"Темный ангел" - читать интересную книгу автора (Боумен Салли)

2

Засыпая, я увидела во сне Винтеркомб. Пейзаж моего прошлого напомнил мне о доме, заставил вспомнить Англию. Все эти тропки вели через лес памяти. Мне привиделись английские долины с мягкостью их очертаний. Полого спускались склоны холмов, стояли леса, в которых сплетались кроны дубов, буков и ясеней, а через несколько миль к югу пейзаж резко менялся, уступая место меловым оврагам долины Солсбери. На одной стороне рукотворного озера начинались лесные заросли. В них были прорублены просеки и проложены тропинки: они вели к полянам и прогалинам, некоторые из которых были созданы природой, иные – просто расчищены. С другой стороны озера рука человека поработала основательнее. Здесь был разбит парк и стояла маленькая неказистая церквушка, взгромоздившаяся на холм. Глазам открывались дымки из труб, тянувшиеся над крышами деревушки, где и по сию пору остались обитаемыми некоторые дома. Поблескивало оперение золотого петушка, который венчал собой башню с часами. Если перевести взгляд на газоны, то глазам могла предстать терраса. Если провести линию взгляда дальше, за террасу, можно было увидеть дом моего дедушки, который он возвел на деньги прадедушки.

Все, кого я знала, сетовали на этот дом. Моя мать повторяла, что он слишком велик, что построен для существования в другом мире и сейчас выглядит просто нелепо. Мой отец говорил, что он просто жрет деньги, потому что комнаты несообразно велики, с непомерно высокими потолками, что крыша протекает, окна дребезжат, а трубы протестующе шипят и потрескивают. Если спуститься в подвал, в котельную, в самом деле можно было убедиться, что дом пожирает деньги, которые Джек Хеннеси в виде лопат угля кидал в топку. Котел был огромен: казалось, его мощь могла вращать турбины океанского лайнера. Хеннеси говорил, что если он будет шуровать его день и ночь, то все равно не удовлетворит его адский аппетит. Когда в топку влетала лопата с углем, я воспринимала его в виде кучи фунтовых банкнот, ибо меня уже научили разбираться в экономике. Деньги превращались в тепло, которое поднималось наверх по извивающимся трубам. Трубы были только тепловатыми, такими же оказывались радиаторы и вода в ванной. «Это не центральное отопление, это какое-то боковое отопление», – разочарованно говаривал мой отец. Когда мы сидели у камина, лицо горело от жара, а спины мерзли.

Мой прапрадедушка разбогател сначала на мыле, а потом взял патент на отбеливатель. Большая часть семьи считала эти сведения недостоверными, только мой отец позволял себе упоминать и отбеливатель, и мыло, да и то лишь, когда хотел подразнить тетю Мод или дядю Стини. Мой прадедушка увеличил состояние, перевез семью поближе к югу, занялся политикой, получил звание баронета, стал первым лордом Каллендером и послал моего дедушку Дентона Кавендиша в Итон.

Мой дедушка приобрел известность из-за своих фазанов, своего нрава и американской жены, моей бабушки Гвен, которая была очень красивой, но полной бесприданницей. Мой дедушка возвел этот дом, разбил вокруг него садовые посадки и расширил свои владения, в которых родились и мой отец, и трое его братьев, где появилась на свет и я.

Дедушка Дентон построил дом по последней моде. Огромный, увенчанный зубцами, раздавшийся и абсурдный, предназначавшийся для многолюдных приемов и вечеринок, когда гоняют шары на бильярдных столах, играют в крокет и бридж, по уик-эндам занимаются стрельбой и украдкой лениво крутят романы, – таков был Винтеркомб, мой дом. Меня никогда особенно не заботило, что он ест много денег, и подозреваю в глубине души, это не особенно волновало и моих родителей. Они любили этот дом, я любила его и любила их. Когда сейчас я думаю о тех временах, я почему-то всегда вспоминаю осень. Над озером вьется туманная дымка, всегда тянет древесным дымом, и я неизменно счастлива.

Когда я стала старше и отправилась жить к Констанце в Нью-Йорк, я обрела страсть к стремительному ритму жизни. Я научилась понимать очарование капризов и получать удовольствие от пристрастий. Я освоила роскошь безделья и беззаботности. В Винтеркомбе я никогда не испытывала ничего подобного и ценила представившиеся мне возможности. Другие могли считать, что наша семья ведет скучный образ жизни; я же любила неизменность всех ритуалов и твердое убеждение, что следующий день будет точно таким же, как и прошедший. Наверное, как и мои родители, я была до мозга костей англичанкой.

По утрам я просыпалась к семи часам, когда Дженна, моя нянька, притаскивала медный кувшин с горячей водой и выглаженное полотенце. Она терла мне лицо, шею и за ушами, после чего расчесывала мои рыжие вьющиеся волосы – чего я терпеть не могла, – продрав их сквозь зубья гребенки не менее пятидесяти раз. Затем, стараясь справиться с ними, она укладывала их в плоскую аккуратную прическу, прихватывая ее гибкой повязкой и ленточками, которые менялись каждый день, чтобы соответствовать цвету рубашки, которую я носила. Стремление к порядку было религией Дженны.

Одежду мне покупали дважды в год. Все мои вещи были подобраны по принципу целесообразности. Летом я носила полотняные юбки и джемпера, которые вязала Дженна; зимой мне полагалась серая фланелевая юбка и серая же фланелевая курточка. Я никогда не уделяла одежде много внимания, разве что когда отправлясь с визитом к моей тетке Мод в Лондон.

Тете Мод не нравился мой внешний вид, и она заявляла об этом без обиняков. «Ребенок выглядит каким-то голодранцем, – могла выдать она, строго обозревая меня. – Надо свозить ее в «Харродс». У нее есть… некоторые перспективы».

Я толком и не понимала, о чем она ведет речь: глядя в зеркало, я лишь убеждалась, что тощая и костлявая. У меня были крупные ноги, которые выглядели еще больше в ботинках на шнурках, коричневую кожу которых Дженна полировала так, что она начинала блестеть, словно скорлупа молодого каштана. У меня были веснушки, которых я очень стыдилась, глаза ярко выраженного зеленого цвета, копна ужасных вьющихся рыжих волос, спускающаяся до середины спины, а я мечтала о коротких прямых черных волосах и выразительных синих глазах, которыми обладали героини любимых романов тети Мод.

Никаких перспектив в себе я не видела, и столь часто обещавшиеся мне визиты в «Харродс» так никогда и не осуществились. Я думаю, что тетя Мод, которая в то время была уже в преклонном возрасте и несколько рассеянна, просто могла забыть о них; с другой стороны, могла вмешаться и моя мать. «Я просто обожаю тетю Мод, – говаривала она, – но она может зайти слишком далеко. Одной ногой все же надо стоять на земле».

И действительно, в один из моих дней рождения – на мое семилетие – тетя Мод, как она выразилась, «опрокинула лодку». Состояние ее финансов оставалось тайной, но, насколько я могла понимать, она жила продажей картин – коллекция холстов когда-то была подарена ей дорогим другом. Большинство из них было продано несколько лет назад, но кое-что еще оставалось в запасе. «На случай дождливого дня», – говорила Мод.

