"Знак Зверя" - читать интересную книгу автора (Ермаков Олег)2Под клубящимся солнцем они таскают белые камни к четырем стенам, подают их тем, кто стоит на деревянных помостах; в огромной земляной чаше месят раствор, накладывают вязкое тяжелое месиво в ведра и подают тем, кто стоит на деревянных помостах. Тесто землистого цвета в неглубокой яме тает, тает и иссякает, и надо нагружать носилки песком и высыпать его, нагружать носилки глиной и высыпать ее в яму, подносить мешок, надрывать бумажное ухо и сыпать в яму цемент, затем сверху все поливается водой и размешивается. Долго и старательно. Лопату выворачивает из горящих рук, мозоли вздуваются и опадают, глаза разъедает соль. А другие подносят мрамор. Идут от белой кучи, прижав валуны к животам, приближаются к помостам, вытягивают руки и кладут валуны к ногам каменщиков. Иные куски мрамора можно оторвать от земли лишь вдвоем, и тогда в ход идут увесистые артиллерийские кувалды. Каменщики работают на помостах. У них мастерки и молотки. Молотками они сбивают шишки на камнях, если они мешают камню ладно лечь в кладке, а мастерками черпают тесто из ведер. На помостах первые и вторые, внизу третьи и четвертые. Первые и вторые постукивают молотками, с хлюпом бросают раствор на камни, покрикивают на третьих и четвертых. Третьи и четвертые таскают камни, раскалывают валуны, месят землистое тесто, ставят полные ведра на помосты к ногам каменщиков — ставят на помосты полные ведра, забирают пустые и возвращаются к яме, накладывают совковыми лопатами тесто, относят чугунные ведра к стенам, ставят к ногам каменщиков, забирают порожние, возвращаются, а яма пуста, — воды, песку, глины, цемента, руки сжимают липкие черенки лопат, глаза наливаются кровью, жидкая соль щиплет глаза. Первые и вторые закуривают, усевшись на стены и на помосты. В желтом мареве струятся сизые дымки. Третьи и четвертые таскают камни, раскалывают валуны, раскачивают, вращают в земляной чаше чугунный студень. А золотой студень в небе медленно плывет, сжигая тени на земле, напитывая одежду и плоть огнем, и нежные шкуры обильно сочатся. Каменщики отщелкивают окурки, встают, берутся за мастерки и молотки, начинают хлюпать раствором, постукивать и покрикивать на нижних, которые все носят мраморные куски, разбивают большие валуны, вычерпывают из земляной чаши раствор, замешивают новый. Ворочают лопатами песок, глину и цемент. Ворочают, таскают, обливаясь потом, багровея, — и вдруг сквозь красный шум в ушах к ним проникает слово сверху, и они останавливаются и всё бросают, и садятся на землю и на камни. Перекур. Теперь все отдыхают, и верхние, и нижние. Верхние вяло переговариваются, нижние молчат. А желтая медуза ползет, ползет и добирается до центра мира, замирает. Она висит в бледном небе, истекая зноем, и серая земля под ней начинает лопаться — земля лопается, и с тихим шелестом разверзаются и змеятся трещинки, былинки скрючиваются и осыпаются прахом; закопченные трубы города изгибаются, как пластилиновые, и все дома дрожат и покачиваются; и непоколебимая мощная Мраморная, единственная гора, гениально высящаяся на гигантской унылой плоскости, — и она дрогнула и заволновалась. Неподвижные тела подсыхают, соленая пленка стягивает кожу — сейчас станет рваться и покрываться красными трещинами, — но один из верхних, докурив, бросает вниз: кончай перекур! — и нижние медленно встают, разгибая тяжелые ноги и спины, подбирают свои кувалды, лопаты и ведра, — и из пор вылупляются росинки, — погружают лопаты в