобода же незаменима ничем.

3. Душа и плоть Слова

Но где начинается творчество? И где исток нравственности? Да и в самом ли деле они так уж нерасторжимо связаны друг с другом? Обратимся к основам, к тому далекому эволюционному водоразделу, где должен был бы кончаться все еще антропогенетический процесс и начинаться уже собственно человеческая история. А, собственно, где этот таинственный "нуль-пункт" истории? В чем критерий отличения человека от его все еще животного предка? Объем головного мозга? Конфигурация костей? Орудия? Двуногость при отсутствии перьев (нет, я не иронизирую: когда-то существовало и такое определение)... Что, собственно, делает человека человеком? Да, в самом деле трудно спорить с тем, что именно труд вывел человека "в люди", но все же стоит ли говорить о труде, если он известен и сообществу муравьев. Да, действительно, орудия сыграли большую роль в антропогенезе, но и использование орудий не является исключительной привилегией человека. Впрочем, не буду интриговать. Человек - существо духовное, именно в этом состоит его решающее отличие от всей живой природы. Поэтому апелляция к одним только костям его скелета или материальным процессам обеспечения его физиологии не способна раскрыть ничего. И если уж искать действительные истоки, то нужно обращаться вовсе не к вещественному, но к чему-то метафизическому. В сущности неважно к чему именно. Можно исследовать любые проявления духовности. Поэтому такие субстанции, как нравственность и творчество ничуть не хуже всего другого, что может представить наше воображение. Мы уже видели, что не только мораль, но и нравственность немыслима без каких-то единых для всех (пусть так и не поддающихся окончательной формализации) норм. Уже одно это способно свидетельствовать о существовании какой-то вечной нерасторжимой связи нравственного чувства со Словом. (Вернее сказать, со знаковой системой общения, складывающейся в социуме.) Но подчеркну: речь идет совсем не о том, что с помощью слова можно выразить существо всех требований, которые предъявляются человеку. Ведь если содержание моральной нормы и можно фиксировать в слове, то содержание нравственного закона в принципе не поддается никакой вербальной формализации. При всем том, что интуитивное представление о нравственности есть у каждого, оно неизречимо. Но вместе с тем формирование нравственного чувства абсолютно немыслимо и вне знакового общения. Творчество же тем более исключено там, где нет никаких знаковых систем. Поэтому рано или поздно любой анализ приведет нас к Слову, к попытке ответить на вопрос о том, почему оно оказывается-таки в состоянии выразить неизречимое. Так не лучше ли сразу начать именно с него?

Человек немыслим вне общения, вне постоянного обмена с другими всем тем, что занимает его душу. Но вот проблема: содержание того, что, собственно, и составляет предмет любого информационного обмена, идеально, но если сам человек создан из плоти и крови, то рождаемое в сознании одного, не может быть интроецировано в сознание другого без помощи какого-то опосредующего начала, в котором идеальное трансформируется в нечто осязаемое. Как известно, этим началом является знак. Материальная плоть знака и только она делает возможным любое общение людей, ведь даже самый факт того, что, неуловимая для всего вещественного, чья-то душа пытается обратиться к нам, становится явственным только благодаря ему. Для того чтобы быть воспринятым кем-то, незримое движение бесплотной нашей души (чистая идея, образ, чувство) должно быть переведено на язык структурированного движения материального тела. Но не будем пытаться ответить на вопрос о том, как осуществляется эта мистическая трансмутация идеального в материальное: по-видимому, здесь тайна, разгадывать которую человеку суждено еще не одно столетие. Попробуем подойти к ней, как к какому-то "черному ящику", который имеет свой "вход", свой "выход", и ограничимся ими, а тем, что вершится внутри его, пусть занимаются другие. Говорят, что жесткой и однозначной связи между "входом" и "выходом" нет, содержание идеального образа отнюдь не изоморфно структуре вещественной оболочки знака. Иначе говоря, индивидуальные особенности строения этой оболочки не позволяют судить о кодируемом ими значении. В самом деле. Можно часами изливать целые потоки слов, но так и не донести до слушателя всей полноты содержания какой-то не очень сложной идеи, а можно и "просто так", каким-то таинственным наитием мгновенно понять то, что, наверное, вообще невыразимо ни словом, ни жестом. Может быть, и есть доля правды в том, что вещественная плоть знака независима от его значения, но утверждать, что все в этом заключении абсолютно истинно, нельзя. Ведь, строго говоря, полная структура материальной оболочки любого знака нам вообще неизвестна. Так, всякий знает, что любое слово может означать собой нечто прямо противоположное его формальному, закрепленному в академических словарях, смыслу, если сопровождается какой-то особой интонацией, жестом... и полная структура того, что собственно, и воспринимается нами, включает не только обертона звучащей речи, не только ее ритм, тональность, тембр, но и многое многое другое (включая и самый ее контекст), что зачастую вообще не осознается нами. Знаком же, в строгом смысле, является не только взятое само по себе слово, но и все то, что в каждом данном случае его сопровождает. Не случайно отношение древних к письменной речи было совсем иным, чем у нас, сотворивших из книги некий род культа, и первые Академии решительно не доверяли ей, ибо знали: никакое письмо не в состоянии передать весь смысловой микрокосм живого звучащего слова. Вернее сказать, живого общения людей, ибо собственно слово, взятое в привычном для нас понимании, составляет лишь неуловимо малую его часть. (Впрочем, и сегодня никакой учебник не в состоянии заменить собой хорошего лекционного курса.) Но мы говорим о самом начале. Обращение к истокам знаковой коммуникации важно совсем не в историческом плане, но в первую очередь потому, что все возникающее там и сегодня формирует ее фундамент. Ведь в конечном счете самые тонкие движения человеческой души опираются на целую пирамиду каких-то иерархически организованных физических, химических, физиологических и т.д. процессов. Убрать любой из уровней этой пирамиды, означает собой разрушить все, что покоится на нем. Но ведь и основные закономерности когда-то формировавшегося механизма информационного обмена так же образуют собой один из срединных ярусов этой пирамиды. И точно так же, как все элементарные (физические, биохимические и т.д.) процессы, не останавливаясь ни на мгновение, протекают на протяжении всей нашей жизни, в каждом из нас на протяжении всей нашей жизни, не останавливаясь ни на мгновение, функционируют и эти механизмы информационного знакового обмена. Знаковая коммуникация, то есть облачение неуловимых движений таинственной субстанции человеческой души в какие-то, поддающиеся регистрации, материализованные формы, совершается не только там, где общаются двое, но и "внутри" каждого из нас. Если угодно, тайна знаковой коммуникации - это тайна преобразования идеального в материальное и обратно. А вот этот процесс сопровождает нас всю нашу жизнь. Больше того, если видеть в нашей жизни что-то принципиально отличное от сугубо биологического потока, то обнаружится, что он не просто "сопровождает", но во многом и формирует ее. Между тем это только сейчас знаковые системы, с помощью которых мы общаемся друг с другом, настолько развиты и многообразны, что даже простое перечисление всех возможных их форм и разновидностей могло бы составить собой предмет довольно фундаментального исследования. В исходной же точке становления человеческой коммуникации единственным знакообразующим началом могло быть только структурированное движение собственного тела предчеловека. И здесь до чрезвычайности важно понять основное: всего тела, а не каких-то отдельных его органов или функциональных систем. Больше того, отнюдь не исключено, что в этом движении всякий раз принимают самое непосредственное участие и субклеточные структуры соматических тканей нашего организма. Поэтому любое телодвижение, любой жест, любая артикуляция - это, используя избитый, но вместе с тем хорошо знакомый каждому образ, лишь органолептически фиксируемая верхушка какого-то огромного айсберга, действительная масса которого скрывается глубоко под поверхностью видимого. Все это дает основание говорить о том, что в исходной точке становления знаковых систем общения подлинная связь между значением и внешней формой материального его носителя была куда более жесткой, чем это обычно представляется нам. Но облачение идеального образа в какое-то структурированное движение плоти - это ведь только одна сторона любого информационного обмена. Между тем существует и другая. Обмен - это всегда взаимодействие двух полюсов, и если один из них исполняет партию информационного анода, другому уготована роль катода, на котором воспринимаемый знак претерпевает - в сущности, столь же загадочную - обратную метаморфозу, когда вещественная его оболочка вдруг раскрывает его трансцендентное всему материальному значение. Проще всего объяснить тайну этой метаморфозы тем, что вся совокупность значений всех возможных знаков уже содержится в нашем сознании, и определенность воспринимаемого нами знака каждый раз активизирует во всем этом множестве именно то, что нужно. Так у Платона: душа человека лишь вспоминает то, что от века во всей полноте содержится в ней. Но, честно говоря, и в этой схеме непонятно решительно ничего. Меж тем, дело осложняется еще и другим. Есть движение давно сформировавшихся идей, образов... знаков, которые прочно вошли в повседневный информационный оборот. Но есть и та стадия духовного обмена, когда какое-то новое понятие, образ, чувство еще только формируются у кого-то одного, и когда отсутствует какой бы то ни было опыт расшифровки соответствующего им знака кем-то другим. И если всерьез говорить о тайне душевного консонанса, то нужно видеть перед собой не сложившуюся информационную рутину, но именно этот впервые формирующийся образ, а значит, и впервые формирующийся знак. Как происходит раскрытие содержания этого, впервые регистрируемого, знака? Задумаемся над одной, известной, вероятно, каждому, вещью. Активность человеческого сознания вот уже с давних пор ассоциируется с деятельностью головного мозга. В структурах его тканей, в сложных переплетениях тех электрохимических реакций, которые протекают под сводом нашей черепной коробки, ищут разгадку механизма не только "высшей нервной", но и мыслительной деятельности человека. До предела вульгаризированная ипостась таких представлений сто лет назад отлилась в чеканную формулу, утверждавшую, что мозг "выделяет мысль, как печень желчь". Разумеется, сегодня говорить о такой жесткой линейной зависимости между определенностью процессов, протекающих в коре головного мозга и содержанием каких-то возвышенных абстрактных идей, образов, чувств было бы наивно. Но и полностью отрицать какую бы то ни было связь между ними и движением материальной субстанции, слагающей человеческий организм, нельзя. Одно едва ли мыслимо абсолютно независимым от другого. В противном случае зачем оно это "другое": ведь если мысль философа, образ художника, чувство поэта возможны сами по себе, вне всякой связи с телом, последнее просто не нужно. Впрочем, эта гипотеза неприемлема и по другим соображениям. Ведь если бы такое независимое существование идеального было возможно, не были бы нужны (во всяком случае в той их ипостаси, в которой они предстают перед нами на протяжении всей освещенной письменностью истории) ни мысль философа, ни образ художника, ни чувство поэта, поскольку и то, и другое, и третье основным своим содержанием имеют именно то, что производно от земной нашей плоти, именно то, что составляет предмет ее самых страстных вожделений. Свободный от всякой материальности субъект неизбежно создал бы какую-то иную, совершенно непроницаемую для нашего понимания культуру. (Не потому ли собеседники несчастного Иова в конечном счете приходят к выводу о том, что разум Бога в принципе непостижен обремененному плотью человеку?) А в этой культуре, возможно, не осталось бы никакого места и для затронутой здесь темы. Так что этот вариант отпадает в любом случае. Но если нет причинной зависимости, если никакой орган человеческого тела не способен "выделить мысль, как печень желчь", то это еще не значит, что должна отсутствовать функциональная связь между сиюминутным содержанием всех тех процессов, из которых и складывается материальная наша жизнь, и сиюминутным же содержанием всей метафизики нашей души. Осязаемость одного обязана по меньшей мере отражать собой неуловимость другого. А значит, структура одного просто обязана быть до некоторой степени изоморфной содержанию другого. Но если так, то любое, пусть даже самое мимолетное, движение нашей души неизбежно отпечатывает в материальном какой-то свой, строго индивидуальный, след. В свою очередь, любой материализованный след пусть даже самых трансцендентных сущностей в той или иной форме способен быть воспринятым нами. Иначе говоря, способен играть роль знака. Таким образом, материальная форма знака (во всяком случае на самой заре развития знаковых форм коммуникации) должна быть способна не только сигнализировать о существовании какого-то скрытого содержания, но в какой-то степени и отразить его. Именно это обстоятельство и позволяет понять, как осуществляется кодирование, трансляция, восприятие и, наконец, дешифровка всего того, что транслируется нам всеми участниками информационного обмена. Действительно, если существует определенная изоморфность структур материализованной оболочки знака и глубинной метафизики его значения, то должна существовать и обратная зависимость между ними. Иначе говоря, точное воспроизведение какого-то определенного состояния организма должно вызывать в сознании человека соответствующий образ, понятие, чувство... Таким образом, ключом к пониманию того, что скрывает под собой материальная оболочка знака, оказывается не пассивное ее созерцание, но ее по возможности точное повторение воспринимающим субъектом. Именно самостоятельное воспроизведение имманентной знаку формы и есть процесс дешифровки всего таимого им содержания. Первичной же формой может быть только структурированное движение собственного тела вступающего в информационный контакт индивида. Словом, в истоках становления знаковых форм обмена одна и та же информация может существовать для двоих только в том случае, если они выполняют какое-то одно и то же действие. Разумеется, в этих истоках, речь не может идти о каких-то высших абстракциях, даже сегодня граничащих едва ли не с предельными возможностями человеческого сознания. Восхождение духа к своим вершинам обязано сопровождаться и радикальным изменением всех средств его выражения. Поэтому за тысячелетия истекшей истории механизм знакового общения претерпел, вероятно, не одну революцию. Иначе говоря, ни речевое, ни какое-нибудь жестовое общение не могут быть первыми формой информационного обмена. И здесь мы говорим о периоде, по существу предшествующем становлению речи. Там же, где собственно речевое общение еще не сформировалось, единственной формой коммуникации может быть только совместное (поначалу даже синхронное) исполнение какого-то единого действия. Никакая информация просто не существует ни до, ни после него, она существует только и только в нем, и с его прекращением она вообще исчезает. Но вместе с тем все та же нерасторжимая связь между нею и сложно структурированным действием позволяет в любой момент возродить ее к жизни, в точности воспроизведя все необходимое действие. Способность кодирования довольно развитых понятий в структурах движения собственного тела субъекта свойственна, вообще говоря, не только человеку. Больше того, не только высокоорганизованным представителям живой природы. Наглядным примером тому является так называемый "танец" пчел. Сложные пространственно-временные отношения, как оказывается, легко переводятся в пластику собственного тела не то что млекопитающего, но даже насекомого: "танцевальные па" просто кодируют направление полета и последовательность поворотов, а также время движения каким-то определенным курсом. Но и восприятие зашифрованной таким образом информации осуществляется отнюдь не простым созерцанием исполняемого разведчиком "танца", но самостоятельным воспроизведением всех его "па" всеми участниками информационного обмена. Именно здесь формируется то, что знакомо и нам - мышечная память, которая, к примеру, позволяет относительно свободно ориентироваться в темном помещении. В случае же простого пассивного созерцания вся информация остается абсолютно закрытой для любого, пусть даже самого внимательного, наблюдателя. Таким образом, механизм информационного общения через совместное исполнение какого-то сложно структурированного действия всеми участниками обмена не является чем-то исключительным в живой природе. Этот механизм не требует развитой способности к абстрактному мышлению, без которой немыслимо речевое общение человека. Он вообще осуществляется без участия сознания. Больше того, все разновидности собственно знаковой коммуникации, которые требуют той или иной ипостаси уже сформировавшегося сознания, могут возникнуть только лишь на его основе. А значит, именно этот механизм и должен формировать собой самое глубокое основание всех "надстроечных" форм знаковой коммуникации. Поэтому-то первой формой человеческого общения оказывается совсем не речь, но именно это совместно выполняемое действие. Исходной формой является не что иное, как ритуал. Строго говоря, ритуал - это еще только "предзнак", ибо собственно знак все же предполагает наличие хотя бы зачатков сознания. Это только со временем, на сравнительно поздних стадиях своего развития ритуал идеологизируется и становится элементом сложных религиозных культов. В исходной же точке долгой своей эволюции он не содержит в себе решительно никаких мифологем, это просто способ кодирования каких-то структур развитой орудийной деятельности. Впрочем, не только кодирования, но и трансляции, и восприятия и, наконец, расшифровки этих структур всеми теми, кому надлежит их освоить. В исходной точке это всего лишь своеобразная "пантомима" какого-то поначалу не всем доступного процесса; непосредственное участие в ней (и только оно!) является и формой обучения, и - если нужно - формой согласования совместных действий там, где требуется одновременное приложение сил многих. Собственно речевое общение возникает лишь потом, лишь на его фундаменте. Но здесь нет возможности, да и нужды, подробно останавливаться на механизмах возникновения, развития и постепенной трансформации ритуальных форм коммуникации в собственно знаковые, обо всем этом говорится в другом месте ("Логика предыстории", "Рождение цивилизации"). Здесь важно напомнить одну фундаментальную истину: в природе ничто никуда бесследно не исчезает. Становление высокоразвитых форм организации живого никогда не перечеркивает того простого и примитивного, что было раньше. Любые новые, более совершенные, структуры, любые новые, более сложные функции в конечном счете лишь надстраиваются на пережившем миллионолетия, и даже в самых высоких и безупречных формах всегда можно найти едва ли не все эволюционно предшествовавшее им. Разумеется, любое совершенствование в какой-то степени изменяет и свой собственный фундамент. (Поэтому и становление собственно знаковых форм информационного обмена не могло не затронуть предшествовавших им механизмов общения.) Но во всех этих изменениях аналитический взгляд практически всегда может разглядеть исходные формы. Всеобщность этого правила, если не сказать закона, заставляет распространить его и на развитие всех форм информационного обмена, которые складывались на протяжении как антропогенеза, так и всей последующей, уже собственно человеческой, истории. Другими словами, становление высокоразвитых знаковых систем не в состоянии "отменить" действие тех механизмов, формирование которых по существу и явилось сакраментальным рубежом, отделившим, наконец, человека от животного. Поэтому даже в условиях свершающейся на наших глазах информационной революции обязана сохраняться та древняя жесткая функциональная связь между какими-то базовыми, но уже лишенными всякой материальности, началами, лежащими в самой основе человеческой культуры, и сложно структурированными формами движения чисто органических образований, которая тысячелетиями складывалась в ходе эволюционных антропогенетических процессов. Замечу одно: здесь речь идет совсем не о формальном содержании каких-то развитых абстракций нашего сознания. Понятно, что в самом основании всех знаковых форм общения могут лежать лишь предельно простые (но вместе с тем и "вечные") начала. Всему же тому, что впоследствии потребует от человека предельного напряжения его мысли, его, говоря шире, духа, еще только предстоит заполнить тысячелетия его истории. Здесь же говорится о самом ее начале. А впрочем, и формальное содержание даже очень сложных понятий и образов далеко не самое главное, наверное, в любом знаке. Так, взятое само по себе, практически любое речение мало что говорит человеку: вопрос или утверждение, просьба или требование, согласие или отказ, смирение или вызов, почтительность или дерзость, пошлость или благородство - вот что образует собой полную его ауру, формирует подлинный его смысл. Вне этой ауры действительное его значение, наверное, вообще неразличимо. И здесь нет решительно никакого преувеличения: ведь уже простое изменение порядка слов в предложении способно сделать его абсолютно нераспознаваемым. Между тем, структура любого речения определяется не грамматикой языка, не синтаксисом, но чем-то таким, что уходит едва ли не в самые глубины подсознания; и грамматика, и синтаксис, как кажется, лишь упорядочивают и формализуют то, что (в каждом данном регионе, в каждой данной культуре) формировалось на протяжении долгих эволюционных процессов, предшествовавших собственно духовной истории человечества. Словом, в полном содержании, наверное, любого знака неизбежно наличествует и то, что вносится в него какими-то "вечными", лежащими в самой глубинной основе человеческого общения, началами. Общая тональность речи, ее обертона, темп, мелодика и ритмика расставляемых акцентов, амплитуда, энергия, контур сопровождающих ее жестов, мимика лица, абрис принимаемых в общении поз - все это имеет знакообразующий характер, все это несет свою, до чрезвычайности важную, информацию, которой невозможно пренебречь. И где-то глубоко в нас, едва ли не на субклеточном уровне человеческого организма лежит формировавшаяся тысячелетиями, а значит, и не подавляемая уже никаким воспитанием, по существу независимая от сознания способность к распознанию в первую очередь ритмики и музыки речи, пластики сопровождающих ее жестов, гармонии контуров принимаемых субъектом общения поз. Все это образует какой-то свой, пусть и не поддающийся формализации, но тем не менее единый для всех, кто принадлежит данной культуре, метаязык, все это имеет свою лексику и грамматику; и все самые глубокие отличия национальных культур в конечном счете восходят именно к ним, ибо, вне всякого сомнения, есть в этом языке и общечеловеческое, и национальное, и региональное. Только предварительное овладение им способно вообще ввести нас в мир человеческой речи. Только полное овладение этим древним метаязыком может до конца раскрыть перед нами всю тайну национального духа, все особенности регионального менталитета. Но и в своем собственном языке, в своем узком кругу только полное прочтение всего того, что по этим тайным законам образует полную смысловую ауру каждого дискретного речения, каждого отдельного слова, делает возможным точное распознание того действительного содержания, которое вкладывает сюда тот, кто адресуется к нам. Если верно то, что воспринимать окружающее мы в состоянии лишь пятью нашими чувствами, то знаки этого древнего метаязыка различаются нами лишь с их же помощью. А это значит, что и посылать их кому бы то ни было мы можем только активизируя материальные структуры (в конечном счете всего) нашего тела. Пусть знакообразующие элементы этого языка далеко не всегда педалируются нами при адресации к кому бы то ни было, пусть даже они совсем не фиксируются нашим сознанием ни при отправлении, ни при восприятии какой бы то ни было информации, они обязательно сопровождают процесс любого общения. Поэтому даже не откладывающееся в сознании, постоянное распознавание каких-то тонких, по-видимому, подпороговых, вибраций плоти лежит под видимой поверхностью любого обмена содержанием нашего духа. Здесь нет решительно ничего мистического и туманного. Материальное движение плоти, сопровождающее незримую деятельность нашей души и в самом деле не всегда различимо. Чисто ритуальная коммуникация не способна сохраниться в неприкосновенности под мощным мутагенным воздействием формирующихся на ее основе собственно знаковых форм общения. Поэтому со временем чаще всего это движение переходит на какой-то подпороговый уровень активности. И тем не менее эта подпороговая, скрытая деятельность - вещь вполне реальная, больше того, иногда доступная различению даже инструментально "не вооруженным" взглядом. Так, каждый из нас в состоянии "мысленно" воспроизвести едва ли не любое движение нашего тела. При этом не трудно обнаружить, что в таком, "мысленно" представляемом движении принимают участие все те группы мышц, которые выплескиваются на внешний слой двигательной активности, то есть на тот слой, который и воспринимается нами как собственно деятельность. Другое дело, что все это скрытое подпороговое движение каждой группы мышц каждый раз развертывается с меньшей амплитудой, по какой-то сокращенной траектории, а значит, и с какой-то иной, гораздо более высокой скоростью... Но заметим и другое: этим уходящим на подпороговый уровень вибрациям нашего тела доступно не только придание тех или иных оттенков смысла тем или иным словам (или любым другим знакам вообще), с их помощью можно кодировать и довольно сложные представления субъекта об окружающем его мире. Простейшие организмы, в экспериментах запоминая последовательность и направление поворотов, по существу кодируют в формах движения своего тела пространственную структуру лабиринта. Но если на такое способна даже примитивная амеба, то что говорить о субъекте, куда более сложной и тонкой организации, предоставляющей ему куда более широкий спектр возможного. Тем более доступно этому метаязыку кодирование каких-то сложных структур движения. Впрочем, и зарождается он в первую очередь именно для того, чтобы осуществлять обмен высоко развитыми формами (уже технологической, не связанной с непосредственным содержанием его сиюминутных физиологических потребностей) деятельности, для того, чтобы сделать достоянием каждого отдельного индивида то, что образует собой информационный фонд всего формирующегося вместе с ним человеческого рода. Ведь полное освоение сложных алгоритмов орудийной деятельности на основе обычных эволюционных механизмов, которые отвечают за становление новых биологических инстинктов, потребовало бы тысячелетий, человек же вынужден осваивать их за считанные годы своей недолгой жизни. Впрочем, даже не жизни, но еще более короткого периода обучения. И, разумеется же, этому пра-языку вполне доступно выражение основных состояний собственного духа субъекта. Таким образом, уже предшествующий становлению речи пра-язык человеческого общения является довольно мощным средством выражения и основных закономерностей этого мира, и способов его освоения человеком. И этот язык не исчезает никуда со становлением более высоких форм общения, как не исчезает никуда в человеке все то, что образует иерархически низшие формы движения всего живого. Поэтому и его "фонетика", и его лексика и грамматика по-прежнему служат нам, образуя собой самый фундамент всех качественно более развитых и высоких форм нашей коммуникации. По-прежнему именно его механизмы обусловливают самую возможность человеческого взаимопонимания, и хотя бы мимолетное их отключение повлекло бы за собой вероятно самые трагические последствия для всей нашей психики. Подведем предварительные итоги. Это только через тысячелетия духовной истории человечества знак сможет принять едва ли не любое мыслимое обличие, в самых же истоках единственной его формой может стать только структурированное движение собственного тела субъекта. Только извечная и, как кажется, нерасторжимая связь между движением материального тела и неосязаемой деятельностью нашей души является залогом возможности любого общения. Это справедливо для всех полюсов информационного обмена: лишь облачив свою мысль в формы овеществленного движения плоти можно сделать ее доступной кому-то другому; но и единственной формой восприятия извне транслируемой мысли является лишь самостоятельное воспроизведение материальной структуры знака. Человеку не дарована способность непосредственного проникновения в извивы чужого сознания, все, что он способен воспринять - это какие-то сложные вибрации чужой плоти, но вместе с тем точное воспроизведение полной их "формулы" делает возможным проникновение едва ли не в любую тайну чужого духа. Пассивное восприятие знака не способно сделать нашим достоянием никакое скрываемое им содержание, и первый вывод, который вытекает из всего сказанного, сводится к тому, что само восприятие есть творческий акт. Именно творчество, результатом которого является самостоятельное воспроизведение полной структуры знака, а тем самым и самостоятельное воссоздание всей полноты его содержания, делает реальностью любой информационный обмен. Никакое откровение чужого духа не может быть вложено в нас никаким опосредованием, оно (при помощи знака) может быть только самостоятельно воссоздано нами. Лишь самостоятельно повторив пусть и в какой-то редуцированной форме - весь тот духовный труд, который был проделан нашим визави, мы оказываемся в состоянии постичь все то, что озарило его. Собственное творчество индивида - вот единственное основание любого информационного общения. (Впрочем, если быть строгим, то следует, наверное, признать, что это еще не совсем творчество; что такое творчество, сегодня с точностью не может сказать, вероятно, вообще никто. Но как бы то ни было именно эти механизмы лежат в его основе, именно они обусловливают способность каждого индивида к нему, делают человека творческим существом.) Таким образом, способность к творчеству оказывается одним из фундаментальнейших определений человека. Действительно. Формирование знаковой системы коммуникации, когда ритуал, наконец, сменяется речью, представляет собой своеобразный водораздел между все еще антропогенетическим процессом и уже собственно человеческой историей, поэтому способность к творчеству закладывается в "нуль-пункте" чисто человеческого бытия. Но повторю сказанное. Информационный обмен протекает не только там, где присутствуют двое, но и там, где человек остается наедине с самим собой. Не прекращающееся ни на одно мгновение преобразование материального движения плоти в сокровения нашего духа сопровождает нас всю жизнь, и если принять, что человек в принципе невозможен вне этого таинственного процесса общения (с самим ли собой, со всем ли человеческим Родом, с нашим ли Создателем?), то, получается, что творчество - это единственно возможный способ функционирования его сознания, в сущности только оно и делает его человеком. Словом, совсем не труд, не способность производить какие-то орудия (все это давно известно живой природе и без нас) - только оно является единственным надежным критерием нашего отличия от животных. Второй вывод заключается в следующем. Необходимость самостоятельного воспроизведения полной структуры каждого транслируемого нам знака в конечном счете делает нашим достоянием не только формальный его смысл, но и тот эмоциональный его подтекст, который зачастую куда более значим для всех субъектов общения, нежели незамутненное ничем посторонним семантически стерильное его содержание. Больше того, в процессе восприятия не просто опознается знакообразующая тональность транслируемой информации - воспринимающий ее индивид вынужденно воспроизводит в сущности то же самое состояние духа, в котором рождается воспринимаемый откуда-то извне знак. Заметим: основные обертона любого знака довольно явственно различаются нами даже тогда, когда мы сталкиваемся с чем-то, казалось бы, полностью отчужденным и деперсонифицированным. Так, практически любое письмо даже там, где не известны ни обстоятельства его появления, ни даже авторство, говорит нам гораздо больше, чем это может быть понято из голой семантики слагающих его лексических единиц. Ярчайшей иллюстрацией этого является поэзия, способная всего одной строфой передавать целые терриконы информации. Ведь даже профессиональный филолог в состоянии идентифицировать далеко не все, поэтому многое остается анонимным и для него. Но, пусть и анонимные, хорошие стихи не оставляют равнодушным вообще никого. Так что же говорить о живом непосредственном общении? "Как лиц без дружеской улыбки, без грамматической ошибки я речи русской не люблю",сказал поэт, и жизнь показывает, что наша речь ни фонетически, ни грамматически ни даже семантически далеко не безупречна. Однако это нисколько не мешает нам понимать друг друга: формальные огрехи с лихвой искупаются восприятием той знакообразующей ауры, которая сопровождает любое наше речение. Именно эта аура раскрывает перед нами все нюансы действительного смысла - зачастую даже там, где наличествует прямое противоречие между ним и фактической лексикой всего воспринимаемого нами. Это означает, что полный контекст и всего произносимого нами в принципе не может быть сокрыт от того, к кому мы адресуемся. Иначе говоря, в процессе обмена воспринимающему индивиду должно передаваться не только смысловое ядро транслируемой информации, но и то эмоциональное состояние, в котором она порождалась и которое образует собой неотъемлемый элемент действительного содержания в сущности любого знака. (Правда, вполне возможно, что далеко не все нюансы эмоционального подтекста знака всякий раз на деле воспроизводятся каждым воспринимающим его индивидом. Вовсе не исключено, что для воспроизведения всей смысловой ауры знака необходима особо тонкая организация психики индивида, нечто родственное экстрасенсорике. Но, во-первых, здесь говорится не столько о повседневной практике, сколько о принципиальной возможности такого отражения. Во-вторых, очень многие наши способности могут систематически подавляться нашим сознанием. На самом деле все органы наших чувств фиксируют значительно больше того, что явственно осознается нами. Многое просто не доходит до верхних отделов психики благодаря предварительному отсеву несущественного для выработки чисто сознательного решения. Ведь психическая деятельность человека - это, кроме всего прочего, еще и непрерывный (протекающий все 24 часа в сутки) отбор информации, поставляемой всеми без исключения рецепторами, который совершается где-то на уровне подсознания. Чисто сознательные решения принимаются только на основе тщательно отфильтрованной информации.) Отсюда и вытекает то обстоятельство, которое во многом предопределяет едва ли не все пути нашей истории. Ведь если то состояние духа, которое отливается в какой-то знак, способно полностью передаться воспринимающему его индивиду, то все порождаемое любым из нас своеобразным бумерангом должно возвращаться назад, к нам же. Любой информационный обмен в конечном счете оказывается порождением одноименной реакции на обоих полюсах общения. Отсюда порыв агрессии и злобы способен вернуться встречным порывом такой же неуправляемой непримиримости; в свою очередь, готовность к уступке - встречной же готовностью к компромиссу. Поэтому общим принципом регулирования совместного бытия должно становиться такое положение вещей, при котором даже готовность к немедленному нападению облекается в психологическое состояние острого приступа страха. Иначе говоря, впервые сформулированное в Нагорной проповеди Христа: "Итак, во всем, как хотите, чтобы с вами поступали люди, так поступайте и вы с ними; ибо в этом закон и пророки" рождается отнюдь не на пустом месте.