Думаю, что в преддверии моего седьмого дня рождения была принесена в жертву одна из картин, ибо Мод приобрела себе какие-то обновки и, кроме того, заглянула к «Харродсу». И еще за несколько недель она заблаговременно прислала мне платье для приемов. Это платье по-прежнему стоит у меня перед глазами во всем своем великолепии. Когда в детской его высвобождали из упаковки пергаментной бумаги, я боялась, что мое сердце выпрыгнет из груди. Оно было бархатное, цвета китайского нефрита, цельнокроеное – с оборками и складками, с широкими рукавами и большим кружевным воротником…

– О, дорогая, это брюссельские кружева! Мод невыносимо экстравагантна. – Мать смотрела на платье с грустным видом, но у нее из-за спины Дженна подмигнула мне.

Потом, когда мать спустилась вниз, Дженна задернула занавеси, зажгла лампы и поставила посреди детской высокое зеркало.

– Итак, – сказала она, – будем примерять. Я сделаю тебе соответствующую прическу. Не гляди, пока все не будет готово.

Я была вне себя от восторга, носясь по комнате, а потом дергаясь под терпеливыми руками Дженны. Мне казалось, что время тянется невыносимо долго. Кремовые шелковые чулки на эластичных подвязках, бронзовые туфельки, синяя юбочка. Даже когда платье было на мне, я не получила разрешения посмотреть на себя. Дженне нужно было сначала распустить мне волосы, а потом убрать их назад под черную ленточку.

Думаю, я понимала, что даже тогда возникли проблемы, потому что облачиться в платье оказалось непросто. Мне пришлось затаить дыхание, и я видела, что Дженна нахмурилась. Но я забыла обо всем, когда посмотрела в зеркало, потому что платье было столь прекрасным, а девочка, которая смотрела на меня, полностью преобразилась. Я стояла неподвижно какое-то время, глядя на это странное создание в зеркале, не обращая внимания на вздохи Дженны, что юбка оказалась слишком короткой для такой рослой девочки, а корсаж слишком тугим.

– Может, я смогу выпустить, но лишь немного. – Дженна провела пальцем по шву. – Видишь ли, Викки, тут есть дюйма два, может, три напуска. Мне придется их выпустить. Наверно, твоя тетя Мод не помнит толком твой размер. Но беспокоиться не стоит – к зиме все будет отлично. Ты же всегда ходишь на вечеринки к Шарлотте. Вот туда-то его и наденешь.

* * *

Вечеринки у Шарлотты были едва ли не самым ярким событием в моем зимнем расписании. Шарлотта была маленькой худенькой светловолосой девочкой, на несколько лет старше меня, которую я не особенно любила. Она жила в большом доме, примерно милях в пятнадцати от Винтеркомба. Приемы ее отличались необыкновенной роскошью: из Лондона приезжали фокусники, а в прошлом году подавали торт из мороженого. Ее отец каждый год покупал по новому «Роллс-Ройсу» и курил сигары, а ее мать даже днем носила драгоценности. Шарлотта как-то была к чаю в Винтеркомбе и сочла дом обветшавшим. Слышать это было унизительно. Мне даже не очень захотелось надевать к Шарлотте это удивительное платье.

В этом году Шарлотта болела свинкой, и ее праздник был отменен. Нефритовое бархатное платье продолжало висеть в шкафу, становясь все меньше и меньше с каждой неделей. Я пыталась вообще не есть, но все равно, ела ли я или нет, похоже, я становилась все выше и выше. Когда приближалось Рождество, мы с Дженной, продолжая питать надежды, выпустили его еще немного. Удастся ли мне надеть его на Рождество? В эти дни должна была приехать тетя Мод. В самом преддверии Рождества я попыталась снова натянуть его, но ни крючки, ни петельки застегнуть было невозможно, и я вышла к рождественскому столу в своем скромном платьице.

Мне оставалось надеяться, что тетя Мод к этому времени уже забыла о подарке. Так и случилось. В День Благодарения я подъехала к ней с другой стороны.

– Тетя Мод, можете ли вы свести веснушки? – спросила я, втайне надеясь, что если кто и способен помочь мне в таком деликатном деле, то только она.

Тетя Мод вскинула лорнет и внимательно обозрела меня.

– Конечно, – объявила она. – Составом от «Фуллерза». Он отбеливает кожу. Я им пользуюсь много лет. Непревзойденное действие!

Мы попробовали. Тетя Мод отвела меня в ванную и намазала лицо сероватой пастой. Она растерла ее по носу и скулам, после чего усадила в кресло и, пока паста сохла, стала читать мне один из своих романов. Он назывался «Перепутья сердца». Действие происходило на океанском лайнере. В любом из романов тети Мод было то, что она называла «вкусными кусочками», и она стала читать мне один из них, в нем речь шла о нежной сцене на палубе при лунном свете, которая завершалась очень интересным описанием объятий. Если бы этот текст услышала моя матушка, она, я думаю, остолбенела бы, но сцена привела тетю Мод в такое волнение, что она стала рассказывать мне одну из своих собственных историй – о Винтеркомбе, о приемах, которые устраивали здесь в старые времена, когда еще была жива моя американская бабушка Гвен.

– Помню, как-то, – сказала она, – был прием в честь кометы. Вроде кометы Галлея. После ужина мы должны были все выйти наружу и смотреть на комету…

Я продолжала сидеть тихо и неподвижно. Мне нравилось слушать эти истории, но у меня стало зудеть в носу. Я пыталась понять, очень ли невежливо, если я прерву ее и сообщу о своем неудобстве?

– На мне были мои изумруды. Или сапфиры? Да, да, сапфиры, потому что, помню, платье было синего цвета, и Монти… Ох! – издала она вопль. – «Фуллерз»! Викки! Скорее!

Она оттащила меня в ванную, где лицо мое было оттерто специальным французским мылом тети Мод.

– Теперь я могу посмотреть на себя, тетя Мод?

Тетя Мод с сомнением оценила состояние моей физиономии; с некоторой неохотой она протянула мне зеркало. Я поднесла его поближе к носу и стала исследовать. Он заметно покраснел, вообще все лицо приобрело багровый оттенок, сквозь который мне продолжали подмигивать веснушки. Казалось, их высыпало еще больше.

– Не думаю, чтобы ваш совет сработал, тетя Мод, – начала было я, но она отобрала у меня зеркало.

– Конечно, за один прием он и не может подействовать! Чего захотела! Красота требует жертв, – добавила она по-французски. – Ты должна потерпеть, Викки. И если ты каждую неделю будешь…

Я взяла упаковку состава «Фуллерз» и в течение четырех недель мазалась им раз в неделю. Когда запасы его кончились, а веснушки продолжали оставаться на своих местах, я поняла истину. Я очень любила тетю Мод, но она была не права в трех случаях: она не разбиралась в размерах одежды, в применении состава «Фуллерза» и относительно моих данных. Никаких данных у меня не было. И моя неиссякаемая вера в тетю Мод начала понемногу убывать.

Тетя Мод была одним из столпов моей жизни, она очерчивала ее границы. Были также и другие столпы: мой дедушка, друг дяди Стини поэт Векстон, была Дженна, существовали мой отец и моя мать, мои дядья; и, наконец, был Вильям, который считался дворецким, но он брал на себя все заботы по дому, которыми другие дворецкие никогда не занимались, включая чистку ботинок и туфель, что Шарлотта весьма едко откомментировала.

– Дворецкий чистит вашу обувь? – спросила она.

Была зима, и мы только вернулись с прогулки, заляпанные мерзлой землей по самые щиколотки.

