"Математика любви" - читать интересную книгу автора (Дарвин Эмма)

III

Звуки просыпающегося к жизни гостиничного дворика разбудили меня рано утром. За окнами негромко шелестел дождь. Приподнявшись на локте, я увидел, что Люси еще спит. Она лежала на боку рядом со мной, уткнувшись носом в подушку. Ее ночная сорочка измялась, а темные волосы рассыпались по постели. Я долго смотрел, как она спит, ощущая тепло ее тела, слыша ровный ритм медленного дыхания, и в груди у меня теснилось неведомое ранее чувство спокойного умиротворения и радости. Ее волосы пахли дымом и немножко солью, напоминая о нашем путешествии на корабле. Свет за окном стал ярче, и дождь прекратился.

Она пошевелилась, потом замерла, словно ей вдруг стало больно от неловкого движения, и по лицу ее скользнула тень замешательства.

Я снова опустился на постель, чтобы прижать к себе и утешить свою любовь.

Она вновь пошевелилась, когда я обнял ее, как будто пыталась понять, что же она чувствует. Боль? Отвращение? Страх?

О Боже! Что же я наделал? Какое безумие овладело мною? Потому что ничем иным, кроме как безумием, это не было и быть не могло: разве можно назвать любовью то, что я причинил ей такую боль?

Она почувствовала, что я отпрянул, и, полусонная, попробовала сесть на постели, прикрыв грудь ночной сорочкой и глядя на меня непонимающими глазами. Если бы я не боялся еще больше оттолкнуть ее от себя, то не удержался бы и привлек ее в свои объятия, поцелуями рассеяв ее сомнения. Но я решился лишь на то, чтобы тоже сесть на кровати. Мы взглянули друг на друга.

Наконец я отважился произнести:

– Прошлой ночью… боюсь, что я причинил вам боль.

– Всего только на мгновение, – ответила она, но в глазах ее по-прежнему читалось сомнение, а в движениях ощущалась некоторая опаска и отстраненность. Внезапно она сказала: – Но сейчас, при дневном свете, вы явно сожалеете об этом.

– Только потому, что люблю вас, – ответил я дрожащим голосом. – Я нанес вам непоправимый вред.

– Дело… Дело только в этом? – Она более ничего не добавила, а потом вообще отвернулась, съежившись и прижавшись к изголовью кровати, и продолжила негромким голосом: – Теперь, когда я уже не… Я боюсь, что между нами все изменилось.

В лучах солнца, просачивающихся сквозь ставни, она показалась мне такой маленькой и беззащитной, что я вдруг понял, что протягиваю ей руку ладонью вверх. Что я при этом имел в виду, то ли ободрял, то ли умолял ее, я не знал и сам.

– Люси, изменилось все и в то же время ничего. Я люблю вас и более чем когда-либо хочу, чтобы вы стали моей женой. – Она по-прежнему молча смотрела на меня. – Но только от вас зависит, как мы будем теперь относиться друг к другу. Если вы предпочтете не… – Меня охватил страх, и голос мой прервался.

И тут она рассмеялась. Это было настолько неожиданно, что я вздрогнул.

– Ох, милый мой Стивен, какой же вы дурачок! Вы показали мне доселе неизведанный и незнакомый мир, а теперь боитесь, что я сожалею об этом!

Итак, слова более не были нужны. Мы отпраздновали нашу помолвку, вновь соединившись друг с другом, и на этот раз спутником нашим была не боль, а одна только радость. Вокруг нас медленно просыпались городок и гостиница.

Поездка в Бильбао оказалась долгой, и дожди, налетавшие с Атлантики, еще не один раз вынуждали нас останавливаться, чтобы поднять верх коляски, но мы не скучали. Свернув на запад, дорога поднималась все выше и выше в горы, цепляясь за скалы и прижимаясь к их склонам, и великолепие местности, по которой мы ехали, заставило Люси вновь взяться за карандаш. Я наблюдал, как она вбирает в себя окружающую красоту: одинокую древнюю часовню, застывшую на скале, далеко уходящей в море; солнечные лучи, дождем падающие на землю между стволами высоких и стройных корабельных сосен; реку, пробившуюся через ущелье только затем, чтобы раскинуться на зеленом просторе и величаво нести свои воды в залив. Присутствие возницы на облучке делало невозможным для нас обмениваться иными знаками внимания, кроме улыбок, но ее присутствие рядом – разговаривала она или рисовала – служило для меня источником такой радости, что у меня и мысли не возникло нарушить правила приличия. И даже нетерпеливое ожидание ночи не отравило мне эти благословенные часы.

Мы ненадолго остановились в Гернике, чтобы пообедать, и прибыли в Бильбао в тот же вечер, но слишком поздно, чтобы заниматься чем-либо еще, кроме поисков гостиницы, уютной и уединенной, которая, по моим представлениям, вполне бы нас устроила. Мы попросили возницу подыскать нам подходящее пристанище. Он свистнул лошадям, те быстрее побежали вниз по склону последнего холма, и мы въехали через ворота на извилистые улочки старого города.

Сквозь темноту аллеи Люси всматривалась в огни на большой площади.

– Это и есть собор?

– Да. Это значит, что мы с вами находимся совсем рядом с Санта-Агуеда.

Спустя мгновение она сказала:

– Я думаю, нам предстоит сделать очень много дел, если мы собираемся найти вашу дочь.

– Вы правы, это моя первейшая обязанность, – согласился я.

Не успел я вымолвить эти слова, как мне самому они показались холодными и бездушными, хотя и вполне соответствовали моим чувствам. Чтобы отвлечься, я поднял голову и с радостью увидел впереди храм Святого Антония, возвышавшийся, подобно часовому, возле въезда на мост, который вел в новую, современную часть города, и гостиницу под названием «Эль-Моро», которая и была целью нашей поездки.

Наши комнаты располагались рядом. Люси пригласила меня к себе и после того, как мы утолили любовный жар, легко и быстро, словно ребенок, уснула в моих объятиях. Она свернулась клубочком, прижавшись ко мне обнаженной спиной, и волосы ее разметались по подушкам, щекоча мое лицо. А я заснуть не мог, ведь завтра мне предстояло встретиться с Идоей.

Все эти годы я знал, что стал отцом ребенка, точно так же как знал, что когда-то и у меня была мать: их отсутствие в моей жизни служило для меня главным, хотя и достаточно абстрактным, свидетельством их существования. Мне казалось, что ребенок Каталины был последним, что связывало меня с моей любовью, с Испанией, с моим бурным прошлым, и именно поэтому Идоя занимала сейчас столь важное место в моей душе. Мой долг как отца состоял в том, чтобы обеспечить ей достойный уход и заботу, точно так же как я обязан был заботиться о своем поместье и земельных владениях Керси. И благодаря Люси я понял, что, находясь вдали от Идои, я не смогу выполнить свои обязанности перед ней, равно как не смогу навсегда оставить свое поместье. А потом, когда я прочел письмо Каталины, исполненное страстной тоски, порожденной великой любовью, то ощутил, что некоторая частичка этой тоски и любви поселилась в моем сердце. Теперь мысли мои занимала Идоя, как раньше Каталина, когда я принял решение отправиться в Испанию. Я лежал без сна, чувствуя, как дыхание Люси щекочет мою руку, и не мог более лгать самому себе в том, что я и страшился, и надеялся, что любовь Каталины спасет меня от долгих и холодных одиноких ночей в Керси и позволит мне остаться в Испании. Может статься, именно в этом и заключалась истинная причина моего решения отправиться в Испанию, и не исключено, что Люси поняла это раньше меня. Но тем не менее любовь, которую, как теперь мне было известно, она ко мне питала, не помешала ей поехать в Испанию вместе со мной. Что это было? Неужели она бескорыстно стремилась помочь мне обрести счастье, а вместе со мной – и Идое? А может, она подозревала или даже, в отличие от меня, твердо знала, что, только вернувшись к Каталине, я мог отдать последний долг своей старой любви, чтобы она упокоилась с миром, а на ее месте могла взрасти новая?

Уверенность, что именно так все и было, снизошла вдруг на меня, открылась с той очевидной внезапностью, с какой мужчина, выглядывающий из окна, подставляет лицо солнечному свету. Похоже, этот самый свет изменил все во мне и вне меня, и отныне я знал, что причина этого сейчас сладко спит в моих объятиях.

Люси пошевелилась, как если бы мои мысли проникли в ее сон, и я прижал ее к себе, с радостной болью сознавая, что она принадлежит мне, и еще более страшась потерять ее. Мне страстно хотелось увезти ее с собой в Керси, как никогда не хотелось возвращаться туда одному, но все равно эти дни тайного сладостного наслаждения в Испании действовали на меня, как хорошее вино. Я мечтал о том, чтобы Люси забеременела, мечтал о том, чтобы ощутить и почувствовать, как наша любовь растет и развивается в ней… Но одновременно я бы всегда помнил, что где-то вдали от меня живет и мой первый ребенок.

Заснул я очень нескоро. Но когда сон все-таки пришел, мне показалось, что я стал обладателем чудодейственного талисмана. Люси ровно дышала в моих объятиях, и никакие кошмары не потревожили покой, который я обрел в ее присутствии.

Утром меня разбудил шум, какой бывает только в гостинице, когда она просыпается ото сна: лязг бидонов с молоком, крики чаек и уличных торговцев, грохот колес и цокот копыт, выкрики кучера дилижанса и лай собак. Царившая вокруг суматоха живо напомнила мне «Лярк-ан-сьель», и я мысленно изумился тому, какие разительные перемены произошли за столь краткое время в моей жизни и жизни Люси.

Она по-прежнему лежала с закрытыми глазами, но я чувствовал, что она проснулась. Потянувшись с кошачьей грацией и непринужденностью, она повернулась ко мне, и я поцеловал ее в нос.

– Доброе утро, любовь моя.

Она ответила на мой поцелуй, а потом, закинув руки за голову, потянулась снова. Я немного отодвинулся от ее теплого и желанного тела и лег на спину, потому что не хотел, чтобы она уступила моей страсти, не имея на то желания.

Но она все поняла и прижалась ко мне, а потом еще и забросила на меня ногу. Нежность внутренней поверхности ее бедра, скользнувшей по моей коже, оказалась выше того, что я мог вынести, и я уже готов был приступить к удовлетворению ее желания, но тут она поразила меня, улегшись сверху.

Я несколько опешил, поскольку до сих пор она, главным образом, лишь принимала мои знаки внимания, скажем так, и не пробовала навязывать мне свою игру. Несколько мгновений мы лежали неподвижно. Она прижималась ко мне грудью, обхватив меня ногами, предлагая мне мягкие изгибы и выпуклости своего тела, которыми мне в таком положении наслаждаться было значительно легче. Меня охватило такое возбуждение, что она незамедлительно ощутила его и негромко рассмеялась.

И вдруг она умолкла. Я мгновенно приказал своим рукам замереть, но на лице у нее появилось лишь задумчивое, хотя и напряженное выражение. Потом она пошевелилась, сводя меня с ума своим шелковистым телом, и, прежде чем я смог угадать ее желание, уже стояла надо мной на коленях. Она выглядела несколько удивленной собственной смелостью, но радостно отдалась моим рукам, и вскоре наше обоюдное желание стало настолько сильным, что потребовало немедленного удовлетворения. Я бережно и осторожно показал ей, что мы должны сделать. Нежно, с некоторой опаской и волнением, подобно красивой кошечке, вступающей сквозь открытые ворота на новую, неизведанную территорию, она воспользовалась моими намеками и овладела мной. Тело Люси быстро распознало ее желания и движения, и мне оставалось только лежать и смотреть на нее, любуясь и радуясь тому, как она возносит нас обоих на вершину наслаждения. Я с обожанием всматривался в ее раскрасневшееся лицо, гладил рассыпавшиеся по плечам волосы, выгнутую спину, пока она наконец не закричала в экстазе.