4. История души

Итак, мы видим, что основания нравственности и начала творчества оказываются неотделимыми друг от друга; именно их становление знаменует собой окончание долгого эволюционного пути, венчающегося становлением нового биологического вида Homo Sapiens. Конечно, это еще не совсем творчество. Конечно, это еще совсем не тот нравственный закон, чудо которого великий Кант уподобил чуду звездного неба над нашей головой. Все сказанное выше означает собой не более чем возможность того и другого, лишь развившуюся способность к реализации одного и восприятию повелений другого. Лишь только через тысячелетия можно будет с определенностью говорить об их действительном становлении. И вместе с тем это уже то оплодотворенное начало, из которого и предстоит развиться всему, что сегодня олицетворяет собой человеческую духовность. С появлением именно этого начала возможности чисто эволюционного развития оказываются исчерпанными, и в биологическом аспекте кроманьонец, появление которого знаменует собой завершение (все еще) антропогенетического процесса - это уже вполне законченный человек. А значит, в принципе он должен быть способен ко всему тому, на что способны мы, исполненные гордынной спесью далекие его потомки. Иными словами, это уже то существо, которое (предположим, что оно получило соответствующее воспитание) должно было бы быть в состоянии сыграть в турнире "Большого шлема" или Национальной хоккейной лиги, создать "Критику чистого разума", изваять мраморную "Нику", расшифровать Розеттские письмена и так далее, и так далее... На первый взгляд это может показаться решительно невозможным, почти абсурдным и смешным (в самом деле: человек каменного века - и шахматы, дикарь - и высокая философия?!), и все же теоретически - это так, в противном случае говорить о становлении собственно человека все еще рано. Поэтому никаких, как говорят философы, качественных отличий материального плана между далеким пращуром и нами уже не существует, и вся писаная история человечества - суть не более чем (соразмерно ли?) величественный и грандиозный фон всего лишь количественной преформации того, что уже сложилось сорок тысячелетий тому назад. Но что же в таком случае отличает современного человека от его едва только завершившего анропогенезис предшественника, что дала нам череда истекших со времен далекой неолитической революции веков? Неужто и в самом деле вся разница между нами может быть объяснена лишь количеством прочитанных книг, умением пользоваться ватерклозетом и впадать в неуправляемое буйство при первых же звуках зажигательных популярных ритмов? Обнаруженное выше позволяет утверждать, что единственным критерием отличия является творчество. Поэтому формулируя подобный вопрос, стоит все же уточнить: что именно за тысячелетия созданное человеком является символом самого человека? Накопленные знания, мощь применяемых им орудий? Едва ли: все эти вещи сами по себе не способны объяснить решительно ничего - ведь они характеризуют отнюдь не нас, конкретных живых людей, но все человеческое общество в целом. Нам же важно уяснить, чем отличаются индивиды, иначе говоря, каждый из нас, ибо изменения, накапливающиеся на протяжении десятков тысяч лет, должны прослеживаться не только на уровне рода. Вдумаемся. Понятие "человек" означает собой как отдельно взятую личность, так и весь человеческий род в целом, включая сюда не только тех обитателей далеких континентов, кто современен нам, но и всю череду уже истекших поколений. Но сегодня наверное никому не придет в голову отождествить два эти значения. Ни один, даже самый одаренный из нас, сегодня не в состоянии вместить в себя все определения рода. Образно говоря, род и индивид соотносятся друг с другом как две величины - бесконечно малая и бесконечно большая. Но все же лингвистический факт этимологического родства этих, казалось бы полярно противоположных, категорий означает, что их объединяет-таки нечто квинтэссенциональное, иными словами, нечто такое, что способно затмить собой любые, сколь бы огромными они ни были, количественные отличия. Впрочем, если неоспорим этот лингвистический факт, то любой отдельно взятый индивид и в чисто количественном аспекте обязан быть сопоставимым со всем человеческим родом. И если видеть в человеческой истории процесс последовательного накопления той таинственной субстанции, что объединяет их, то человек конца двадцатого столетия от Рождества Христова должен столь же превосходить кроманьонца, сколь определения всего человеческого рода превосходят возможности того далекого племени, которое едва переступило порог, отделяющий стадо от общества. Нет, не в формулировании физических законов, не в конструировании ватерклозета или персонального компьютера, не в осетрине с хреном и не в парламентарной демократии кроется подлинное величие этого племени. Тезис, который намерен отстаивать я, состоит в том, что все научные открытия, все достижения современной технологии, все завоевания демократии и парламентаризма - это не более чем побочный продукт человеческой истории. Не потребности плоти - ее движущая сила. Действительное существо созидания лежит совсем в другой, если угодно, чуждой всему материальному, сфере. Любовь и коварство, доблесть и алчность, милосердие и жестокость, верность и корысть, жертвенность и предательство... - ничто из этого ряда, который можно продолжать едва ли не до бесконечности, не было знакомо человеку там, на самой заре неолита. Но именно этот предикативный ряд сегодня образует собой совокупность, вероятно, самых существенных определений человеческой души. Или - для тех, кому неприемлема такая терминология человеческой личности. А значит, именно она на протяжении всех истекших тысячелетий и была единственным предметом не прерываемой ни на единое мгновение его животворящей деятельности. Словом, тайна человеческой истории не запечатлевается в хронике войн или классовых битв, строительства городов или освоения новых континентов, освоения атома или раскрытия механизмов функционирования головного мозга - она в генезисе нашей души, и только этот вечный ее генезис образует собой ее подлинный смысл. Нет ничего ошибочнее, чем видеть в истории цивилизации жизнеописание какого-то землепашца, который лишь изредка поднимает голову, чтобы взглянуть на звезды. Напротив, это история одного большого поэта, который вынужден заботиться и о земном, все прочее - не более чем следы, оставляемые им на зыбком песке веков... Личность человека, душа индивида - вот то единственное, что делает его абсолютно равновеликим роду. Именно в этой таинственной субстанции он способен полностью растворить все его определения, и даже больше того встать над ним, чтобы повести его за собой. Именно она, будучи брошена на чашу каких-то нравственных весов, способна уравновесить судьбу индивида с судьбами целых народов. Именно она суть то бездонное метафизическое начало, что позволяет единым понятием человека объять и крохотную смертную монаду, и всю совокупность сквозящих через тысячелетия племен... Заметим: все предикаты его души человеку не даются с рождением. Но заметим и другое: мало что из их бесконечного ряда остается неизвестным ему если уже и не к обряду инициации, то во всяком случае ко времени его полного совершеннолетия. Впрочем, и само совершеннолетие во все времена определялось становлением у него позитивной части всего спектра именно этих материй. (Я не стану останавливаться здесь на том обстоятельстве, что в разные времена состав тех качеств, которые воспитывались в каждом индивиде, был разным: родовое сознание требовало формирования одного, общность, пришедшая на смену роду, - другого.) Но вместе с тем слишком мал и жизненный и эмоционально-волевой опыт каждого, чтобы можно было говорить о том, что именно из него вступающим в самостоятельную жизнь человеком выносятся все необходимые представления о высших ценностях этого ряда. А это значит, что формируются они не где-нибудь, а все в том же знаковом общении с себе подобными. Итак, опять мы приходим к знаковым системам. Известно, что основной формой нашего общения является речь. Дар речи ниспосылается нам для того, чтобы мы могли понимать других и делать самих себя понятными всем. И было бы логично предположить, что если во многом именно этому дару выпадает формировать самую душу человека, то речь должна быть если и не идеальным, то хотя бы приближающимся к какому-то совершенству устройством. Однако даже самый поверхностный взгляд способен обнаружить, что взятый сам по себе язык, которым мы пользуемся в повседневном речевом обиходе, вообще не способен обеспечить взаимопонимание. Здесь нет никакого преувеличения. Все языки мира страдают одним и тем же: в них нет, вероятно, ни одного слова, которое имело бы один единственный, одинаково понимаемый всеми смысл - без исключения любая единица языка имеет несколько, зачастую совершенно не связанных друг с другом, значений. Больше того, полный семантический спектр в сущности ни одной из них вообще не может быть исчерпан чем-либо определенным и формализованным. Ведь даже многотомные академические словари в состоянии привести лишь наиболее употребительные их применения, между тем, каждое слово может быть использовано и в совершенно "нестандартном" контексте: так называемая ненормативная лексика - это ведь не только то, достойной скрижалью чему могут служить лишь стены общественных туалетов или заборы: тайна речевой культуры во многом объясняется именно неконвециональным использованием привычного. При этом важно понять следующее. Слово нельзя уподобить некоторому стеллажу со множеством ячеек, каждая из которых наполнена чем-то своим. Это из отдельной ячейки можно взять ее содержимое и оперировать только им - слово всегда несет в себе все свои значения. Это значит, что хотим мы того или нет в любом речении какая-то незримая тень, казалось бы, полностью исключаемых его контекстом значений все равно будет витать над каждым словом. А значит, где-то в глубинных структурах сознания всегда будет откладываться нечто, семантически неравновеликое непосредственно обсуждаемому предмету. Но если вообще никакое слово не имеет строго однозначного ограниченного какими-то четкими рамками смысла, то что говорить об их сочетании? Ведь синтетический смысл даже простого предложения не складывается механически, иначе говоря, не составляет сумму значений входящих в его состав элементов, но образует собой нечто новое, в принципе не поддающееся элементарному синтезу. Неисповедимые пути восприятия родной речи скрывают от нас это, но каждому, кто начинал изучать чужие языки, хорошо знакома ситуация, когда уже выяснено значение всех образующих законченное речение слов, но общий смысл предложения все равно остается недоступным, и постижение его существа требует интеллектуальных усилий, сопоставимых с решением сложной инженерной задачи. Далее. Значение любого нового слова может быть определено только с помощью каких-то других слов. А это значит, что полнота его постижения в значительной мере будет определяться и жизненным, и эмоциональным опытом человека, и его культурой. Возможно ли полное взаимопонимание там, где существует слишком большая дистанция между людьми? ...Словом, стоит только начать анализировать, как тут же приходишь к выводу о том, что язык вообще не может служить средством общения - и уж тем более средством созидания несмертной души человека... Но в самом ли деле уж так плох (на тебе, убоже, что нам негоже) этот невесть откуда ниспосланный человеку дар? Или, может быть, вся беда в том, что мы сами не владеем им в должной мере? Думается, что подавляющее большинство из нас исчерпало бы определение меры владения родным языком словарным запасом, грамматической точностью и культурой словоупотребления. Но вот пример, до боли знакомый многим. Я - инженер. По роду своей деятельности я обязан иметь представление о содержании и научном уровне разработок выполняющихся за пределами моего института. И уже поэтому я могу утверждать, что отдел, который я имею честь возглавлять, ничем не хуже аналогичных служб других НИИ, а также многих лабораторий западных исследовательских центров. Словом, мои коллеги - это специалисты, которые вполне способны на равных состязаться со многими из тех, кто знает наше ремесло. Но вот парадокс: выполнить сложный расчет, составляющий самую сердцевину какой-нибудь пионерской разработки, для из них стоит куда меньшего труда, чем составить пояснительную записку к нему. Написание непритязательного текста зачастую требует куда большего времени и сил, чем собственно инженерная работа. В пору экзаменационных сессий всем нам приходилось слышать, что неумение грамотно изложить существо предмета свидетельствует о недостаточном знании. В какой-то степени это действительно так. Но ведь в ученичестве вместе с предметом усваиваются нормативные способы описания чего-то известного, здесь же, как правило, речь идет о новом, а значит, и о формировании какого-то нового вербального аппарата. И потом, речь идет о специалистах, которые не имея и десятой доли технических средств, предоставленных в распоряжение их западных коллег, способны добиваться вполне сопоставимых и конкурентоспособных результатов. Так что об отсутствии должной квалификации говорить не приходится. Слабое владение языком?.. Да, пожалуй. Но в этом предположении нет и тени осуждения или какой бы то ни было назидательности. Думается, другой пример рассеет любые подозрения в этом. Так, что может быть более знакомо, чем облик любимого человека? Но попробуем дать его точное вербальное описание, позволяющее любому другому мгновенно различить его в толпе одинаково одетых людей... и мы быстро обнаружим, что умение строить грамматически безупречные фразы и стилистически выдержанные периоды - это еще не владение речью. Иначе говоря, любые фиоритуры какого-нибудь "бельскрипто" сами по себе ничуть не лучше бесхитростных конструкций незабвенной Людоедки-Эллочки. Но и в том профессионале, что в совершенстве постиг искусство составления словесного портрета, мы чаще всего не обнаружим носителя подлинной речевой культуры... Да, полное овладение предметом предполагает овладение техникой его описания. Но (Козьма Прутков уподобил специалиста флюсу, а Карл Маркс и вообще обозвал его профессиональным кретином) большей частью мы научаемся членораздельно говорить лишь о том, что составляет суть нашего ремесла. Но ведь дар речи - это способность рисовать точный вербальный портрет любого предмета. Чтобы еще более подчеркнуть существо того, о чем идет речь, обратимся к другому. Известно, что средствами графики можно передать не только точные пропорции предмета, но даже его фактуру. А значит, все то, что фиксирует человеческий глаз, способно быть воспроизведено на бумаге. При этом считается, что умению рисовать можно научить каждого. Однако способность передать простое сходство сегодня воспринимается нами едва ли не как знак какой-то высшей одаренности. Между тем, ремесло рисовальщика на протяжении многих столетий было чем-то столь же обычным и распространенным, сколь еще совсем недавно - ремесло чертежника или машинистки. Любая экспедиция, любой военный штаб, гобеленная мастерская или типография в обязательном порядке включали в свой штат специалистов-ремесленников, способных фотографически точно фиксировать в карандаше все то, что подлежит запоминанию. Но вот сегодня, с изобретением технических средств фиксации видимого, эта способность, как кажется, утрачивается нами, и человек, способный к передаче простого сходства, немедленно причисляется нами к лику художников. Язык - это образование еще более гибкое и развитое, чем графика. Но владеем мы им в сущности столь же неуклюже, сколь и карандашом. А ведь способность грамотно выстраивать слова в какие-то осмысленные предложения - это не более чем умение правильно держать карандаш. Но как действительная власть над последним состоит в безукоризненно точном воспроизведении предмета, так и подлинная власть над словом - это умение сделать достоянием другого без исключения все, что рождается в нашем сознании. Нет, здесь я говорю совсем не об искусстве. Искусство начинается только там, где сквозь протокольно точное изображение предмета начинает светиться его душа или душа самого художника. Впрочем, художнику (и только ему одному) позволено поступаться даже точностью. Но способность сквозь плотную завесь фактуры видеть и живописать самую душу доступна лишь избранным; простая же фиксация точных пропорций внешнего предмета не выходит за рамки ремесленничества. Но и здесь, как кажется, большинство из нас не в состоянии подняться выше начинающего подмастерья; и это при том, что даже понятие шедевра берет свое начало именно в этом, ремесленническом мире, а вовсе не в сфере искусства. Но если все это и в самом деле так, то откуда тогда берется то, что наполняет нас гордостью за нашу собственную принадлежность к человеческому роду? Неужто и в самом деле все это создано какими-то редкими гениями и героями, не имеющими ничего общего с нами, растворяющимися в сплошном неразличимом человеческом повидле? Да ведь если так, то, получается, гордиться нам абсолютно нечем: ведь уже сама исключительность гениев и героев заставляет усомниться в их принадлежности к нашему жалкому племени бесталанных. Иначе говоря, есть мы - ущербные - а есть и существа какой-то иной - высшей - природы, которые и создали все ценности этого мира. Словом, все мы - не более чем пыль под ногами великих, и лишь в лучшем случае - благодатный гумус, на котором все они только и могут произрастать. Или все же мы - каждый из нас! - прикосновенны к созданию всего того, что способно пережить века, а значит, и все мы - каждый из нас! - не столь уж бесталанны и никчемны. Причем я имею в виду прямую прикосновенность к свершениям, иначе говоря, непосредственное участие в созидании всего несмертного, а вовсе не то обстоятельство, что мы создаем лишь какие-то там абстрактные и неведомые условия, что позволяют вечным обитателям творческого Олимпа, не думая о плоти воспарять над низменностью вещественного. Разумеется, второе куда предпочтительней первого. И, к счастью, действительность, как кажется, позволяет надеяться, что это второе куда более обосновано. Вернемся к тому, о чем уже шла речь. Да, особенности языка таковы, что уже сами по себе не позволяют нам в точности сформулировать именно то, что занимает наше сознание. Да, в большинстве своем и мы сами не так хорошо владеем им, чтобы сделать самих себя до конца понятными другому. Добавим сюда и все различия в опыте, культуре, роде занятий, которые существуют между нами и которые еще более затрудняют самую возможность человеческого общения. А это значит что и восприятие всего того, что мы вкладываем в свои слова, не может быть уподоблено получению денежного перевода на исправно работающей почте. Это там отправляемая и получаемая суммы должны сходиться (и сходятся) до последней копейки - здесь же, как следует из всего сказанного выше, они могут расходиться на какую угодно величину. Но вспомним и другое. Мы уже могли видеть, что восприятие любой информации может быть обеспечено только в процессе самостоятельного ее воссоздания. Пассивное созерцание полностью исключает любую возможность информационного обмена. Еще на стадии формирования предзнаковых (ритуальных) форм коммуникации это было обусловлено тем, что любое идеальное начало должно обрести какую-то материальную форму уже хотя бы для того, чтобы быть в состоянии заявить о своем существовании. Таким образом, любой информационный обмен - это всегда творчество. Оно и только оно лежит в основе самой возможности нашего общения. Строго говоря, в утверждении того, что человек - это существо творческое и что именно творчество является, вероятно, самым глубоким нашим отличием от животных, нет ничего нового. Но если уж мы принимаем такое положение, то нужно согласиться и с другим. Не просто абстрактная способность к творчеству должна быть заложена в каждом из нас - живое творчество обязано быть глубинной основной повседневной жизни каждого, больше того, творчество должно носить принудительный характер. Здесь нет преувеличения: когда мы говорим о каких-то закономерностях или движущих силах человеческой истории, мы должны объяснить себе, почему иначе не может быть, ибо в противном случае вообще непонятно, что заставляет нас пускаться в длящуюся тысячелетия гонку за чем-то новым. Нам говорят, что в основе всего и вся лежит обыкновенная материальная нужда. Но ведь сам по себе хронический дефицит всего необходимого не в состоянии объяснить вообще ничего. Ведь обделенное разумом животное должно находиться в еще более тяжелом положении, чем человек, и следовательно, должно было бы испытывать куда больший позыв к изменению стереотипов своего бытия. И если бы материальная нужда могла лежать в основе прогресса, то венцом творения еще задолго до человека должно было бы стать какое-нибудь одноклеточное. Однако этого нет: ничто не заставляет животное ни изобретать какие-то орудия, ни слагать стихи, ни тем более задумываться над тайной посмертной жизни. Все ограничивается лишь простым регулированием численности популяций. Почему же в таком случае ненасытен человек, который благодаря дару сознания получает огромное преимущество перед любым самым совершенным созданием природы? Нет, не материальная нужда гонит его. Впрочем, и сама нужда, скорее всего, является поздним продуктом социологического мифотворчества, чем действительностью: ведь в природе устроено так, что стабилизация вида наступает только при полном равновесии его потребностей со всем тем, что может предоставить ему окружающая среда. Лишь граничащие с катастрофой изменения природных условий в состоянии нарушить сложившийся баланс и стимулировать процесс видообразования. Многие же виды существуют на Земле рядом с человеком (и его предками) вот уже миллионы лет. Но если полностью обеспечить себя в состоянии даже менее совершенное, то почему же вдруг венец творения должен находиться в постоянном дисбалансе с природой? Ведь - в отличие от приносимого волхвами - дары богов должны иметь не только символическое значение, и не может быть, чтобы, как запретное яблоко вместо добра и зла обнаружило перед человеком всего лишь его наготу, дарованное ему сознание способно только на то, чтобы сделать явственным лишь вечную его обделенность в чем-то. Нет, непрестанная погоня за чем-то новым, как кажется, может быть объяснена только тем фактом, что не прерываемое ни на единое мгновение творчество оказывается единственно возможным способом существования нашего сознания, является столь же принудительным для нас, сколь и дыхание. Мы уже видели выше, что даже ритуальная, то есть предшествующая собственно знаковым формам общения, коммуникация решительно немыслима без творчества. Единственным залогом взаимопонимания может служить только самостоятельное воссоздание всего того, что выступает предметом любого информационного обмена. Но одно - самостоятельно воспроизвести какое-то явственно обозначаемое действие, совсем другое - воссоздать по существу из порождаемого кем-то информационного хаоса нечто содержательное и законченное. Именно так - хаоса, ибо, как уже говорилось, полная аура слова (или, говоря шире, любого знака вообще) на самом деле может скрывать в себе все что угодно, вплоть до прямого опровержения каких-то фиксированных конвенциональных его значений. Поэтому полнота и точность восприятия всего транслируемого нам смысла обеспечивается отнюдь не автоматически. Словом, переход от ритуальной коммуникации к речевому общению нисколько не облегчает взаимопонимание людей. Никакой информационный обмен между людьми не может быть осуществлен в процессе простого пассивного созерцания происходящего вне их - это всегда напряженная работа, требующая определенных затрат от обеих сторон. И уж тем более справедливым это становится там, где общение начинает осуществляться на основе знака. Ведь, кроме всего прочего, знаковая коммуникация - это уже совершенно иной уровень абстракций, фигурирующих в процессе информационного взаимодействия, и собственное несовершенство языка вместе с нашей неспособностью его средствами абсолютно точно воспроизвести какой бы то ни было предмет лишь усугубляют необходимость постоянной работы духа, связанной с самостоятельным воссозданием всего фиксируемого нами. Но жирно подчеркнем последнее: и несовершенство языка и наша собственная нерадивость в его освоении лишь усугубляют строгую необходимость именно такой организации сознания, но отнюдь не объясняют ее. Само же объяснение лежит куда как глубже. Повторю еще одну существенно важную для понимания всего того, о чем говорится здесь, деталь. Облачение идеального в осязаемую плоть знака происходит не только там, где взаимодействуют две стороны, два автономных сознания, но и в течение всех двадцати четырех часов в сутки в каждом из нас. Человек не мыслит словами (в противном случае почему бы не предположить, что мыслить можно и простыми комбинациями каких-то артикуляционных фигур); слово, или любой знак вообще - это лишь вспомогательное средство воплощения образа, чувства, идеи. Но вместе с тем абсолютно неправильным было бы утверждать и полную независимость вещественной формы знака от его значения. Именно поэтому та работа нашей души, которая связана с поиском адекватного выражения рождаемых в нас идей, чувств, образов, есть в то же время и постоянное порождение какого-то нового их содержания. Иначе говоря, уже сам поиск нужного слова, взгляда, жеста, позы есть в то же самое время и привнесение какого-то нового оттенка в воплощаемую ими мысль, благодаря чему последняя требует уже каких-то новых средств своего выражения. И этот процесс не может иметь завершения. Таинственная связь (но и бездонная пропасть!) между идеальным и материальным - вот что в конечном счете лежит в основе любого творчества. Именно в ней его первопричина. Можно по-разному глядеть на одни и те же вещи. Так, можно видеть в духе и материи соотношение абсолютно противоположных и непроницаемых друг для друга начал. Осколок смальты существует сам по себе, и допустимо полагать, что он остается совершенно безразличным к палитре того панно, в единую структуру которого включается. Больше того, предположение, что что-то должно меняться в нем с использованием его в составе какой-то иной мозаики, выглядит почти абсурдным. Но здесь, как кажется, все ясно: есть бездушное стекло, и есть вне его творящий гармонию замысел мастера. Можно ли представить, чтобы мертвое это стекло было в состоянии само складываться в нечто осмысленное? Как любое биологическое тело, человек состоит из клеток, клетки - из молекул, молекулы - из атомов и так далее и так далее. И уходящая в эту бесконечность тонкая структура человеческой плоти, подобно разноцветной смальте, в свою очередь имеет право рассматриваться как что-то трансцендентное всему содержанию, которое переполняет нашу душу. Но ведь можно видеть в таинственных этих стихиях и две разные стороны чего-то одного... Я пишу служебные записки, выпрашивая у руководства оргтехнику для своей лаборатории, и сложными инженерными расчетами определяю основные параметры тарифных систем для многотысячных коллективов огромных предприятий, я делаю замечания своим сотрудникам и сам хожу на ковер к своему шефу, я веду переговоры с руководством известных не только России заводов и шахт и безбожно ругаюсь со службами, обязанными обеспечивать мою работу, я пью водку и плачусь на жизнь своим друзьям, я слагаю стихи и разговариваю со своей кошкой... - в самом ли деле во всех этих случаях все элементы, из которых в конечном счете складываются мои соматические ткани остаются совершенно безучастными и абсолютно безразличными к тому, что, собственно, и составляет сиюминутное содержание моей жизни? Ведь здесь уже нет никакого противостояния замысла и используемого каким-то чуждым мне художником материала - все это от начала до конца делаю я сам. Иными словами, сама смальта животворит то, что на годы и годы остается в моей памяти. Давно уже ставшими классикой опыты доказали, что ткани живых тел способны отвечать не только физико-химическим воздействиям, но и изменению духовной атмосферы, которая складывается вокруг них. Бог весть, что именно фиксируется всплесками полиграфа или ореолами кирлиановских фотографий. Но известно одно: любое работающее тело обязано что-то излучать. Поэтому когда речь идет об одном и том же теле, то постоянно меняющийся характер излучения может свидетельствовать только о постоянном изменении содержания выполняемой им работы. И если реакция соматических тканей на тонкие нюансы эмоционального состояния человека способна отчетливо регистрироваться прибором, то тем самым регистрируется факт того, что каждое движение нашей души сопровождается изменением характеристик каких-то глубинных, вполне материальных, процессов, протекающих на всех уровнях организации живой материи - клеточном, субклеточном, молекулярном и так далее. Правда, это утверждение влечет за собой уже близкий к абсурду вывод о том, что не только органические молекулы, но даже атомы любого вещества входя в состав соматических тканей мыслящего субъекта, должны обретать какие-то новые свойства, отличающие их от таких же элементов, но формирующих структуру лишенной души материи. Но, если уж на то пошло, то почему бы и нет?

Подведем итоги.

Первое.

Если достаточно жесткая связь между содержанием духовной деятельности человека и характером той обеспечивающей ее работы, которая выполняется живой материей на всех уровнях своей организации, действительно существует, то она в принципе не может быть односторонней. Иначе говоря, не только определенность содержания каких-то идей, (чувств, образов) должна на всех этажах строения живого тела формировать тонкую структуру деятельности, в которой им надлежит материализоваться, но и сама структура движения всех тканей нашего организма обязана накладывать свой отпечаток на содержание любого откровения духа. Перефразируя известное всем положение, можно сказать, что форма сиюминутного бытия определяет сиюминутное содержание сознания в той же мере, в какой само сознание в каждый данный момент определяет формулу нашего материального существования. Хотелось бы только предостеречь. Состав образа, чувства, идеи и тонкая структура сопровождающего их движения соматических тканей - это далеко не одно и то же. Между ними - бездна, между ними - тайна. Как одно превращается в другое, неизвестно. Здесь что-то вроде соотношения "входа" и "выхода", но вот что творится внутри самого "черного ящика" - человеку еще придется разгадывать. Но все это должно было бы означать, что достижение абсолютного духовного консонанса, полное взаимопроникновение в сокровенный мир идеального вообще невозможно. Ведь в этом случае препятствием и формированию одинакового способа описания, и одинаковому пониманию вербальных (знаковых) портретов одних и тех вещей будет служить уже не только несовершенство языка и наше неумение владеть им, но и уникальность собственной природы каждого из нас. Одни только половозрастные отличия способны взгромоздить между нами что-то вроде китайской стены. Но уникальность каждого не сводится только к ним, поэтому неодолимым препятствием взаимопониманию способны встать - как бы это ни казалось смешным - и отличия в росте, и разная комплекция, и даже разный цвет волос... Таким образом, уже самим строем нашей природы мы были бы навсегда обречены на непонимание друг друга. Нас не могло бы спасти даже какое-нибудь споровое размножение или тотальное клонирование, потому что и при генетическом тождестве материальные отличия, как например, обусловленный региональными особенностями питания химизм соматических тканей, оставались бы и здесь. Но ведь кроме материальных начал остаются еще и такие неосязаемости, как индивидуализированная культура, жизненный опыт и так далее, и так далее... И только ни на мгновение не прерываемый труд, связанный с самостоятельным воссозданием каждым всего того, что открывается другим, дает нам возможность говорить и в самом деле на одном языке со всеми. В конечном счете ничто иное, как этот вечный труд "...напряженной, как арфа, души" каждого из нас и образует собой действительный фундамент всей человеческой культуры. Только благодаря ему оказывается возможным возведение всего, что составляет законную гордость нашего царственного племени. Без какого бы то ни было исключения все, созданное человеком, покоится именно на нем, и никакие герои-одиночки никогда не сумели бы вывести человечество из состояния дикости. Да, это так: когда короли начинают строить, у возчиков действительно прибавляется работы. Но вместе с этой старой мудростью нужно помнить и другое: строят короли отнюдь не на пустом месте, но преобразуют города, созданные трудом других, да и возводят свое они совсем не из ничего, но именно из тех кирпичей, что всю жизнь обжигали и их великие предшественники и их подданные. Ни один гений никогда не создаст ничего, если он будет лишен возможности использовать все созданное другими. Поэтому и сам феномен гениальности, в свою очередь, существует только благодаря вечному творчеству всех. А впрочем, не исключено, что и вправду гениальность - это просто функция времени, и никакой герой никогда не смог бы заявить о себе, родись он среди людей, еще не подготовивших фундамента для каких-то перемен. Говорят, черные дыры - это та область пространства, в которой зарождается материя. Таким образом, именно уникальность нашей природы, помноженная как на несовершенство средств нашего общения, так и на нашу неспособность овладеть ими в полной мере, и образует собой ту "черную дыру", из которой чудом всеобщего человеческого творчества вдруг появляется все. Второе. Основным законом этого вечного духовного труда, на который обречен каждый из нас, является то, что через тысячелетия прозвучит, наконец, в Нагорной проповеди Христа. И, может быть, в самом деле в осознании его непреступаемым императивом человеческой совести можно видеть преодоление некоторого эволюционного рубежа всей развивающейся Вселенной. Рубежа, равновеликого зарождению жизни или становлению разума... Разумеется, это положение не может рассматриваться как не подлежащий сомнению абсолют. Поэтому здесь необходимо уточнить следующее. Все законы этого мира можно условно разделить на два рода: динамические и статистические. Первым подчиняются все явления (то есть каждое явление в отдельности), на которые распространяется их действие. Таков, например, закон всемирного тяготения: ничто материальное не может нарушить его. Вторым подчиняется только весь класс явлений в целом, однако любое из них в отдельности в силу тех или иных причин может до некоторой степени ему противоречить. Так, например, на все времена общим законом является то, что родители должны уходить из жизни раньше своих детей; однако ясно, что никто не может поручиться за его незыблемость в каждой конкретной семье. Законы, лежащие в основе развития человеческого общества, как правило, носят именно статистический характер. Статистический характер носит и тот - нравственный - закон, о котором говорится здесь. Поэтому любое действие любого отдельно взятого индивида (или каких-то социальных групп) может сколь угодно существенно противоречить ему. И все же это нисколько не мешает ему быть имманентным законом творчества, которому безоговорочно подчиняется деятельность всех сквозящих через тысячелетия поколений.