– Неужели у вас нет специального чистильщика?

– Обычно мои ботинки чистит Дженна. Так принято.

– Дженна? Но она же твоя няня! Она даже не настоящая няня. Так говорит моя мама. А вот у меня няня носит коричневую форму.

Это презрительное замечание обеспокоило меня больше, чем мне хотелось признаться. Когда мы пили чай в обществе моей матери, я видела, что Шарлотта вообще не обращает на нее внимания. Я видела, как она смерила глазами платье и поношенную твидовую куртку моей матери. Я была знакома с мнением матери относительно драгоценностей по будним дням и – хотя не сомневалась, что она была права, – испытала желание, чтобы на ней было что-нибудь более броское, чем скромная ниточка жемчуга. У матери имелись драгоценности, но они хранились в банке, и каждые полгода возобновлялись дебаты, не продать ли их.

Я начала испытывать желание рассказать Шарлотте об этих сокровищах и уже стала прикидывать, как упомянуть о них, так, между прочим, как только мать покинет комнату. С другой стороны, я понимала, что матери будет стыдно за меня, если я позволю себе нечто подобное. Я заерзала на стуле, стараясь не обращать внимания, что Шарлотта поежилась, бросив взгляд на разболтанные переплеты окон.

Мать рассказывала ей о сиротском приюте и о работе в нем, а Шарлотта слушала ее со слегка натянутой высокомерной усмешкой, которая заставляла меня еще больше нервничать. Она презирала заботы сиротского приюта не меньше, чем презирала мою мать, в чем я не сомневалась.

Когда к нам присоединился мой отец, я несколько расслабилась. Я не сомневалась, что отец выше всех этих глупостей, – он был строен и красив, у него были руки прекрасной формы и тихая спокойная манера разговаривать, пусть и несколько суховатая. Он был отличным наездником, и, когда облачался в охотничий наряд, Вильям утверждал, что никто в графстве не может сравниться с ним. Я бы предпочла, чтобы отец вышел к нам в охотничьем костюме, чтобы Шарлотта могла увидеть его во всем блеске, но, как и следовало ожидать, он появился в своем старом твидовом пиджаке, хотя тот сидел на нем как влитой, и Вильям, в обязанности которого входило также чистить всю одежду, порой щупал материал и приговаривал: «Вот это качество».

Я надеялась, что Шарлотта оценит моего отца и с ее лица исчезнет эта легкая надменная улыбка. Мой отец иногда заикался, что было последствием ранения на войне, но был вежлив и любезен и мог очаровать кого угодно. Это всего лишь вопрос времени, говорила я себе, Шарлотта непременно поддастся его обаянию.

Первым делом он спросил ее об уроках, что, наверно, было ошибкой, ибо Шарлотта училась теперь в закрытой школе с пансионом, и она уже на прогулке поделилась своим мнением о девочках, которые остаются дома, надеясь получить хорошее образование.

– С тобой занимается твоя мать? Я-то думала, что у тебя есть хотя бы гувернантка.

– Ну, в общем-то, так и было. Но она ушла. – Я замялась, потому что мы вступили на опасную почву. Никто из гувернанток не оставался у нас слишком долго. У нас больше не было горничной, и повар вечно предупреждал, что собирается уходить. Все дело было в жалованье и в котле в подвале, который жрал деньги, и в тратах на сиротский приют, который поглощал еще больше.

– Она все тебе преподает?

– Она очень умная. Я занимаюсь с ней английским, французским и географией, а на следующий год мы начнем латынь. И три раза в неделю приходит мистер Бердсинг заниматься математикой.

– Мистер Бердсинг? Но он же викарий!

Она не могла скрыть своего презрения. Я тут же устыдилась мистера Бердсинга – мягкого и терпеливого человека, который мне всегда нравился. И, сидя в гостиной, я испытала желание, чтобы мой отец переменил тему разговора. Шарлотта стала рассказывать ему о Родене все с той же высокомерной улыбкой на губах.

– А как насчет летних каникул? – спросил отец, когда тема уроков исчерпалась. Он обращался к ней самым вежливым и внимательным образом, но я-то видела, что Шарлотта ему отнюдь не нравится. Скорее всего он счел ее просто забавной, но никто не мог это утверждать в силу безукоризненности его манер.

– О, мама говорит, что на следующий год мы не поедем во Францию. Она говорит, что Ривьера просто переполнена. Мы отправимся в Италию. Или в Германию. Папа сказал, что Германия очень мощно идет кверху. – Помолчав, она пошаркала ногами и искоса взглянула на меня. – А что будет делать ваша Викки? Вы так и не сказали.

– О, у нас большие планы! – в своей обычной легкомысленной манере проговорил отец.

– Правда? – Шарлотта внимательно уставилась на него.

– Да. Понимаете ли, мы останемся здесь. Как и всегда.

– На все лето?

– Определенно. На все лето. Не так ли, дорогая?

Он повернулся к моей матери, и я видела, как они обменялись веселыми взглядами. Мать улыбнулась.

– Думаю, что да, – сказала она своим тихим голосом. – В Винтеркомбе так хорошо в июне и июле, и, кроме того, приедут мальчики из приюта. Ради этого нам нужно остаться здесь. Хочешь ли еще один сандвич? Может, пирожное?

Когда чай был допит, родители оставили нас. Рассевшись у камина, мы с Шарлоттой стали играть в карты. Мы играли в «джин-румми», а потом, раскладывая пасьянс, Шарлотта стала рассказывать о новом «Роллс-Ройсе», который собираются купить специально для нее, и почему он куда лучше, чем «Роллс» выпуска предыдущего года. Она еще раз упомянула Родена, рассказала, сколько раз ее няне в коричневой форме пришлось вышить ее имя на новых вещах для школы, и недвусмысленно дала понять, что не поддерживает идею послеобеденного времяпрепровождения за пасьянсом.

Я испытывала невероятное унижение и очень боялась, что Шарлотта может вернуться к вопросу о летних каникулах, еще раз обратив внимание на тот поразительный факт, что мы никогда не отдыхаем за границей. Когда настала моя очередь выкладывать карты, я делала это очень медленно, собираясь с силами, дабы упомянуть драгоценности моей матери. Мне невыносимо хотелось дать знать о них, ибо я видела, что Шарлотта считает мою мать простоватой и бедной – как дом. Правда, мысль, что матери это могло бы не понравиться, удерживала меня, поэтому я продолжала выкладывать карты, роясь в воспоминаниях. Должна же я найти в них что-то, после чего с лица Шарлотты исчезнет надменная усмешка, но мне было трудно что-то припомнить.

Существовали еще двое моих дядьев – другие столпы моей жизни, – и, раскладывая карты, я обдумывала, не стоит ли рассказать о них. Оба они были по-своему экзотичны: дядя Фредди занимался столькими делами, включая воздушную доставку почты в Южной Америке, что поистине должен был обладать известностью. Он был полон «энтузиазмов», как говаривала тетя Мод, и последним из них были две гончие, в прошлом месяце доставленные в Винтеркомб, которых – к ужасу моей матери – кормили бифштексами. Эти псы были «беговыми», говорил дядя Фредди. Им предстояло принимать участие в дерби. С другой стороны, я не настолько была уверена в достоинствах этих собак, которые проводили большую часть времени если не за едой, то во сне и отказывались подчиняться специальным командам, которым научил дядю Фредди их ирландский тренер. «Энтузиазмы» дяди Фредди – как он грустно признавался – «выдохлись». Лучше не упоминать ни о собаках, ни о Южной Америке, которую дяде Фредди пришлось оставить в силу каких-то туманных обстоятельств.