Когда мы проснулись снова, день за окном был уже в самом разгаре. Я поцеловал ее в лоб, коснулся губами ее еще сонных глаз, а потом сел на кровати и пристегнул протез. Набросив минимум одежды, необходимый для того, чтобы добраться до своей комнаты, я вознамерился уйти и оставить ее одну. До некоторой степени я был знаком с подноготной женского существования. Этому способствовало то, что я делил кров с Мерседес и другими девушками, и они вскоре совершенно перестали стесняться меня в своих женских делах, от которых другие мужчины бежали бы, как черт от ладана. Но у Люси не было даже братьев. То, что произошло между нами – я вспомнил выражение ее лица, массу ее спутанных волос, и у меня задрожали руки, которыми я застегивал пуговицы, – не давало мне права ставить ее в неловкое положение.

– Нам уже пора выходить? – воскликнула Люси, садясь на кровати. – Я постараюсь одеться как можно быстрее.

– Я всего лишь собираюсь заказать завтрак, после чего оставлю вас, чтобы вы могли заняться своим туалетом, – ответил я. – Но можете не одеваться, если у вас нет такого желания.

Люси подняла голову от подушки.

– Вы не хотите, чтобы я пошла с вами в детский приют? Я замер, взявшись за дверную ручку.

– Я не смею просить вас об этом.

– Но если я по-прежнему хочу и собираюсь пойти вместе с вами?

– Мы будем говорить по-испански. Боюсь, вам будет скучно.

– Мне не может наскучить дело, которое напрямую касается вас и Идои. Но если вы не хотите, чтобы я пошла с вами, тогда я отправлюсь на прогулку и возьму с собой альбом.

Она откинула простыни, которыми мы укрывались, и решительно опустила босые ноги на пол. Когда она выпрямилась, падавший из окна солнечный свет высветил в мельчайших подробностях ее прелестную наготу. В теле ее не было ни капельки лишнего жира, лишь одни округлые и упругие мышцы и тонкие косточки. Жилка у нее на шее напряглась, когда она заметила выражение моего лица.

– Я опять сказала что-то не так?

– Должен признаться, улицы здесь шумные, население смешанное – в конце концов, это порт плюс мануфактурный город, – так что для вашего же блага я бы не советовал выходить без особой надобности и без сопровождения. Боюсь, вы можете оказаться в неприятной ситуации.

– Вы хотите сказать, что я вообще не должна высовывать носа на улицу? Мы же все-таки не магометане.

– Действительно, – согласился я, улыбаясь, но она не улыбнулась в ответ.

– Тогда позвольте мне пойти с вами.

Я посмотрел на нее, она, в свою очередь, взглянула на меня прищуренными глазами и не отвела взгляда. Опустить глаза первым – значит, капитулировать, и тогда я пропал, потому что я никак не мог позволить ей пойти со мной, равно как не мог объяснить почему.

– Стивен?

Я покачал головой.

– Тогда я отправляюсь рисовать, – повторила она и направилась мимо меня к стулу, на котором в беспорядке валялась ее одежда.

Мне хотелось взять ее за руки, прижать к себе, дать понять, что я ни за что на свете не позволю никому причинить ей боль. Мне хотелось вложить хотя бы немного здравого смысла в ее голову. Я шагнул к ней, но она отпрянула, выставив перед собой руки в знак того, чтобы я не подходил ближе.

Что я делаю? И что уже наделал? Я попятился назад и споткнулся. Я знал, что не должен находиться рядом с ней, боясь того, что может случиться потом.

Дрожащими руками она накинула на себя ночную сорочку. И только после этого заговорила снова:

– Почему вы не позволяете мне пойти с вами?

Голос ее звучал совершенно спокойно, как будто она отказывалась признать, что я только что оскорбил ее, пусть даже только в мыслях, а не действием.

– Как я объяснил, мы будем говорить по-испански, – повторил я, но слова мои показались неубедительными даже мне самому.

– Дело не в этом. Эта мысль только что пришла вам в голову. Нет, вы просто не хотите, чтобы монахини, воспитательницы вашего ребенка, видели вас в обществе леди, которую можно принять за вашу любовницу. Вы боитесь, они не поверят в то, что я ваша сестра.

Я не мог согласиться с ней, но и упрекнуть ее тоже не мог. Мне ничего не оставалось, как только молча стоять у двери.

– Так я и знала! – воскликнула она. – Вы не можете просто любить меня. Я не могу просто быть вашей любимой, как и вы – моим любимым мужчиной. Вы должны называть меня именно так, чтобы это было понятно всему миру. Если я не жена, значит, я – любовница, порочная, бесчестная и обесчещенная женщина, которую не следует показывать никому, чтобы не оскорбить. – Она схватила со стула корсет и принялась яростно затягивать его, как если бы это он стал причиной ее гнева. – В общем, так, Стивен. Я не намерена скрываться, пусть даже только до нашей свадьбы.

Я попытался привести свои мысли и чувства в порядок.

– Разумеется, нет, у меня и в мыслях такого не было, – сказал я, возвращаясь в комнату. – Я всего лишь подумал, что поскольку для того, чтобы навести справки о благополучии Идои, требуется некоторая деликатность, то будет лучше, если я приду в приютный дом с объяснениями, которые не потребуют ненужных расспросов.

Она надела через голову нижнюю юбку и, повернувшись лицом ко мне, принялась затягивать пояс.

– Итак, мое присутствие служит для вас источником осложнений, не так ли? То есть именно обществу позволено решать, кто я такая и кем я должна быть? О, неужели нельзя просто увидеть и принять то, что есть, не превращаясь при этом в судью?

Хотя мы предпочитаем не говорить об этом вслух, поскольку это никого не касается, кроме нас, ревнители нравственности все равно проделывают свои грязные расчеты относительно времени и места и клеймят меня – меня, заметьте, а не вас – как падшую женщину, которая недостойна дышать тем же воздухом, недостойна того, чтобы на нее смотрели или слушали. А вы… вы позволяете все это! Вы играете в их игры. Вы готовы прятать и скрывать меня, меня, чью грудь вы целовали, в чьих объятиях вы стонали от наслаждения. Вы стыдитесь нашей любви. И вы позволяете им управлять собою!

Гнев, который до сего момента мне удавалось сдерживать, внезапно прорвался наружу. Вероятно, в этом повинны и сладкие воспоминания, которыми она предпочла воспользоваться. У меня свело зубы, зачесались руки, и где-то глубоко в душе поднялась волна злобы на ее глупость и непонимание. На ее тонкие руки, которые она безосновательно полагает неуязвимыми, на едва заметную выпуклость ее мягкого живота, который она ни за что не назовет нежным. Она должна знать свои слабости.

Я схватил ее за руку и рывком развернул к себе, так что она вскрикнула от боли. Я с силой сжал ее руки.

– Ну, и чего же вы от меня хотите? – Я встряхнул ее. – Я не могу изменить этот мир, как бы вам ни хотелось, чтобы я сделал это. Я не могу! Я люблю вас, я сделаю для вас все, что захотите, но ведь мы живем не в пустыне. Вы хотите, чтобы монахини заявили, что не считают меня отцом, способным позаботиться о собственной дочери? Вы хотите, чтобы вами пренебрегали, чтобы вас презирали?

– По крайней мере, мы останемся честны!

– Но чего же вы от меня хотите? – воскликнул я. Пальцы мои с силой впились в ее руку, и я не сделал попытки сдержаться, хотя она и пыталась вырваться. – Честно потерять Идою? Честно выставить вас на посмешище всему миру? Видеть, как другие мужчины думают, что могут беззастенчиво разглядывать вас, наблюдать за вами, прикасаться к вам? Говорю вам, вы не можете требовать этого от меня! Вы не можете поехать со мной в Испанию, путешествовать в моем обществе, делить со мной ложе, доставить мне неземную и невыразимую радость… а потом предать цель и смысл нашего путешествия, отказаться от моей любви и заботы. Повторяю вам, я не могу этого сделать. Я не такой. Если вам нужна моя любовь, если вы хотите, чтобы я помог Идое, вы не можете отвергнуть мою заботу о вас обеих.

– Если ваша забота означает, что я должна скрываться ото всех, тогда мне не нужна ваша любовь, – заявила она и высвободилась из моих внезапно ослабевших объятий.

Она стояла, не глядя на меня, растирая руки, а я вдруг ощутил, как откуда-то из глубины моей души поднимается леденящий страх. Я видел у нее на руках красные пятна, оставшиеся от моих пальцев. Совсем скоро они превратятся в синяки, и оставил их я!

Наконец я спросил:

– Чего же вы хотите? Что вы хотите, чтобы я сделал? – Она подняла на меня глаза, на лице ее застыло хмурое и мрачное выражение. – Я не могу перестать любить вас или перестать заботиться о вас. Что до всего остального, то вы можете повелевать мною. Вы можете приказать мне уйти или остаться, как пожелаете.

Она сделала маленький шажок ко мне, по-прежнему растирая руки. Ее пальцы бледными полосками выделялись на фоне синяков, которые мой гнев отпечатал на ее коже. Я вспомнил кровь, пропитавшую шерсть Нелл, и понял, что мой гнев – точнее, жестокость, если уж быть честным с самим собой, – порождена моим собственным страхом. Вместе с воспоминаниями пришел стыд. Я причинил боль своей любимой только потому, что она отказалась принять мою защиту, тогда как я стремился лишь уберечь ее от зла и несправедливости мира.

При этой мысли последние остатки моего гнева растворились без следа, и у меня вдруг закружилась голова от ужаса – я понял, что натворил. Я робко протянул к ней руку, и она не оттолкнула меня.

Похоже, Люси уловила мое смятение, хотя я не произнес ни слова, и во взгляде, который она бросила на меня, сквозила неуверенность. Кроме того, я заметил в ее глазах еще одно выражение, на которое гнев и непонимание не дали мне возможности обратить внимание раньше: она тоже была напугана. Наконец она медленно сказала:

– Ступайте и найдите Идою. Возьмите с собой мой рисунок. Я дождусь вашего возвращения.

Целое мгновение я смотрел ей в глаза.

– Вы останетесь? Пока я не вернусь?

– Да. Даю вам слово.

Я склонился над ее рукой, поцеловал ее пальчики, взял рисунок, вставленный теперь в картонную рамочку, и вышел из комнаты.

Я не стал завтракать. Зайдя к себе, я переоделся, разворошил постель, чтобы она выглядела так, как будто я провел в ней ночь, и, прихрамывая, отправился в путь по оживленным улицам. Мне предстояла изрядная прогулка: я должен был пересечь мост в обратном направлении и вернуться в старый город. А тут еще от страха, что я потерял Люси навсегда, ноги налились свинцом, каждый шаг давался мне с величайшим трудом, и перед глазами у меня все расплывалось. Поначалу толпа на улицах казалась мне лишь помехой для быстрейшего продвижения вперед, но по мере того как физические усилия понемногу успокаивали кипящий во мне фонтан смешанных чувств, я вновь начал различать отдельные предметы и лица. Я видел малиновые, ярко-красные и желтые овощи, сложенные на ручной тележке, черные сутаны двух священников, сплетничавших у бледно-золотистой стены кафедрального собора, белые искорки голубей, порхавших в утреннем свете вокруг колокольни. Меня больно кольнуло запоздалое раскаяние, ведь я научился замечать подобные вещи глазами Люси, и мысль эта погребальным звоном отозвалась в моей голове. Я научился подмечать рябь красной ленты, нашитой на юбку цыганки, красно-черные кирпичные и деревянные домики с деревянными аркадами входов, мулов со склоненными головами, тени в запавших щеках бродяги-нищего. Люси научила меня замечать эти вещи, и даже если сегодня я виделся с ней в последний раз, то все равно благодаря ей я навсегда стал другим.