5. Одухотворение чувства

Итак, посредством знака ни одно откровение духа никогда не будет передано с абсолютной точностью. Содержание знака может быть только самостоятельно воссоздано кем-то другим, а значит, всякий раз оно будет подвергаться какой-то - зачастую весьма значительной - деформации. Поэтому, образно говоря, любой информационный обмен легко может быть уподоблен старой игре в "испорченный телефон". Впрочем, это обстоятельство имеет не только негативные следствия. Ведь именно благодаря принципиальной невозможности обеспечить абсолютное тождество на обоих полюсах обмена с каждым разом содержание знака - пусть и в микроскопических дозах - обогащается какими-то новыми оттенками смысла, по-иному раскрывающими исходную его структуру; и чем интенсивней оказывается его обращение и чем шире становится сфера последнего, тем более высокой и радужной короной украшается бесхитростная твердь его первозданного ядра. Впрочем, по мере роста интенсивности информационного оборота все уплотняющиеся слои непрестанно пульсирующей знаковой короны постепенно сливаются с его смысловым центром. И со временем полным содержанием практически любого знака оказываются уже не только неуловимые контуры исходной смысловой тверди, но и все то, что ее окружает. Больше того, в конечном счете и само ядро становится значимым лишь благодаря переменчивой своей короне; без нее все выразимое им со временем превращается в обыкновенную банальность, и во многом именно она начинает формировать собой культуру и самую душу народа. Но все это касается не только опосредующего наше общение начала, но и самих субъектов обмена. Ведь чем шире круг общения индивида, тем большее от постепенно формирующегося смыслового ореола знака становится и его собственным достоянием. Да и само это достояние не остается при всех обстоятельствах тождественным себе, ибо любое новообретение духа каждый раз бросает какой-то неожиданный незнакомый свет на все то, что годами формировало душу каждого из нас. В свою очередь, чем шире круг общения и социальный опыт человека, и чем богаче содержание всего уже усвоенного им, тем большее он сам может передать кому-то другому. Таким образом, таинственный процесс вечного творческого созидания мира нашей культуры (если, разумеется, видеть в ней только то, что запечатлевается в знаке) складывается из двух основных составляющих. Одна из них - та, что была очерчена выше. Ее сущность состоит в том, что каждый индивид в каждом акте информационного обмена вынужден самостоятельно воссоздавать все то, что является его предметом. Вторая заключается в том, что в результате многократного повторения этого процесса полное содержание любого знака оказывается намного богаче любого, даже самого широкого контекста конечного информационного процесса. (И, к слову, не в последнюю очередь именно это обстоятельство обусловливает возможность восхождения любого индивида к самым вершинам человеческого духа, не будь его, все в этом мире было бы иначе, ибо никто из нас так никогда и не смог бы возвыситься над обыденностью.) Так что и в самом деле при всей своей парадоксальности невозможность обеспечения абсолютной аутентичности смысла на обоих полюсах знакового обмена имеет скорее позитивное, нежели негативное следствие. Да, может быть, и в самом деле та доля взаимного непонимания, на которую обречены все мы самим строем и нашей природы и нашего языка, способна стать причиной каких-то неудобств, если не более того. Но попробуем представить себе такое положение вещей, при котором впервые порождаемые кем-то образы, чувства, идеи всегда передаются без каких бы то ни было искажений, с абсолютной точностью. Способно ли таким образом организованное знаковое общение людей пойти на пользу человеку? Едва ли. Ведь можно утверждать, что в этом случае ни одна из составляющих тотального творческого процесса, формирующего мир человеческой культуры, не сможет реализоваться. Не исключено, конечно, что и в этом случае развитие и человеческого духа, и общества будет-таки иметь место. Но темпы этого развития, скорее всего, должны быть на несколько порядков ниже, тех, которые имели место в реально истекшей истории. Поэтому при такой системе коммуникации человечество, вероятно, еще долгое время не знало бы ни понятия истории, ни понятия культуры. Словом, и через сорок тысячелетий после завершения антропогенетического процесса и становления нового вида Homo Sapiens человек в сущности мало бы чем отличался от обезьяны. Правда, можно предположить и то, что в этом случае действовали бы какие-то иные механизмы духовного восхождения. Но тогда, скорее всего, вся наша культура имела бы совершенно иной облик...

Но задумаемся и над другим. Знаковый обмен просто немыслим вне эмоциональной жизни человека. Эмоции - положительные ли, отрицательные, любые - сопровождают без исключения все проявления нашей жизнедеятельности, и вероятно не будет ошибкой сказать, что ничего эмоционально нейтрального для нас вообще не существует; вопрос лишь в силе проявления наших чувств. Впрочем, это касается не одного только человека: в принципе, даже самое незначительное воздействие внешней среды в состоянии повлиять на эмоциональное состояние наверное любого живого существа. Проще говоря, и у животного возникающий откуда-то образ сосиски вызывает не только рефлекторное слюноотделение, а образ палки - не только столь же бессознательное желание убежать. Впрочем, здесь нужно кое-что уточнить. Одной из характеристик человеческого сознания является то обстоятельство, что строй психических образов, проносящихся в голове (голове?), может быть абсолютно независим от той лавины воздействий, которую окружающая среда обрушивает на органы наших чувств. Иными словами, можно говорить о существовании двух совершенно самостоятельных потоков сменяющих друг друга образов, один из которых отображает вполне реальную действительность, другой - предмет какой-то абстрактной сиюминутной нашей заботы нашего сознания. И человек постоянно пребывает как бы в двух не связанных между собой мирах: в мире объективной реальности и в мире "виртуальном". Больше того, один из них может едва ли не полностью затмеваться другим. Что же касается эмоциональной сферы, то она в гораздо большей мере связана именно с турбулентностями "виртуальной реальности", а не с параллельным потоком реальных физических событий, замыкающихся на все наши рецепторы. Словом, эмоциональное состояние человека если и связано с его физическим состоянием, то отнюдь не жесткой однозначной зависимостью. (Впрочем, никоим образом это нельзя понимать как абсолютное отсутствие такой связи. Напротив, чем менее развита духовность человека, тем в большей мере его эмоциональный настрой детерминирован именно физическим состоянием.) Но это у человека, а человек, как известно, отличается от животного. Впрочем, и у животного, как кажется, такой жесткой зависимости нет. Вероятно, только у самых примитивных организмов эмоциональная сфера существует как первая производная от сиюминутного потока формируемых его психикой образов реальной действительности. Но чем выше организация живой материи, тем независимей от него становится эта таинственная сфера, и на самом верху биологической систематики она может даже вступать в определенный диссонанс с образом объективной реальности. Поэтому даже у животного нет жесткой и однозначной детерминации, когда содержание интегрального потока внешних воздействий, формирующих его физическое состояние, предопределяет настрой его психики. Все это верно лишь отчасти, лишь в отношении каких-то ключевых начал, обрамляющих его действительность,- начал, подобных все той же сосиске или палке. И чем выше организация, тем менее жесткой становится связь между ними даже там, где еще нет и речи о сознании. Но независимо от степени детерминации эта связь все-таки наличествует, и, вероятно, ни один психический образ, возникающий в процессе физического взаимодействия со средой, не свободен от каких-то сопутствующих движений психики даже у животного. Правда, переживание переживанию рознь, и то, что чувствует даже высоко организованное существо, совершенно несопоставимо с тем, что творится в душе человека. Пусть в поведении животного очень многое напоминает нам нас же самих, и часто мы склонны приписывать ему те же мотивы, которые движут нами. Но (даже в этой склонности к всеобщей антропоморфизации) кому из нас придет в голову, что в состязании за более высокое место в стадной иерархии животное переживает то же, что двигало шекспировских героев в их смертельной борьбе за английскую корону, что в испытываемом им слепом влечении к самке пульсирует метр каких-то затмевающих бессмертные сонеты стихов, что внезапно оказавшееся на пути хищника существо способно увидеть в себе все то же, что приковало к месту героев Фермопильского ущелья, что пережили обреченные Бабьего Яра, что в жертвенном порыве бросало на вражеские авианосцы священный ветер страны восходящего солнца?.. Да, действительно: даже у животного нельзя сводить все к одной только игре каких-то вульгарных гормонов или напору бездушного адреналина. И все же не только разум отделяет человека от него - неодолимая пропасть лежит между нами также и здесь, в эмоциональной сфере. Важно понять и другое: в сущности эта же самая пропасть лежит между нами и человеком каменного века. В отличие от выводов гуманитарных дисциплин все основные выводы эволюционной теории являются количественно измеримыми и поддающимися той или иной форме верификации. Конфигурация ли зубов, конечностей, объем ли головного мозга, или какие-то другие параметры - все это позволяет безошибочно относить анализируемый вид к той или иной ступени единой шкалы биологической систематики, что пронизывает все сущее от вируса до человека. Справедливо и обратное: принадлежность любого биологического вида к более высокой ступени этой шкалы почти всегда можно доказать, опираясь на какие-то измерения. Но, странным образом, это - долженствующее быть незыблемым - правило перестает действовать там, где пролегает рубеж, отделяющий человека от животного. Все поддающиеся инструментальной регистрации критерии эволюционного движения свидетельствуют, что процесс накопления структурных изменений полностью остановился еще с формированием кроманьонца несколько десятков тысяч лет тому назад. В биологическом смысле человек конца ХХ века абсолютно неотличим от далекого его предшественника, только что порвавшего со своим животным прошлым, и никакие измерения не в состоянии доказать факт его развития. Так что же: нет и самого развития? Но если в частности и та пропасть, что обнаруживается в эмоциональной сфере, составляет одно из фундаментальных отличий между нами, то не ее ли преодоление образует собой одно из основных измерений отнюдь не застывшего с завершением антропогенезиса, но, напротив, все еще длящегося и набирающего силу единого процесса развития живой материи? Выше уже упоминалось о том, что во многом именно формирование нашей души составляет собой основное содержание всей человеческой истории. Если это и в самом деле так, то многое, спасая всеобщее правило, встает на свои места и здесь. И пусть гуманитарные ценности не поддаются прямому инструментальному измерению, тонкий метафизический аналог всех тех количественных отличий, которые только и могут быть положены в основу любого строгого вывода, может быть условно обозначен и здесь. Поэтому - до некоторой степени утрируя сказанное - можно заключить о том, что и число каких-то новых предикатов нашей души, и степень их развития могут быть положены в основу поддающихся регистрации и количественной оценке в сущности не менее объективных критериев нового этапа единой эволюции живого. Иначе говоря, факт развития может быть доказан также и в отношении человека. Я упомянул о том, что ключ к пониманию основного отличия между нами и всеми теми, кто занимает низлежащие ступени общей биологической систематики, может лежать в нашей способности формировать параллельный, то есть не связанный с окружающей действительностью, "виртуальный" поток психических образов. Во многом становление именно этой способности выводит обезьяну "в люди", во многом именно она делает из человека существо, способное не только бездушно калькулировать какие-то формальные выводы, но и чувствовать. И даже больше того, существо, одаренное "благодатью" сочувствия. Между тем, способность к формированию этого параллельного потока, в котором растворяется сознание человека, развивается именно в процессе становления знаковых форм общения. Выше говорилось о том, что в самом начале связь между скрытым значением знака и той материальной формой, которую он всякий раз вынужден принимать, была куда более жесткой, чем это может показаться сейчас. Ведь любая информация первоначально могла быть закодирована лишь в виде определенным образом структурированного движения собственного тела субъекта. При этом важно вновь подчеркнуть: в конечном счете всего тела, включая и субклеточный уровень его организации. Но со временем развернутая структура этого движения перетекает на какой-то скрытый от внешнего взгляда уровень биологической активности, и от исходного образования остается один только жест, то есть начало, в котором внешним наблюдателем со стороны фиксируется движение лишь отдельных его органов или функциональных систем. (Вероятно, не было бы большой ошибкой с этих позиций охарактеризовать как жест и движение артикуляционного аппарата человека. Ведь если отвлечься от того, что обычно сопровождает слово, производимые нами звуки - это в сущности все, что выплескивается на доступный внешнему наблюдателю слой двигательной активности человека. Для восприятия остального, по-прежнему пронизывающего все уровни организации живой материи вплоть до субклеточного и молекулярного, требуется уже нечто экстрасенсорное.) Но как бы то ни было, извне фиксируемая форма знака со временем утрачивает свою жесткую связь с его значением. И если еще ритуал был простой "пантомимой" кодируемого процесса, то материальная плоть собственно знака перестает быть изоморфной его значению. А ведь это и есть начало способности формировать параллельный порождаемому реальной действительностью строй психических образов. Причем строй уже не спонтанный, неподвластный собственной воле субъекта, как может быть неуправляем строй галлюцинаторных видений, но вполне регулируемый и направляемый ею. Действительно, внешняя материальная форма знака, которая сначала последовательно редуцируется до жеста, а затем и вообще восходит к невообразимым высотам каких-то сложных абстракций, уже не несет в себе указаний на его содержание. А значит,- в отличие от образа, формируемого прямым воздействием внешней среды - восприятие знака вызывает у субъекта образ какой-то иной реальности, абсолютно трансцендентной той материи, из которой соткана осязаемая плоть знака. Меж тем, мы видим, что с расширением сферы его обращения, смысловое ядро знака постепенно окутывается довольно плотной информационной оболочкой, и полным значением со временем становится уже не только первозданная смысловая твердь, но и вся та аура, что ее окружает. Повторюсь: со временем полное содержание знака оказывается намного шире контекста любого конечного информационного процесса. В сущности любой (вошедший в широкий оборот) знак является продуктом каких-то обобщений, и его содержание, наверное, вообще способно быть осознанным только совокупным разумом всего человеческого рода. Индивидуальный дух может неограниченно стремиться в эту бесконечность - исчерпать же ее он не в состоянии. Правда, это ни в коем случае не следует понимать так, будто со временем подлинное значение слова отчуждается от нас. Ведь даже в обыкновенной общебытовой речи мы можем обнаружить удивительные вещи. Так, например, даже лучшие умы не в состоянии объяснить действительный смысл таких вечных понятий, как "жизнь", "любовь", "свобода", а между тем, мы легко оперируем ими в речевом обиходе и - что самое поразительное - как правило, без большого труда понимаем друг друга. Здесь, правда, можно было бы возразить тем, что, неспециалисты филологи, мы в состоянии скользить лишь по поверхности подлинного смысла этих неисчерпаемых никаким анализом категорий. Но такое возражение не имеет ничего общего с истиной. В действительности здесь мы сталкиваемся совсем с другим - с неким подобием чисто мужского взгляда, то есть взгляда, способного и в толпе мгновенно отличить одну, но при этом ухитриться не заметить ни фасон ее одежд, ни цвет ее волос, ни вообще какие бы то ни было подробности. Слово воспринимается, а значит и формируется, нами примерно так же, как художником воспринимается и отображается действительность: опуская значимые лишь для педантов детали, мы фиксируем самую сердцевину смысла. И поколения женщин никогда не ошибались в том, что - даже косноязычное впервые приносимое им слово и в самом деле выражало собой все то, что доступно ("...profani procul ite,") Hic amoris lokus saker est") лишь поэту. Впрочем, нужно сознавать и другое: как художнику способность видеть скрытую суть вещей и характеров даруется не только небом, но и годами его собственного труда, способность различать сакральную суть слова дается нам лишь тем же вечным трудом самосозидания нашей души... Как бы то ни было за пределами дискретного живого восприятия слова всегда останется что-то невысказанное, а может быть и вообще не поддающееся никакой формализации. Живое восприятие почти всегда оказывается окутанным таинственной вуалью чего-то неопределенного или недосказанного. Но, как романтический взгляд за темной вуалью незнакомки охотно видит и "...берег очарованный, И очарованную даль", за всей этой недосказанностью каким-то внутренним взором человека различается в конечном счете полное содержания любого знака. Но мы говорим, что воспринимаемая нами материальная его форма в принципе неотделима от тех или иных переживаний. А если так, то именно эта сокрытая одеждами того прямого значения, которое раскрывается сиюминутным контекстом общения - вечная его тайна и образует собой ту неуловимую рассудочным сознанием субстанцию, что со временем начинает одухотворять все вершимое нами. Ведь с течением веков таинственным эфиром именно этой не поддающейся точному определению недосказанности и наполняется сопровождающее каждый знак чувство. Благодаря именно этому эфиру в мотивацию человеческих действий привходит нечто такое, что может вступать в прямой конфликт с его физиологией. Да и сама физиология начинает растворяться в какой-то новой, невыразимой, но властной стихии. И не размер черепной коробки, не структура таза, не конфигурация конечностей именно эта стихия, все больше и больше подчиняя себе все отправления плоти, делает, наконец, человека человеком. Таким образом, в конечном счете именно тот факт, что за пределами даже самого широкого контекста дискретного знакового обмена всегда остается что-то не поддающееся внятному определению, и обусловливает одухотворение наших эмоций, наполнение их тем бездонным содержанием, которое всегда остается за прикладным значением любого воспринимаемого слова. Иначе говоря, обусловливает становление всех предикатов нашей души. И чем шире оказывается сфера знакового обмена, тем интенсивней становится ее вечный генезис. Вот только важно понять: все это происходит отнюдь не в индивидуальном становлении, но в развитии всего человеческого рода. Тысячелетия требуются для того, чтобы одухотворить все наши чувства тем, что - тысячелетиями же - остается за контекстом любого информационного обмена. Индивидуальное же развитие лишь воспроизводит в до предела сжатой форме все то, что происходит в процессе формирования целостного рода. Так ребенок, играя, за считанные годы научается всему тому, что в масштабе рода требует нескончаемой череды поколений. Именно с этим одухотворением всех наших действий и происходит чудо преображения живого. Ведь если в начале становления человеческого общества регулирование совместного бытия могло опираться только на вечные инстинкты, благодаря которым в предвидении ответной реакции даже открытый вызов мог быть сделан только в состояние острого приступа страха, то через тысячелетия слепое чувство, сопровождающее любую реакцию, начинает отливаться в лаконическую идеологему родовой морали: "око за око, зуб за зуб". Но вот приходит время и раздается, наконец, новозаветное: "Вы слышали, что сказано: "Люби ближнего твоего и ненавидь врага твоего". А Я говорю вам: любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящим вас и молитесь за обижающих вас и гонящих вас..." Так что и в этом аспекте невозможность сведения полного содержания знака к однозначно понимаемым всеми определениям оказывается благотворной для все еще продолжающей свое развитие живой материи. (Впрочем, увы, нужно сказать и другое: в неподдающейся какой бы то ни было формализации информационной ауре наверное любого знака содержится не только то, что способно облагородить нас, поэтому в уходящем от сиюминутного восприятия кроется и все, что относится к самым темным сторонам нашей души...) Но попробуем представить себе, что любой знак обозначает собой только то, что вкладывает в него индивид, и что всякий раз из него полностью извлекается именно то, что содержится в нем. Допустимо ли и в этом случае говорить о возможности очеловечивания тех состояний духа, которые берут свое начало в эмоциональной сфере животного? Думается, нет. Если бы все наши слова, жесты, поступки, словом, все то, что может выступать - и выступает - в качестве знака, и в самом деле не содержали бы в себе ни грана сверх того, что вкладывается в них на одном полюсе обмена, если бы это содержание воспроизводилось на другом его полюсе без каких бы то ни было деформаций, ни о каком одухотворении чувств не могло бы быть и речи. Лишь наполняясь тем, что остается за пределами сиюминутного контекста общения эти чувства через долгую череду поколений перестают быть смутным и нечленораздельным тяготением к какому-то одному полюсу явлений и столь же смутным и бессознательным отторжением всего другого. ...Итак. Со становлением и развитием собственно знаковых форм общения одухотворенное чувство становится неизменным спутником любого информационного процесса. Впрочем, не спутником и даже не структурным его элементом. Ведь со временем чувство становится не чем иным, как формой инобытия абсолютно полного значения любого знака, и, как концентрированное его инобытие, оно оказывается некоторым всеобщим началом, лишь частной формой проявления которого оказывается сиюминутно значимый контекст дискретного знакового обмена. Иначе говоря, чисто информационная сторона обмена оказывается, пусть и главенствующей, но все же лишь одной из составляющих какого-то единого неоглядного целого. И уже не ситуационный контекст, не примитивная рефлекторная цепь, определенной реакцией замыкающая каждое раздражение, и даже не рассудочное предвычисление причинной перспективы - одно только оно и оказывается способным объяснить все действия человека. Таким образом, не в разуме, и уж тем более не в рассудке - в очеловеченном чувстве индивид оказывается равным роду. Именно здесь часть оказывается способной не только сравняться, но и поглотить собой целое. Ведь полное значение знака - это достояние рода как целого, ни один отдельно взятый индивид не в состоянии объять его. Чувство же в конечном счете растворяет в себе без какого бы то ни было остатка все, что может олицетворять собой тот или иной знак. А это и значит, что индивид в принципе способен растворить в себе все родовое достояние. Словом, понятие "человек" и в самом деле с полным основанием может быть применено как к человеческому роду в целом, так и к отдельному - любому - индивиду в отдельности. Поэтому лингвистический феномен, объединяющий собой две, казалось бы, совершенно несопоставимые сущности, оказывается отражением объективной связи между микрокосмом человека и макрокосмом всего человеческого рода. Меж тем, мы помним, что любой информационный обмен - будь это обмен, в котором принимают участие несколько субъектов, или процесс, непрестанно на протяжении всей жизни протекающий "внутри" каждого из нас - всегда представляет собой творческое начало. А значит, именно одухотворенное чувство в конечном счете становится той всеобщей стихией, которая движет любой творческий процесс. "Око за око и зуб за зуб" - не есть выражение какой-то природной человеческой жестокости, напротив, все здесь дышит если и не представлением о справедливости, то хотя бы порывом к ней, ее вечным поиском. Поэтому там, где законом этой стихии становится именно этот порыв, всеобщим мотивом человеческого творчества ставится его отзвук в формирующейся родовой морали. Но там, где концентрированной формой его выражения становятся откровения Нового Завета, уже не родовая мораль нравственное чувство человека оказывается всеобщим законом созидания нашего мира.