раствор, наклоняются, поднимают мраморные куски, и росинки наливаются, пучатся, соединяются, — и тела снова влажны и эластичны. Каменщики постукивают молотками, покрикивают на нижних. Солнце стоит высоко. Воздух недвижен, горяч и удушливо душист. Воздух пропах болезнью, сидящей на городе. Послеполуденные ветры!.. Но послеполуденные ветры не задуют. Не задуют потому, что полдень наступил и солнце остановилось, и так будет всегда, вечный полдень без ветров и теней. И в этом полдне верхние всегда будут верхними, а нижние будут месить в земляной чаше тесто, таскать камни на скрипучие помосты, и мраморные стены будут расти, вознося верхних, и никто не глянет с укоризною на них и не смешает язык их, чтобы остановить их, потому что небеса давно пусты. Но солнце сдвинулось, и появились тени, и равнина за орудиями, окопами и минными полями закурилась — задули послеполуденные ветры. Небо посерело. На зубах заскрипел песок. Горячие ветры, тонко посвистывая, очищали воздух от миазм болезни, сидящей на городе и форпостах. Солнце сдвинулось, настала пора ветров, и в сердцах забрезжила надежда, что, возможно, и этот день не бесконечен. Солнце сдвинулось, заныли горячие ветры, и вдруг верхние оживились, громко заговорили, завизжали помосты, — каменщики спрыгивали вниз, хлопали ладонями по штанам, выбивая пыль, вытрясали куртки и уходили к умывальникам. За ними потянулись третьи, немного погодя и четвертые. Толстый Мухобой побежал, не умываясь, сразу в столовую. И когда дневальные внесли в столовую баки, он добивал резиновой «оплеушиной» на длинной рукояти последних мух. На обед были жирные щи из кислой капусты, перловая каша с салом, компот, хлеб — все, кроме тяжелого коричневого кислого хлеба, дышало жаром в лица, и соленые ручьи текли по лбам, щекам и шеям, мутные капли срывались в огненные щи, выцветшая ткань на спинах и под мышками стремительно темнела, как будто солдаты орудовали лопатами в чашах с раствором, а не алюминиевыми ложками в котелках со щами. И все — каша, щи, хлеб и горячий компот — благоухало хлоркой. Но второго обеда никто не предложит — и все старательно хлебали щи, глотали комья каши с кусками сала, шмыгая и утираясь рукавами, пили компот, ели хлеб, — впрочем, его ели мало, как всегда, после обеда осталось три буханки, их порезали и сложили в деревянный ящик. После обеда первые и вторые разошлись по двору, закурили, а третьи и четвертые отправились мыть посуду — натирать скользкие крышки и котелки мокрой глиной, песком, мылом. Они действовали проворно, чтобы успеть до возвращения на стройку расслабиться и немного посидеть где-нибудь в тени. Третьи, конечно, опередили четвертых, вымыли свою посуду и пошли и сели в тени, раскинув ноги, надвинув панамы на глаза. Нет, все-таки неплохо живется этим третьим. Хотя, разумеется, им далеко до вторых и первых. Но четвертым еще дальше. Да и вряд ли вообще это может когда-то произойти — чтобы третьи стали вторыми, а четвертые третьими, в это чудо трудно поверить. Нет, четвертые вечно будут четвертыми и вечно будут мыть свою и чужую посуду, заправлять свою и чужую постель, драить полы, убирать территорию, по ночам стирать и подшивать свои и чужие подворотнички, чистить туалет, — всегда будут в работе, в движении: будут шить, рыть, зарывать, месить, колоть, таскать, подносить, уносить, грузить... Помыв посуду, четвертые сидели в тени; одни сторожко дремали, другие делали вид, что дремлют, — чтобы не встретиться ненароком со взглядом первого или второго и не получить какое-нибудь