Приютный дом Санта-Агуеда оказался большим старинным зданием, сложенным из серого камня, с высокими стенами, из-за которых не доносился шум детских голосов. Было трудно представить, что за ними жил и дышал ребенок Каталины. Я вручил привратнице свою визитную карточку и поинтересовался, могу ли поговорить с монахиней, которой было адресовано письмо Каталины, матерью Августиной. Не тратя времени даром, меня провели по выложенному красной плиткой коридору в небольшой кабинет, где за большим письменным столом восседала высокая, одетая в черное монахиня. На столе перед ней лежала раскрытая и тоже очень внушительная книга, похожая на гроссбух. На стене за ее спиной висело средних размеров распятие, а в углу стояла небольшая скамеечка для молитвы.

Я поклонился, представился и вручил монахине письмо Каталины. Мой испанский значительно улучшился вследствие того, что в последнее время мне пришлось изрядно попрактиковаться, так что я довольно бойко сумел описать, как тяготы войны и долг офицера Британской империи разлучили меня с дочерью еще до того, как я узнал о ее существовании. Тем не менее я посчитал делом чести убедиться в ее благополучии, хотя теперь, когда я оказался здесь – я снова поклонился матери Августине, – у меня нет сомнений, что с ней все в порядке. И разумеется, я хотел бы обсудить вопрос о том, как и чем могу оказать помощь приютному дому.

– Я готова поговорить с вами об этом. И разумеется, мы надеемся, вы сочтете, что вашей дочери обеспечен надлежащий уход, – ответила настоятельница. – Если хотите, я распоряжусь, чтобы ее привели сюда, и вы увидите ее своими глазами.

Я никак не предполагал, что столь обыденное и обычное предложение выбьет меня из колеи.

– Да. Я полагаю, что должен увидеться с ней, если это возможно.

– Разумеется, – сказала она и потянулась к маленькому колокольчику, стоящему на письменном столе.

Пока мы ждали, когда кто-нибудь придет на зов, я вполуха слушал ее пространный рассказ о системе организации пожертвований и патронажа, благодаря которой и стало возможным существование приютного дома. При этом я не без некоторого внутреннего трепета ожидал, что вот через несколько минут ребенок Каталины – и мой ребенок тоже – предстанет передо мной, переступив порог и войдя в эту комнату. В то же время какая-то часть моей души и сердца разрывалась от тоски и страха, предчувствуя, что я навсегда потерял Люси.

Мать Августина разглагольствовала о критериях отбора и приема, о том, какое образование получают девочки в соответствии с христианской – под которой она имела в виду, конечно же, католическую – религией и каким навыкам ведения домашнего хозяйства их обучают.

– У нас здесь сейчас примерно две сотни девочек, но мы могли бы принять еще половину, если бы только это было возможно, – говорила она, глядя в лежащий на столе гроссбух. – Давайте посмотрим. Идоя Маура родилась двадцать третьего июня.

Я так удивился, что открыто заявил:

– По моим сведениям, она родилась шестнадцатого июня.

– Это день, в который состоялись роды, да. Мы записываем эту дату тоже, если она нам известна. Но здесь, в Санта-Агуеде, мы отсчитываем начало жизни своих воспитанниц с того момента, как они попали к нам. Многие из них – подкидыши, а что касается остальных… В общем, мы полагаем, что каждый ребенок – это нечто вроде чистого листа, и уповаем на то, что Господь в неизреченной милости своей начертает на нем веру и послушание. Они покидают нас в возрасте двенадцати лет, и можете быть уверены, что девочки попадают в хорошие, респектабельные семейства или же становятся послушницами в других домах нашего ордена. Ваша дочь научится всему, что ей следует знать для подобной жизни. У некоторых из них, разумеется, есть некоторое приданое, так что они остаются с нами до тех пор, пока не выйдут замуж или пока не решат посвятить себя служению Богу.

С таким же успехом она могла бы объяснять мне оборот поголовья скота на крупной и хорошо управляемой животноводческой ферме, но тем не менее речь шла, помимо всего прочего, о судьбе моей дочери. В ушах у меня внезапно зазвучал голос миссис Барклай, так похожий на голос Люси и в то же время столь разительно от него отличающийся: «Я хочу, чтобы он был в безопасности, но при этом свободно изучал окружающий мир. Вот чего я хочу для него в первую очередь».

На мгновение я лишился дара речи, настолько ошеломляющим стало для меня открытие, что я мог собственными руками уничтожить право назвать Люси своей, но необходимость соответствовать сугубо деловой обстановке и тону матери Августины несколько отрезвила меня.

– В самом деле, – сказал я. – Я хотел бы обсудить с вами возможность оказания помощи именно таким образом. Приданое, конечно… А пока…

Она поднялась из-за стола.

– А пока вам, быть может, захочется осмотреть наш приютный дом? Тогда, надеюсь, вы сможете получить более ясное представление о том, для каких целей используются пожертвования. – Дверь открылась, и на пороге появилась молоденькая послушница. – О, вы нам не понадобитесь, сестра, – сказала мать Августина. – Благодарю вас. – Она обернулась ко мне. – Я не задержу вас. Уверена, у вас и так много дел.

Я испытал некоторое облегчение при мысли, что Идоя не войдет сейчас в комнату. Но при этом понял и то, что будет неправильно, если мать Августина попытается отговорить меня уйти, не повидавшись с ней. Если она, взявшая на себя роль матери по отношению к моей дочери, не понимала, насколько важно, чтобы Идоя узнала о существовании родных матери и отца, о том, что они заботятся о ней, то я сам должен возложить на себя эту обязанность.

– Я все-таки хотел бы увидеться с дочерью.

– Разумеется. – Она бросила взгляд на большие часы, висевшие на стене напротив письменного стола. – Наши воспитанницы сейчас обедают. Прошу вас следовать за мной, майор Фэрхерст.

Меня не особенно интересовали обитатели приютного дома, если не считать Идои, и та часть моего мозга, которая не была занята размышлениями о ней, все еще пребывала в страхе и оцепенении из-за Люси. Но у меня не было желания показаться нелюбезным, и даже если такая экскурсия негативно скажется на моих чувствах, я, по крайней мере, получу некоторое представление об условиях, в которых воспитывается моя дочь. Мы проходили мимо детских комнат, спален и классных комнат для шитья. Все в них сверкало, нигде не было ни пылинки, а кровати, столы и стулья были расставлены строго по линейке, так что и самому строгому армейскому сержанту не к чему было бы придраться. Даже цветы и свечи, стоявшие перед бесчисленными образами святых, казалось, прошли самый строгий отбор, прежде чем были допущены к выполнению обетов своих дарителей. Здесь был установлен строгий распорядок и, как я понял из таблицы, прикрепленной к стене, каждая минута была расписана. В той части часовни, которая была доступна моему взору, царила простая и спартанская обстановка, но пламя свечей отражалось в позолоте, украшавшей придел.

– Ваша дочь, естественно, воспитывается как истинная дочь церкви, и в следующем году ей предстоит первое причастие. Насколько я понимаю, вы не исповедуете нашу веру, – обронила мать Августина, преклонив колена перед невидимым алтарем и осенив себя крестным знамением.

– Нет.

– Господь милосерден, и на него мы уповаем.

У меня слегка кружилась голова в насыщенном запахом благовоний и ладана воздухе, но я не чувствовал особой благодарности к этому католическому Господу, по крайней мере, такому, каким его описывала Каталина. «Хотя мне и следовало бы питать это чувство хотя бы ради нее», – подумал я. Я должен был быть благодарен ему за все, что утешало ее в горе, вообразить которое я был не в силах.

В таком душевном расстройстве я последовал за матерью Августиной в трапезную. Здесь за казавшимися бесконечными рядами столов и лавок в молчании и тишине вкушали пищу сто восемьдесят одетых в серое девочек, в то время как монахиня, стоявшая на кафедре, что-то читала им из небольшой ветхой книги. Перед каждой стояла миска с тушеным мясом и рисом, чашка разбавленного водой вина и ложка. По левую сторону лежал кусочек серого хлеба. Закончив есть, девочки опускали ложку в пустую миску и складывали руки на коленях, прикрытых фартуком, подобно солдатам, стоящим по команде «вольно». «Кто же из них, – подумал я, глядя на вереницу темноволосых головок с белыми накидками, – ребенок Каталины?»

Но тут читавшая проповедь монахиня закрыла книгу, перекрестилась, и все одновременно встали со своих мест, не важно, успели они доесть или нет. Прозвучала благодарственная молитва, после чего, по-прежнему молча, девочки покинули трапезную и вышли во дворик.

– Перед занятиями, которые начинаются после обеда, у них есть полчаса свободного времени на игры, – пояснила мать Августина. – Я распоряжусь, чтобы привели вашу дочь.

– Может быть, нам стоит выйти во двор и поискать ее там? – предложил я.

– Конечно, если таково ваше желание, – ответила она. – Вы увидите, что мы не поощряем бестолковой беготни, варварского поведения или тесной дружбы, но физические упражнения и свежий воздух полезны всем живым существам.

Мы вышли на игровую площадку. Она была огорожена высокими серыми стенами, и повсюду прыгали, бегали, играли в скакалочку и перешептывались девочки. Они выглядели в достаточной мере живыми и здоровыми, некоторые останавливались и провожали нас взглядом широко распахнутых глаз. Мать Августина сделала знак монахине, которая стояла, спрятав руки в рукава, и наблюдала за детьми.

– Матушка, не будете ли вы любезны показать нам, которая из воспитанниц Идоя Маура? Я хотела бы поговорить с ней. Монахиня неторопливо и безошибочно двинулась сквозь это вавилонское столпотворение к маленькой фигурке в сером, которая стояла в углу двора, глядя на своих подружек. Завидев приближающуюся наставницу, девочка быстро сунула что-то в кармашек платья и встала как солдатик, по стойке «смирно». Потом, когда монахиня повернулась к ней спиной, девочка последовала за ней.

Сердце подсказывало мне, что ребенку Каталины должно быть сейчас шесть лет, но до этого момента я не представлял, как она выглядит. У нее были черные материнские глаза, волнистые черные волосы, убранные под белую накидку, прямые брови, загибающиеся на концах вниз, и я с удивлением понял, что это мои брови, те самые, которые я вижу каждый день в зеркале по утрам. В конце концов, она была и моим ребенком. Ее мягкие полные красные губки были плотно сжаты, как будто не привыкли раздвигаться в улыбке, и своими маленькими ручками она крепко стискивала подол платья. Я непроизвольно протянул к ней руку, но она лишь крепче вцепилась в ткань своего одеяния.

– Поздоровайся с нашим гостем, Идоя, сделай ему реверанс, – сказала мать Августина, – а потом и мне. – И с некоторой заминкой Идоя поступила так, как ей велели. – А теперь ты можешь пойти с нами, потому что наш гость хочет побеседовать с тобой.

В молчании мы проделали обратный путь через трапезную, вверх по лестнице, а затем по коридору, пока не вошли в кабинет матери Августины. Она жестом показала, что я могу присесть, потом опустилась в кресло сама, а Идоя, сложив руки, осталась стоять между нами.

– А теперь, Идоя, я должна сообщить тебе, что это твой отец, который приехал сюда из Англии, чтобы повидаться с тобой и убедиться, что ты растешь хорошей девочкой.

