"Ямато-моногатари как литературный памятник" - читать интересную книгу автора (Ермакова Л. М.)

О ВЗАИМОДЕЙСТВИИ ЛИРИЧЕСКОГО И ПОВЕСТВОВАТЕЛЬНОГО. ПРОБЛЕМА ГРАНИЦ ТЕКСТА

Поэтика произведения жанра ута-моногатари, как явствует уже из самого названия жанра, складывается из двух взаимопроникающих, но все же разнородных поэтик в соответствии с наличием в памятниках этого жанра разграниченных между собой поэзии и прозы.

Центральной проблемой поэтики Ямато становится поэтому взаимодействие танка с прозаическим контекстом внутри дана и в рамках всего памятника.

К моменту создания произведения танка были материалом уже готовым, уже существовавшим, они подлежали отбору, может быть, изменениям (отнюдь не существенным и не превышающим потерь и добавлений при частых переписываниях или при пересказах).

Разумеется, объединяя стихотворения разных поэтов разного времени в рамках одного произведения, автор Ямато-моногатари создавал тем самым новую общность текстов, устанавливая связи между ними; и под влиянием контекста дана и всего памятника происходили функциональные изменения текстов отдельных пятистиший. Однако танка сами по себе представали уже как бы заданными в виде текстов и заданными подчас вместе с ситуациями, эти экспромты породившими. Но вот способ описания ситуации и любого рода дополнения к ней зависел целиком от автора, его вкусов, его понятий о жанре и литературных традициях, степени его талантливости и т. д.

Из этого следует по меньшей мере один непреложный факт: танка по сравнению с прозаической частью Ямато-моногатари первична. Однако эта первичность далеко не везде и не всегда на протяжении памятника означает второстепенность и подчиненность прозы, она скорее обозначает предшествование создания стиха, и, следовательно, можно сделать вывод, что стилистическая целостность памятника, гармония его поэтической и повествовательной частей достигнута за счет авторской организаций прозы.

Проза этой эпохи нередко полностью зависела от стиха, подчинялась требованиям танка. В Ямато-моногатари, как мы намереваемся показать, все чаще встречается преодоление стихотворного начала, иногда даже во имя решения чисто литературных задач. Так или иначе, это было примериванием прозы к стиху с самыми разными результатами и выводами.

Удобнее всего, видимо, рассматривать проблему этого отношения на уровне дана (эпизода) – прежде всего и потому, что именно дан правомерно считать единицей композиции в памятнике, относящемся к жанру ута-моногатари. К тому же разница между списками произведения заключена именно в порядке следования данов или в наличии либо в отсутствии некоторых из них, и в гораздо меньшей степени для разных списков характерны текстуальные изменения внутри отдельных данов, следовательно, текст дана – наиболее достоверный законченный отрезок памятника.

Как уже говорилось, все эпизоды Ямато-моногатари принято считать построенными сходным образом и излагающими, кто, когда, где, при каких обстоятельствах, кому адресуясь, какую танка сложил. Надо сказать, что эта схема, похожая на структуру простого, не очень распространенного предложения, кажется более соответствующей тем предисловиям, которые предпосланы танка в домашних поэтических сборниках и антологиях, или комментариям, следующим за стихом. Ряд данов Ямато-моногатари развертываются точно по этой схеме, напоминая распространенное заглавие к стихам, а вовсе не новеллу со вставными стихами. Иногда эта шестичленная схема сокращается вдвое и втрое, например:

«Тот же Укё-но ками – Гэму-но мёбу...» (Ямато-моногатари, 31-й дан).

«В дом Укё-но ками – дама...» (31-й дан).

«Кайсэн, отправившись в горы...» (50-й дан).

«От Сайин во дворец...» (51-й дан).

И сразу же вслед за этим помещается пятистишие.

Иногда в предшествующей танка повествовательной части буквально тремя словами выражается вся важная информация: «Написано, когда умерла дочь Кимухира...» (Кимухира-га мусумэ сину то тэ) (116-й дан).