Может, тогда дядя Стини? Вот уж кто был действительно блистательной личностью. Он изысканнейшим образом одевался и был великолепным оратором. У него были самые светлые волосы, которые только доводилось мне видеть, и очень красивая внешность с бело-розовой кожей. Дядя Стини знал всех и вся и называл всех и вся «дорогой». Так же часто он употреблял слово «слишком»: поездка будет слишком сложной, вино слишком кислое, последняя гостиница слишком вычурна. У дяди Стини была масса друзей по всему миру, и поскольку он не работал, то постоянно посещал их. Он исправно посылал мне открытки. Его послания отличались предельной краткостью: «Салют, Викки! Вот тут я на Капри», – мог он написать и сопроводить текст легким росчерком рисуночка под ним, изображающим его самого, дерево или ракушку. У дяди Стини была уверенная рука, а писал он фиолетовыми чернилами. У меня насобиралась большая коллекция таких открыток, только в этом году я получила их с Капри, из Танжера, Берлина и с виллы во Фьезоле, которая поистине была восхитительна и которая принадлежала его лучшему другу, известному фотографу Конраду Виккерсу.

У дяди Стини было много знаменитых друзей: среди них были и кинозвезды, и художники, и певцы, и писатели. Мой крестный отец Векстон, который, как предполагалось, был его ближайшим другом, посвятил моему дяде Стини целую книгу поэм, написанных им во время великой войны, которые назывались «Снаряды».

Стоит ли упоминать моего дядю Стини? Правда, он не так часто приезжал в Винтеркомб, и при его появлении начинались споры из-за денег: дядя Стини хотел быть Самым Обеспеченным Мальчиком на свете и неизменно, покончив с ленчем и вином, громким голосом заводил разговор на эту тему. Я находила эти разговоры очень странными, потому что, хотя дядю Стини, конечно же, хорошо обеспечивали и он прекрасно выглядел, он не был «мальчиком», и довольно давно. Когда он заводил разговор на эту тему, мой отец впадал во гнев.

– Ради Боги, Стини! – услышала я как-то слова отца, когда проходила мимо библиотеки и дверь в нее оказалась открытой. – Ради Бога, ведь тебе почти сорок лет. Так не может продолжаться дальше. Что случилось с последним чеком, который я тебе послал?

Так что, может быть, лучше не упоминать о дяде Стини. Шарлотта, конечно, спросит, чем он занимается, как она всегда спрашивала, а потом задаст вопрос и о моем отце.

– Но что же он делает? – сказала она после того, как я поведала о нашем поместье, о сиротском приюте матери, об озере, которое нуждается в очистке, о котле и о той жадности, с которой тот пожирает фунтовые бумажки.

– Я предполагаю, что у него есть какой-то источник доходов? – произнесла она с таким выражением, словно речь шла о некой ужасной болезни. – Папа говорит, что, по его мнению, должен быть. Он говорит, что в противном случае вы не могли бы справляться, особенно с этим сараем. Конечно, есть титул… – Она сморщила нос. – Но папа говорит, что в наши дни титулы ничего не стоят. Разве что они очень древние, а ваш не очень старый, не так ли? Жаль, что твой папа не работает в Сити, как мой. Должно быть, это ужасно – быть таким бедным.

– Не думаю, что мы бедны. Вовсе не бедны. – Я покраснела. – Мама говорит, что мы счастливые люди.

– Чепуха! У вас порой и двух полупенни не бывает, говорит папа. На прошлой неделе он совершил какую-то колоссальную сделку и говорил с мамой на эту тему. Да, в этой сделке он заработал больше, чем твой отец за пять лет! Правда! Спроси сама.

Нет, лучше не говорить о моем дяде Стини, который не работал, о дяде Фредди и его ленивых гончих, лучше не упоминать мою тетю Мод, которая в свое время пользовалась известностью как хозяйка салона, но теперь стала стара, рассеянна и несет чушь о моих возможностях. Лучше вообще не затрагивать тему моей семьи.

Я украдкой бросила взгляд на часы, надеясь, что Шарлотте скоро уже отправляться домой, и стала раскладывать карты: черную королеву – на красного короля, черного валета – на красную королеву, этот пасьянс никогда не кончится! Шарлотта сидела напротив меня и ждала, что я буду продолжать беседу. Она барабанила пальцами по зеленой обивке стола. Королеву пик – на короля червей. Вдруг мне пришло в голову: отличный кандидат, козырная карта.

– Да, кстати, – начала я, времени ходить вокруг и около не было. – Я говорила, что в будущем году уезжаю в Америку?

– В Америку? – на лице Шарлотты появилось подобие интереса.

– Да. И буду жить в Нью-Йорке. Там моя крестная мать, и она хочет, чтобы я осталась с ней.

– Твоя крестная мать? Ты никогда не говорила, что твоя крестная мать живет в Америке!

– Ну, я называю ее «тетя». Тетя Констанца. Но на самом деле она не приходится мне тетей.

Это было больше, чем похвальба, это была откровенная ложь, так как я не обращалась к ней подобным образом, но я торжествовала, чувствуя близость победы. У Шарлотты напряженно сузились глаза.

– Констанца?

– Констанца Шоукросс, – как можно легкомысленнее уточнила я.

Я торжественно выдала ее имя. Я предполагала, я надеялась, что оно окажет воздействие, ибо знала, вернее, смутно догадывалась, что моя крестная мать – знаменитость. Должно быть, она оказалась еще более знаменита, чем я могла себе представить, ибо реакция Шарлотты оправдала мои самые несбыточные надежды. У нее перехватило дыхание; она вытаращила глаза, на лице у нее появилась зависть, смешанная с недоверием.

– Не может быть! Та самая Констанца Шоукросс?

– Конечно, – твердо сказала я, хотя опасалась, что их может оказаться две и я заблуждаюсь относительно своей крестной матери.

– Господи! – Теперь Шарлотта уважительно смотрела на меня. – Подожди, пока я не расскажу маме.

Какой триумф! Я несколько побаивалась, что его трудно будет выдержать, потому что видела, как Шарлотта готова забросать меня вопросами, на которые я скорее всего дам неправильные ответы. Но ко мне пришло спасение: раздался скрип шин по гравию и гудок клаксона. Шарлотта выглянула в окно. Я воспользовалась возможностью смешать карты.

– Приехал твой отец, – сказала я. – Ой, смотри, и пасьянс получился наконец.

* * *

Вот так началась эта ложь, которая потом имела столь ужасные последствия.

Когда днем за карточным столиком я упомянула имя Констанцы, на деле я понимала лишь одно – оно должно произвести впечатление. Я знала, что мой дядя Стини обожает ее и называет несравненной; я знала также, что он привозил журналы, в которых с головокружительными подробностями описывалась светская жизнь моей крестной. Я также видела, что, когда он упоминал ее имя, оно встречалось молчанием и тема разговора тут же менялась. Журналы, которые дядя Стини открытыми оставлял на столе, тут же исчезали, стоило ему покинуть комнату. Короче говоря, я чувствовала, что тут спрятана какая-то тайна.