– Из… из Англии? – переспросила Идоя. В ее испанском явственно слышался баскский акцент, но я понимал ее без труда.

– Да, из Англии, – ответил я. – Меня зовут Стивен Фэрхерст, я англичанин. – Я протянул ей руку. – Encantado de conocerle.[57]

Идоя бросила короткий взгляд на мать Августину, которая кивнула в ответ. Моя дочь робко и с некоторой неохотой вложила свою ладошку в мою руку.

– Encantada, Senor.[58]

– Что же, – сказала мать Августина. – Хотите узнать что-либо еще? Если нет, вероятно, вашей дочери лучше вернуться к своим обязанностям. Приютный дом всегда с радостью готов принять любую помощь, которая требуется для нашей богоугодной деятельности, особенно в нынешних стесненных обстоятельствах. Что касается будущего вашей дочери, то я могу порекомендовать вам нотариуса, обладающего большим опытом в решении подобных вопросов.

Она снова встала, и на фоне ее черной сутаны Идоя показалась мне совсем маленькой.

Я постарался собраться с мыслями и взять себя в руки.

– Вы не могли бы указать место, где я мог бы остаться наедине со своей дочерью? Мне хотелось бы получше узнать ее, но при этом я не хочу причинять вам лишних неудобств. Я уверен, что вы очень заняты.

– Дела подобного заведения, естественно, требуют моего неусыпного внимания, – с важностью ответствовала мать Августина. – Если вы хотите провести некоторое время в обществе Идои, полагаю, молельня Святой Катерины из Сиены в настоящий момент не занята.

Вот так и получилось, что дочь Каталины, моя дочь, и я оказались сидящими по разные стороны маленького стола в пустой комнате. Окно располагалось чересчур высоко, чтобы через него можно было что-либо увидеть, сверху со стены на нас взирал распятый на кресте Христос, а в углу, как объяснила мне Идоя, стояла статуя Святой Катерины, демонстрирующая свои благочестивые стигматы. Я поинтересовался, знакома ли ей эта статуя, поскольку не мог придумать ничего лучшего, чтобы завязать разговор.

– Счастлива ли ты? – продолжал я свои расспросы. – Хорошо ли относятся к тебе монахини? – Она кивнула, по-прежнему держа руки на коленях. – Боюсь, ты испытала настоящий шок, когда тебя так неожиданно познакомили с отцом.

Она смущенно хихикнула – я решил, что это от растерянности, – и прижала руки ко рту, как если бы не знала, что ответить. Я предпринял новую попытку.

– Ты знаешь… Монахини рассказывали тебе что-нибудь о матери?

– Только то, что она тоже посвятила себя служению церкви, сеньор.

Из кармана сюртука я извлек рисунок Люси, на котором была изображена Каталина и который мы прикрепили к картону, чтобы он не измялся.

– Это твоя мать. Рисунок был сделан только вчера. Ее зовут Каталина Маура, но церковное ее имя – сестра Андони.

– Когда я теряю свой грифель, то молюсь Святому Антонию.

Она взяла рисунок и долго смотрела на него, не шелохнувшись. Я заметил, что она унаследовала от матери небольшой прямой нос, высокие скулы и круглые щеки. Они очень походили друг на друга – мать и дочь, одна совсем маленькая, другая постарше. Мне казалось, что Идоя держит в руках волшебное зеркало, в котором время разделилось, так что прошлое оказалось наложенным на будущее, а будущее наложилось на прошлое, и теперь они смешались, и я уже не мог разобрать, где и что изображено.

Спустя долгое время она подняла глаза и протянула мне рисунок.

– Ты можешь оставить его себе, если хочешь, – предложил я. – Он был сделан специально для тебя.

– Пожалуйста, возьмите его, – сказала она. Для своих лет у нее был низкий голос. – Мне не позволят оставить его, потому что моя мать была проституткой, а я незаконнорожденная.

Я почувствовал, как во мне разгорается гнев. Каталина ни в коей мере не заслуживала столь оскорбительного прозвища, а этот маленький ребенок не мог нести на себе подобное проклятие с самого детства. Кто мог сказать ей такие слова: другие девочки, проявившие невинную детскую жестокость, или же те, чьей обязанностью было любить ее и заботиться о ней? Может быть, именно поэтому она держала губы плотно сжатыми, а руки – сложенными на коленях? Дикая ярость охватила меня, но Идоя казалась такой маленькой и неподвижной в этой комнате, предназначенной для бесед со взрослыми, что я ни за что на свете не мог позволить ей ощутить глубину моего гнева.

– А что лежит у тебя в кармане? – спросил я после того, как несколько справился со своими чувствами.

Она взглянула на меня так, как всегда смотрел Титус, когда боялся, что я отберу у него любимую палочку.

– Я никому не скажу, – пообещал я.

Медленно, не сводя с меня глаз, она опустила руку в кармашек платья и вынула маленькую куклу, сшитую из лоскутков. На голове у нее красовался кусочек черной шерсти, а лицо, несколько размазанное, было нарисовано чернилами.

– Как ее зовут? – спросил я.

– Я называю ее Эстефания.

Я не мог выговорить ни слова. Потом, когда на лице у нее отразился испуг, я с трудом выдавил:

– Тебе разрешают играть с ней?

– До тех пор, пока мне не исполнится семь лет. Потом я буду уже взрослой.

– И когда это случится? – поинтересовался я, хотя и знал дату, которую она должна была назвать.

– В канун праздника Святого Иоанна, – ответила она. – На мой день рождения устраивают фейерверк.

– Тебе очень повезло. Но что же тогда будет с Эстефанией?

– Ее отдадут детям бедняков, – сказала Идоя – Она будет им нужнее, чем мне. – Она умолкла, но потом продолжила: – Я хочу оставить ее себе. Иначе она останется одна в корзине для детей бедняков. И потеряется.

– А ты не хочешь, чтобы она потерялась?

Она отрицательно покачала головой, как будто слова были излишними, и мне показалось, что в ее взгляде впервые промелькнул лучик надежды. Она смотрела на меня, и глаза ее были настолько похожи на глаза Каталины, что я вдруг почувствовал нестерпимое желание подхватить ее на руки и прижать к себе. Но мы все еще оставались чужими друг для друга, потому я ограничился лишь тем, что сказал:

– Но ведь ты не потерялась. И ты не одна. Ты живешь здесь всю свою жизнь.

– Да, – согласилась она. – Но когда я должна буду отсюда уйти, куда я пойду?

Это был вопрос, на который у меня не было ответа.

– Я уверен, что мать Августина устроит все лучшим образом, – пробормотал я.

– Да, – прошептала Идоя.

– А сейчас мне пора идти, – сказал я, с трудом поднимаясь на ноги. – Я должен побеспокоиться о твоем будущем, отдать необходимые распоряжения. О тебе позаботятся. Ты разрешишь мне прийти к тебе еще раз, перед тем как я вернусь в Англию?

Она кивнула, пряча куклу в карман.

– А зачем вам нужно возвращаться в Англию?

– Потому что там мой дом. У меня есть поместье и фермы, и я должен присматривать за ними.

Она снова кивнула.

– До свидания, сеньор.

– Я снова приду завтра. Или на следующий день, в крайнем случае. Не позже. – Она не сводила с меня глаз. – Я даю тебе слово. А теперь нам пора возвращаться к матери Августине.

Я протянул ей руку, и она вложила в нее свою ладошку. Она была маленькой и теплой, кончики пальцев у нее слегка загрубели от работы, но кожа еще оставалась нежной и мягкой. На меня внезапно нахлынули воспоминания о том, что такими же были и руки Каталины, мягкими и нежными.

Я открыл дверь. В коридоре нас поджидала молодая монахиня. Идоя выпустила мою руку.

– Я не хочу мешать матери Августине, – сказал я. – Я уверен, она очень занята. Не будете ли вы так добры передать ей, что в следующие день или два я непременно зайду снова, чтобы повидаться с дочерью?

Теперь, когда я знал, что из-за собственной глупости – жестокости – лишился своей любви, у меня не было иного выхода.

– Конечно, сеньор, – ответила монахиня. – Пойдем, Идоя. Меня внезапно охватила такая слабость, что ноги задрожали.

Я стоял и смотрел, как Идоя удаляется по коридору, шагая впереди своей сопровождающей, становясь меньше с каждым шагом, пока наконец темные двойные двери не закрылись за ней.

Все пошло прахом, уж это-то я понимала. Я знала об этом с того самого момента, как увидела Тео и Эву из окна. Я не строила никаких особенных планов, не мечтала ни о чем, просто жила в своей любви к нему. Но теперь я больше не могла оставаться здесь дальше.

Пенни предложила составить мне компанию, когда я вернулась в Холл за вещами.

– У тебя наверняка есть чемодан или что-нибудь в этом роде. Мы возьмем машину. Кроме того, мне необходимо забрать вещи Сесила. Судя по тому, что мне рассказывала Сюзанна, их немного, но ему, бедняжке, не помешает иметь несколько знакомых предметов.

Я уселась рядом с ней на переднее сиденье и подумала о том, как хорошо, что есть кто-то, кто хоть немного поможет мне в том, что я должна была сделать.

Она остановила машину у задней двери Холла.

– Рей ничего не имеет против того, что мы забираем малыша? – спросила я и тут же сообразила, что с того самого момента, как проснулась, я ни разу даже не вспомнила о Рее. Моя голова отказывалась нормально работать, потому что была забита мыслями о Тео.

– Нет. Он знает… он понимает, что так лучше всего. В настоящий момент он просто не в состоянии позаботиться о мальчике. Или… Впрочем, поживем – увидим. Да и твоя мать скоро будет здесь.

– Как вы думаете, Сесил будет скучать по нему? И по жизни здесь?

– Вероятно. – Она выбралась из машины. – Дети частенько ведут себя так, особенно если они не знали ничего другого.

Задняя дверь была незаперта.

– Я разговаривала с Реем, пока ты спала, – сказала Пенни. – У него нервное расстройство, и он многого не помнит. Похоже, у нее случился сердечный приступ. Вероятно, она почувствовала себя плохо и решила сойти вниз, чтобы позвать на помощь. Или, быть может, что-то напугало ее, ведь электричество было отключено. Что-то в темноте. Как бы то ни было, она упала.

Темные и золотистые тени, неподвижные и танцующие в темноте, скользящие вверх и вниз по лестнице. «Что-то случилось…» – сказал Сесил.

– Я не… просто… подняться наверх… – Я не знала, чего боюсь.

Но она ограничилась лишь тем, что сказала:

– Нет, разумеется, нет, – причем совершенно спокойно. – Я пойду с тобой.

Я вспомнила, что она занимала должность магистрата. Неудивительно, что полицейские поступили так, как она им приказала, хотя, окажись на ее месте мать или Тео, они ни за что не стали бы вести себя так. Мне пришло в голову, что я совсем ее не знаю; она выглядела обычной милой женщиной. Странно, но, выступая чуть ли не в роли судьи, она все-таки оставалась на моей стороне.

– Боюсь, я и представить себе не могла… что может случиться что-нибудь в этом роде, – продолжала она. – Рей вел себя вполне пристойно по отношению к Сюзанне, да и школа управлялась совсем неплохо. И хотя он, такое впечатление, не обращал особого внимания на Сесила, не думаю, что он когда-либо дурно обходился с ним. Во всяком случае я не заметила ничего такого, о чем следовало бы сообщить властям.

На мгновение у меня перед глазами возникло раскрасневшееся, полное злобы лицо Белль. И Рей, глядящий на нас через стекло.