6. Раздвоение духа. Поляризация Слова

Итак, невозможность обеспечения абсолютного тождества смысла на обоих полюсах информационного обмена, свидетельствует не столько против знаковых систем, сколько в их пользу. Но, как это ни парадоксально, если бы все они обладали одними только достоинствами, никакое общение было бы попросту невозможно. Слово, как обнаруживается - это смысловая бездна; лишь совокупный разум всего человеческого рода в состоянии до конца постичь то, что она скрывает в себе. Индивидуальное сознание способно уяснить самую сердцевину смысла, но не в силах исчерпать все оттенки значений, и там, где именно нюансы смысла оказываются определяющим началом, отличия пола, возраста, опыта, наконец, физического строения способны воздвигнуть между нами непреодолимые преграды. Одного только согласия в вечном мало для практической жизни. Существование никакого общества немыслимо без повседневного бытового общения индивидов. Меж тем, бытовое общение всегда предполагает разрешение каких-то конкретных, прикладных задач. А это возможно только там, где есть единство понимания одного и того же предмета, где существует тождество значений на всех полюсах информационного обмена. Но если достоянием отдельного человека может стать только ничтожно малая часть общего содержания знака, то взаимопонимание всех вовлеченных в совместную деятельность людей оказывается достижимым только там, где смысловой его бесконечности полагаются какие-то узкие пределы. Вообще говоря, расхожее определение любого слова как раз и означает собой ограничение его смысла, положение предела его полному значению. Впрочем, здесь нужно кое что уточнить. На самом деле категория определения носит весьма двойственный и противоречивый характер. Ведь полное, то есть не требующее обращения к каким-то дополнительным источникам, определение слова - это совсем не то, что обнаруживается в привычных нам словарях. Полное определение любого слова без остатка растворит в себе всю созданную человеком культуру. В самом деле, это касается не только общих понятий, абсолютное определение которых может быть дано лишь всем содержимым всех библиотек и музеев мира. Так, например, стоит только изъять (предположим, что это возможно) одну только "Песнь песней" - и определение таких вечных материй, как жизнь, смерть, любовь станет совсем другим. Это только поверхностному взгляду может показаться, что утраченное легко воспроизводимо из каких-то других произведений: на самом деле с этим изъятием должно измениться содержание всего того, что создавалось человеком после нее, ибо очень многое создавалось именно как парафраз того образного строя, который вызывается Соломоновой "Песней". Поэтому совершенно иными должны были бы стать и сонеты Петрарки, и творения Шекспира. Но это справедливо не только по отношению к общим понятиям. Любое частное - хотя бы та "авторучка", которой я пишу эти строки, растворит в себе не меньший объем. Ведь абсолютное ее определение невозможно ни без очерка ее истории, ни без спецификации ее производства, ни, наконец, без полного определения всей сферы ее применения. Словом, лексический состав любого языка легко может быть уподоблен свежевыпавшей росе, каждая капля которой отражает собой весь мир, но каждая отражает его по-своему. Поэтому действительная семантика знака - это вовсе не фиксация какой-то частности, какого-то отдельного изолированного фрагмента бесконечного нашего мира, но специфическое отражение всего того, что существует вокруг нас, какой-то особый цвет, в который окрашивается весь мир. Так, глядя через разноцветные стекла мы по-разному видим окружающее, и все наши знаки представляют собой аналог именно таких светофильтров. Но вместе с тем существуют и расхожие определения, когда в дефиницию входит вовсе не то, что на самом деле видится сквозь оптический фильтр знака, но лишь абстрактная формула химического состава самого стекла или краткая характеристика его оптических свойств. И вот уже здесь обнаруживается противоположность между отдельно взятыми индивидами и порождаемой ими цивилизацией. Ведь если духовное развитие отдельно взятой личности предполагает неограниченное расширение смыслового объема всех усваиваемых ею понятий, то формирование цивилизации немыслимо без прямо противоположного - его сужения. Таким образом, можно было бы говорить о двух полярно ориентированных формах знакового обмена, одна из которых предполагает бесконечное погружение индивида в смысловой микрокосм знака, другая - низведение всего этого микрокосма к чему-то предельно формализованному. Но даже зафиксированное в академических словарях, ограничение бездонной тайны слова не носит обязательного для всех характера. И потом, уже простая логика показывает, что с неограниченным расширением сферы общения индивидов его эффективность может быть обеспечена только последовательным сведением всего объема едва ли не к семантическому нулю. А в самом деле, до каких пределов можно сужать полное значение знака? Первый, сам собой напрашивающийся, ответ именно так и гласит: до нуля. Но вот парадокс: можно до бесконечности ограничивать общий спектр значений любого слова, но все же так никогда и не избавиться от его многозначности. Больше того, именно в таком ограничении легче всего обнаружить, что если слово и может быть сведено к семантическому нулю, то только не в том поверхностном его смысле, который для бытового сознания всегда обозначал полное отсутствие чего бы то ни было. Здесь уместно вспомнить, что для философского ума рожденное индийской мыслью понятие нуля во все века выступало тем самым абсолютным Ничто, из которого Гегель впоследствии извлечет всю грандиозную конструкцию своей перевернувшей сознание целого поколения Науки логики. Я, правда, не представляю себе, как это свести к нулю полное значение знака. Но ведь можно изобрести совершенно бессодержательные слова... и все же обнаружить, что даже они каким-то неведомым образом наполняются глубоким таинственным значением. Так, принято считать, что смысл ставшему классикой российской словесности звукоряду, живописующему бесчинства никому неведомой "глокой куздры", придают лишь аффиксы составляющих его условных лексических единиц. Однако это не совсем так, ибо кроме законов грамматики действуют и какие-то скрытые механизмы восприятия речи. Выше уже говорилось о том, что связь между движением души и движением нашей плоти куда более жестка и тесна, чем это обычно представляется нам. Поэтому даже незначительное изменение формулы единого артикуляционного потока не может не деформировать с трудом, но все же различаемый и в этой абракадабре абрис значения. Заметим, стоит только заменить твердое "у" в глаголе "будлать", скажем, на мягкое российское "е", и смысловая окраска всего речения станет совершенно иной: несчастный "бокр" будет подвергаться уже не какому-то неодолимому силовому воздействию, но чему-то такому, угрозой чего, несмотря на всю его "штекость", можно пренебречь. Так что вопреки первоначальным ожиданиям, семантический вакуум оказывается подобием физического, то есть некоей таинственной субстанцией, способной самостоятельно порождать какой-то свой глубокий и загадочный смысл. Но этот сам собой возникающий из абсолютного Ничто смысл скорее подобен первозданному Хаосу, преображение которого в гармонию требует вмешательства Демиурга... Словом, неформализованное - а значит, никого ни к чему не обязывающее ограничение знака никаких гарантий взаимопонимания дать не может. Оно обязано стать единым для всех, и значит, обязано в том или ином виде формализоваться. Совсем не случайно все научные дисциплины стремятся создать свой собственный язык, задачей которого является обеспечение максимальной точности передачи информации, исключение как неоднозначной интерпретации ключевых понятий, так и самой возможности какой бы то ни было деформации их смысла. Но и не только наука - по существу любая форма практики, требующая точной координации действий всех вовлекаемых в нее людей, в конечном счете порождает свой профессиональный язык. Между тем, одним из основных средств строительства всех этих профессиональных языков является именно определение ключевых понятий. Может быть наиболее наглядным и выразительным примером является язык воинских команд, повинуясь которым огромные массы людей оказываются способными действовать как единый хорошо отлаженный механизм. Уже этот пример доказательно иллюстрирует наличие неоспоримых достоинств таких профессиональных языков перед лишенной всякой определенности бытовой речью.