Есть и совсем короткие варианты, когда называется лишь имя автора танка:

«Ёдзэйин-но итидзё-но кими...» (47-й дан).

Но примечательно, что в большинстве случаев к такому сокращенному варианту схемы автор прибегает тогда, когда в предыдущих данах уже названы и автор, и получатель танка и сюжетная ситуация приблизительно тоже ясна, например:

«Это тоже императорское [стихотворение]...» (52-й дан).

«Снова тот же принц той же даме...» (79-й дан).

«Тому же принцу – другая дама...» (107-й дан).

«И это та же дама из Цукуси [написала]...» (130-й дан).

Этим словом онадзи («тот же») происходит объединение дана с предшествующим или группой предшествующих. Необходимо отметить, что в самом дане нет иных указаний на то, что об этом персонаже рассказывалось ранее, таким образом, слово онадзи – «тот же» или коно – «этот» выполняет определенную функцию на уровне композиции целого памятника.

Однако, если повествовательная часть эпизода, пусть даже она содержит связующее на уровне композиции звено, представляет собой столь краткую и нераспространенную фразу, встает вопрос, какова же соразмерность поэтического и прозаического начал на протяжении текста памятника, где лежит центр тяжести эпизода, что главное и второстепенное в тексте, что в нем является доминирующим – проза или стихи.

Относительно прозаического окружения танка в Исэ-моногатари Н. И. Конрад писал: «В отличие от Кокинсю прозаические части Исэ не только более развиты по величине, не только играют самостоятельную стилистическую роль, но имеют и очень большое композиционное значение»[38]. «Предисловие к Кокинсю в общем и целом дает, в сущности, не более чем простое основание для темы стихотворения: оно рисует обстановку, среди которой раскрывается лирическое содержание танка»[39]. «...Проза Исэ дает рассказ с подчиненным ему стихотворением»[40].

Чтобы разобраться, каково это соотношение в Ямато-моногатари, стоит, как нам кажется, вопрос о равновесии между стихом и прозой и центре тяжести эпизода поставить как вопрос о рамках текста отдельного эпизода (дана), в таком виде его решение представляется вполне конструктивным.

Под рамками текста мы имеем в виду понятие, раскрываемое исследователями как «граница, отделяющая художественный текст от нетекста и принадлежащая к числу основополагающих. Одни и те же слова и предложения, составляющие текст произведения, станут по-разному члениться на сюжетные элементы в зависимости от того, где будет проведена черта, отграничивающая текст от нетекста. То, что находится по внешнюю сторону этой черты, не входит в структуру данного произведения: это или не произведение, или другое произведение»[41].

Обратясь к японскому литературному материалу, мы можем сделать предположение, что в поэтических антологиях, например с которыми непременно ассоциируется жанр ута-моногатари, текстом, несомненно, является именно танка, а прозаическая часть подчинена ей и обеспечивает некоторые аспекты понимания пятистишия. При этом прозаическая часть является интродукцией к тексту, напоминающей распространенное заглавие, которое включает имя автора и адресата танка и краткое указание на место и обстоятельства складывания танка.

Рассмотрим в качестве примера танка из Кокинсю, сложенную Окикадзэ:

«Когда во времена Канэхира император отдал высочайшее повеление складывать песни наподобие старых, написав „По реке Тацута алые листья клена плывут“, о том же сложил Окикадзэ:

Мияма ёриОтикуру мидзу-ноИто митэ дзоАки во кагири тоОмохисиринуруС горы МиямаСпадающей водыЦвет увидев,Что осени предел настал,Я понимаю»[42].

Рамки текста в этом случае фиксированы началом и концом пятистишия, прозаическая интродукция в понятие текста явно не включена.

Как же обстоит дело с теми эпизодами Ямато-моногатари, где схема сюжетного развертывания повествовательной части построена аналогично прозаической интродукции к танка в поэтических антологиях?