Дженна мне рассказывала, что Констанца подарила мне на крестины подарок – удивительный браслет в виде свернувшейся змеи. Этот браслет, который няня описала как «неподобающий», я никогда не видела. Вместе с драгоценностями моей матери он лежал в банковском сейфе.

После крестин Констанца, должно быть, перестала пользоваться расположением нашей семьи, потому что она исчезла. Более точно говоря: она растворилась. Существовало обилие снимков моих крестин, но ни на одном из них не было Констанцы. Ее никогда не приглашали погостить в доме, хотя я знала, что она посещала Англию, потому что об этом упоминал дядя Стини. Единственная причина, по которой я знала, что она моя крестная мать, заключалась в ней самой. Каждый год на Рождество и мой день рождения она присылала мне открытку, в которой были слова: «От твоей крестной матери Констанцы». Почерк был мелкий, строчки ровные, и писала она черными чернилами. Когда день рождения подходил к концу, я получала разрешение разобраться во всех полученных открытках и сложить их в специальную папку, все, кроме тех, что приходили от моей крестной матери. Ее послания неизменно изымались.

Насколько я понимаю, эта тактика имела целью заставить меня забыть о существовании крестной матери. Но еще со времени детства запреты возымели обратный эффект. Чем меньше мне рассказывали, тем больше я хотела знать, но выяснить что-либо оказывалось исключительно трудно. Мои родители были упрямы: ничто не могло заставить их упомянуть имя Констанцы, а прямые вопросы встречали с откровенным неудовольствием. Они лишь подтверждали, что она в самом деле является моей крестной матерью – больше ничего. Раз-другой мне удалось спровоцировать Дженну на рассказ о моем крещении и об экзотическом браслете, после чего, как я думаю, она получила соответствующее предупреждение и отказывалась говорить о Констанце. Тетя Мод откровенно ненавидела ее. Когда я рискнула пуститься в расспросы, тетя Мод дернулась и только фыркнула:

– Твоя крестная мать – не тема для разговоров, Виктория. Я бы предпочла, чтобы ты даже не упоминала при мне ее имени. Но могу представить, чем она может заинтересовать тебя.

– Я просто хотела узнать… у нее такие… такие глаза, – продолжала настаивать я.

– Глаза у нее как два куска угля, – сухо ответила тетя Мод, положив конец разговору.

Вильям, дворецкий, утверждал, что просто не помнит ее. Дядя Фредди только щурился, стоило мне лишь упомянуть ее имя: как-то, застигнутый в одиночестве на прогулке в лесу, он позволил себе признать, что он и его братья знали Констанцу еще ребенком, с ней, сказал он, хмуро вглядываясь в заросли, было очень весело.

– Тогда она должна была нравиться папе, а, дядя Фредди? Но теперь, кажется, он ее не любит?..

– Может быть, может быть, – присвистнул дядя Фредди. – Не помню. Где же эти чертовы псы? Крикни-ка, Виктория. Вот так, отлично. А, вот и они. Бегут.

Оставался лишь дядя Стини. Я крепко надеялась на него, особенно если бы мне удалось его куда-нибудь утащить после ленча или застать в его комнате, где он хранил серебряную фляжку, содержимое которой погружало его в послеобеденный сон. Дядя Стини не так уж часто посещал Винтеркомб, но во время пребывания здесь он становился очень общительным после нескольких глотков из фляжки. «Садись, Виктория, – говаривал он. – Садись, и давай предадимся колоссальным сплетням». Во время одного из его визитов я удрала от Дженны, увильнув от обязательной прогулки, и пробралась в комнату дяди Стини.

Он угостил меня шоколадным трюфелем из своих тайных запасов, хранившихся в спальне, усадил у камина и стал рассказывать о Капри. Когда он остановился, чтобы перевести дыхание, я задала свой вопрос. Дядя Стини бросил на меня один из своих проказливых взглядов:

– Констанца? Твоя крестная мать? – Он прищелкнул языком. – Викки, дорогая, она сущая дьяволица.

– Дьяволица? Ты хочешь сказать, что она плохая? Тогда почему же никто не хочет говорить о ней?

– Плохая? – Чувствовалось, что дядя Стини счел эту мысль весьма интересной. Сделав еще один глоток, он погрузился в ее обдумывание. – Ну, – с подчеркнутой медлительностью растягивая слова, произнес он. – Мне это никогда не приходило в голову. Ты помнишь маленькую девочку из детской песенки? Ту, у которой кудряшки падают на лоб? «Когда она хороша, то просто превосходна, но когда плоха, то просто ужасна»? Может быть, Констанца напоминает именно ее. Если не считать, что я лично больше всего люблю ее, когда она плохая. Самое интересное относительно твоей крестной матери, Викки, это то, что она никогда не бывает скучной.

– Она… она красивая?

– Да нет, дорогая. Не то что прямо так. Она… удивительная. – Он сделал еще глоток. – Она заставляет людей теряться. Особенно мужчин. Они валятся перед ней, как кегли.

– Она и тебя сшибла, как кеглю, дядя Стини?

– Ну, не совсем, Викки. – Он сделал паузу. – Скорее всего она была слишком занята для этой попытки. Предполагаю, что в то время у нее на сковородке трепыхалась другая рыбка. Понимаешь, мы с ней практически ровесники, так что всегда оставались друзьями. В первый раз мы встретились, когда нам было… дай-ка припомнить… примерно лет по шесть. Нам было меньше, чем тебе сейчас. Мы оба, можно считать, ровесники века, то есть это должно было быть году в 1906-м. Господи, какой я древний! 1906-й! Словно прошло миллион лет…

– Значит, теперь ей тридцать семь? – Я была разочарована. Тридцать семь казалось мне глубокой старостью.

Дядя Стини махнул рукой.

– Тридцать семь? Викки, дорогая, в случае с Констанцей годы не имеют ровно никакого значения. Возраст над ней не властен, хотя, к сожалению, этого не скажешь о нас прочих. Ты знаешь, что я сегодня утром увидел в зеркале? Самое ужасное. Морщинки, Викки. По краям глаз.

– Да они вовсе не такие большие.

– Дорогая, ты меня успокоила. – Дядя Стини вздохнул. – Причина, по которой они еще так невелики, заключается в моем новом креме. Показывал я его тебе? Он пахнет фиалками, такой божественный аромат…

– Он помогает избавиться от веснушек?

– Дорогая, в одно мгновение. Нет ничего, что было бы ему не под силу. Сущее чудо этот крем, ибо и стоит он по-королевски. – Он проказливо улыбнулся. – Если хочешь, я дам тебе немного. Втирай его, Викки, каждый вечер…

Так дядя Стини сменил тему разговора более ловко и искусно, чем остальные члены моей семьи, но тем не менее и он уклонился от разговора о моей крестной матери. Ночью разразилась буря, которая хлопала дверьми внизу, и дядя Стини был так взволнован, что добираться до постели ему пришлось с помощью моего отца и Вильяма. На следующее утро он уехал рано, и мне не удалось ни получить фиалкового крема, ни продолжить разговор о Констанце.

* * *

В течение нескольких месяцев ничего не происходило. Шарлотта переболела свинкой, праздник у нее был отменен, и мать отвезла ее в Швейцарию на поправку. Рождество пришло и удалилось, и только в январе нового, 1938 года мне довелось опять увидеть Шарлотту.