– Я не хочу видеть Рея. Хотя и должна, наверное. Но не хочу. Просто… словом, я не могу объяснить.

– Не беспокойся. Я буду рядом.

Я открыла дверь в коридор, и внезапно мне стало ясно, что Белль мертва. Моя бабушка была мертва. Мать моей матери. Меня как будто ударили под ложечку. Вчера она еще была жива. Но потом что-то в темноте испугало ее, заставило упасть на черно-белые мраморные квадраты пола. Эта картина стояла у меня перед глазами. Человек упал и разбился, как и все остальное.

Когда мы вошли в комнату Сесила, я обратила внимание, что Рей немного прибрал в ней.

Пенни обвела взглядом рисунки на стенах, потом открыла комод и начала складывать вещи Сесила в пластиковый пакет. С кровати исчезли простыни, а новые Рей постелить не удосужился. Хотя, наверное, и собирался это сделать.

– Я понятия не имела, что здесь такой беспорядок, – говорила тем временем Пенни. – Тут всегда было мрачновато, но пока школа еще работала, и Сюзанна тоже, по крайней мере, здесь было чисто и опрятно. Рей вечно повторял, что собирается перестроить заднюю часть дома, так что в ремонте не было смысла. А теперь вот это.

Я кивнула, не сводя глаз с рисунков Сесила, мертво глядящих на меня со стен. На них были изображены мертвая лошадь, снег, запятнанный кровью, сгоревшие тела в воздухе. Я вспомнила, как однажды он рассказал, что ему приснилась башня, и о собственном кровавом кошмаре. Я вспомнила, что и Стивен Фэрхерст писал мисс Дурвард об осаде, описывая лед и снег. Может быть, Стивену снились кошмары, которые оживали потом в рисунках Сесила? Его сны – его кошмары – его сны солдата… Неужели сама атмосфера была настолько насыщена ими, что их впитали дерево и камень?

На мгновение мне показалось, что меня одновременно охватили озноб и лихорадка, и у меня перехватило горло.

Потом Пенни со стуком закрыла последнюю дверцу, задвинула последний ящик и распахнула занавески, чтобы в комнату проник свет. Ее рука на секунду замерла над оконной задвижкой, словно она намеревалась открыть и окно, чтобы впустить в комнату свежий воздух и проветрить ее. Но ведь мы уезжали.

– Тебе нужна помощь, чтобы сложить вещи? – спросила она. Если бы мне не нужно было подниматься наверх, если бы там не было Рея, я бы, конечно, сказала «нет». Мне не хотелось, чтобы кто-то собирал вещи вместо меня, но я представила, что опять придется идти по коридору и подниматься по лестнице, и сказала «да». Потом мы вышли из комнаты Сесила. Пенни оставила пакеты с его вещами у задней двери, а мы прошли через кухню и пошли дальше.

Вращающаяся дверь открывалась тяжело, как будто створки ее с обратной стороны подпирало все, что случилось в этом доме. Но, впрочем, я все-таки вошла в нее, и ничего плохого не произошло.

Коридор оказался чистым и пустым, под ногами уходили в бесконечность черно-белые квадраты.

– Он прибрал, – заметила я и почувствовала, что к горлу подступил комок, а на глаза навернулись слезы.

– Да, – сказала Пенни. Она обняла меня одной рукой за плечи и на мгновение прижала к себе. – Бедная моя Анна! Но уже завтра прилетает твоя мама.

– Будем надеяться, – пробормотала я, потому что не могла взять в толк, что от этого изменится.

Но потом я вдруг подумала о том, каково пришлось ей, ведь тогда матери было столько же, сколько мне сейчас, и она уходила из дома. Не из Холла, конечно – тогда они здесь еще не жили, – но я все равно не могла представить ее в другом месте. Моя мать, тащившая за собой чемодан по той же подъездной дорожке, по которой шла я, уходившая из дома навсегда, совсем одна, с ребенком под сердцем. А сейчас она возвращалась обратно, чтобы найти меня.

Внезапно я вспомнила случай, когда потерялась, будучи совсем еще маленькой, тот самый раз, о котором рассказывала Тео. В конце концов мать отправилась на поиски. Она нашла меня плачущей и сидящей в луже разлитого молока и осколков. Мать рассердилась, потому что молоко стоило дорого, но отнесла меня наверх, хотя я была ненамного меньше ее, промыла мои ссадины и приготовила нам обеим какао без молока, зато очень сладкое, с сахаром.

Мрамор под ногами казался твердым, холодным и вечным. На том месте, где умерла Белль, плиты были точно такими же, как и везде. Здесь было полно призраков прошлого, того, что случилось когда-то со Стивеном и всеми остальными, призраков и отголосков, которые висели в воздухе или оседали подобно пылинкам, танцующим в луче солнца. «То, что произошло прошлой ночью, – это всего лишь изображение, картина», – подумала я. Я видела ее своим внутренним взором, но она жила сама по себе, вне моего восприятия.

На моей кровати по-прежнему лежали одеяла, которые я откинула в сторону, когда проснулась так рано в то чудесное утро. Помнится, я взяла с собой письмо Стивена, в котором он рассказывал о Каталине, и прочла его в лесу, а сверху на меня падали солнечные лучи, запутавшиеся в лучах и ветвях деревьев. А потом я увидела Тео, как он сидит на бревне у кирпичной стены конюшни и курит.

– Я могу чем-нибудь помочь? – донесся от двери голос Пенни. Я все еще стояла и смотрела на кровать, вспоминая все, что случилось. – С тобой все в порядке? – спросила она.

Интересно, она знает о моих отношениях с Тео? Но она ничего не сказала мне, а я не могла придумать, как спросить об этом, чтобы не выдать себя и не расплакаться. Я знала, что, начав плакать, уже не смогу остановиться.

– Со мной все нормально.

Еще мгновение она смотрела на меня, потом кивнула и отвернулась. Я услышала ее шаги, когда она поднималась наверх, тяжелые и быстрые. Должно быть, она решила повидаться с Реем.

Я забрала шампунь и все остальное из ванной, потом вытащила сумки из-под шкафа и принялась складывать в них грязную одежду. Чистых вещей у меня совсем не осталось. Я нашла открытки, которые прислали Таня и Холли. Я так и не ответила на них. Собственно, что я могла написать им? У меня было такое чувство, что я никогда не смогу объяснить им, что и как произошло на самом деле. Они были слишком далеко от меня, как будто жили в другом измерении. А от матери я не получила даже открытки, не говоря уже о письме. Она тоже была от меня слишком далеко. Если от нее и придет что-нибудь, то меня уже здесь не будет. Мать доберется сюда раньше своего письма. Интересно, случалось ли когда-нибудь нечто подобное со Стивеном и Люси?

Я убрала простыни со своей кровати и аккуратно сложила их. Потом сняла фотографии, которые приклеила несколько дней назад: Пола Ньюмена, полярного медведя и Джона Карри. Выдвинув ящик комода, я наткнулась на письма Стивена. Самое последнее лежало сверху.

Поначалу он писал медленно и неуверенно, словно у него онемела рука, словно он раздумывал, что и как доверить бумаге.

Мне представляется, впрочем, что я легко смогу объяснить свои поступки и действия, которые намерен предпринять, если продолжу повествование с того самого момента, на котором я его прервал… Дом был пуст.

Я развернулся и зашагал прочь. Она обрела убежище, нашла свое место в мире, покинув его. И хотя меня снедало желание увидеть ее лицо и услышать ее голос, которых я был лишен так долго, а не просто знать, что она живет и дышит за этими высокими стенами, было бы жестоко и эгоистично с моей стороны искать подтверждение этому исключительно ради собственного спокойствия. Я понимал, что своим поступком могу легко разрушить ее душевный покой и умиротворение. Даже самые невинные расспросы о дальнейшей судьбе ее ребенка могли подвергнуть опасности то, что я искренне полагал ее безмятежным и спокойным существованием.

Девочку назвали Идоей…

…И, покинув на борту корабля Сан-Себастьян, я более не рассчитывал возвратиться сюда, кроме как в своих мечтах.

Здесь красовалась чернильная клякса, маленькое пятнышко. Оно появилось в том месте на бумаге, где перо Стивена замерло на мгновение, пока он обдумывал что-то, но этого мгновения хватило, чтобы капелька чернил упала на бумагу и навсегда отметила ее. Складка бумаги, на которую она попала, тоже потемнела от времени, как если бы письмо часто складывали, а потом разворачивали, читали и снова перечитывали. Может быть, это был Стивен, может быть, Люси, но все эти перипетии стали видны даже на фотокопии.

Должно быть, именно Люси сохранила письма, и в таком виде они попали ко мне.

Или, быть может, она вернула их ему после того, как они перестали переписываться, как уже чуть было не случилось раньше? Так что с таким же успехом их мог сохранить и Стивен, потому что это было все, что у него осталось. Внезапно мне отчаянно захотелось, чтобы письмо сказало мне и показало, что у них все закончилось благополучно.

Наконец я сел в почтовый дилижанс до Бери-Сент-Эдмундса, где меня встретил кучер моего кузена и привез в Керси-Холл…

Я ни в коем случае не должен причинять беспокойства Каталине… Нет сомнений, что я смогу навести достаточно подробные справки о благосостоянии моей дочери без того, чтобы…

И далее письмо обрывается, предложение осталось незаконченным, последнее слово смазано, как если бы Стивена что-то отвлекло, он встал из-за стола, оставив лист бумаги недописанным и пустым, ожидающим чего-то. Прочла ли Люси это письмо? Адреса на нем не было, как ни вертела я его перед зеркалом. Как же оно к ней попало? И о чем она думала, читая, как он любит Каталину? Может быть, она тоже любила Стивена и надеялась… Думала ли она о том, что будущее может измениться – ее будущее и будущее Стивена, которое стало прошлым для Керси?

Прошедшая ночь тоже уже стала прошлым для Керси, как, впрочем, и для меня. И она тоже отпечаталась в камне. Это похоже на то, как открывается затвор фотоаппарата, и это мгновение – игра света и тени, черного и белого – попадает через линзу объектива на серебро, навечно гравируя пленку. Интересно, сохранится ли здесь моя тень? Я почти уверена, что образ Стивена до сих пор незримо присутствует здесь. Он живет где-то в полумраке, в золотистых тенях, в ярком свете, в бледном и прозрачном ничто, заполняющем промежутки между временами.

В комнату вошла Пенни и обнаружила меня сидящей на кровати.

– Все улажено. Ты готова? Я поговорила с Реем, так что мы можем ехать.

Я сложила все письма Стивена и сунула их в сумочку.

– Наверное, да.

На верхней площадке лестницы стоял Рей. Лицо у него осунулось и посерело, на подбородке отросла щетина, и от него разило перегаром.

– Анна…

Против своей воли я остановилась. Спиной я ощущала теплое, дружеское присутствие Пенни.

– Мне очень жаль. Я знал, какая она, что она собой представляет, но надеялся, что смогу позаботиться о нем… А потом она… И я… Но я никогда не думал, что…

– Все нормально, – сказала я.

– Нэнси все объяснит. Я надеюсь. Я попросил ее позаботиться о Сесиле.

Я словно оцепенела. Я ни на что не реагировала, просто стояла и смотрела на него. Он молчал, и тогда наконец я пробормотала:

– Ну что же, хорошо. До свидания, Рей! – И зашагала вниз. Пенни последовала за мной.

Потом мы вышли через заднюю дверь и уложили в машину мои сумки и вещи Сесила. Я мельком подумала: «А заметит ли дом мое отсутствие?»

Пенни открыла дверцу со стороны водителя.

– Ты все забрала?