Оказывается, что в Ямато-моногатари картина совсем иная, хотя на первый взгляд в памятнике есть даны, прозаическая часть которых носит подчиненный характер и кажется скорее подспорьем к восприятию художественной информации, чем самой этой информацией.

Видимо, жанру ута-моногатари, для того чтобы обрести самостоятельность и отличаться от разного рода сю – поэтических антологий, домашних стихотворных сборников и т. п., необходимо было утвердить новые рамки текста, вмещающие не только пятистишия, но и равноправную с ними прозу, являющуюся текстом наравне с танка.

По нашим наблюдениям, в Ямато-моногатари как раз происходит активное расшатывание привычных для поэтических сборников рамок текста, заметна тенденция к их расширению и включению повествовательных частей, а в некоторых случаях стремление к смещению рамок текста таким образом, чтобы танка оказалась за границами текста.

Интересно проследить, как именно достигается этот эффект смещения рамок текста и к каким способам (разумеется, неосознанно) прибегает автор Ямато-моногатари, чтобы победить инерцию восприятия, привычную для читателя поэтического сборника, и создать текст ута-моногатари.

Прежде всего необходимо учитывать то обстоятельство, что весь материал Ямато-моногатари, даже если он на первый взгляд кажется не вполне однородным в жанровом отношении, все же объединен самим фактом включения в один памятник. Отсюда следует, что независимо от того, какого рода эпизоды находятся в начале и какие в конце, независимо от усиления и ослабевания, так сказать, степени повествовательности на протяжении всего текста, происходит некоторое выравнивание значимости элементов текста в рамках всей книги. Целостность восприятия произведения, будь оно даже не пьеса, а сюита, всегда обеспечена его существованием в единственном виде, маркированностью начала и конца, сменой и развитием отрезков, понимаемых как составные части целого, и т. д.

Подобно этому, прозаическая часть самых кратких эпизодов, состоящая из трех-четырех слов, предшествующих танка, в том числе и эпизодов, помещенных в начале произведения, в конце концов утверждает свое место в произведении: в рамках восприятия Ямато-моногатари в целом происходит сравнительное перераспределение значимостей отдельных элементов, и краткие вступления к танка нагружаются новым значением, ибо оказываются морфологически сопоставимыми с прозаической частью эпизодов, где проза существенна не менее самого пятистишия и функционально включена в понятие текста.

Таким образом, даже прозаический отрезок эпизода, гласящий: «Ёдзэйин-но итидзё-но кими [сложила]», за чем непосредственно следует танка, тем не менее оказывается неравноценен тем названиям-предисловиям, которые характерны для поэтических сборников и антологий. Функционально это явление совсем иного рода. Ведь проза в них является не только частью эпизода, в котором в некотором балансе находятся повествование и пятистишие, проза эпизода оказывается также составной частью всей повествовательной линии памятника. Таким образом, соотношение поэтического и прозаического внутри эпизода уточняется в контексте общего повествовательного развертывания.

Здесь на первый план выступает конструктивная функция такого прозаического вступления[43].

Посмотрим, как воплощается эта конструктивная функция на материале памятника.

50-й дан Ямато-моногатари гласит:

«Кайсэн, отправившись в горы, [сложил]:

Кумо нарадэКодакаки минэ-ниИру моно ваУкиё-во сомукуВага ми нарикэриКроме облаков,Высоких пиков горОбитатель,Это я,Отринувший бренный мир».

О герое этого эпизода здесь ничего не рассказывается, известно лишь, кто, при каких обстоятельствах, какую танка сложил. Однако эта схема, типично лаконичная для сю, являющегося собранием танка, соответствует 50-му дану Ямато-моногатари, лишь когда он вырван из контекста памятника. Правда, если рассмотреть ее в контексте, то окажется, что персонаж этого эпизода уже появлялся раньше, в 27-м дане Ямато-моногатари, и там о нем говорилось:

«Человек по имени Кайсэн, став монахом, поселился в горах. Некому там было мыть его одеяния, и обычно он посылал одежду для стирки в родительский дом. И вот из-за чего-то рассердились на него домашние. „Стал монахом, даже не выслушав, что скажут родные, да еще смеет говорить такие несносные вещи!“ – так они восклицали, и он, сложив, послал им:

Има ва вагаИдзути юкамасиЯма нитэ моЕ-но уки кото ваНао мо таэну каТеперь мнеКуда же отправиться?Даже в горахМирская суетаНикак не переводится».