задание. Бесконечные равнины пыльно дышали на форпост, затягивали все дымкой. Вверху раскаленно белел маленький овал, излучавший нестерпмо жгучий свет, и мир стремительно старел и, умирая, осыпал лица и плечи прахом. Сейчас появится тащ-капитан с помощниками, щеголеватыми тащ-лейтенантами, и придется отдирать чугунное тело от намагниченной земли и идти на мраморную стройку. Месить, раскалывать, таскать... Надежда на то, что день не беспределен, угасала... На дороге, соединяющей батарею с кухней, где готовят на жителей всех артбатарей-форпостов и где трапезничают батарейные офицеры, показываются капитан и лейтенанты; они приближаются, вступают во двор, и капитан приказывает идти на мраморные стены. И все начинают выбираться из укромных уголков, щелей и ниш — выбираются под солнце и, протирая осоловелые глаза, бредут на стройку, лезут на скрипучие помосты, наливают в земляную лохань мутной воды, от которой разит хлоркой, сыплют песок, глину, цемент, берутся за лопаты и, обливаясь потом, сопя и пыхтя, готовят раствор, а другие носят мраморные куски, кладут их на помосты к ногам квелых каменщиков; каменщики постукивают молотками, со стоном зевают и раздраженно покрикивают. Воистину этот день бесконечен, и вечер с длинными тенями и багровым низким солнцем между закопченных труб города кажется странной случайностью, необъяснимой запинкой, и сейчас солнце засияет, поплывет вверх и тени сожмутся, — но тени расплываются, густеют, а тусклое солнце опускается ниже, ближе к брезентовым крышам города, грозя их сжечь; и свои трескучие скучные шарманки заводят цикады, посвистывают птицы, сильнее, жирнее запах болезни — да, это вечер, преддверие ночи, и день позади. Но и вечер долог. После ужина четвертые моют посуду, моют столы и пол в столовой — тщательно, с порошком, а мытую посуду кипятят в большом чане, чтобы убить семена болезни, сидящей на городе. Третьи держатся подальше от палатки, курят в укромных уголках двора, тихо переговариваются. Первые и вторые в палатке, они там смеются, кашляют и громко говорят. Зовут дневального. Дневальный похаживает возле деревянного грибка с полевым черным телефоном, за его спиной автомат, на ремне штык-нож и подсумок. Услышав зов, он кричит: «Я!» — но в палатку не входит. Ему приказывают прислать кого-нибудь из четвертых... ну, Кольку давай, у него ноги легкие. Дневальный пересекает двор, заглядывает в столовую: — Колька! В столовой его нет; дневальный проходит дальше, кричит в сторону костра с чаном: — Колька! — Я! — Сюда иди-и! Тонкий и невысокий четвертый с узким белобровым личиком подходит к дневальному и вопросительно-тревожно взглядывает на него. Дневальный молчит; он из третьих и обычно напряженно скромен и угловат, как подросток. Он молчит. Белобровый шмыгает носом, переминается с ноги на ногу. Дневальный размыкает губы и говорит: — Колька, — и умолкает, смотрит в упор на четвертого, и в уголках его губ тлеет улыбка. Колька передергивает узкими плечами. Дневальный поворачивается. — Пошли. — Они проходят по двору к палатке, и дневальный, шагнув в сторону, кивает на дверь: — Иди. Тот берется за ручку, тянет дверь на себя, входит в палатку. — На ловца и зверь, — воды! — Кол, сюда иди-и. — Кол, я что сказал! — Кол, ко мне. Пойдешь во вторую, спросишь Давляткильдиева, скажешь, что, мол, Шуба привет шлет, и нет ли Шубе чего послать. — Кол! Сука! Я что тебе?.. Считаю до пяти. Один. Четыре. — Ладно, дай ему воды и дуй. Кол зачерпывает кружкой в бачке на табурете в прихожей воды, идет по центральному