Итак, есть два полюса знака. Один из них вмещает в себя все то, что создавалось поколениями и поколениями людей. На другом знак оказывается лишенным вообще каких бы то ни было внятных дефиниций... но всегда сопровождающее его восприятие чувство погружает нас в таинственную стихию чего-то первозданного и делает каждого из нас созидающим гармонию Демиургом. Так однажды даже перед невеждой тысячекратно слышанное, пустое и бессмысленное, слово вдруг раскрывает свою вечную тайну, и в эту минуту именно он внезапно оказывается творцом, вдруг воссоздающим в самом себе все содержание всех хранилищ человеческого духа... В сущности оба полюса оказываются одним и тем же, и оба они абсолютно недоступны конечному индивиду, ибо все то, что скрывается там, - суть разные определения Слова Бога. Это ведь только Его Слово в состоянии без остатка вместить в себя все. С некоторой долей условности один из очерченных здесь полюсов может характеризовать Его слово как результат, другой - как замысел. Вот только остается добавить следующее. Обнимающий Собой все, Он - всемогущ и всеведущ, а значит, здесь нет и не может быть не только никакого противостояния замысла и результата, но и простого отличия одного от другого. И замысел, и результат - суть одно и то же. Поэтому для Него нет вообще разных полюсов Слова, все сливается в едином. Обладающее силой прямого действия, Его речение есть в то же самое время и мгновенное порождение всей Вселенной. При этом заметим, всей Вселенной сразу, и сразу же - во всех своих определениях. Здесь нет и не может быть поэтапного, непрестанно сверяемого с замыслом, восхождения к итогу, когда сначала создается фундамент, затем каркас, и только потом происходит постепенное нарастание плоти. Шесть дней Творения воспроизводят вовсе не эту схему, но являются иносказанием поиска какой-то высшей гармонии, когда ради нее каждым новым Словом одновременно свершается тотальное переустройство всего созданного предыдущим речением мира. Слово же маленького земного человека для воплощения в материализованном итоге нуждается в опосредовании делом. Но еще перед тем оно должно обратиться в знак. Поэтому, строго говоря, именно этот отделяющий замысел от результата процесс и порождает полярность, порождает и отличие замысла от воплощенного в материале итога, и противостояние их друг другу. Но дело смертного не в состоянии объять бесконечность. А значит, и порождающее творческий импульс слово обязано быть ограниченным какой-то конкретностью. Обязано быть оконеченным какими-то пределами. И вопрос может состоять только в том, какими именно пределами должно быть ограничено слово человека. Иначе говоря, ни один из собственно полюсов недостижим для него, и все формы организации информационного обмена больших общностей людей всегда будут расположены между ними. Таким образом, на деле можно говорить лишь о степени тяготения знаковых систем к одному из них. Опять же с некоторой долей условности тяготение к тому полюсу, где слово становится бездонным вместилищем смысла, обнимаемого лишь совокупным сознанием рода, можно обозначить как взыскание чистого искусства, тяготение к другому - как стремление к предельно строгой рациональности. Понятно, что только там, где речь идет об индивидах, можно видеть "дистанцию огромного размера" между противоположно ориентированными формами общения - знаковые же системы, объединяющие большие общности людей, на этой условной шкале расположатся друг к другу куда как ближе. Но даже это, с трудом различимое индивидуальным сознанием расстояние, которое отделяет скрепляющие социум знаковые системы, может предопределить многое в их жизни. На плацу большие массы войск действуют, повинуясь командам, как единый механизм. Мне где-то доводилось читать, что японские военные летчики нисколько не уступавшие союзникам ни в личном мужестве, ни в выучке проигрывали групповые воздушные бои в частности и потому, что английский язык в гораздо большей степени, нежели японский, приспособлен для стремительного согласования совместных действий. Точная организация языка в масштабе какой-то профессиональной, социальной, этнической и т. п. группы при прочих равных способна дать ей решающее преимущество перед другими. Так, из того же военного дела известно, что хорошо организованная связь способна обеспечить преимущество даже там, где есть отставание в вооружении. В свою очередь, расстройство связи может вести к поражению и той стороны, которая обладает значительным материальным превосходством. Правда, все это - не более чем частные примеры ничего не доказывающей сиюминутности. Но ведь есть практика индивидов, есть согласованная деятельность каких-то сплоченных команд, а есть и совсем иной масштаб событий, мгновения которого складываются уже из десятилетий, а то и целых веков. Есть отдельные риторические фигуры, которые позволяют в считанные секунды обеспечить единую реакцию на знак в общем-то ограниченной группы посвященных, а есть и более фундаментальные начала - складывавшиеся тысячелетиями индивидуальные особенности этнических языков. И вот в этом измерении бытия, что заполняется историей городов и народов, как степень согласованности единой реакции на знак, так и скорость этого согласования обеспечиваются уже не только особенностями жизненного уклада, но и особенностями цементирующего этнос языка. Поэтому, ничего не значащие ни для отдельных индивидов, ни для каких-то ограниченных общностей, в масштабе столетий определенные языковые отличия вполне способны дать преимущество одному этносу перед другими. И пусть эти преимущества незаметны в цепи событий, сплетающих нить индивидуальной жизни, - в масштабах истории они могут стать решающими. Так невидимые даже опытному глазу моряка океанские течения формируют климат целых материков. Единые правила организации речи, точность, краткость, выразительность языка способны обеспечить не только однозначность понимания. Все это в целостном континууме исторического развития этноса порождает единую согласованную реакцию на знак и - что не менее важно - существенное сокращение времени этой реакции. И истории известны примеры того, как строгая организация речевого общения становилась атрибутивным элементом национального духа. Так, не в последнюю очередь именно воспитание речевой культуры, осознание требований риторики как некоторых общенормативных начал сделало Грецию тем, чем впоследствии она стала для всей Европы. Еще большую роль воспитание жесткой дисциплины слова, помноженной на чеканную стройность и строгость латыни, сыграло в становлении великого Рима. Нет, не один только меч Александра спаял военное единство греческих городов в их порыве исторического отмщения персам. Куда как более развитые народы сплотили вокруг дикой Македонии вот уже десятилетия носившиеся в воздухе эллинской культуры фигуры идеологической риторики. Нет, не одни только военные победы, но и общее организационное превосходство Рима над окрестными народами не в последнюю очередь обеспечивалось высокой степенью организации древней латыни и развитой дисциплиной слова, веками культивировавшейся его народом. Известно, что во время испытаний дух способен подчинить себе все позывы плоти. И это справедливо не только для отдельно взятого человека - точно так же дух целых народов может воспарять над материей. Концентрированное выражение этот дух находит в идеологии. Но не одна только идеология этноса - упорядочение форм знакового обмена также делает свой вклад в обеспечение высокой степени его сплоченности. А может, все обстоит и совсем по-другому: не столько идеология, сколько форма организации знакового обмена обеспечивают сублимацию этнического духа до степени единого экстатического порыва. Единство понимания всеми ключевых понятий времени, монолитность едва ли не рефлекторной реакции на одни и те же знаки: "...И меч в крови носили по стране, Как древний знак передавали. Вставали все, увидев этот меч..." обеспечивается отнюдь не имманентным их содержанием, ибо полное их содержание может вмещать в себя все что угодно, но именно его организацией, его определением, то есть положением этому содержанию какого-то единого для всех предела. В собственно же лозунгах, способных поднять целые народы, концентрируется вовсе не национальная мудрость, но куда как чаще национальная ограниченность. Культ Pax Romana, идея крестовых походов ради обретения гроба Господня, прибитые к дверям собора тезисы Лютера, клич к "экспроприации экспроприаторов" - все это лишь в умах весьма тонкого слоя интеллигенции наполнялось каким-то возвышенным и глубоким смыслом. В сознании же масс неприхотливые фигуры этой примитивной, но, может, оттого-то и зажигательной риторики всегда были исполнены предельной - доходящей едва ли не до прямой осязаемости - конкретностью. Ведь только в этом случае может достигаться автоматизм и монолитность реакции больших масс. (А пределом организации знакового обмена выступает именно слепая рефлекторность массовой реакции на слово.) И в сущности все эти ключевые знаки, как верстовыми столбами разметившие историю двух тысячелетий, ничем не отличаются от доступного даже одноклеточным: "Аристократов на фонарь!", "Бей жидов!" или: "Хлеб и Rama созданы друг для друга!". Но как бы то ни было, в масштабе этноса единство восприятия и, что еще более важно, единство ответной реакции на ключевые знаки эпохи далеко не в последнюю очередь обеспечивается именно организацией самого языка. Вглядимся в общеизвестное. На протяжении последних веков мы видим, что более динамичный и рациональный Запад диктует свою волю практически всему миру. Цивилизация, созданная европейскими народами, давно уже принимается нами за своего рода вершину, за эталон, сравнение с которым позволяет установить степень развития всех прочих. Но нет ничего ошибочней такого взгляда на вещи. Так, культуры Востока и Запада и в самом деле далеко отстоят друг от друга, но это отнюдь не отстояние племени каких-то незадавшихся "унтерменшей" от победительного рода "суперменов". Это принципиально разные культуры, и применять единую количественную шкалу для их сравнения друг с другом, какого-то их ранжирования - значит, проявлять элементарное культурологическое невежество. Зеленое не поддается количественному сравнению с глубоким, а горячее - с неправедным. Правда, сегодня, под влиянием интенсивного информационного обмена, охватившего практически всю планету, происходит нивелировка многих отличий. Но все же и сегодня многие национальные культуры столь радикально отличаются от европейского "стандарта", что даже невооруженному глазу становится очевидным недопустимость сопоставления их в рамках единой количественной шкалы, призванной ранжировать степень восхождения к некой единой для всех вершине. Что же тогда говорить об уходящих в ретроспективу веках, когда интенсивность обмена была значительно ниже? Степень отличий, пролегших между нами, можно разглядеть в отраженном свете развития письменности. Казалось бы, можно говорить о существовании некоторой единой линии эволюции от идеографического письма, способного фиксировать лишь самую сердцевину смысла, к вокализованному фонографическому, который дает возможность отразить практически любые нюансы значения. При этом легче всего представить дело так, что это занявшее более двух тысячелетий (первое вокализованное письмо появляется только в Греции) восхождение происходило самостоятельно, вне связи с развитием самой речи. Иначе говоря, представить его как процесс последовательного совершенствования форм графической передачи, последовательного приближения к абсолютной точности фиксации речи, организация которой не меняется в веках. Гораздо труднее разглядеть в этом движении прямое отражение тех метаморфоз, которые обязаны были происходить с самой речью. Это ведь только сегодня можно в отдельной фонеме разглядеть структурную единицу языка, которая подчас способна кардинально изменить самый смысл какого-нибудь речения. Вспомним хотя бы "облезьяну" Достоевского. На заре же человеческой истории отдельный звук атомарной единицей языка быть никак не мог. Принято считать, что одно из основных отличий иероглифического письма от вокализованного состоит в неспособности первого отражать тонкие нюансы значения, которые поддаются передаче лишь с помощью развитых форм грамматики. Но могла ли существовать развитая грамматика там, где еще только зачиналась иероглифика? Скорее, эволюция систем письма происходит параллельно с эволюцией самой речи и отражает собой последнюю. (Разумеется, это параллельное движение имеет довольно значительный сдвиг во времени, ни о какой синхронности развития, конечно, говорить нельзя.) Так, фразографическое письмо отражает тот ее этап, когда неделимой далее единицей смысла была именно целостная фраза, вернее сказать, целостное речение. Поэтому обиходное смыслоизъявление, какое-нибудь "Мама мыть рама", не только не нуждалось в фонетической нюансировке, но и вообще не мыслилось нюансированным. Самый строй мысли был таков, поэтому иероглифическое письмо (если, конечно, отвлечься от временного сдвига) было столь же близкой к абсолютной точности передачи смысла, сколь и сегодняшнее алфавитное письмо. Дело в том, что там, на заре истории, не только при передаче на письме, но и в том самом процессе преобразования идеального в формы материализованного движения, который, как уже говорилось, все 24 часа в сутки протекает "внутри" каждого из нас, формулируемая мысль фигурирует во всем спектре своих возможных значений. Там, где еще только зачинается письменность, слово существует как некоторая бездонная философская формула; точно так же во всем спектре своих возможных значений эта формула воспринимается и любым другим индивидом. Далекий отголосок именно такого восприятия не знающего грамматических ограничений слова, проявился в греческом учении о Логосе. Это же восприятие во многом послужило и причиной того, что, бесхитростные и незамысловатые, притчи странствующего проповедника смогли положить начало вероучению, завоевавшему чуть ли не целый мир. В противоположность иероглифике фонографическое письмо передает только одно из возможных значений - и именно то, которое разрешает какую-либо данную контекстную ситуацию. (На самом деле и здесь передается пусть и более узкий, но все же целый веер возможностей, но если несколько идеализировать положение вещей, то допустимо говорить и об одном.) Поэтому действительный смысл слова, фигурирующего в системе информационного обмена, которая еще не знает развитых форм грамматики, всегда оказывается неизмеримо шире конкретного содержания контекстной ситуации. Отсюда и сам информационный обмен это не только восприятие, но и специфическое преломление общего смысла, адаптация его к конкретике сиюминутности. В системе же, где лексика перестает быть чем-то монопольным, он (в логическом пределе) оказывается в точности равен ей. А значит, и сам обмен уже не требует какой-то дополнительной работы сознания по низведению чего-то всеобщего к уровню единичного. Конечно, можно говорить о том, что одна форма более проста и примитивна, чем другая, но все же видеть в одной из них лишь недостатки, в другой только достоинства - ошибочно, зачастую истина может состоять и в прямо противоположном. В самом деле, хороший универсал по большому счету всегда лучше узкого специалиста. Но верно и то, что в каждом данном случае он явно проигрывает первому. А между тем, преимущества того способа существования звучащего слова, который отражается в зеркале иероглифического письма, достаточно велики: ведь здесь практически любой знак воспринимается в контексте всего личного опыта индивида. Поэтому благодаря такой системе восприятия информации и сам индивид оказывается значительно более жизнестойким в обстановке катаклизмов и потрясений. Впрочем, и у этой истины есть своя оборотная сторона: в стабильных условиях он куда менее эффективен. Правда, и в иероглифической письменности нельзя видеть что-то застывшее. К тому времени, когда финикийцы изобрели свой алфавит, и она уже позволяла фиксировать не только отдельные понятия, но и слоги и даже практически все (как правило, согласные) звуки языка. Так, еще в эпоху Древнего царства в египетской письменности появляется система алфавита, служившая для обозначения 24 основных звуков. Словом, иероглифика со временем становится чем-то вроде сборной солянки, в которой нетрудно отыскать элементы практически всех ставших известными поздней науке систем письма. Но если мы говорим, что система письма - это пусть и несколько искаженное, к тому же значительно сдвинутое во времени, но все же зеркальное отражение речи, то развитие первой в свою очередь отражает эволюцию второй. А значит, потребность в точной графической фиксации индивидуальных особенностей конкретного факта не может появиться там, где нет ограничительного уточнения смысла средствами грамматики. Что стоит за этим развитием? Усложнение и совершенствование структур совместной деятельности, требующих иных форм ее согласования, а значит, и иных форм информационного обмена? Да, так. Во всяком случае именно к этому сводятся господствующие представления. Но все же заметим: строгого доказательства это утверждение не имеет. В его основании лежит предпосылка о том, что именно материальная деятельность человека является двигателем всего. Стоит убрать эту предпосылку, и вывод повиснет в воздухе. Но можно предположить и обратное: именно становление новых форм речевого общения предопределяет изменение сложившихся форм практики. (Напомню, изменение системы информационного обмена проявляется не в одной только грамматике, ибо любое изменение языка означает собой изменение ритмики движения всех структур и тканей организма вплоть до субклеточного уровня его строения.) Однако скорее всего истина в синтезе, в замкнутом логическом круге: изменение организации речевого общения влечет за собой изменение структуры материальной деятельности, в свою очередь развитие последней предъявляет какие-то новые требования к сложившейся в этносе системе коммуникации. Нет, для революционизации системы письма понадобился не только иной образ жизни (торговцы и мореходы, деловые и предприимчивые финикийцы, конечно, отличались от египтян) - нужно, было что-то более глубокое и фундаментальное. Ведь и египтян, сумевших подчинить себе ритмику разливов Нила и создать величайшее из всех чудес света, уже было трудно удивить чем-нибудь прикладным и практическим. Иная культура (и дисциплина!) слова - вот что решало все. Слово как вместилище непреходящего и бесконечного, как средоточие мироздания, как первопричина и конечная цель всего сущего порождало свой способ восприятия всего окружающего мира. Свое восприятие времени (Шпенглер пишет, что долгое Восток вообще не знает его), свой взгляд на пространство, свое видение самих себя и друг друга. Слово же, понятое как как способ регистрации чего-то единичного, - это уже совершенно иной способ не только согласования совместных действий, но и постижения внешней реальности. Иной способ существования слова, иная его культура, иная его дисциплина вот что отличило финикийцев от помешанных на вечном далеких потомков строителей пирамид. Слово, изначально воспринимаемое как точная фиксация сиюминутности, как утилитарное средство достижения какой-то частной цели, изначально же требовало совершенно иной формы своего отображения на письме... Многое перенявшие у финикийцев, греки создают в сущности непревзойденную и поныне систему письма. И если за всеми преобразованиями последнего видеть только объективные потребности материальной практики, то именно греков необходимо было бы вознести на самую вершину праксиса. Однако в действительности все обстояло иначе: в этой сфере именно деловые и предприимчивые финикийцы легко дали бы фору не обделенным склонностью к праздности и лени грекам. Так что вовсе не потребности развития материальной деятельности обусловили революционизацию письма - разные механизмы восприятия слова порождали и разный взгляд народов на мир, и разный способ их существования в этом мире. Греция - это своего рода "золотая середина", это некоторый счастливый сплав метафизичности Востока и зачатков того рационалистического прагматизма, который впоследствии составит едва ли не самую сердцевину западной культуры. Максимальная же степень тяготения к иному полюсу слова проявились в менталитете Рима. И, может быть, во многом именно благодаря жесткой дисциплине слова его видение мира становилось неким стандартом для большинства, цивилизуемых его же легионами племен. С.Аверинцев говорит, что одним из фундаментальнейших отличий, отделивших друг от друга (надолго? навсегда?) культуры Востока и Запада, явилась разная степень их приверженность к договору. Но ведь и сам договор основывается в первую очередь на единстве понимания слова, без него он вообще немыслим. Поэтому можно сказать, что положение слову какого-то общего для всех предела это и есть первая форма договора. (Правда, можно было бы утверждать и прямо противоположное, т.е. то, что формирование культуры, основанной на высокой дисциплине слова, - суть прямое следствие изначальной приверженности к договорным началам организации совместного бытия. Но это только в том случае, если допустить, что римский менталитет изначально страдал избытком философической созерцательности и дефицитом прагматизма.) Подведем итог. Несколько утрируя действительность, можно сказать, что в ходе исторического развития единое сознание единого человеческого рода как бы поляризуется, и вот на одном полюсе раздваивающегося духа только бездонная тайна полного микрокосма слова оказывается способной осветить собой конкретику единственности, на другом - лишь фиксация осязаемых подробностей конкретного факта формирует основание для индуктивного восхождения к любому обобщению. Разумеется, в чистом виде эти полярно ориентированные формы духовности существовать не могут. Тем более там, где речь идет о бытии целых народов. Повторюсь: есть лишь большая или меньшая степень тяготения разных культур к одному из этих полюсов. Но и микроскопические отличия, накапливаясь и накапливаясь в поколениях, через века способны дать вполне осязаемые преимущества одним и обусловить отставание других. Впрочем, необходимо уточнить. Ни стратегические преимущества ни отставание ни в коем случае нельзя абсолютизировать. Во-первых, потому что решительно невозможно все время выигрывать во всем, поэтому превосходство в одном обязано обернуться поражением в чем-то другом. Во-вторых, это ведь еще вопрос, в чем именно состоит сокровенный смысл бытия народов; ведь вряд ли есть такие, которые и в самом деле были бы ближе всех к Богу. Да, расплывчатость смысловых контуров слова, стремящегося поглотить все мыслимое, означает собой значительно меньшую степень взаимосплоченности тех, для кого оно является родным. Но в то же время это и более высокий уровень творческого напряжения его интегрального носителя. И наоборот. Впрочем, и здесь нельзя видеть какую-то однозначность, ибо у одного полюса единого человеческого духа мы находим склонные к самоуглублению полусонные племена мало к чему способных, но вместе с тем и равнодушных к материальному преобразованию мира философов, на другом - исполненные энергией и предприимчивостью народы, которым, как кажется, едва ли не чужды бесполезные в достижении практического результата какие-то отвлеченные метафизические искания... Впрочем, мы еще не раз увидим в истории, что судьбоносные повороты в жизни целых империй направляются не столько мечом, сколько тем строем образов и чувств, которые открываются родным словом. "Только змеи сбрасывают кожу, Чтоб душа старела и росла. Люди, мы со змеями не схожи, Мы меняем души, не тела." Не коллапс имперской воли и не напор варварских племен сгубил Рим. Слово поэта открыло ему совершенно новый мир, и теперь уже именно он - этот пленительный мир частной жизни подлежал завоеванию. Варвары же штурмовали границы империи, уже погрузившейся в совершенно иное измерение бытия. Слово же поэта пресекло тысячелетнюю инерцию "studia divina" и положило начало новой - "studia humana", умственному движению, которому предстояло преобразить всю Европу. Да и действительное пробуждение России началось не столько с петровской палки, сколько с становлением нового языка... Пусть и в меньших масштабах, но зато более контрастно, а значит, и заметно даже невооруженному взгляду, поляризация форм организации слова прослеживается в вечном противостоянии таких начал, как не допускающее никаких недоговоренностей число и "...тайна приоткрытой двери В кумирню золотого сна", иначе говоря, в противостоянии терминологии науки (да и вообще любой узкоспециализированной профессиональной деятельности) и языка искусства. Язык искусства вечен. Слово поэта, отзвучавшее тысячу лет тому назад, сегодня бередит не умершую для него душу точно так же, как и тогда. Ничто навсегда кинутое человеком в истекшей истории рода, так и не умалило его первоначального смысла. Просто когда-то произнесенным словом "Открылась бездна звезд полна, Звездам числа нет, бездне дна", и с тех самых пор ничто пережитое человеком уже не в состоянии исчерпать ее. Но каждое новое слово художника все же открывает и открывает в ней узоры каких-то новых звездных скоплений. Каждое новое откровение творца переворачивает нашу душу, согревая порождаемое словом чувство теплом неведомых ранее обертонов. Вот только все это - где-то в глубине нас самих. Материальная же поверхность материального мира не отзывается на все это даже легкой рябью. И только через столетия начинаются тектонические сдвиги. Слово же науки на глазах преобразует окружающий нас физический мир. Так не оно ли обладает большей действенностью и властью? Нет, и стерильный язык царицы наук математики, и языки любых иных цехов, были бы совершенно бесплодны, если не сказать жестче и жесточе - абсолютно импотентны, существуй они сами по себе, в каком-то знаковом вакууме. Но, к счастью, терминология любой науки, или доведенного до организационного идеала ремесла, не существует автономно, она всегда растворяется в единой стихии единого языка народа, душа которого светится именно в его искусстве. И развивается любое специализированное арго вместе с самой наукой или ремеслом только потому, что постоянно дышит воздухом именно этой стихии. Вне ее никакой формализованный язык вообще немыслим. А впрочем, и предельная формализация языка так же невозможна. Ведь даже в формальной логике началом, цементирующим безупречность любой силлогистической структуры, выступает совершенно загадочная и неопределенная субстанция, характеризуемая понятием "есть". Между тем, из черной дыры одного только этого лингвистического монстра может быть извлечено едва ли не все, что угодно. Словом, эффективность любого профессионального языка объясняется совсем не строгостью организации его категориального аппарата, но именно тем, от чего он (к счастью, абсолютно безуспешно) все время пытается избавиться, каким-то трансцендентальным влиянием на него вдохновенного слова поэта. Только оно, вернее, только нерасторжимая связь и единство этих противоположных полюсов дает живительную силу любой науке, любому ремеслу. Для того, чтобы убедиться в истинности этого, в общем-то нехитрого вывода, достаточно представить себе некоторого "Маугли", никогда не слышавшего ни колыбельных песен матери, ни бабушкиных сказок, ни звона гармошки за окном, ни бойких девичьих частушек, ни, наконец, забористого мужского мата - ничего, но вместо всего этого с самого детства погруженного в стерильную атмосферу образов и понятий, определяющих абстрактные правила какой-нибудь "игры в бисер". Словом, чудовище, так никогда и не узнавшее ничего, кроме начал этой "игры". Стоит только сделать такое дикое предположение, и мы поймем, что на деле для каждого из нас кристальная чистота и прозрачность всех этих строгих правил, как солнечный свет, слагается из всего того, что с детства довелось видеть и слышать нам. Каждый из нас все это обречен нести через всю свою жизнь и для каждого ("когда б вы знали, из какого сора...") не допускающая, казалось бы, никакой многозначности аксиоматика всегда вместит в себя все переплавленное содержание индивидуализированной именно им культуры. Поэтому, одно и то же формальное понятие в духовном достоянии кого-то другого способно быть разложенным в совершенно иной спектр, словом, обнаружить в себе далекие отзвуки каких-то иных песен, память иных картин иного мира. А значит, строго говоря, абсолютного единства понимания одного и того же нет даже в категориальном аппарате самых строгих дисциплин. Но в конечном счете именно это и делает их способными к саморазвитию, препятствует их окончательной кристаллизации. Эта истина справедлива не только в рамках частной деятельности относительно замкнутых этнических, социальных, профессиональных или каких угодно других групп, но и в масштабе всего человеческого рода. Ведь и весь человеческий род может рассматриваться как единый субъект некоторой единой метакультуры. Впрочем, даже не так, не только может, но и должен рассматриваться как единый субъект. Сакральная тайна одухотворенного бытия индивида не может быть объяснена механикой низменных законов функционирования его печени, легких, желудка... Смысл жизни целых народов не может быть раскрыт вожделением героев. Назначение единого человеческого рода не может быть исчерпано пользой победоносных племен. А значит, и пройденное за несколько последних веков лишь Западной Европой не вправе рассматриваться как некий эталон - так, перистальтика кишечника не может служить единым законом всему, из чего складывается жизнь каждого из нас. Конечно, особенности, сохраняющиеся у различных народов, можно подвергать и какому-то количественному сравнению. Но все эти особенности в принципе не могут быть объяснены одним только уровнем их "цивилизованности" или степенью преданности тем идолам ли, идеалам, которым поклоняется просвещенный Запад. Вероятно, нет ничего ошибочней того наивного лубочного представления, согласно которому, разноязычные, все мы должны идти куда-то в одном и том же "суперпостиндустриальном" направлении, вот только одни из нас идут прямой дорогой, другие - обочиной, третьи вообще петляют неизвестно где... В едином организме многое объясняется разным назначением органов - в единой, равно созидаемой всеми, метакультуре разделившие нас отличия в конечном счете могут быть объяснены только разной ролью народов в ее созидании. Сердце не может функционировать без легких, и это еще вопрос, как далеко смогли бы уйти те, кто мнит себя впереди, если бы свой путь им пришлось вершить в абсолютном одиночестве. Но нет никакого сомнения в том, что самый дух греческой культуры никогда не смог бы сформироваться без мощного мутагенного воздействия невидимой радиации менталитета, имманентного Востоку. Нет никакого сомнения в том, что без всепроникающей невидимой радиации чужих культур и Рим никогда не сумел бы покорить мир. Нет никакого сомнения и в том, что поставленная в условия жесткого духовного инбридинга Европа так никогда и не смогла бы выйти из своего Средневековья. Ведь даже европейский Ренессанс во многом был обусловлен вынужденным исходом интеллигенции из давно уже обреченной Византии. По существу крест должен быть благодарен полумесяцу за штурм Константинополя... И наконец, чем была бы Америка без эмигрантов?