Это уже маленькая история жизни, несколько обрисован даже характер героя.

Таким образом, когда через двадцать три дана после этого, в 50-м, говорится: «Кайсэн, отправившись в горы, [сложил]», то это уже естественным образом связывается с более ранним рассказом об этом персонаже и прозаическое содержание 50-го дана ставится в один ряд с повествованием 27-го.

Интересно, что по схеме композиции памятника, предложенной Такахаси Сёдзи, 27-й дан входит в тематическую группу «сожаления о бренном мире», 50-й же оказывается в числе эпизодов второго порядка группы «любовь», в подгруппе «любовь родителей и детей». Стихотворения 50-го дана на первый взгляд не имеют отношения к этой рубрике, однако 49, 51 и 52 даны как раз содержат обмен танка между императором Уда и его дочерью, принцессой Кимико. Значит, с этой тематикой каким-то образом связан и 50-й дан.

Знаменательно, что композиционная связанность и перекличка 27-го и 50-го данов дают основание сделать следующее предположение. Поскольку «даны, предшествующие 50-му и последующие за ним, связаны с отношениями между родителями и детьми, то здесь же должно заключаться и то общее, что объединяет их с 50-м даном, отсюда можно сделать предположение, что эту танка 50-го дана Кайсэн послал именно родителям»[44].

Таким образом, получается, что 50-й дан, повествовательная часть которого содержит всего несколько слов, обретает прочную тематическую связь с соседними эпизодами, и не за счет того, что содержится в самом этом эпизоде, а посредством его связанности с 27-м даном, довольно далеко отстоящим. Эта связь к тому же отчасти помогает восстановить элементы фабулы, опущенные автором.

Все эти соображения также могут послужить подтверждением нашей гипотезы, т. е. что прозаическая часть 50-го дана, безусловно, включена в общую повествовательную линию Ямато-моногатари и в данном случае мыслится в связи с прозаической частью 27-го дана. Стало быть, на жанровую природу эпизода оказывают влияние различные элементы всего памятника и прозаическая часть дана с помощью контекста приобретает особое значение.

Так же происходит выравнивание повествовательного и на протяжении всего текста.

Например, в 34-м дане говорится:

«В дом Укё-но ками – его возлюбленная:

Иро дзо то ваОмохоэдзу томоКоно хана-ниТоки-ни цукэцуцуОмохиидэнамуХоть и не думаешь тыО цвете,Но если б об этом цветкеХоть изредкаТы вспоминал!»

Опустим сейчас метафору и омонимию данной танка, обратим внимание лишь на прозаическую часть эпизода.

Укё-но ками в этом эпизоде только имя, о нем ничего не известно. Однако он же является персонажем 32, 31 и 30-го данов, причем в 30-м дане, где он появляется впервые, сказано:

«Покойный Мунэюки-но кими, бывший в чине укё-но ками, однажды ждал повышения в должности, но узнал, что повышения не будет. В то время у императора Тэйдзи все слагали стихи на тему водорослей, обвивавших камень, присланный из провинции Ки.

Укё-но ками сложил:

Окицу кадзэФукэи-но ура-ниТацу нами-ноНагори-ни саэ яВага ва сидзумамуВетер в море,В бухте Фукэй.После вздымающихся волнЛегкое волнение вод, – в них,Что ли, мне погрузиться?»