Я получила приглашение к ней домой на чай одна – такой чести я никогда раньше не удостаивалась. К моему удивлению, я получила открытку и на следующей неделе: еще через неделю Шарлотта стала настойчиво приглашать меня присоединиться к ней и ее подругам, которые собирались в Лондон на пантомиму. Чувствовалось, что мои акции резко возросли не только в глазах Шарлотты, но и ее родителей. Для них я больше не была бедным ребенком, который влачит жалкое существование, я считалась крестницей ослепительной Констанцы Шоукросс. Совершенно внезапно я обрела какие-то достоинства.

На первых порах я опасалась, что слишком радуюсь им. Сомнительная слава Констанцы осенила меня крыльями, я взмахнула ими и взлетела. Поскольку я не знала о своей крестной матери ровным счетом ничего и была свободна выдумывать все, что угодно, я поймала себя на том, что испытываю пристрастие к фантазиям.

Первым делом я наделила Констанцу всеми достоинствами, которыми я втайне восхищалась. Я украсила ее черными волосами и темно-синими глазами и к тому же бурным темпераментом. Рядом с ней неизменно присутствовали пять персидских кошек – я обожала кошек – и ирландский волкодав. В моих глазах она представала блистательной амазонкой, которая мчится на охоту. Я восхищалась тем, что она большими флаконами заказывает французские духи, живет на самом верху одного из самых больших небоскребов Нью-Йорка, откуда открывается вид на статую Свободы, ест ростбиф трижды в неделю и предпочитает на завтрак оксфордский мармелад. Всю свою одежду, вплоть до нижнего белья, она приобретала только у «Харродса».

– У «Харродса»? Ты уверена, Виктория? – Мать Шарлотты подслушала мое откровенное хвастовство и теперь с сомнением смотрела на меня.

– Ну, может быть, не все, – осторожно сказала я, прикидывая про себя, как выкрутиться. Я вспомнила о тете Мод. – Я думаю, что иногда… Иногда она бывает в Париже.

– О, я не сомневаюсь, что так она и должна поступать. У «Скиапарелли». Может быть, у «Шанель». Я где-то видела картинку… Шарлотта, куда я девала эту книгу? – Мать Шарлотты всегда называла журналы книгами, и на этот раз появился экземпляр «Вог». Ему было от роду, самое малое, два года. И дрожащими руками я взяла первое изображение моей крестной матери, которое попало мне на глаза. Стройная, подчеркнуто элегантная, она была сфотографирована на каком-то приеме в Лондоне в группе, которая включала Уоллиса Симпсона, Конрада Виккерса и к тому же принца Уэльского. Она жестикулировала, так что лицо было частично закрыто рукой.

После этого мое вранье несколько поблекло в своей убедительности. Я поняла свою ошибку относительно «Харродса» и постаралась подогнать образ моей крестной ко вкусам аудитории. Я наделила Констанцу несколькими автомобилями, не отказав себе в удовольствии упомянуть, что она не любит «Роллс-Ройсы», я одарила ее яхтой и постоянным номером в «Ритце», коллекцией желтых бриллиантов, чемоданами из крокодиловой кожи, шелковым нижним бельем и личной дружбой с королем Фаруком.

Училась я удивительно быстро, и большинство этих подробностей я почерпнула от Шарлотты и ее родителей, по дому которых повсюду были разбросаны толстые журналы в глянцевых обложках – журналы, которым неизменно был закрыт доступ в Винтеркомб. Я думаю, что любила не столько Констанцу как таковую, сколько ее воплощение, созданное мною, которое жило в высокой башне и во весь опор скакало на охоте. Но мои предпочтения были не самым важным, я видела, как воздействуют на слушателей новые подробности. Когда я упомянула чемоданы из крокодиловой кожи, мать Шарлотты испустила вздох, она задумчиво сказала, что приобрела бы нечто подобное: придется зайти к «Асприз».

Существовали и опасности – и я их чувствовала. Меня тревожило, что Шарлотта и ее мать были слишком хорошо информированы о жизни моей крестной: они изучали колонки светских сплетен, в ежедневных разговорах они то и дело упоминали имена людей, которых должна была знать моя крестная мать: «Смотри, какое платье у миссис Симпсон – что ты о нем думаешь, мамочка?» – «Несколько коротковатое, отличается от всех ее прочих».

Они что, знали миссис Симпсон? Я не была в этом уверена, но чувствовала, что следует быть очень осторожной. Например, замужем ли моя крестная? Или же она успела развестись? Если она разведена, то это может объяснить, почему ее никогда у нас не упоминают, ибо моя мать была решительно настроена против разводов. Я понятия не имела, как тут обстоят дела, но подозревала, что и Шарлотта, и ее родители в курсе дела. К тому же они знали, а я нет, почему моя крестная считается богатой, чем она занимается, кто ее родители и откуда она родом.

Я продолжала рассказывать сказки о выдуманной мною крестной, но делала это достаточно осторожно, избегая всяческих упоминаний о мужьях или предках. Возвращаясь к своим выдумкам, я приглаживала некоторые факты или старалась избегать упоминания о них. Я знала, что моя крестная родилась в Англии, но сейчас была американской гражданкой. Я знала, что она «делала» дома, хотя никто не мог объяснить, что это значит. Мне было известно, что она пересекала Атлантику столь же небрежно, как другие Ла-Манш, и обожала Венецию, которую посещала каждый год. Приезжая туда, она останавливалась только у «Даниелли».

– Говорю тебе, Гарольд, что только не у «Гритти».

Мы сидели в их гостиной, на диване, обтянутом блестящей парчой. Мать Шарлотты пила мартини из запотевшего стакана. Раскусив маслину, она поставила бокал на блестящий столик из стекла и хромированного металла и бросила на мужа холодный взгляд. С извиняющимся видом, что было внове, она повернулась ко мне, словно я была арбитром по вопросам вкуса, как моя крестная мать.

– В прошлом году мы останавливались у «Гритти», Виктория, потому, что у «Даниелли» все было переполнено. Конечно, если бы у нас была возможность выбора… но мы собрались буквально в последнюю минуту…

Каникулы. Я сразу сжалась. Нельзя забывать, тут меня подстерегала другая опасность: мой собственный визит в Нью-Йорк. Мне оставалось надеяться, что Шарлотта забыла эту часть моих россказней, но этого не произошло. Она даже помнила, что я назвала дату. Когда именно в этом году? По мере того, как шла неделя за неделей, эти вопросы становились все настойчивее. Шарлотта вернулась в свою школу с пансионом, но, когда настанут пасхальные каникулы, приглашения к чаю возобновятся.

Когда точно я собираюсь уезжать? Как решили: я поплыву на «Аквитании» или на «Иль-де-Франс»? Отправляюсь ли я в путешествие одна, или крестная приедет в Англию и заберет меня? Конечно, я не могу оказаться в Нью-Йорке летом – никто не приезжает в Нью-Йорк в это время, да и моя крестная предпочитает отдыхать в Европе.

Весной наступила небольшая передышка, которую обеспечила мне политика: Австрия была аннексирована Германией, и, хотя я не представляла, что это на самом деле означает, я видела, что это достаточно серьезно, ибо отец с матерью вели долгие обеспокоенные разговоры, которые тут же прерывались, стоило мне очутиться рядом. Даже отец Шарлотты посерьезнел. Им пришлось отказаться от намерения посетить Германию, что было запланировано на лето: они решили отправиться в Италию.