– Да, – ответила я и села рядом с ней. – Ну вот и все, правда? Все… все кончено. Финиш. А для Сесила все только начинается.

– С ним все будет в порядке, – сказала Пенни, заводя мотор. – Мы позаботимся о нем. Дело даже не в том, что это наша работа. У тебя хватает своих проблем. – Мы выехали на подъездную дорожку. – Ты только посмотри на этих ласточек на телеграфных проводах. Должно быть, они тоже мечтают улететь отсюда.

Когда мы вернулись в конюшню, Сесил играл снаружи, осторожно швыряя камешки в старый цветочный горшок и считая попадания.

Эва сидела на бревне, курила и читала газету. Завидев нас, она поднялась на ноги и спросила:

– Вы нашли все, что нужно?

– Думаю, да. – Пенни помахала Сесилу: – Пойдем, Сие, поищем Сюзанну.

Он бросил камешек на землю и подбежал к нам. Потом он сунул ладошку в мою руку.

– Пойдем, Анна.

Итак, я уезжала. Сейчас. Это был конец. Пенни увозила меня отсюда, увозила от Тео, от всего остального. Еще одна машина, набитая сумками и чемоданами, еще одно новое место, в котором я буду жить, потому что это все, что мне осталось после того, как жизнь других людей дала трещину и они тоже вынуждены уезжать. Никто не пытается проявить черствость, никто не хочет намеренно сделать мне больно. Всего лишь «Пойдем, Анна», потому что в противном случае я останусь позади, одна. У меня был выбор: или уехать с ними, или остаться ни с кем и ни с чем. Или уехать с ними, или потеряться.

– Анна, это твой фотоаппарат Ф-2 лежит на большом столе наверху? – внезапно спросила Эва.

– Вообще-то это ваш, – ответила я.

– Нет, он твой, – медленно сказала она, глядя на меня. – Мы отдали его тебе. Если его там нет, значит, он в фотолаборатории. Смотри, не забудь его.

Пенни сказала:

– Может быть, вы будете настолько любезны, что просто отправите его почтой, как и все остальное, если найдете что-нибудь? Мне действительно нужно быть дома к шести.

Эва положила руку Пенни на плечо.

– Отпусти ее, пусть она сходит сама.

Я подошла к двери и взбежала наверх. Фотоаппарат лежал на столе, но Тео нигде не было видно. Потом я вспомнила, что, поднимаясь по лестнице, слышала, как работает вентилятор в фотолаборатории. Хотя, может быть, он просто забыл его выключить.

Я постучала в закрытую дверь фотолаборатории.

– Одну минутку, пожалуйста, – послышался голос Тео. И спустя мгновение: – Хорошо, входите. Можно.

Я вошла.

– Анна! – воскликнул он, словно невероятно удивился моему приходу.

В красном свете лампы я не могла рассмотреть выражение его лица.

– Я пришла попрощаться.

А потом я просто бросилась в его объятия, потому что мне оставалось или сделать это, или расплакаться посреди фотолаборатории.

Тео прижал меня к себе и поцеловал в лоб.

– Ох, милая моя Анна… – прошептал он.

– Когда я снова увижу вас?

– Не знаю, – растерянно ответил он. – В галерее, может быть…

И тут я поняла, что дело не только в Эве, но и в нем тоже. От понимания этого мне стало ужасно больно. Тело мое словно разваливалось на части, и я не могла ни пошевелиться, ни вздохнуть. Но он обнимал меня так же, как и всегда, когда я думала, что все будет в порядке. Вот только теперь я знала, что это не так. Он не принадлежал мне: я больше никогда не услышу его голос, не почувствую тепло его тела, и никогда мне больше не будет казаться, что он знает все-все на свете и может объяснить это так, чтобы я поняла. Без него я пропала.

– Не надо плакать, – сказал он, бережно взял у меня из рук фотоаппарат и положил его на рабочий стол. – Тебе станет только хуже.

– А что я могу поделать, если так сильно люблю вас? Я ведь больше никогда не увижу вас. Во всяком случае не так, как мы с вами виделись раньше. Я знаю, что вы меня не любите. Вы меня даже не хотите. Или хотите, но недостаточно.

Меня снова охватило пронзительное ощущение утраты. Жалость к самой себе оказалась настолько острой, что я покачнулась и едва устояла на ногах. Тео прижал меня к себе и принялся гладить по голове.

Боль утихла, и я с трудом выпрямилась. Он смотрел на меня сверху вниз, и глаза его были полны грусти.

– Похоже, я всегда плачу у вас на груди, – пробормотала я, пытаясь улыбнуться.

Он понял и тоже улыбнулся, криво, как и я. И вдруг, как если бы эта улыбка смяла все его защитные барьеры, он наклонился ко мне, я подняла к нему лицо, наши губы встретились, и я еще успела подумать, что слезы могут быть сладкими на вкус.

Прошло много времени, прежде чем он отпустил меня, а потом поцеловал в мокрые и холодные веки.

– Анна, я буду очень скучать по тебе, – прошептал он, и голос его прозвучал хрипло и надтреснуто. – Я не хотел, чтобы все так получилось. Я знал, что это неправильно… что этого не должно было случиться. Я не хотел… но ты была такой милой и красивой… и ты стала мне небезразлична. Ты стала… – Он оборвал себя на полуслове.

У меня перехватило дыхание. Руки его жгли мне спину. Целую вечность мы стояли обнявшись, у меня кружилась голова, перед глазами все плыло, и я знала, что мы можем заняться любовью прямо здесь, на полу фотолаборатории. И он не сможет – и не захочет – остановиться и удержаться, сейчас или потом, когда нам захочется, потому что то, что он едва не сказал, было правдой. Он испытывал ко мне нечто похожее на любовь, пусть совсем немного, но мне этого было достаточно. Если я останусь здесь, Тео не сможет сдержаться. И он по-прежнему мог принадлежать мне, хотя и не полностью.

Конечно, этого было мало, но я уже давно усвоила, что не стоит желать слишком многого.

Он гладил меня по щеке, и в глазах его было смешанное выражение любви, счастья и жалости. Руки у него дрожали.

– В чем дело, милочка?

Так он называл Эву.

Что-то внутри меня зашипело и заискрилось.

Но эта искра стала вдруг ярким, кроваво-красным пламенем, которое безжалостно высветило мне все, что он знал. Это было похоже на ленту фильма, прокручиваемую в обратном направлении: люди смеются, люди умирают, взгляд солдата, сошедшего с ума на войне. Гигантская статуя рушится с пьедестала, осколки разбитой вдребезги жизни политического эмигранта, мешки с зерном, выгружаемые из самолета, миндаль и абрикосы в саду в Севилье.

Теперь я видела все это его глазами. Отныне я всегда буду видеть эти образы, но от этого они не станут моими. Это была жизнь Тео и Эвы. Это было то, из чего они были сделаны, что сделало их такими, изувечило их и соединило вместе. Они переходили из одного кадра в другой, а я не могла присоединиться к ним. Каким бы мечтам я ни предавалась, как бы мы ни скрывали наши отношения, в них нет места для меня. Я была лишь бледным промежутком, ничем, втиснутым в тонкую полоску между их жизнями. А этого мне было недостаточно. Теперь я это понимала.

Я отчаянно обняла его и поцеловала долгим поцелуем. Потом отстранилась.

– Прощайте, Тео. Не думаю, что мы когда-нибудь увидимся. – Я взяла со стола фотоаппарат и направилась к двери. – Спасибо вам за… за все.

– Анна…

Мне показалось, что он протянул ко мне руку, но я постаралась не заметить его жеста. Вместо этого я пыталась думать о Стивене, который повернулся спиной к Каталине и ушел от нее, потому что больше ничего не мог сделать для них обоих.

Я отворила дверь фотолаборатории и вышла наружу, а она медленно закрылась за моей спиной.

Я возвращался в «Эль-Моро» по улицам, людей на которых стало значительно меньше. И было очень хорошо, что улицы опустели, поскольку мысли мои пребывали в беспорядке, а в душе царил хаос. Меня ждала Люси, верная своему слову. Вне всякого сомнения, она все еще оставалась в гостинице, но при этом отдалилась от меня настолько, как если бы уже находилась на борту корабля, плывущего в Англию. Позади осталась Идоя, ребенок Каталины, и мой ребенок тоже. Она осталась где-то внутри большого серого здания, за высокими каменными стенами. Еще одна белая накидка и платьишко среди сотен ей подобных. Она не голодала, не мерзла от холода, ее не запирали в чулане с крысами, но при этом она была столь же одинока и потеряна для любви, как и сам я, плоть от плоти моей, зачатая в любви и рожденная в печали.

Я постучал в дверь комнаты Люси, получил разрешение и вошел, едва не споткнувшись о стоявшие у входа саквояжи, сложенные и перевязанные веревками. Она сидела у окна и рисовала.

Она подняла голову и встала.

– Вы видели ее? С ней все в порядке? Она счастлива?

– С ней все в порядке. Что касается счастья… Заведение содержится очень хорошо. Она сказала, что счастлива.

– Но вы не уверены в этом?

«Идоя всего лишь ограничилась кивком», – подумал я, сложив руки на коленях. Я покачал головой.

– Откуда мне знать? Что я вообще знаю о маленьких девочках? А мои собственные воспоминания… Мне не с чем сравнить свои впечатления о ее жизни.

Она подошла ко мне.

– Я не подумала об этом. Вы никогда не рассказывали о тех временах.

– Нечего рассказывать.

Но не успели эти слова сорваться у меня с языка, как я понял, что это неправда. Действительно, я никогда не заговаривал об этом, поскольку у меня не было желания вновь возвращаться в те далекие годы и рассказывать о них, да почти никто и никогда не спрашивал меня об этом. Но при виде Идои память о тех годах ожила во мне под более поздними воспоминаниями о любви, горести и предательстве. Эта память не была чужой для меня, поскольку жила в моей душе, но тяжесть ее была столь велика, что она скрывалась в самых потаенных уголках моего сердца. И эта память стала частью меня, настолько неотъемлемой, что я даже не мог назвать ее воспоминаниями. Это были хорошо знакомые мне ощущения, с которыми я жил каждый день.

– Мне бы не хотелось ворошить прошлое.

Люси по-прежнему не сводила с меня глаз, но я знал, что она покидает меня. Мне даже не стоило удивляться, поскольку давным-давно я усвоил, что не следует ждать от жизни слишком многого. Мне была уготована такая судьба, и я оказался глупцом, что на протяжении последних нескольких дней и часов осмелился мечтать о том, что Люси войдет в мою жизнь и станет ее частью.

Она с преувеличенным вниманием рассматривала карандаш, крутя его в пальцах. Наконец с трудом выговорила:

– Теперь я понимаю… Я поняла, что…

Она умолкла, подошла к окну и выглянула наружу, хотя я мог бы поклясться, что при этом она смотрела внутрь себя, а не на улицу.

Потом она повернулась к окну спиной, глубоко и печально вздохнула и облокотилась о подоконник. Падавший из окна свет окружил ее фигуру ярким ореолом.

– Стивен, я была несправедлива к вам. Я должна быть благодарна за вашу заботу, пусть даже я не нуждаюсь в ней и пусть даже она вызывает во мне недовольство и досаду. – Она коротко и неуверенно рассмеялась. – Я ведь не слепая и вижу, как часто вам приходилось сдерживать себя, тогда как большинство мужчин на вашем месте настояли бы на том, чтобы помочь мне.

Саквояжи ее были упакованы и стояли возле двери, она была одета в дорожное платье, ее шляпка и перчатки лежали на столе, ожидая, пока она возьмет их. Я должен был найти такие слова, чтобы она поняла, прежде чем уйдет от меня навсегда. Если мне удастся задержать ее хотя бы еще на мгновение, заставить понять мои чувства… И если после этого она предпочтет уйти, я не стану ее задерживать.