7. Предмет Творения

Итак, есть два полюса слова. Ни один из них недостижим для простых смертных, но тяготение к какому-то одному из них может составить одно из фундаментальных определений не только национального духа, но и ментальности индивида. Но есть и два полюса творчества... Вот - один: "Я дух механики. Я вещества Во тьме блюду слепые равновесья, Я полюс сфер - небес и поднебесья, Я гений числ, я счетчик, я глава. Мне важны формулы, а не слова. Я всюду и нигде. Но кликни - здесь я! В сердцах машин клокочет злоба бесья. Я князь земли! Мне знаки и права! Я друг свобод. Создатель педагогик. Я - инженер, теолог, физик, логик. Я призрак истин сплавил в стройный бред. Я в соке конопли, я в зернах мака. Я тот, кто кинул шарики планет В огромную рулетку Зодиака." Ключевым содержанием человеческого бытия является деятельность. Но строго говоря, только творческая ее составляющая может быть определена как деятельность человека. Вес остальное, рано или поздно передается машине или вычислительному устройству - что по большому счету одно и то же - и, значит, машинно по самой своей сути. Но в чем цель творчества? Нас семь десятилетий воспитывали на том, что в основе всего лежат материальные потребности человека. Но нужно понять, что становление подобного мировоззрения - результат развития не одних только философских систем. Потребовалась революция в самом образе жизни, чтобы не лишенная смысла максима младогегельянцев о том, что рабочие не создают в сущности ничего, ибо акт творчества есть по самой своей природе духовный акт, акт, выходящий в сферу всеобщего, рабочий же создает единичное, чувственное, рассчитанное лишь на удовлетворение чисто материальных потребностей, стала восприниматься не только как прямое противоречие "единственно научному" и правильному, но даже как своеобразная аберрация человеческого духа. Плоды этой революции в истории русской культуры с наибольшей отчетливостью впервые были замечены в тургеневском герое. Правда, интеллигент в лучшем значении этого слова, Тургенев все же дает основание видеть в своем Базарове некое подобие самого себя, то есть человека довольно высокой культуры. Человека, чей нигилизм предстает, скорее, родом гегелевского отрицания, чем простым порождением обыкновенного духовного невежества. Собственная интеллигентность играет злую шутку с романистом, мешая ему разглядеть в своем создании нового - нравственного - Франкенштейна. А ведь Базаров фигура поистине страшная. Вдумаемся. Разночинная молодежь, потоком хлынувшая после реформ Александра II в российские университеты, осаждалась на естественнонаучных факультетах отнюдь не потому, что сословные перегородки препятствовали ей специализироваться на поприще, до недавней поры более благородном. Да и не потому, что в глазах этой молодежи все "метафизическое" обладало значительно меньшей ценностью, нежели осязаемое прикладное материальное, гармония которого строга и алгебраична. Истина далека как от вульгарного "романтизма" дурно понятой социальной обездоленности вчерашних париев, так и от демонизма прагматичности этих вдруг ставших интеллигентами кухаркиных детей, как кажется, исповедующих лишь одну религию - логику и преклоняющихся лишь перед точностью строго зафиксированного факта. История развития человеческого духа показывает, что подлинные его сокровения обнаруживаются лишь там, где совершается восхождение от однозначно интерпретируемых понятий, которые легко выстраиваются в безупречные формальнологические цепи, в мир совершенно иной логики, к иной системе мышления, где каждое понятие суть бездна. Тайна материального мира заключается отнюдь не в знании того, сколько будет два плюс два, несколько упрощая, можно сказать, что истоки истины лежат там, где начинается осмысление того, что такое "равняется" и что такое "плюс". Иными словами, своими корнями истина уходит в ту самую "метафизику", романтизация глубочайшего презрения к которой у нас начинается именно с Базарова. Можно прожить всю жизнь и так и не узнать, что настоящим гарантом истинности правильных формальнологических выводов является отнюдь не протокольная однозначность исходных посылок и безупречная строгость всех промежуточных построений, но именно эти - лишенные четких контуров бесконечно далекие от алгебраической точности неуловимые и расплывчатые метафизические сущности. Между тем, совсем иное состояние духа требуется для того, чтобы видеть в любой однозначности - простую условность, в каждой конкретности - абстракцию низшего уровня, во всякой очевидности непроницаемую бездну. Нет и не может быть линейного последовательного перехода от таких, подобных арифметическим истинам, начал в мир тонких метафизических материй. Это принципиально разные ступени развития человеческого сознания. Путем, ведущим в этот, навсегда остающийся трансцендентным для многих, мир являются только те сферы духа, где уже изначально отсутствует протокольная точность и плоскостная одномерность фиксированных явлений, сферы, где любая единичность может быть осмыслена только через всеобщее. Но музыкой этих сфер должно заполняться еще бессознательное бытие, воздухом этого мира нужно дышать с самого раннего детства. Я где-то читал, что подлинным интеллигентом становятся только в третьем поколении. Базаров - интеллигент первого... Вероятно, именно в этом и состоит его трагедия, ибо "социальная обездоленность" как раз в том и заключается, что ему не довелось дышать этим воздухом от своего рождения. Нет, нигилизм Базарова - это совсем не гегелевское отрицание, без которого немыслимо восхождение на новую ступень развития, напротив, его истоки в простой неспособности преодоления человеком духовных вершин. Если угодно, этот нигилизм - суть форма капитуляции, или, вернее, не вполне осознанный акт духовного самосохранения. Спору нет, очень талантливый человек, он сумел войти в мир, доступ в который и не снился его отцам, но, несмотря на все свои достоинства, в этом новом для него мире он был обречен навсегда остаться своего рода белой вороной, человеком второго сорта. И вновь: отнюдь не из-за "подлости" своего происхождения. Неприятие Базарова действительно неизбежно - но только потому, что духовная тайна горнего мира старой дворянской культуры, куда так внезапно для самого себя вдруг возносится вчерашний плебей, так и остается нераскрытой им. Но самое страшное заключается в том, что Базаров вообще не замечает своего поражения. Больше того: именно в поражении он видит свое торжество: уж если его(!) интеллект за пределами осязаемого не смог разглядеть того таинственного измерения, которое, казалось бы, должна была скрывать в себе старая культура, значит, там и в самом деле - пустота. Здесь срабатывает извечный инстинкт духовной самозащиты плебея. Ведь обнаружить, что подлинная тайна того начала, простыми пролегоменами чему являлся в сущности весь прослушанный им университетский курс, так и осталась совершенно не понятой им, - значит, расписаться в своей собственной второсортности. И он действительно не видит сокрытого измерения культуры. Именно это заставляет его строить какую-то свою систему ценностей, в которой уже нет места никаким "фикциям", строго рационалистическую алгебраически точную и логически выверенную систему, где аксиоматично, "...что человек - такая же машина, Что звездный космос - только механизм Для производства времени, что мысль Простой продукт пищеваренья мозга, Что бытие определяет дух, Что гений - вырожденье, что культура Увеличение числа потребностей, Что идеал Благополучие и сытость..." Именно такого рода аксиоматика лежит в основе базаровского мышления. В "Капитале" у Маркса показано, как с становлением машинного производства в условиях формирующейся капиталистической системы человек превращается в простой придаток бездушной машины "чтоб вытирать ей пот, чтоб умащать промежности елеем"... Но там речь идет лишь о чисто физическом его бытии. Становление же вот такой, до предела формализованной "новой" культуры являет собой наглядную иллюстрацию того, как уже духовная составляющая человека становится точно таким же придатком (но теперь уже гораздо более страшной - претендующей на интеллектуальность) машины. Во времена Маркса трудно было предположить возможность появления такого механизма, но сегодня, когда персональный компьютер оказывается на каждом рабочем столе, становится вполне очевидным, что доводимая до предела рационализма и формализации духовная деятельность человека перестает быть человеческой. Сегодня обнаруживается, что такого рода деятельность в принципе может выполняться машиной, а раз так, то и она машинна по своей природе. Сегодня обнаруживается, что собственно человеческое - это только то, в основе чего лежит так и не понятое Базаровым... Машина - в своей ли железной ипостаси, в плотской ли оболочке нового Франкенштейна - даже не подозревает о существовании какого-то иного мира, качественно отличного от единственной существующей для нее реальности реальности осязаемых дырок на перфоленте или меток на магнитном диске. Повинуясь им и только им, она создает какую-то свою гармонию. Уже сегодняшние достижения позволяют говорить о возможности появления машины, способной писать стихи и играть в шахматы. Но каких бы высот ни достигала вычислительная техника вместе с искусством программирования, можно утверждать, что любое, даже самое выдающееся достижение такой машины на деле не может быть ничем иным, кроме бессмысленной гармонии дырок. Лишь человек в состоянии разглядеть в ней что-то иное, отличное от структурированной совокупности электрических импульсов. Для самой же машины метамир "дырочной культуры" так и останется навсегда трансцендентным, и "глубоко голубой" идиот, переигравший Каспарова, не способен осознать содеянное. Именно с такого рода трансцендентностью столкнулся и Базаров. Но ладно, если бы дело ограничивалось одним только им, личной драмой одного только литературного героя. Реальная действительность куда страшней любого вымысла, и реальные бесы, порожденные отторжением культуры, оказались куда страшнее и бесов от Луки, и бесов от Достоевского... Вкратце повторю сказанное. Человек - существо творческое. Но как в последнюю истину человек может веровать и в высокую нравственную заповедь, и в простую целесообразность. И если верно то, что "В начале было Слово", то все равно необходимо уточнить, ибо одних подвигает величие Слова, открывшегося Иоанну, других завораживает колдовская магия тех, которые вспыхнули на последнем пиру Валтасара. Самое же печальное заключается в том, что все эти "мене, текел, упарсин" представляют собой гораздо более простое и удобное основание для практических действий, нежели ригоризм нравственных императивов. И вот здесь круг замыкается: Человек - существо творческое! Но на этом полюсе творят по своим законам: "Есть творчество навыворот, и он Вспять исследил все звенья мирозданья, Разъял Вселенную на вес и на число, Пророс сознанием до недр природы, Вник в вещество, впился, как паразит, В хребет земли неугасимой болью, К запретным тайнам подобрал ключи, Освободил заклепанных титанов, Построил их железные тела, Запряг в неимоверную работу; Преобразил весь мир, но не себя, И стал рабом своих же гнусных Тварей." Одним словом, Базаровы могут порождать только бездуховность. Нужно ли после этого удивляться тому, что целые поколения, воспитывавшиеся не только как физический, но теперь уже и как интеллектуальный, придаток машины, оказываются потерянными? Что сегодня мы обнаруживаем и дефицит милосердия, и дефицит духовности, и дефицит нравственности? Поэтому если своеобразными полюсами старого, онегинского, мира были Андрей Болконский и Платон Каратаев, то в мире, где предельной рационализации подвергается даже мораль (чего, например, стоит наша же, родная российская, линия моральной эволюции от "разумного эгоизма" Чернышевского к литературным "бесам" и вполне реальному Нечаеву), этими полюсами предстают, с одной стороны, компьютерный полиграф, с другой - Полиграф Полиграфович Шариков. Да и кого еще может породить вековое вращение в этом замкнутом круге необратимо деградирующей "дырочной культуры" и такой же "дырочной нравственности" ("см. Мораль"). Однако, напомню, что слова, открывшиеся Валтасару, носили вполне пророческий смысл... Препарированное, выхолощенное строгим определением слово в принципе не способно стать средством духовного созидания; загнанное в бездушный ранжир формализованных дефиниций, оно в состоянии порождать одни лишь тавтологии. Созидательное начало сохраняется в нем единственно потому, что кастрация положением каких-то жестких пределов его значению никогда не бывает - да и не может быть - абсолютной. На деле божественное пламя неопределимого продолжает биться в нем вопреки любой сколь угодно строгой и свирепой стерилизации. Вот именно эта утаенная от формального анализа неопределимость в конечном счете и оказывается подлинным материалом и инструментарием любого творческого процесса. Как, впрочем, и его прямым результатом, ибо всякое новое достижение человеческого духа наполняет какими-то неведомыми ранее переливами смысла не только втиснутую в формальные рамки часть общего значения слова. Вся та семантическая аура знака, что навсегда остается за границами любых его определений, в конечном счете формируется именно этими цветами. Словом, возможность творчества сохраняется в любой, даже самой строгой и точной дисциплине только потому, что любая, сколь угодно ничтожная искра того, что не поддается дефициции, способна хранить в себе полную семантическую структуру любого знака. Так, даже единственная сохранившая жизнь клетка давно уже умершего организма в состоянии возродить его плоть... Таким образом, противоположным полюсом творчества должен быть тот, где семантическая бездна слова вообще не подвергается никакому ограничению. Близким к этому противоположному полюсу всегда было и остается искусство, подлинным материалом и подлинным инструментарием которого в конечном счете оказывается ничто иное, как чувство. Формируемое именно тем, что всегда остается за рамками любой дефиниции, как, впрочем и за пределами сиюминутного контекста, в который вплетается рождаемый вдохновением знак, именно чувство становится также и его единственным результатом. Но этот результат не сводится к простому обогащению чувства каким-то новым оттенком, что порождается откровением, приходящим к художнику. Нет, творческий процесс никогда не завершается строительством храма, написанием Мадонны, или ваянием Пьеты. Все эти материализованные итоги вдохновения - лишь начальный импульс уходящего куда-то в бесконечность процесса и не более того. Впервые открывшееся художнику никогда не умирает в нем, но отзывается катарсисом нескончаемой череды поколений. Посредник и предстатель, он оказывается тем неосязаемым инструментом, с помощью которого Создатель незримо лепит самую душу человека. Ведь душа целого народа в конечном счете формируется именно тем, что когда-то потрясло художника. Лишь вослед этому потрясению приходит "инженер, теолог, физик, логик". Так, именно художники, поэты, драматурги, совесть Франции, люди, повинующиеся не велению рассудка, но голосу сердца, впервые зародили в ней - уже не пасторальную - глубокую ностальгию по тому несотрясаемому никакими бутафорскими бурями и вожделениями "великих" тихому и уютному миру, которым все века дышало третье сословие. Лишь потом, вслед за ними, придут Вольтеры и Руссо, делом которых будет переплавить неизречимое и отлить его в безупречные формы строгой философской силлогистики. (Правда, за этими последуют уже не только романтики социальной гармонии, но и духовные отцы революционных трибуналов, и не желающие стеснять свои идолы даже ими свирепые "друзья народа"...) Поэтому, раз начавшись, творческий акт не умирает уже никогда. Конец ему может положить только немедленное сожжение рукописи, но ведь и рукописи не горят... Один из основных тезисов, отстаиваемых здесь, заключается в том, что с окончательным становлением нового биологического вида Homo sapiens эволюция человека вовсе не прекращается. Просто она принимает иные, ранее неведомые живой природе, формы. Только теперь это уже не постепенное ненаправленное видоизменение каких-то материальных структур или выполняемых ими функций, но созидание того неосязаемого начала, что на протяжении многих столетий именовалось душой. То есть формирование начала, в принципе противостоящего всему материальному. А это значит, что и история человеческого рода - это не совсем то, что живописуют нам хроники каких-то материальных свершений. Не проникновение в тайные глубины вещества, не пространственная экспансия человеческой практики составляют суть нашего бытия в этом мире. Ничто вещественное в истекшей истории не может стать ее символом - ни расщепление ядра, ни дерзновенный порыв человека к звездам. И только нетленная наша душа была и остается тем единственным, что, собственно, и делает человека действительным венцом всего Творения. Вся история нашей цивилизации - это запечатлеваемая в летописях культуры история становления именно ее предикатов. И лишь потом - хронологическая последовательность тех вещественных отпечатков, которые оставляются ею на сугубо материальной плоскости нашего (никоим образом не сводимого к одной только ей) мира.

8. Гомеостаз культуры

Нельзя утверждать, что творчество, тяготеющее к одному полюсу, несет человеку только вред, на другом же махровым цветом цветет одно только благо. Замена выгребной ямы ватерклозетом спасла не один миллион жизней. Вечный же сон человека о царствии небесном на земле сгубил их никак не меньше, чем все вместе взятые оспы, чумы и холеры. Напротив: можно, наверное, утверждать, что единственным импульсом к творчеству является порыв человека к добру. (Разумеется, если речь не идет о психической патологии.) Мне горько это говорить, но нетерпимость всех этих Торквемад и Савонарол, Макиавелли и Маратов, Лениных и Полпотов, по-видимому, и в самом деле было продиктована искренней болью за соплеменников, пламенной страстью спасти несчастное и заблудшее человечество. Иешуа предается мучительной и позорной казни. Но Мастер не обвиняет предавшего его на смерть игемона, ибо и Понтий Пилат стоит перед страшным для любого человека выбором: ведь не отдать одного - значило бы обречь на смерть и муки многих. Не обвиняют его и сами евангелисты. У Иоанна, же есть и вот это: "Тогда первосвященники и фарисеи собрали совет и говорили: что нам делать? Этот Человек много чудес творит; если оставим Его так, то все уверуют в Него, - и придут римляне и овладеют и местом нашим и народом. Один же из них, некто Каиафа, будучи на тот год первосвященником, сказал им: вы ничего не знаете, и не подумаете что лучше нам, чтобы один человек умер за людей, нежели чтобы весь народ погиб." (Это очень важное место, им маркируется та незримая черта, что оделяет новую, тяготеющую к ratio, греко-римскую культуру от чуждой ему древней культуры Востока. Иудеи, авторы синоптических Евангелий обращаются к своим соплеменникам. Иоанну же тесны границы замкнутой на себя иудейской общины, его мир - это вся Империя. Дух Нагорной проповеди исключает всякую мысль об отмщении за принесенное зло. Но если для тех, кого персонифицируют Марк, Матфей, и Лука, реченное Иисусом несет в себе целый мир, а потому и не нуждается ни в каких формальных обоснованиях, то обращение к замешенному на рационализме менталитету Рима требует воздвижения каких-то доказательных конструкций.) Так что и жертвенные (куда там "гека"!) мегатомбы - это, как ни печально, тоже итог порыва к какому-то идеалу добра и справедливости. Да, изначально слово может быть продиктовано только одним, и мы уже могли видеть, что именно самосохранение оказывается основным принципом организации информационного обмена еще задолго до появления того вида, которым подводится итог чисто биологической эволюции. Но - извечный крест человека - оно обязано облечься в материальную форму. Повторюсь: только Слово Создателя обладает силой прямого действия - слово человека должно или замкнуться делом, или принять форму знака. Но вот здесь-то и начинаются все те испытания и искусы, через которые в долгом своем восхождении должен пройти человек. Материальное взаимодействует с материальным по каким-то своим законам, ведь только в конце этого пути им предстоит подчиниться законам духа. Конца же не видно и сегодня. Поэтому сегодня даже инъекция спасительной вакцины всегда отзывается болью. Меж тем, извне обрушивающаяся боль включает свои рефлекторные цепи - и вот только что ликовавший по случаю избавления от рабства Израиль начинает роптать при первом же испытании, которое несет ему свобода, еще в воскресенье поющий и плачущий от счастья народ уже в пятницу захлебывается от ненависти и требует распять Спасителя, еще вечером готовый отдать свою жизнь за Учителя, Петр за ночь трижды отрекается от Него... Таким образом, самой природой знакового обмена предопределено, что порождаемое вечным порывом человека к добру и свету, слово несет ему не только благо. Противостояние духа и плоти, материального и идеального приносит какие-то плоды и здесь. Впрочем, как кажется, именно двойственная природа знака, именно вечный круговорот материи и духа, который образует самую сердцевину знакового обмена, делает