проходу между двухъярусными койками. Почти все первые и вторые лежат, задрав ноги в сапогах и увесистых ботинках на спинки коек; несколько человек сидят, и только один занят делом: навалившись грудью на тумбочку, пишет письмо. Многие курят, хотя в палатке этого делать нельзя. Он сворачивает в отсек, где лежит первый, потребовавший воды, — пружины под матрасом вдруг взвизгивают, и кружка с водой вырывается из руки Кола, летит и звонко врезается в металлические прутья. Потребовавший воды продолжает лежать, а Кол, скривив личико, трясет кистью, дует на нее, ошпаренную ударом ноги. — Кол, раз он уже не хочет воды, иди, — приказывает Шубилаев. Потребовавший воды молчит, и, найдя пустую кружку, Кол ставит ее на бачок, выходит из палатки, по мягкой пыльной дороге шагает в сторону другого форпоста, охраняющего город. Солнце опускается далеко за городом на край равнины, и это уже не круг, а облупленный горб, и багровый воспаленный горб протискивается сквозь горизонт, забрызгивая небо и землю, — и когда все кончается и мокрая красная щель, поглотившая его, начинает медленно сужаться, дежурный сержант с повязкой бросает клич, и на площадке перед палаткой собираются обитатели форпоста. Убедившись, что в палатке никого не осталось, дежурный уходит в глиняный домик, возвращается, и вот дверь скрипит, и тащ-капитан с тащ-лейтенантами и еще одним человеком, старшиной, тащ-прапорщиком, предстают пред строем, и все повторяется: дежурный сержант командует, крепко шагает, докладывает, отступает в сторону, и капитан здоровается со всеми, и все здороваются с ним и его помощниками, как будто давно не виделись; затем капитан просматривает поданные дежурным сержантом списки ночных смен, называет пароль до полуночи, оборачивается к своим помощникам: всё? — те пожимают плечами: всё. Капитан смотрит на часы. Через полчаса отбой. Разойдись. Вместе с первыми и вторыми в палатку проникает один из четвертых; в палатке уже сумеречно, а его место у входа, и ему удается взять в своей тумбочке кусок хозяйственного мыла и незамеченным выскользнуть. Остальные четвертые ждут его возле умывальников. Они срывают с курток грязные подворотнички и, передавая друг другу увесистый кирпич хозяйственного мыла, принимаются стирать их. Тщательно стирают полоски материи, чтобы утром они белоснежно окаймляли воротники пахучих, просоленных и пропыленных, перепачканных глиной и цементом курток с засаленными, забрызганными жиром рукавами. Выстирав подворотнички, они вытирают мокрые руки о грязные штаны, достают сигареты, прикуривают от одной спички. Махорочные сигареты без фильтра кислы и вонючи, их выдают бесплатно, восемнадцать пачек на месяц. Хорошие сигареты с фильтром можно купить в городе, но, во-первых, четвертые не бывают там — лишь однажды ездили на склад за цементом (и эта поездка обернулась неприятностью: прапорщик, оставив их с машиной возле склада, ушел на поиски кладовщика, четвертые соблазнились витриной магазина, видневшейся между строениями, выпрыгнули из кузова, пошли, и только под вечер прапорщик обнаружил их с ведрами и тряпками в одном из четырех полковых длинных мраморных туалетов), — и, во-вторых, им запрещены сигареты с фильтром, и нарушителю, застигнутому первым или вторым, предстоит просто съесть запретную сигарету. Выкурив по сигарете, они перемещаются ближе к палатке, стоят, молчат, переминаются с ноги на ногу, смотрят на двурогую Мраморную, — гора держит на своих траурных рогах тяжелеющее гаснущее небо, и мертвая синева стекает по ним, наполняя все трещины и ложбины; смотрят на соседний форпост, ощетинившийся шестью дулами, и глядят на окопы и орудия перед своим форпостом, — форпосты, ощерясь, поджидают ночь, идущую с востока, и минные поля перед окопами, и дюжина гаубиц, и все оружие этих и других форпостов, защищающих город с востока, ее не остановят — ночь прорвется и захватит город. Четвертые медленно приближаются к палатке и медленно идут вдоль нее, останавливаются. Вход рядом, за углом. — Батарея... Срываются, бегут, распахивают дверь. — ...