Я медленно сказал, тщательно подбирая слова, все еще надеясь на чудо:

– Думаю, я научился принимать ваше мнение, когда речь идет только о вашем благополучии. Но сегодня утром… я боялся лишь того, что… Любовь моя, я не в силах изменить этот мир, не в силах заставить его думать по-иному. Это все равно что надеяться, будто один-единственный солдат сумеет убедить противника отступить с занимаемых позиций, чтобы облегчить ему победу. Как бы я хотел, чтобы это было не так! Как бы я хотел, чтобы мы с вами обладали свободой, которой вы так жаждете! Как бы я хотел покарать всех сплетников! Но…

Я умолк, потому что как я мог объяснить ей, что пожертвовал бы всем, даже ее свободой – и даже долгожданной честностью, к которой она так стремилась, – если бы при этом опасности не подверглись те, кто мне дорог, как стал мне дорог ребенок Каталины?

Люси пристально смотрела на меня. Казалось, она вслушивается в мои слова, пытаясь одновременно проникнуть и в мои мысли. Глядя на нее, я чувствовал себя так, словно к горлу моему приставили нож. Наконец она сказала:

– Полагаю… хотя я и вправе совершать поступки, которые вызовут всеобщее неодобрение, но не могу руководствоваться только своими соображениями, когда на карту поставлено счастье других людей. Ваше, Идои…

По моему телу пробежала дрожь. Я спросил:

– Можете ли вы простить меня за то, что я посмел подумать так о вас? За то, что оскорбил вас… причинил вам боль… желая защитить вас?

Она улыбнулась.

– Я как-то уже говорила вам, что рыцарское поведение в данном случае неуместно. И я по-прежнему так думаю. Но когда оно идет рука об руку со здравым смыслом и любовью к другим, как я могу не принять его? Это достойные уважения понятия. И как я могу хотя бы не попытаться найти среди них место и для себя?

– Так вы прощаете меня? – прошептал я, но выражение ее лица, еще до того, как она заговорила, внушило мне такую надежду, что я оторвался от двери и пересек комнату, остановившись перед ней.

И вдруг она улыбнулась. Ее улыбка своим светом озарила нас обоих. И она коротко ответила:

– Да.

Я испытал невероятное облегчение, шагнул к ней, и страсть моя шла за мною по пятам. Возможность снова обнять ее, после тех страхов, которые я пережил, представлялась мне неслыханным счастьем, но я не осмеливался. Я чувствовал, что прощение далось Люси нелегко. Она приняла очень важное для себя решение, и я боялся своей настойчивостью заставить ее пожалеть об этом. Однако я был к ней несправедлив. Если уж Люси делала что-то, то делала от всего сердца, и я с радостным изумлением осознал, что и она, оказывается, была не свободна от страхов и сомнений, о которых я до настоящего времени не подозревал. Но настолько сильным было наше обоюдное желание утвердить то, что мы только что подвергли нешуточной опасности, что мы удовлетворили его самым быстрым способом. И даже если кому-нибудь из нас и пришло в голову, что платье Люси при этом безнадежно помнется, ни у кого не хватило духу это сказать. Вскоре я забылся коротким, но глубоким и освежающим сном, чего со мной не случалось уже очень давно.

Мы поужинали в гостинице и, когда наступил час вечернего променада, отправились осмотреть Бильбао. На улицы, такое впечатление, вышел весь город, приветствуя соседей, демонстрируя новые наряды, совещаясь с друзьями и сватая дочерей. Улочки старого города под высоким арочным мостом произвели на Люси неизгладимое впечатление, и мне приходилось останавливаться снова и снова, прислонившись к стене, и смотреть, как она доставала альбом и торопливо делала в нем несколько штрихов. Под ее умелыми руками на бумаге оживали очертания стрельчатых готических окон, испещренные морщинами ладони старика, кованая филигранная решетка балкона, платок, повязанный на темноволосой голове девушки. Закончив рисовать, она поднимала голову, отрываясь от бумаги, и, смеясь, возвращалась ко мне. Вот так мы бродили по городу, и наши впечатления нашли отражение и обрели вторую жизнь в альбоме Люси, одно за другим, страница за страницей, и время между ними исчезало, переставая существовать с легким шорохом переворачиваемых листов бумаги. Мы дошли до конца улицы Калле-дель-Перро. – Вот это и есть приютный дом Санта-Агуеда, – сказал я. Люси обвела взглядом высокие серые стены, в которых высоко над землей были прорублены крохотные окошки-бойницы.

– Ты снова собираешься навестить ее?

– Да. Неужели я забыл сказать тебе об этом?

– Мы говорили о других вещах, – с чопорным видом заявила она, но глаза ее смеялись.

– Действительно. Неужели мы просто обречены на подобные разногласия?

– Да, – ответила она. – Мое нетерпение и твоя забота – это как вода и масло. И поэтому очень кстати, что мы с тобой соединяемся так часто. – Видя, что я несколько ошарашен подобным публичным заявлением, она звонко рассмеялась, а потом поинтересовалась: – И как ты намереваешься поступить с Идоей?

Мы шли по улице в тени стен приютного дома, и передо мной вновь возник образ дочери, стоящей в одиночестве, может быть, за этой самой стеной. А потом внезапно, безо всякой видимой причины, я вдруг вспомнил о мальчишке, на которого наткнулись Титус и Нелл, как он прижался спиной к изгороди, когда бежать ему было некуда. И вдруг издалека всплыли воспоминания о моем собственном детстве: дверь, запертая за мною на замок; лицо Пирса, когда он проваливался в беспамятство; мой беспомощный плач, когда я узнал о прибытии почты. Воспоминания эти были смутными и беглыми, подобно рисункам в альбоме Люси, тем не менее они следовали одно за другим в строгом порядке, складываясь в логический вывод: Идоя не должна оставаться в приюте Санта-Агуеда. Я вдруг понял, что по-настоящему отыщу ее только тогда, когда она обретет крышу над головой, заботу и любовь, а не просто христианскую благотворительность.

Люси остановилась в пятне желтого света от уличного фонаря.

– Стивен?

– Прошу прощения. Я раздумывал над тем, как мне следует поступить. Помимо выделения ей содержания и приданого, я имею в виду.

– Идое? Если у тебя появились подобные мысли, ты, насколько я понимаю, не намерен оставлять ее там, где она пребывает сейчас.

– Нет, не намерен, – согласился я и добавил: – Она не захотела взять портрет матери. Она долго смотрела на него, но потом сказала, что ей не разрешат его оставить, поэтому вернула рисунок мне.

– Ох, бедный ребенок! – воскликнула Люси. – Быть может, ты подыщешь приличную женщину в городе, заботам которой ее можно будет поручить?

– Нет! – взорвался я. – Только не это! Ни за что!

Она выглядела озадаченной и даже испуганной. Но потом довольно спокойно сказала:

– Прости меня. Думаю, что понимаю тебя.

Больше она не произнесла ни слова, но я почувствовал, как в ее молчании уходит моя душевная боль, а вместе с ней и мои воспоминания.

При свете фонаря я увидел, как она вздохнула, отчего грудь ее поднялась, и медленно сказала:

– А ты не хотел бы… Ты не думал о том, чтобы взять ее с собою в Керси?

– Но ведь она будет не только со мной. Она будет с нами, поэтому это решение я не могу принять в одиночку.

Люси долго молчала. И хотя она, прищурившись, смотрела куда-то вдаль, мне казалось, что думает она отнюдь не о пейзаже, простирающемся перед нами. Наконец она спросила:

– Какая она, Идоя?

– Смуглая и темноволосая, – ответил я. – И невысокая, как… как ее мать. Очень спокойная, как мне показалось. Но, вероятно, в данных обстоятельствах было бы трудно ожидать от нее чего-то другого. – Я вспомнил Эстефанию. – У нее есть кукла, тряпичная. Идоя сказала, что, когда ей исполнится семь, она должна будет отдать ее детям бедняков.

– Бедняжка! – воскликнула Люси. – Мы не можем оставить ее там, одну!

– Ты имеешь в виду, что…

– Да, мы должны спасти ее, дать ей кров и дом, в котором у нее не отнимут то, что она любит.

Я улыбаюсь, чтобы скрыть облегчение.

– Любовь моя, ты уверена?

– Да, – твердо ответила она, но продолжила уже не столь уверенно: – Стивен, твоя любовь придает мне сил и дарит такое счастье, что мне нелегко признавать, что когда-то она предназначалась другой женщине.

– Я понимаю тебя, – медленно сказал я. – И мне бы хотелось, чтобы ты забыла об этом.

– Ты так долго жил с этой любовью в сердце. А теперь ее воплощение мы будем видеть перед собой каждый день.

Перед моим взором возник образ Идои, рассматривающей портрет своей матери, и я не мог отрицать очевидного. Люси вдруг улыбнулась.

– Но и тебе иногда будет нелегко жить со мной во плоти.

– Напротив… – Я чувствовал себя обязанным запротестовать.

– Даже твое рыцарское поведение, Стивен, не помешает искать во мне добродетели, обладать которыми полагается супруге. – Прежде чем я успел возразить, она продолжила: – И Идоя – не идеальный образ, а маленькая девочка, и я надеюсь, что она будет столь же непослушной, как и остальные дети. То есть доставит тебе не меньше хлопот, чем любой другой ребенок на ее месте, как только она окажется там, где ее подлинная натура сможет обрести свое выражение.

Эти слова заставили меня улыбнуться, и я взял ее под руку.

– Ну что же, тогда, быть может, ты пойдешь со мной завтра в приют? – спросил я и добавил: – В качестве моей сестры, нареченной или кого угодно, по твоему выбору. Мы найдем Идою вместе, а потом отвезем ее домой, в Керси.

Я проплакала почти всю дорогу до дома Пенни. Слезы ручьем текли у меня по лицу, и вскоре я перестала скрывать их, хотя мне и удалось не хлюпать носом слишком громко. Я села на заднее сиденье, чтобы побыть с Сесилом, как я объяснила Пенни, и она не стала возражать. Сесил прижался ко мне, и мне приходилось все время отворачиваться, чтобы слезы не капали на него. Но чувствовать его у себя под боком было приятно, несмотря на гипс, все еще украшавший его руку. У меня появилось чувство, что есть кто-то – маленький, теплый и настоящий, – кто не даст мне раствориться в небытии. Мы ехали по тем же улочкам и дорогам, по которым я ездила с Тео. Над головой у нас пронзительно кричали стрижи, в воздухе чувствовалась прохлада, чего давно уже не случалось, и горьковатый дым сожженной соломы.

Сюзанна ждала нас, стоя в дверях дома Пенни, и не успела машина остановиться, как Сесил выскочил наружу и побежал к ней. Внезапно на меня навалилась невероятная усталость. Казалось, все тело у меня болит и ноет.

Мы оставили Сесила с Сюзанной. Он смеялся и с гордостью демонстрировал ей свой гипс. «А я и не знала, что он умеет смеяться», – подумала я, чувствуя, что на глаза снова наворачиваются слезы. Пенни проводила меня наверх, в свободную комнату.

– Криспин приедет немного погодя. Почему бы тебе не принять душ и не прилечь? Прошлой ночью тебе пришлось поспать совсем мало, к тому же ты пережила ужасный стресс.