– События обретают такой неопределенный характер, – со вздохом сказала мать Шарлотты. – Интересно, отпустят ли родители тебя одну в путешествие, Виктория? Представляю, как ты будешь огорчена, если придется отказаться от поездки, но я могу понять…

– Может, так и придется… отложить, – тихим голосом сказала я.

– Не понимаю, почему. – Шарлотта, которая сидела рядом со мной, в упор уставилась на меня. – Америка совсем в другой стороне. Уж там-то ничего не случится.

Я что-то пробормотала – совсем неубедительное, как мне кажется, потому что заметила, как Шарлотта и ее мать обменялись многозначительными взглядами. Может быть, Шарлотта поняла, что визит к моей крестной является выдумкой; конечно, она сразу стала по-другому воспринимать меня, и в ее выражении появился намек на давнее высокомерие. Скорее всего, я перестала ей нравиться. Я сожалела о своем вранье, в то же время тщетно стараясь вернуть себе ее уважение. Я знала, что нужно делать, когда ты не можешь достичь своей цели: молиться, так учила меня мать. В течение долгих лет после свадьбы у моих родителей не было детей. Моя мать неустанно возносила моления о ребенке, и наконец-то ее молитвы были услышаны.

– Папа тоже молился об этом? – хотела я знать, но мать только хмурилась.

– Предполагаю, что да, Викки. По-своему. Всегда помни – важно молиться не только о себе. Ты не должна относиться к Богу, как к Санта-Клаусу, и просить его об изобилии подарков. Но если ты будешь просить у него хорошие вещи, правильные и достойные, тогда Бог прислушается к тебе. Он не всегда может удовлетворить твои пожелания или же… – Она помолчала. – Или же Он может удовлетворить их неожиданным образом, но Он слышит тебя, Викки. Я верю в это.

Было ли мое желание посетить свою крестную той достойной вещью, о которой я могла просить Бога? Какое-то время я взвешивала все «за» и «против»; наконец решила, что это достойная просьба. Меня учили аккуратности, и я столь же методично подошла к этой проблеме. Я молилась каждый вечер и каждое утро. Я молилась по воскресеньям, когда ходила в церковь. Раз в неделю я покупала свечку за пенни и зажигала ее, чтобы моя молитва обрела крылья. Я вежливо настаивала на своей просьбе: пожалуйста – Боженька – если – ты – считаешь – что – просьба – хорошая – позволь – мне – поехать – в – Нью – Йорк – и – остаться – с – Констанцей – если – на – то – будет – твоя – воля – благодарю – тебя – аминь.

Я молилась дважды в день в течение трех месяцев. И в конце этого срока, когда лето в Винтеркомбе стояло в самом разгаре, мое желание было удовлетворено. Мне стоило более внимательно прислушиваться к словам моей матери, может, потому, что оно было удовлетворено самым неожиданным образом.

* * *

До того, как это случилось, я вовсю наслаждалась летом. Я помню, что дни были солнечными и теплыми, но меня не покидало ощущение, что мир, затаив дыхание, чего-то ждет. Все вокруг было исполнено какого-то странного спокойствия. Где-то за границами этого безопасного мира что-то происходило, и порой мне начинало казаться, что я слышу далекие отзвуки – тихие и рокочущие, словно работает какая-то невидимая машина, мощь которой постоянно усиливается.

Через много лет мне стало понятно, что тот сиротский приют, который отнимал столько времени у моей матери и так ощутимо сказывался на средствах, выделяемых отцом, поддерживал связь со своим собратом в Европе. Тем летом мать отвела меня в сторону и объяснила, что планы изменились: она с отцом в июле и августе должны отправиться в Европу и заниматься судьбой сирот. Я удивилась, но не очень. Мать раз или два предпринимала такие путешествия в прошлом, обычно в обществе своей ближайшей подруги Винифред Хантер-Кут, которую она знала еще с времен первой войны. На этот раз, объяснила она, отец решил отправиться вместе с ними, потому что они не только собираются, как обычно, посещать европейские сиротские приюты, но и должны увидеться с друзьями в Германии, которые помогут им доставить некоторых детишек в Англию. На какое-то время, растолковала она, этим детям будет безопаснее находиться здесь, чем в своей родной стране. Необязательно, что они будут сиротами, осторожно намекнула она, скорее всего, правильнее считать их беженцами. Не всегда получается убедить власти выпустить их, вот почему с ней и Винифред отправляется отец – он бегло говорит по-немецки…

И тут, что было для нее совершенно не характерно, мать запнулась, и я поняла, что она о чем-то умалчивает, что-то утаивает от меня.

– Эти дети… родители потеряли их? – спросила я, и мать улыбнулась.

– Нет, просто им приходится расстаться на некоторое время. Просто так надо. Нас долго не будет дома, но ведь я не потеряю тебя? Ты будешь писать, Викки?

И я в самом деле писала каждый день, собирая письма воедино, так что получалось что-то вроде дневника, и ежедневно отсылала их по разным почтовым адресам. Сначала для меня было непривычно проводить лето в Винтеркомбе без родителей, но довольно быстро я привыкла к странной пустоте дома. Случались и развлечения. Заезжала и оставалась тетя Мод, каждый раз прихватывая с собой пачку новых романов в ярких обложках. Она несколько похудела, потому что перенесла в прошлую Пасху легкий удар, но ее любовь к сочинениям не уменьшилась. В сопровождении своих гончих являлся дядя Фредди. Они совершенно «выдохлись», насколько я понимала, потому что дядя Фредди больше не упоминал Ирландские дерби. На месте были Дженна и Вильям, а Шарлотта пребывала на безопасном расстоянии у «Даниелли», так что какое-то время не нужно было ломать себе голову, что бы такое еще придумать. Лето стояло в разгаре, мне все нравилось, хотя рядом не было родителей. И что лучше всего, я обрела нового друга.

Его звали Франц Якоб, ему исполнилось десять лет, он был немцем, и он был евреем. Он прибыл в первой партии детей-сирот и входил в небольшую группу из пяти или шести немецких мальчиков, которые держались слегка в стороне от английских ребятишек, которые каждое лето регулярно бывали в Винтеркомбе.

Скорее всего мои родители знали его семью, которая оставалась в Германии, но каковы бы ни были причины – может, просто потому, что он пользовался известностью как очень умный мальчик, – Франц Якоб держался в стороне от всех прочих. Он жил вместе с другими ребятами в спальном корпусе, который много лет назад был возведен на месте старой красильни и прачечной. Его приглашали, как и всех прочих, принимать участие в играх в крикет и в теннис, заставляли плавать и играть на свежем воздухе. Но, кроме того, каждое утро он являлся к нам домой, чтобы присоединиться ко мне за уроками.

Поскольку мама уехала, за ними следил мистер Бердсинг, уделяя особое внимание тому, в чем он был силен: истории, математике и здравомыслящей героической английской поэзии. Я не очень успевала по этим предметам и, оглядываясь назад, уверена, что мистеру Бердсингу было утомительно обучать меня, хотя, надо признать, он искусно скрывал свое нетерпение. Но с того дня, когда в моих занятиях стал принимать участие Франц Якоб, мистер Бердсинг будто расцвел.