отбой! Проносятся по проходу, расстегивая куртки, ремни (заранее этого делать ни в коем случае нельзя), сворачивают к своим койкам, сбрасывают сапоги, стягивают штаны, укладывают одежду аккуратными стопками на табуреты, взлетают на второй ярус, ныряют под одеяла, замирают. — Ну? Дежурный сержант отрывается от часов. — Сорок пять. — Ровно? — Ммм, нет, сорок четыре с половиной. — А не сорок пять с половиной? — Нет. — А ты им не подыгрываешь? — ... — Скучный ты человек, Лыч. — Я люблю справедливость. — И я. Подъем! — кричит Шубилаев. Постели распахиваются, пружины визжат. — Стройся. Четвертые в трусах выстраиваются в проходе. — На месте шагом марш. Босые ноги шлепают по половицам. — Раз, раз-два, левой, левой... отбой. Топот, хрип пружин. — Вот что такое справедливость, Лыч. Ты меня понимаешь? — Все ясно. Но я дежурный. Будешь ты дежурным — ну, отбивай их, как тебе хочется. А я так решил: если у меня успевают — пускай спят. — Это еще когда я буду дежурным, а справедливости хочется прямо сейчас. Подъ-е-ом! Строиться. На месте шагом марш. Раз, раз, раз-два, ле-вой, ле-вой, раз-два — стой! Все ко мне. Кол — диспетчер. Остальные чухают и качают койку. Итак, поезд «Ташкент — Москва» отправляется. Кол! — Поезд «Ташкент — Москва» отправляется! — Чух-чух-чух-чух! — Поезд прибывает в Оренбург. — Поезд «Ташкент — Москва» прибывает в Оренбург. — К первой высокой... ты, как маленький. — Поезд «Ташкент — Москва» прибывает в Оренбург к первой высокой платфорьме. — Деревня. — В деревню? — Скотина... И в купе входит чувиха, у нее магнитофон. Мухобой — «Розы». — "Жил-был художник один, домик имел и холсты, и он актрису любил, ту, что любила цветы. Миллион, миллион алых роз. Из окна, из окна видишь ты. Кто влюблен, кто влюблен..." — Проводник, коньяку. — ?.. — Ладно, зажженную сигарету. Считаю до пяти. Один. Три. Пф-ф. Между прочим, в разведроте считают до трех. Как у бога за пазухой живете... Хотя почему как, — артиллерия и есть бог. — Богиня, Шуба. — Бог. — Она. — В этом случае — он. — Но в пословице богиня, а не бог. — Лыч, ты перегрелся. — Это ты перегрелся, Шуба. — Да ты любого спроси. Ну-ка, Кол, что ты думаешь? — Ну как... — Отвечать. — Бог. — А ты, Мухобой? — Мне кажется... — Не юли, сволочь. — Бог. И остальные отвечают то же самое, и тяжелое рябое лицо Шубилаева искажает улыбка, и он говорит: — Ну, заслужили. Отбой! Все разбегаются, бросаются на постели. Шубилаев глядит на длинного Лыча, с узловатым длинным носом, с длинными руками. — А скажу богиня — подтвердят, — говорит Шубилаев, осклаблясь. — А тебя с твоей справедливостью они ни в грош. А еще погоди, сядут на голову. — Не сядут, — бормочет хмурый Лыч. — Сядут и наложат. Дежурный сержант Лыч смотрит на часы и, обращаясь ко всем, громко говорит: — Давайте спите, а то потом на смену пушкой не разбудишь. — Сядут, — смеется Шубилаев, — сядут! Но больше никто не поднимает четвертых, и один за другим они засыпают и бесшумно спят. День и вечер позади. Но впереди смена. |
||
|