Я кивнула и отстраненно подумала: «Интересно, знает она обо мне и Тео?» Но я слишком устала, чтобы ломать голову над тем, имеет ли это какое-то значение, и, когда она показала мне, где находится ванная, и спустилась вниз, я задернула занавески, разделась и залезла под одеяло. Оно было лоскутным, вроде тех, что используют на континенте, и оно окутало меня, как облако. Из бесконечной скорби я мгновенно провалилась в глубокий сон, и мне снился Тео.

Когда я проснулась, было уже поздно. Я определила это по тому, что сквозь занавески не пробивались лучики света. Я откинула одеяло, и ко мне сразу же вернулась боль, которая лежала, свернувшись, как змея, в моей груди. Она показалась мне привычной, как если бы уже нашла подходящее место для себя. «Вот так оно теперь и будет, – сказала я себе. – Всегда».

Послышался негромкий стук в дверь – как раз такой, который не разбудил бы меня, если бы я еще спала. Вошла Сюзанна, держа в руках мою аккуратно сложенную стопочкой одежду, а за ней Сесил с подносом в своих полутора руках – из-за гипса. На подносе стояли чайник и чашка, и он умудрился пролить совсем немного на тарелочку с печеньем.

– Мама передает, что на ужин к нам приехал Криспин, – заметила Сюзанна. – И если ты, когда будешь готова, захочешь сойти вниз, чтобы присоединиться к нам, то это будет замечательно. Мы ужинаем в девять. И еще мама выстирала твою одежду, правда, высохла не вся.

Когда они ушли, я отправилась в ванную, быстренько приняла душ и вымыла голову, а вернувшись назад, торопливо выпила чай. На тумбочке у кровати лежали глянцевые журналы и книги, на туалетном столике в китайской вазочке обнаружились ватные палочки. Чай был горячим, он обжег мне внутренности и заставил окончательно проснуться. Я уловила цветочный аромат нагретого солнцем подоконника, ощутила тяжеловесную бархатистость полотенец, обнимавших мое обнаженное тело, хрустящую чистоту выстиранной и выглаженной одежды. Когда я распахнула дверь своей спальни, снизу донесся слабый голос диктора – по радио передавали последние известия. Среди прочих промелькнуло сообщение и о том, что часы Биг-Бена вновь пошли после кратковременной остановки. «Интересно, что нужно было сделать, чтобы запустить часы такого размера?» – мимоходом подумала я.

Криспин сидел в патио, в котором синий вечер смешивался с желтым светом, падавшим из окна гостиной. Он увидел, что я неуверенно остановилась у двери, и одним гибким движением поднялся со стула.

– Анна, дорогая моя! Как я рад вас видеть! Надеюсь, вы хорошо отдохнули. Приношу вам свои соболезнования. Очень жаль, что с вашей бабушкой случилось несчастье. – Он подошел ближе и взял меня за руки, а потом расцеловал в обе щеки. – Пенни заканчивает последние приготовления к ужину, Сюзанна ей помогает, так что спускайтесь на террасу и позвольте предложить вам что-нибудь выпить.

«На этот раз вино нравится мне по-настоящему», – решила я, пока мы неторопливо потягивали его, разговаривая о погоде и галерее. Но я чувствовала, что Криспин всячески избегает упоминания Тео. Вдруг он потянулся за портфелем, который стоял рядом с его стулом.

– Я подумал, что, быть может, вы захотите взять это с собой, – сказал он. – Я нашел это на распродаже в Ипсвиче. Она не является частью архива Керси, и я хотел бы подарить ее вам.

Это была шкатулка, похожая на те, в которых лежат на витринах шикарные ожерелья, только эта была старой и потертой.

– Откройте ее, – попросил он.

Защелка открылась с трудом. Я откинула крышку, и внутри оказалась фотография Холла. Я поняла, что снимок очень старый, потому что Холл выглядел новым и чистым, но фотография отнюдь не была потускневшей и выцветшей, как можно было ожидать. Во-первых, это было стекло, а не бумага, и каждая дымовая труба, и лист, и стебелек травы были видны четко, словно вырезанные гравировальной иглой. Во-вторых, чтобы разглядеть все детали, стекло приходилось наклонять, и тогда по нему начинали гулять световые блики, особенно заметные на фоне черного бархата. Стало видно заходящее солнце, лучи которого отражались от окон и пробивались сквозь листву. Входная дверь была приоткрыта, внутри царила манящая прохлада, и в полутьме неясно виднелась женская фигура. У нее были темные волосы и длинное платье со светлой юбкой.

– Тот, кто создал это произведение, наверняка был мастером своего дела. Изготовление дагерротипов всегда было очень сложным и трудоемким процессом. – Криспин подался вперед и коснулся моей руки. – Взгляните на карточку.

В шелковом кармашке под крышкой притаилась небольшая карточка, отпечатанная на плотной бумаге кремового цвета. Почерк был мне незнаком: буквы были толстенькими, летящими и крупнее тех, что выходили из-под руки Стивена.

Идоя Джоселин, урожденная Идоя Маура, Керси, 1841 год. Я в недоумении уставилась на карточку, пытаясь сообразить, что же именно держу в руках. Он улыбнулся мне.

– Честно говоря, это Тео посоветовал отдать шкатулку вам. Он сказал, что ваше второе имя – Джоселин.

– Так оно и есть, – пробормотала я, и в ушах у меня зашумело. – А Идоя упоминается в письмах Стивена. Должно быть, она моя… Я никогда особенно не интересовалась своими родственниками. Но Тео, наверное…

Внезапно я поняла, что не могу говорить и дышать, меня душили слезы. Я закрыла крышку шкатулки и почувствовала, как Криспин ласково и бережно взял ее у меня. Перед глазами у меня потемнело. Спустя некоторое время он вложил мне в руки носовой платок. Он был большим, от него пахло утюгом, лавандой и пчелиным воском. И вкупе с заботой, проявленной обо мне Пенни, он помог мне так, как я и подумать не могла. Здесь, рядом со мной, были люди, которые знали о нас, видели нас, но не осуждали. Они не пытались вмешаться и что-то изменить. Они были просто друзьями.

– Я не была уверена, что вы знаете все, – сказала я.

– Достаточно было взглянуть на лицо Тео, чтобы понять, что он чувствует, – ответил Криспин. – Хотя какое-то время я даже не подозревал, что все зашло так далеко. Для каждого из вас. Но никто из нас ничего не мог сделать.

Я молча кивнула.

– Тео попросил меня передать вам снимки, – сказал он, вновь потянулся за своим портфелем и вынул оттуда большой плоский конверт для фотографий.

Внутри лежали две полоски моих негативов и отпечатки, которые я сделала сама. На них были запечатлены Холл, портик с тенями за стеклом, лицо Сесила, фигура святого в ратуше Гилдхолл.

Руки Тео, сжимающие чашку с кофе.

Когда я увидела этот снимок, в груди у меня снова стало жарко, а к горлу подступил комок. Я подняла крышку шкатулки.

Криспин внимательно разглядывал кончики пальцев. Наконец он сказал, не поднимая глаз:

– Анна… Тео и Эва уезжают из Керси. Он просил меня сказать вам об этом. Они переезжают в Париж. Он улетает сегодня вечером, чтобы подыскать квартиру, а Эва упаковывает вещи и через пару дней последует за ним. Они надеются вернуться в Мадрид, как только политическая ситуация в стране станет благоприятной. – Должно быть, я шмыгнула носом и всхлипнула, потому что он добавил: – Ох, дорогая Анна, мне очень жаль.

– Когда они решили уехать? – хриплым голосом спросила я.

– Думаю, эта идея витала в воздухе с тех самых пор, как умер Франко, но, разумеется, никто не мог знать, что и как будет дальше. А они… они не из тех людей, кто подолгу задерживается на одном месте. Кроме того, Эва хочет вернуться домой, уж это-то мне известно. У нее там по-прежнему живет семья.

– Тео не может вернуться домой. И у него не осталось родственников.

– Вы правы. Но, я полагаю, ее семья – все же лучше, чем ничего.

Я подумала о Тео, о том, как он постоянно ищет лучшей доли, вечно в движении, вечно в переездах. Я подумала о том, что сейчас он уезжает из Керси, и его вновь затягивает безумный мир с самолетами, пишущими машинками, кафе и номерами в отелях. Тот самый мир, который я знала только по фотографиям, пленкам, отрезкам времени, сверкающим в темноте. Я не могла последовать за ним туда. Мне предстоит отыскать… свой собственный мир. В котором меня ждет лучшая судьба.

Последним в конверте лежал свернутый пополам лист бумаги, так обычно хранятся отдельные снимки.

Это была женщина-доброволец, фотографию которой мы с ним напечатали в самый первый день, когда он продемонстрировал мне, что солнечный свет может быть черным, а тени – серебристыми. «Не важно, кто она такая, главное – кем она была, – сказал тогда Тео. Но позже добавил: – По крайней мере, это я сделать мог».

На обороте мелким аккуратным почерком он написал: «Анне от Тео, на память о великом счастье».

Я долго смотрела на снимок, казалось, слыша его голос, и в душе негромким эхом звучала моя грусть, как бормотание вентилятора в фотолаборатории.

Позади меня появился Сесил. Он взял меня за руку.

– Пенни говорит, пора ужинать. А потом я хочу, чтобы ты уложила меня в постель. Пожалуйста, Анна!

За деревьями что-то движется, но теперь я уже не вздрагиваю в испуге и рука моя не тянется к пистолету. Воздух чист и свеж, солнечный свет падает на молодые листья, и я вижу, что им еще предстоит выгореть и потемнеть. Они раскрылись только наполовину, поэтому каждая прожилка и острые краешки кажутся выгравированными в солнечном свете. Сейчас весна, и солнце еще недостаточно жаркое, чтобы из смолистых стволов сосен начала выделяться смола и воздух наполнился ее ароматом. Даже с тросточкой я беззвучно шагаю по мягкой земле. Кажется, будто меня нет.

За деревьями на лужайке, поросшей свежей травой, я вижу бегущего ребенка. Солнечные зайчики скачут по камням и стеклу, разбиваясь брызгами вокруг него, а он присел на корточки, играя с цветками примулы, сосновыми шишками и разноцветными камешками. Это не один из моих сыновей, но мне кажется, что его лицо мне знакомо, хотя имени его я не помню. По-моему, он почти не повзрослел, хотя я не видел его вот уже несколько лет. Неужели это его я заметил когда-то среди ветвей на дубе, прячущегося по углам в моем доме, убегающего от моих собак? Неужели это он, тот самый найденыш, который потерялся давным-давно?

Теперь я вижу, что он нашелся, потому что он подпрыгивает, смеется и бежит, протянув руки, туда, где по тропинке от конюшни приближаются две женщины. Солнечный свет слепит мне глаза, но по характерному повороту головы я узнаю в старшей женщине Люси. Ее молодая спутница идет впереди, показывая дорогу, и только спустя некоторое время я замечаю, что это не Идоя, хотя она очень похожа на мою дочь, с золотистой кожей и черными волосами. У меня возникает такое чувство, будто я наблюдаю за собственной женой и дочерью, отражающимися в стекле. Я вижу двух женщин, приходящихся друг другу близкими родственницами, не подозревающих о том, что я подсматриваю за ними. Они вполне довольны и счастливы в своем времени и на своем месте, но каким-то образом присутствуют и в моем. Старшая женщина ловит мальчугана за руку и ласково ерошит ему волосы.

Я по-прежнему смотрю на них, оставаясь невидимым. Молодая женщина наклоняется, обнимает малыша, распущенные волосы водопадом обрушиваются ей на плечи, накрывая обоих. Потом она берет его за руку. Какое-то мгновение она стоит, глядя на дом, хотя что она пытается там разглядеть, я не понимаю.

Затем они одновременно поворачиваются и уходят по тропинке, которая ведет в деревню.