Я отчаянно сражалась с многочисленными уравнениями, шаг за шагом продвигаясь вперед. Франц Якоб, чьи познания в английском были ограничены, предоставил мистеру Бердсингу возможность попрактиковаться в немецком, что сразу же вызвало у того прилив воодушевления. Во второй раз он пришел в восторг от его способностей в математике. Я помню, они сразу же начали со сложных уравнений: учебник был раскрыт, и Франц Якоб склонился над столом. Ярко светило солнце, в комнате было жарко, и я слышала, как скребет его перышко. Пока я складывала две суммы, Франц Якоб сделал все упражнение. Он преподнес его мистеру Бердсингу с легким поклоном, положив перед ним страницы. Мистер Бердсинг просмотрел их. Он кивал, щелкал языком, восторженно хмыкал. Сначала он был удивлен, а потом его лицо порозовело, что было признаком восхищения.

С этого момента мистер Бердсинг словно заново родился: он влетал в комнату для занятий с энергией, которая чувствовалась в каждом его движении. В первый раз я увидела отблеск того человека, которым он должен был стать – одаренного математика из Оксфорда, который по настоянию своего отца бросил академическую карьеру, чтобы принять обет святости.

На меня теперь почти не обращали внимания, и я ничего не имела против. Мистер Бердсинг мог дать мне учить поэму или заставить выписывать самые важные даты Реформации, но, хотя он был неизменно добр ко мне, огонька в его глазах не было, когда он выслушивал стихотворные строчки или перечень дат. Пламя его души теперь предназначалось только Францу Якобу. Они углублялись в вычисления, и мистер Бердсинг только потирал руки, раскрывая учебник.

Франц Якоб был ярким исключением, чего не могла не видеть даже я. Он не походил ни на одного из тех мальчиков, кого я раньше встречала.

Внешне он был невысок и хрупкого телосложения, но жилист и мускулист, что заставляло более рослых английских ребят остерегаться связываться с ним. У него было худое сосредоточенное лицо, карие глаза и тонкие темные волосы, которые, коротко подстриженные сзади, оставались длинными спереди, так что часто падали ему на глаза, и он нетерпеливым жестом отбрасывал их. Улыбался он редко, и в глазах его постоянно стояло выражение, которое мне не доводилось видеть и которого я так и не смогла понять, выражение, свойственное тем жителям Европы, чьи семьи неоднократно подвергались преследованиям в прошлом и могут пострадать снова; эти глаза не верили, что человек может быть счастлив. Он был по-старомодному вежлив и серьезен, но и одинок. Я тоже была одинока, потому что рядом не было папы и мамы; думаю, что тоже была очень серьезна и столь же старомодна: мне приходилось придерживаться образа жизни и образцов поведения, которые уже отмирали. И не стоит удивляться, что мы стали друзьями.

Все лето мы были неразлучны. Вечерами, когда он возвращался в спальный корпус к другим ребятам, мы из окон перемигивались фонариками по азбуке Морзе. Днем, по окончании уроков, он нередко оставался со мной в доме. Он стал просто любимчиком моей тети Мод, чей немецкий был ужасен, но достаточно выразителен. Тетя Мод просто бомбардировала его историями о кайзере Вильгельме, которого знала, но не любила. Она испытывала искреннее удовольствие, объясняя Францу, что можно есть и чего нельзя.

– Свинину для Франца Якоба не жарить, Вильям, – могла громогласно оповестить она. – Не сомневаюсь, что я просила подать лососину. Ах да, вот она! Итак, Франц Якоб, ты можешь совершенно спокойно есть ее – я сама ходила на кухню и проверяла, как ее готовят, а я-то все знаю о таких вещах! Я тебе рассказывала о своем друге Монтегю? Да, конечно, рассказывала. Так вот, понимаешь, Монтегю не был таким уж требовательным, но все равно каждый раз я неизменно проверяла, чтобы в моем доме ему не подавали бекон. Что же до сосисок, я изгнала их с обеденного стола. Никогда не знаешь, из чего их делают.

Мой дядя Фредди тоже привязался к нему, особенно когда выяснил, что Франц Якоб любит собак и более чем охотно возится с гончими. Дядя Фредди был во власти нового проекта, нового «энтузиазма», который заставлял его проводить долгие часы в библиотеке с блокнотом, хотя пока он отказывался объяснить, в чем была суть дела. Человек довольно грузный, избегавший любых прогулок, дядя Фредди с удовольствием предпочитал оставаться в библиотеке, доверяя заботу о гончих Францу Якобу и мне.

Похоже, мы с ним бродили едва ли не все лето: мы добирались до озера и гуляли вдоль речки; излазали все полуразрушенные дома в деревне; гуляли вдоль поля с кукурузой, остовы которой кололи ноги, и вдоль стены, ограничивающей владения моего отца.

Мы гуляли и разговаривали. Я учила Франца Якоба английскому, он меня – немецкому. Он рассказывал мне о своем отце, который был профессором университета, но в прошлом году его освободили от должности. Он описывал мать, своих двоих старших братьев и троих младших сестер. Никому из членов его семьи не удалось пережить надвигающуюся войну. И хотя тогда мы еще не знали об этом, лишь значительно позже я поняла, что Франц Якоб догадывался об ожидавшей их судьбе, ибо, когда он рассказывал о них, глаза его оставались печальными. Они были устремлены вдаль, за горизонт, полные еще не пришедшей болью, которую он тем не менее предчувствовал.

У меня никогда не было доверенных подружек, хотя по натуре я не была скрытной. Мы бродили по Винтеркомбу, и я обо всем рассказывала Францу Якобу. Я поведала ему о доме и как он жрет деньги. Я рассказала ему о начинаниях дяди Фредди и как они выдохлись. Я сообщила ему о загадочном желании дяди Стини быть «самым ухоженным мальчиком в мире», и о тете Мод, и о нефритовом платье, которое мне так и не подошло. Я объяснила ему, как ужасно родиться с веснушками и вьющимися рыжими волосами.

Франц Якоб, который гораздо лучше меня знал, что такое настоящее несчастье, терпеливо слушал меня. Приободрившись, я рассказала ему еще более ужасные вещи. Я поведала ему о Шарлотте, о моей крестной матери Констанце и о своем убийственном вранье. Я сообщала ему о молитвах, которые продолжала возносить каждое утро и каждый вечер. Я затаила дыхание, поскольку испытывала преклонение перед Францем Якобом и была готова к тому, что он осудит меня.

Но случилось так, что он просто пожал плечами:

– Чего ради тебе беспокоиться? Эта девчонка просто дура, а твои родители хорошие люди.

Он не собирался меня утешать, собаки прибежали на свист, и мы двинулись дальше. Именно в тот день, когда мы вернулись в дом, Франц Якоб, рассуждавший о математике, которую, по его словам, он любил за точность и определенность, свойственную и хорошей музыке, внезапно остановился на ступеньках террасы. Сверху вниз он уставился мне в лицо с таким напряженным выражением, словно видел меня в первый раз.

– Ты знаешь, сколько у тебя вообще веснушек? – наконец сказал он, спускаясь ко мне.

– Сколько? – Я вспоминаю, что подумала тогда, как жестоко с его стороны считать их.

– Семьдесят две. И знаешь, что еще?

– Что?

– Я их даже не замечаю. С ними все в порядке.

– Правда?

– Natürlich.

Он бросил на меня нетерпеливый взгляд, словно я никак не могла понять его, как бывало, когда мы сидели за уроками. Затем он взбежал по ступенькам в сопровождении собак, оставив меня внизу, залитую пунцовой краской и обрадованную.