возможной ту высокую миссию слова, итогом которой становится формирование человеческой души. Вне этого противостояния и этого вечного взаимообращения их друг в друга ее становление было бы просто немыслимо. Ведь даже понятие добра не может родиться там, где нет дыхания противоположной ему стихи; ("что делала бы благость без злодейства?") в незнающем душевной боли Вселенной не может родиться средство ее исцеления. Но я менее всего хотел бы быть понятым так, что именно (и только) духовная составляющая слова является средоточием высших нравственных ценностей, вещественная же его оболочка должна быть естественным полюсом притяжения всего того, что омрачает нашу совесть. Многоцветность реальной действительности не может быть сведена к вот такой унылой черно белой копии. И даже святоапостольское: "буква мертва, а дух животворит" в затрагиваемом здесь аспекте требует своего разъяснения, ибо и в самом деле всем нам должно быть служителями духа, но вовсе не одним только незнанием тех максим, что проповедуются Павлом, происходит его убиение, которое кончается вполне материальным распятием пророков... Вглядимся пристальней. Слово живет своей жизнью, менее всего оно может быть уподоблено чему-то застывшему и недвижному. Лингвистический фокус всей полноты бытия рода, оно вбирает в себя без исключения все его определения, но все-таки в каждый данный момент его истории оно отображает что-то свое, присущее именно этому периоду. Вслед за изменением способа существования человека что-то исключается из его содержания, что-то, напротив, обогащает его. Впрочем, жизнь слова неотделима от судеб его носителя не только потому, что оно обязано в точности отражать их. Никакой знак не может быть низведен до пассивного страдательного начала, и само слово в значительной мере предопределяет исторические пути народов. Поэтому и все судьбоносные повороты жизненного их уклада формируют содержание ключевых понятий их быта, и, наоборот, изменение существа этих понятий способно формировать новые исторические ориентиры, новые национальные цели. Но вспомним то, о чем говорилось выше. Это только поверхностному взгляду может показаться, что содержание если и не каждого, то во всяком случае подавляющего большинства слов совершенно независимо (а то и вообще трансцендентно) от содержания если и не всех, то во всяком случае подавляющего большинства других. На деле полная семантическая структура любого знака в состоянии без какого бы то ни было остатка растворить в себе содержание всей созданной его носителем культуры. Слово в полной мере может быть уподоблено таинственным лейбницевским монадам, то есть некоторым неразложимым далее и вместе с тем обладающим ярко выраженной индивидуальностью сущностям, каждая из которых по-своему воспроизводит в себе всю структуру Макрокосма. Но раз так, то уже простая логика способна показать, что имманентные определения любого знака - пусть и косвенным образом - в обязательном порядке входят в содержание всех других. Абсолютно трансцендентное содержанию всех других, никакое слово вообще немыслимо. Меж тем, это имеет свои следствия. В самом деле. В силу этого обстоятельства любое сколь-нибудь заметное изменение содержания какого-то одного знака обязано влечь за собой - пусть и микроскопическое - изменение внутреннего смысла сразу всех остальных, образующих общий тезаурус социума. Никакие трансформации значения одного не могут пройти бесследно для всей совокупности других. Между тем, как уже говорилось, существует довольно жесткая связь между идеальным содержанием знака и содержанием тех материальных структур, которые образуют собой органическое тело самого субъекта информационного обмена. Это движение, как мы помним, происходит на протяжении всех 24 часов в сутки и охватывает собой все уровни организации живой материи: биологический, химический, физический... Другими словами, оно проявляется не только в видимой внешнему наблюдателю механике исполнительных органов нашего тела, но и в сокрытой от инструментально не вооруженного взгляда активности функциональных систем организма, в определенности движения клеточных структур и так далее, не исключая, возможно, ни характеристики молекулярного, ни даже атомарного уровня строения человеческого тела. Но если полное содержание какого-то одного слова способно вобрать в себя все определения всей культуры народа, то и структура того материального движения, что делает возможным прямое обращение образа в знак, в свою очередь, не может быть чуждой структуре движения, в котором воплощается определенность значения любого другого слова. В известном смысле и здесь должно существовать то же соотношение между общим и единичным, которое наличествует в семантике знаков. Там общее - это совсем не механическая сумма единичных. Точно так же и единичные - это вовсе не части целого, которые, подобно простым кирпичам, всегда остаются тождественными самим себе независимо от того, что именно складывается из них - тюрьма или храм. В какой-то степени было бы справедливым сказать, что полное содержание различных знаков идентично, как идентичен один и тот же пейзаж, рассматриваемый сквозь разные светофильтры. Любой из этих фильтров в состоянии выявить все детали предмета, и все же каждый отображает его по-своему, в своем свете. Поэтому и различия между общим и единичным там не могут быть описаны с помощью одних только количественных соотношений, требуются какие-то качественные определения. Так и здесь, где речь идет о структурах развертывающегося сразу на всех уровнях движения, которые сообщают разную тональность в сущности одному и тому же образованию. Согласованная ритмика, пластика, амплитуда движения всех образующих плоть живого тела составляющих элементов сливается в некоторый единый генеральный тип, общую формулу, интегральный алгоритм. Вновь прибегая к образным сравнениям, можно было бы сказать о некоторой единой музыкальной теме, одновременно исполняемой всем оркестром, - вот только каждый раз общая окраска этой темы оказывается разной. Словом, сопровождающая каждый знак каждая данная структура движения, которое и обеспечивает трансмутацию идеального образа в извне фиксируемую материализованную его плоть, образует собой одну из бесчисленного множества вариаций в сущности одной и той же музыкальной темы. Но задумаемся вот над чем. Любая из этих "вариаций" представляет собой вполне материальный процесс. Между тем, любой материальный процесс обязан согласовываться с течением всех других, которые протекают вокруг него и образуют для него внешнюю реальность. Правда, допустимо считать, что какие-то процессы могут протекать и наперекор многому: собственно, жизнь даже и немыслима без определенного "противотечения" абиотической природе. Но все же следует помнить, что одним из основных законов организации бытия живой материи даже при сохранении некоторого противостояния - является сохранение равновесия, вернее сказать, некоторой гармонии со всей окружающей средой. Только полная гармония дает шанс на сохранение и развитие вида. Поэтому и здесь ритмика, пластика, амплитуда, траектория движения всех структурных элементов, что все 24 часа в сутки исполняют эту "генеральную тему", должны быть гармонизированы не только с общими характеристиками бытия всех других субъектов общения, но и с ландшафтом региона, и с ритмикой сезонных колебаний климата, и с особенностями геофизики, и так далее, и так далее, и так далее. Таким образом, вся эта "генеральная тема", точнее говоря, интегральное определение всей созидаемой этносом культуры, обязана вписываться в окружающую среду, полностью гармонизироваться одновременно со всеми уровнями ее организации - от ландшафта до, может быть, субнуклеарного этажа всеобщего строения материи. Поэтому любые этнические, региональные культуры оказываются куда более фундаментальным и грандиозным образованием, чем это может показаться на первый взгляд, и избитый образ айсберга, лишь верхушка которого возвышается над поверхностью воды, оказывается довольно точным так же и в этом контексте. Вероятно, было бы целесообразным утверждать, что там, где мы сталкиваемся с общностью наделенных развитой психикой субъектов, наряду с такими началами, как генотип и фенотип, должно существовать и нечто третье некоторый этотип популяции (этноса). (Я, конечно, понимаю, что категория "этотип", скорее, характеризует один только внешний, то есть доступный стороннему взгляду слой этого сложноструктурированного многоуровнего движения. Но если уж на то пошло, выработка определений - вообще представляет собой занятие, которое доступно далеко не каждому. Впрочем, дело ведь не в формальной номенклатуре понятий...) При этом, как представляется, совершенно бессмысленно спорить о том, "кто более матери-истории ценен", по-другому говоря, что более существенно в организации одухотворенного бытия - генотип или вот это новообразование живой материи. Ведь вовсе не исключено, что оба эти начала как-то по-своему взаимодействуют и взаимоопределяют друг друга. Иными словами, законы формирования генотипа должны способствовать закреплению позитивных этотипических новообретений социума, в свою очередь, динамика развития этотипа должна быть в состоянии способствовать накоплению им благоприятных генотипических перемен. Проводя аналогию между известными биологическими понятиями, можно говорить о постоянном взаимопереходе генотипических характеристик в этотипические и обратно. Но если так, то созидаемая любой этнической общностью культура оказывается началом, способным не только цементировать духовное единство поколений, но и выполнять охранительную функцию. Больше того, в своей крайней форме она способна играть даже терапевтическую роль, исцеляя многие травмы, наносимые нам условиями и нашего бытия, и нашего общежития. Чем богаче культура, тем более глубоко и прочно вписан ее субъект в те сокровенные ритмы, из которых и складывается интегральная форма существования всей окружающей его среды. Поэтому и существование отдельно взятых индивидов оказывается тем более гармонизированным с ней, а через нее и со всем космосом, чем более полно усваивается ими культура их этноса. При этом следовало бы заметить, что сколь-нибудь существенные отличия в уровне культуры могут существовать прежде всего на уровне индивидов, принадлежащих к какому-то одному роду. Именно - и, вероятно, только - здесь можно говорить о количественной разнице, ведь, как известно, любые количественные сопоставления корректны только в пределах одного общего для всех качества. Интегральные же культуры разных этнических групп противостоят друг другу прежде всего в качественном отношении. Они могут быть иными, но видеть в существующих между ними отличиях разную степень их отстояния от какой-то единой и обязательной для всех абстрактной вершины, как правило, некорректно. Хотя, разумеется, это и не исключает возможности прямого количественного сопоставления между собой каких-то отдельных параметров разных этнических культур. Но если уж мы упомянули о соотношении всеобщего и единичного, то следует сказать и то, что в этотипах, имманентных, наверное, любым этническим группам, общего, объединяющего их, должно быть никак не меньше того, что способно воздвигнуть между ними какие-то барьеры. Ведь в конце концов не только Космос, но и данная всем нам в удел планета - одна. А значит, глубокое родство всех со всеми должно наличествовать, несмотря на все отличия ландшафтов, почв, климата, цвета кожи, волос, анатомических особенностей и так далее, и так далее, и так далее. В свою очередь, именно последнее обстоятельство и предстает как глубинная основа того, что законы регулирования совместного бытия на этой планете, с становлением человеческой духовности осознаваемые как нравственные заповеди, - едины для всех. (Вот только хотелось предостеречь: никоим образом нельзя отождествлять ни эти законы с велениями совести, ни это единство с всеобщностью категорического императива человеческой нравственности. Все это столь же противоположные начала, сколь вообще противоположны, а зачастую и враждебны материальное и идеальное. Каждое из них - не более чем своеобразная проекция на плоскость инобытия другого.) Впрочем, необходимо уточнить и еще одно обстоятельство: прямое количественное сопоставление культур некорректно только для тех социумов, которые сосуществуют в одном регионе и взаимодействуют друг с другом достаточно длительное время. "Молодым" этносам еще только предстоит завершить формирование и стабилизировать свой этотип - и через это слиться с единым дыханием того островка Вселенной, который дается им в удел. Культура, а значит, и вливающийся в общий ритм дыхания этого островка этотип этноса формируется не вдруг - века должны миновать, прежде чем установится гармония бытия новообразующейся общности с естественно-природным ее окружением. Но важно иметь в виду еще и вот что: такая гармония может установиться только при сохранении стабильности бытия самого этноса, высокая культура не может сформироваться там, где этой стабильности нет и в помине, где частые потрясения и катаклизмы сопровождают всю его историю. Говоря лапидарным языком, культура - это своеобразная идеология лишь некоторой константы бытия. Несмотря даже на все потрясения и перевороты, которые могут заметно сдерживать развитие, скорость формирования этотипа, которому и предстоит играть решающую роль в истории этноса, все же несопоставима со скоростью сугубо биологических механизмов становления новых поведенческих инстинктов, со скоростью естественного отбора. Но и сформировавшись, основные "несущие" конструкции культуры, или говоря иным языком, этнического этотипа не остаются неизменными. Больше того, именно их поступательное развитие и составляет одно из наиболее фундаментальных измерений все еще продолжающейся (теперь уже социальной) эволюции живой материи. В самом общем виде развитие этнической культуры можно представить как процесс накопления мутационных изменений содержания ключевых знаков, цементирующих единство социума. Не будем вдаваться в анализ причин всех этих изменений, он выходит за пределы рассматриваемого здесь предмета. Лишь повторимся: есть рутинный занимающий целые столетия процесс постепенного накопления невидимых глазу перемен, которые обнаруживаются лишь в долгой череде сменяющих друг друга поколений, а есть и взрывное накопление критической их массы, которое происходит на протяжении жизни какого-то одного. Строго говоря, любая мутация вредна, ибо всегда влечет за собой нарушение уже сложившегося равновесия организма с окружающей его средой. Но в живой природе трагедия мутантов начинается вовсе не там, где необратимые генные катаклизмы принимают слишком уж драматический характер, но там, где они происходят слишком стремительно. Только время позволяет обратить сиюминутный вред на пользу развивающемуся виду; миллионолетия - и только они - делают возможным последовательное превращение одноклеточных в нечто разумное и даже больше того - в нечто одухотворенное. Там же, где давление мутагенных факторов сжимает эволюционный процесс до каких-то сверхкритических временных величин, виды оказываются обреченными на вымирание. Все те изменения, которые претерпеваются этотипом этноса на протяжении его жизни, можно уподобить именно такому мутационному процессу. Воздействия внешней среды, изменения бытовых, социальных условий его жизни закономерно отражаются в семантике ключевых знаков. Все эти деформации дискретных единиц языка внешне мало чем отличаются от мутационных изменений дискретных единиц наследственности. Однако существенные отличия все же наличествуют. Так, любая мутация затрагивает лишь наследственный аппарат какой-то отдельной особи, закрепление же всех вызываемых ею новообразований в едином генотипе популяции происходит только по мере накопления аналогичных мутаций у других индивидов, а также по мере передачи новых свойств по наследству. Поэтому общее изменение генотипа происходит на протяжении весьма и весьма длительного периода. Бездна времени требуется для того, чтобы изменить определенность биологического вида. Изменение же семантики ключевых знаков практически сразу, то есть в течение жизни считанных поколений (иначе говоря, в совершенно несопоставимые с нормативами естественного отбора сроки) становятся достоянием всех, всей этнической культуры. А это означает, что необратимой деформации сразу же подвергается этотип всего рода. Поэтому общее развитие здесь совершается значительно быстрей, чем инициированный собственно мутационными изменениями процесс биологического видообразования. Поступательное формирование каких-то новых знаков, а также последовательное изменение внутреннего содержания всех тех, что уже прочно закрепились в повседневном информационном обороте, в целом благотворны для любой этнической общности, ведь в сущности именно в этом и состоит формирование и развитие ее культуры. Все это - рутинный процесс для любого социума. Но если постепенные незначительные, говоря философским языком, количественные, изменения лишь обогащают культуру, то накопление какой-то критической их массы способно сублимировать самый ее дух, взрывообразно перевести ее в какое-то иное состояние. Все это можно видеть в реально истекшей истории, наверное, любого народа. Так, постигая то, что было создано нашими предшественниками, мы не только учимся у них, но и осознаем глубокое родство с ними. В известном смысле (там, где нет слишком глубокого погружения в свое прошлое) можно говорить о диалоге поколений, ибо мы говорим на одном языке, вернее сказать, на языке одних образов, одних чувств, со своими предшественниками. Однако глубокая ретроспектива всегда способна обнаружить существование каких-то метафизических границ, за которыми духовная дистанция, отделяющая нас от наших же праотцов, становится сопоставимой с той ментальной пропастью, что разделяет изначально разные культуры. Ренессанс преобразил всю Европу, и диалог поколений, разделенных им, во многом оказывается уже невозможным не только потому, что между ними пролегли столетия - слишком разное содержание наполнило казалось бы одни и те же знаки. Впрочем, нужно ли обращаться к каким-то европам, если и мы сами не в силах самостоятельно, без "переводчика" постичь не только дух (а зачастую и просто содержание) старых инкунабул, но и многое из того, что было аксиоматичным всего столетие назад для императорской России. Едва ли будет большим преувеличением сказать, что с изменением самого духа культуры меняются не только потомки, но и весь Космос: ведь начиная говорить на ином языке, со временем мы по-иному гармонизируемся и со всей Вселенной, а это вряд ли может пройти бесследно и для нее самой. Но хорошо, когда естественный процесс эволюции культуры занимает века. Хуже, когда сдвиги подобных Ренессансу масштабов происходят на протяжении жизни одного поколения. Там, где процесс накопления "критической массы" знаковых мутаций, меняющих весь менталитет социума, сжимается до таких ничтожных пределов, происходит катастрофа. Весь он оказывается выбитым из этого высшего равновесия со средой своего обитания, да и с целым Космосом. Взрывное изменение самого духа культуры по существу оборачивается бунтом против всей Вселенной, и в итоге на какое-то время этнос оказывается противопоставленным ей, становится чужим этому миру. Разумеется, полностью все связи разорваться никак не могут, поэтому и здесь речь должна идти лишь о потере какой-то критической их массы. Но как бы то ни было, теряющий свои связи этнос на время оказывается каким-то космическим "маргиналом". Л.Гумилев говорит, что начало всем судьбоносным поворотам истории кладут пассионарные общности людей. Но он не отвечает на вопрос о том, откуда они берутся. (Нет, дело не может сводиться к одним только пассионарным личностям, такие существовали и, вероятно, будут существовать всегда в любом даже самом благоустроенном и консервативном обществе. Сами по себе они не способны вершить никакие революции. Но вот там, где возникает пассионарный социум, именно они обращаются в мятежных пророков, способных повести к "земле обетованной" миллионы и миллионы.) Пассионарный же социум возникает именно там, где обнаруживается взрывное накопление критической массы мутаций, определяющих сущностное содержание ключевых знаков его культуры. Одним словом, соотношение материального и идеального в знаке и в самом деле не столь уж прямолинейно. Но нужно упомянуть и еще об одном. Как уже говорилось, в тех микровибрациях плоти, что сопровождают любое движение нашей души, далеко не все проходит мимо органов наших чувств. На самом деле мы видим гораздо больше, чем замечаем, чем явственно осознаем. Без предварительной фильтрации всей воспринимаемой нами информации никакое - чисто сознательное - решение, наверное, вообще не могло бы быть выработано. Но вспомним одно обстоятельство. Живое существо все незнакомое или непривычное воспринимает как угрозу. Между тем, утрата равновесия со своей средой ведет к тому, что такой "космический маргинал" теряет и многое из того, что объединяло и роднило его со всеми другими. Иначе говоря, он начинает бессознательно восприниматься другими как какое-то враждебное начало. А впрочем, и сам он - столь же бессознательно начинает воспринимать все окружающее как угрозу себе