Здесь также представлена краткая история жизни, отрывок биографии, вполне законченная миниатюра – ведь автор сравнивает себя с водорослями на камне, погружающимися в волны, хотя бури уже нет (т. е. монаршая милость обходит его). Мы уже знаем об этом человеке достаточно, когда доходим до 34-го дана: о его должности, о том, что однажды он временно оказался в опале, о его стихотворениях, сложенных и посланных Гэму-но мёбу и императору Тэйдзи (31-й и 32-й даны). Для читателя – современника автора Ямато-моногатари Укё-но ками – личность еще более понятная и близкая, это знаменитый Минамото Мунэюки, умерший в 939 г., один из «Тридцати Шести Бессмертных» поэтов эпохи Хэйан, известный и по домашнему поэтическому сборнику Мунэюкисю. Тем не менее самая нераспространенная прозаическая часть имеется лишь в последнем из группы эпизодов, следующих друг за другом и связанных этим персонажем. С одной стороны, этого требует логика развития повествования, с другой – развертывание материала таким образом опять-таки способствует выравниванию повествовательных частей и равномерному распределению тяжести и значимости прозы в рамках более крупного блока композиции, чем один дан, – группы данов.

Рассмотрим еще такой пример (116-й дан):

«Написано, когда умерла дочь Кимухира:

Нагакэку моТаномэкэру канаЁ-но нака-воСодэ-ни намида-ноКакару ми-во мотэХоть немного еще проживет, –Надеялись мы...О этот мир!Слезы на рукавеПоказывают, каков он...»

Обращаясь к 111-му дану, читаем:

«Дочери Дайдзэн-но ками Кимухира жили в месте под названием Агата-но идо. Старшая служила при особе императрицы в звании сёсё-но го. А та, что была третьей, в то время, когда Санэакира, наместник Бинго, был еще юн, выбрала его своим первым возлюбленным. Когда же он оставил ее, она сложила и послала ему:

Коно ё-ни ваКакутэ мо яминуВакарэдзи-ноФутисэ-во тарэ-ниТохитэ ватаранЧто ж, в этом миреЯ тобою брошена,Но на путях той разлукиПо пучинам и мелководьям кого жеПопрошу меня проводить?»

(Содержание стиха связано с поверьем, что после смерти человеку предстоит переправиться через реку из трех рукавов и тот, кто был первым возлюбленным женщины, должен подать ей руку, чтобы помочь переправиться.)

111-й и 116-й даны находятся внутри большой группы эпизодов, объединенных темой любви. Однако содержание танка 116-го дана, безусловно, созвучнее той группе эпизодов, что связана с темой «сожаления о бренности земного» («О, этот мир! Слезы на рукаве показывают, каков он!» – говорится в ней). Видимо, 116-й дан занял место в группе «любовь» именно потому, что речь идет о дочери Кимухира, героине 111-го и 112-го данов.

Но дело не только в этом. Невольно обращает на себя внимание то обстоятельство, что, хотя танка и ситуация 111-го дана в основном связаны с любовью, в стихе уже звучит тема смерти – в виде размышлений о загробном мире. Не так существенно, которую из дочерей оплакивает Кимухира в танка 116-го дана, об этом нет никаких конкретных указаний. Важно, что этим снова как бы замыкается группа эпизодов, блок композиции.

Смерть дочери Кимухира означает завершение этой группы, тем самым регрессивно отмечается и ее начало. Начало это ознаменовано не только введением новых персонажей – Кимухира и его дочерей, но и звучанием темы смерти. Содержание 112, 113 и 114-го данов связано только с любовью и составлено из переписки влюбленных. 115-й дан, непосредственно предшествующий 116-му, повествующему о танка, сложенной по случаю смерти дочери Кимухира, тоже трактует тему любви, но примечательно, что первая танка 115-го дана гласит:

Аки-но ё-воМатэ то таномэсиКото-но ха-ниИма мо какарэруЦую-но хаканасаДо ночи осеннейПодожди, [тогда встретимся] – эти внушавшие надеждуСлова,Подобно ныне падающей росе,Преходящи.