Подведем итог. Вытекающий из всего сказанного здесь вывод гласит: именно рациональные формы сознания гораздо более подвержены таким мутациям, а значит, именно тяготение к ratio вносит в этотип социума вирус иммунодефицита от потрясений и катаклизмов. Положение искусственных пределов ключевым знакам культуры по существу рвет внутреннюю связь между ними. Вместо того, чтобы по-своему фокусировать в себе весь тот мир, в котором реализуется бытие социума, слово превращается в простую бирку, прикрепляемую к каким-то отдельным его фрагментам. И вот уже вся лексика превращается в неоглядную пеструю россыпь бездушной смальты, каждый осколок которой, будучи взят вне связи с другими, подобными ему, не значит собой решительно ничего. Чтобы обрести хотя бы видимость смысла, слово обязано инкрустироваться в некоторое упорядоченное множество таких же - потерявших полноту и законченность колдовских формул - выхолощенных знаков. Как и всякий механический осколок, слово лишь механически может сочетаться со всеми другими. Если и можно говорить о каком-то взаимопроникновения смысла - то только за счет своеобразного броуновского движения его атомов на тесно соприкасающихся гранях. Меж тем, у избежавших кастрации определением знаковых монад это взаимопроникновение проникает повсюду. Впрочем, повторюсь: разумеется, никакая рационализация сознания не в состоянии до конца замкнуть подлинное значение слова в границах его формального определения. Аура полного значения слова будет витать над ним всегда. Можно говорить лишь об определенной степени тяготения знаковых систем к тому или иному полюсу организации языка, а значит, и о том, насколько плотна и различима эта аура. Но как бы то ни было, чем сильнее тяготение к ratio, тем больше опасность мутаций смысла. Ведь изолированное от всех, а значит и не хранимое полным значением всех других, содержание слова оказывается лишенным какой бы то ни было устойчивости. А с изолированным жесткими границами формального определения словом можно творить все что угодно. И мы видим в истории, что чем рационалистичней сознание субъекта, тем динамичней его цивилизация. Но - получается - чем динамичней движение, тем вероятней опасность потрясений. От падения Константинополя до тезисов Лютера пролегло немногим более шестидесяти лет. "Дух Законов" Монтескье и начало выхода "Энциклопедии" отделяют от якобинского террора сорок с небольшим. От "разумного эгоизма" через "Катехизис революционера" до революционной этики - всего один шаг. Сергей Нечаев принадлежит в сущности тому же поколению, что и Базаров. Искренне восхищавшийся этим "бесом" революции Владимир Ульянов моложе его всего на 23 года. События, истекшие с воцарения Александра II до окончательной победы большевизма, занимают чуть больше шестидесяти - жизнь одного поколения. Я не хочу быть понятым таким образом, что именно взрывные трансмутации развивающейся культуры являются причиной всех тех несчастий, которыми так богата человеческая история. Гражданские войны и революции на самом деле вызываются пышным букетом факторов, каждый из которых является, наверное, столь же необходимым, сколь и совершенно недостаточным условием. Сводить все и вся к простому механическому противоречию между какими-то бездушными производительными силами и столь же мертвящими действительность производственными отношениями, конфликту национальных интересов, простирающихся на заморские рынки сбыта, нежеланию одних жить по-старому и невозможностью для других управлять по-старому - нельзя. Суждение Паскаля о форме носа египетской царицы, наверное, столь же истинно, сколь и постулаты Маркса, как, впрочем, и все откровения всех последующих политологов. Но в отдельности вся непреложность этих начал - только для простой деревянной флейты, вовсе не они приводят в движение тайные пружины человеческой истории. Но как бы то ни было, в пассионарном взбунтовавшемся против самой Вселенной социуме, где в неразрешимое противоречие вступили и производительные силы, и производственные отношения, который уже не хочет жить по-старому да и не может по-старому управляться, социуме, герои которого к тому же вожделеют прелестей ли заморских царевен или выгод, обещаемых заморскими рынками сбыта, куда скорее разразится кошмар варфоломеевских или каких-нибудь "хрустальных" ночей, чем в обществе, пусть и разъедаемом все теми же язвами, но все же хранимом неразрушенной культурой. (Не будем забывать еще и о том, что самой благодарной аудиторией Лютеров, Вольтеров, Марксов и Лениных во все времена были интеллигентствующие Смердяковы и так охотно внимающие уже их призывам Шариковы от плебейства.)

9. Заключение

Вот, собственно, и все. Остается подвести окончательный итог. "В начале было Слово", и сотворенное единым Словом Создателя, все сущее суть семантический элемент именно этого Слова, - говорят нам одни. А значит, и человек со всеми устремлениями нетленной его души - это ничтожный атом бездонного великого смысла все того же животворящего Слова. Все сущее, говорят нам другие, - это закономерный продукт естественно-природного развития. А значит, и человек, во всех проявлениях его личности - это простой результат эволюционного восхождения к какой-то организационной вершине единой живой материи. В конце концов можно исповедовать любую веру, веру ли в созидающего материю Бога, веру ли в порождающую дух материю, все исповедания в конечном счете сойдутся в одном, и - независимо от того, кем в действительности был тот, кого казнили тогда на пасхальной неделе в Иерусалиме, Бого- ли Человеком, персонажем ли литературного вымысла какого-то великого Мастера, или реальным героем Ренановской истории - мы обязаны заключить: в природе человека творить добро. Вообще говоря, здесь даже не одно, но целых два утверждения: в природе человека творить и смыслом человеческого созидания является добро. Или, по-другому: единственным оправданием человеческого бытия (я имею в виду бытие собственно человека, но не того существа, которое только что завершило последний виток антропогенезиса) являются веления нравственного закона, единственным же способом реализации этих велений может быть только творчество. Двойственность человеческой природы обусловливает и двойственную природу порождаемого им знака. Незримый порыв человеческой души обязан облечься в какую-то осязаемую форму, вне этой вечной нерасторжимой связи материального с идеальным существование никакого знака даже немыслимо. (И тем более невозможно достижение никакого материального результата.) А это имеет свои фундаментальные следствия, определяющие очень многое во всей мировой истории. Принципиальная невозможность существования слова вне зримой формы знакового движения в конечном счете ведет к тому, что знаком становится любое физическое действие человека. Ведь воспринять что бы то ни было мы можем только благодаря видимому движению каких-то материальных структур между тем, сама по себе материальность не несет решительно никаких указаний на то, видимостью чего она является: видимостью ли кого-то сокрытого смысла, или видимостью чисто механических сотрясений плоти. А следовательно, не только собственно знаковое - без исключения каждое движение человеческой плоти приобретает как явный, легко распознаваемый рациональным взглядом утилитарный смысл, так и какое-то сокрытое значение. Поэтому любое физическое действие человека в этом мире оказывается элементом всеобщего созидательного процесса не просто потому, что влечет за собой - пусть и микроскопическую - деформацию в конечном счете всего материального его окружения, но и потому, что формирует самую душу тех, кто его окружает. Но если любое действие человека становится знаком, то ограничивать конечный его результат созданием одних лишь вещей оказывается невозможно. Другими словами, отсюда следует, что суть человеческого назначения не может быть сведена к построению каких-то машин, технологий или парламентарных систем, в своей совокупности олицетворяющих его цивилизацию. Все это - только внешность единого всевселенского созидательного потока. В природе человека творить, но в конечном счете единственным предметом его творчества является только бессмертная его душа. А значит, и любая создаваемая им вещь - да хотя бы тот же ватерклозет - скрывает в себе не столько то, легко доступное различению Базаровых, утилитарное измерение обыкновенной санитарии, что ограждает человека от элементарной заразы, сколько что-то метафизическое и трансцендентное всякой прагматике. Единственным началом созидания может быть только порыв человека к добру. А значит, выводом сказанного предстает и то, что приносимое человеком зло вовсе не является извечным атрибутом его собственной природы, как не является убийство атрибутивным свойством впервые поднятого и обработанного им камня. Сотканный из плоти, он вынужден жить и действовать в физическом мире, меж тем, все вещественное в этом мире имеет свои законы. Одним словом, причиняемое человеком человеку страдание это не столько его вина, сколько, может быть, его печаль. Впрочем, как мы уже могли видеть, эта печаль одновременно - и род той скорби, умножением которой, по словам, Екклезиаста, умножается познание человека, и средство его же исцеления от всякой боли. Ведь в конечном счете именно благодаря тому, что любой порыв его души должен быть облачен в материализованное движение его же плоти, человек и обретает способность чувства, а значит, и способность сочувствия чужому страданию. И не сочувствие ли образует собой квинтэссенцию нравственности, сострадание и совесть - только ли приставка роднит эти понятия? Да, это так: уже само появление человека на свет сопровождается страданием, но именно страдание - суть подлинное имя тому, что кладет начало добру. Наверное, боль, сопровождающая всякое физическое действие, и в самом деле необходима для воцарения всего того, ради чего оно предпринимается. Запечатленная ли в Евангелиях искупительная жертва Спасителя, апокриф ли Мастера - парафраз именно этой вечной скорбной истины. Как знать, может быть, до поры даже существует и какая-то пропорциональная зависимость между степенью ее концентрации и величиной лишь через нее обретаемой человеком благодати. Наверное, сначала мир должен переполниться болью, чтобы, наконец, она отозвалась не только в тех, кого вздергивают на дыбу, но и в тех, кто праздно глазеет на это со стороны. Савонарола отказался взойти на пыточный костер, и - может быть, во многом именно этим - сгубил себя: не знающий пощады к другим, не вправе рассчитывать на снисхождение тех, кого он вел за собой. Но с ним тотчас же сгинуло и все проповеданное им. Меж тем, неисчислимые жертвы первохристиан сумели сломить даже всевластную государственную машину необъятной мировой империи. Самосожжения старообрядцев оказались недостаточны для вразумления новоявленного Антихриста-Петра. Но кровавая волна террора, захлестнувшего Францию, заставила содрогнуться от ужаса даже его духовных отцов, и создатели революционных трибуналов сами пошли на эшафот только для того, чтобы остановить его. В "Докторе Живаго" у Пастернака есть образ жертвенной свечи, которой в начале ХХ столетия вспыхнула многострадальная наша Россия, может быть, во искупление грехов целого мира... Без исключения все вершимое человеком обретает функции знака, а значит, даже независимо от его воли, все то сокровенное, что двигало им, органически включается в тот неосязаемый единый вселенский процесс, результатом которого является формирование и духовного облика целых поколений, и души каждого из нас. И вот, наконец, пробуждение ли совести, становление ли нравственности - разные имена в сущности одного и того же кладет начало какому-то новому этапу в развитии Вселенной. И если находящегося во власти родового сознания - и родовой морали - человека способен остановить только стон истязаемых толпищ, то новозаветную душу потрясает боль одного. И теперь уже не материал, не формы, не объемы той вещественности, в которой воплощается сокрытое от внешнего взгляда движение новопробужденной человеческой души, оказываются решающим в знакообразовании. Поражающие воображение смертного пирамиды египетских фараонов и тихое "Remember!" низложенного венценосца, запечатленное клинописью ассирийских царей ниспровержение великих империй, и незаметная вязанка хвороста, принесенная на костер во имя спасения заблудшего благочестивой старушкой... истребление в водах всемирного потопа всего незадавшегося человеческого рода и принесение в жертву Одного - что больше? Сопровождаемое сотрясением земной тверди и затмением солнца распятие Богочеловека - и в сущности мало кем замеченная казнь мало кому известного бродяги-Иешуа, что в самом деле покоится в основании легенды, которая положила начало нравственному обращению целых народов? Исполненное совестью, незримое движение человеческой души, тихое слово есть ли что более действенное в этом мире?..

1. Введение. Творчество и нравственность

2.Человек и Бог. Творчество и Творение

3. Душа и плоть Слова

4. История души

5. Одухотворение чувства

6. Раздвоение духа. Поляризация Слова

7. Предмет Творения

8. Гомеостаз культуры

9. Заключение