Речь идет о неверности в любви, но в этом стихотворении есть слово, чаще всего употребляемое именно в сфере поэзии об эфемерности и бренности земного – хаканаки – «преходящий».

В танка 116-го дана, выражающей скорбь в связи со смертью дочери Кимухира, мы встречаем ту же идею бренности земного с тем же глаголом какару – «падать», «приставать» (о росе, которая часто сравнивается со слезами).

Таким образом, появление 116-го дана не только мотивировано рассказом в 111-м эпизоде о героине этого дана, но тематика его – смерть дамы – подготовлена содержанием танка 111-го дана и отчасти лексикой 115-го.

Мы видим, таким образом, что, в сущности, нельзя говорить о независимости и обособленности данов, где выступает один и тот же персонаж; пусть даже эти даны далеко отстоят друг от друга, на многих уровнях может быть прослежена соотнесенность между ними и установлено единство повествовательного в Ямато-моногатари.

То есть, возвращаясь к разбираемому эпизоду, мы можем, по-видимому, сделать вывод, что безличная фраза: «Написано, когда умерла дочь Кимухира», в которой отсутствует даже указание на авторство стихотворения, – эта фраза тем не менее поддержана повествовательной частью 111-го эпизода, подготовлена содержанием стихотворения 111-го дана, подхватывает общую линию развития повествования в произведении и, таким образом, является неотъемлемой составной частью эпизода, выполняя ничуть не менее важную роль, чем пятистишие, а лаконизм фразы, быть может, лишь подчеркивает скорбное ее значение.

О возможности трактовать двух-трехсловные прозаические зачины эпизода как равноправные с распространенными и новеллистическими вариантами зачинов свидетельствуют и многочисленные случаи, когда дан начинается словами «тот же», «та же», «этот». Такие местоимения, в свою очередь, обеспечивают непрерывность развития повествования, единство всех прозаических вставок.

Итак, все примеры, которые здесь приводились, свидетельствуют в пользу гипотезы о том, что включенность эпизодов в одно произведение с общей композицией позволяет говорить о единстве и непрерывности развертывания его повествовательных частей, о сравнительной равномерности распределения веса прозы на протяжении памятника.

Однако автор произведения подчас прибегает и к специальным приемам, дабы подчеркнуть равновесие стиха и прозы, включенность прозы в текст и смещение центра тяжести эпизода в сторону повествовательных частей.

Ведь танка – главный эстетический факт эпохи и мерило эстетического – в антологиях являла единственно поэтический текст и была поэтической речью в чистом виде. В то же время прозаическая интродукция заведомо не могла рассматриваться как речь поэтическая, это были скорее примечания к тексту, чем сам текст, значит, эстетическая ценность такой интродукции была весьма низкой.

Разумеется, Ямато-моногатари являет собой иной жанр, чем домашний поэтический сборник или антология, и прозаические элементы произведения получают дополнительную окраску за счет иной, чем сю, жанровой природы. Но все же эти прозаические элементы, особенно когда они лаконичны и сведены к двум-трем членам той схемы, которая и в поэтическом сборнике иногда встречается в более распространенном виде, могут восприниматься как эстетически нейтральные по инерции восприятия сходных предисловий к пятистишиям в сю.

Стало быть, перед творцами жанра ута-моногатари, придающими значение нарождающимся, новым прозаическим жанрам, стояла еще задача эстетизировать моногатари в «песенных повестях», придать и им значимость и характер художественного текста.

Интересно, как эта задача решалась на лексическом уровне. Можно видеть множество примеров тому, как лексикой танка какого-либо эпизода насыщаются и пронизываются прозаические части того же эпизода, предшествующие пятистишию и следующие за ним, особенно предшествующие.

Так, уже в 3-м дане Ямато-моногатари читаем в танка:

Тидзи-но иро-ниИсогиси аки ваКурэникэриИма ва сигурэ-ниНани-во сомэмасиВо множество цветовХлопотливо [все красившая] осеньКончилась.А теперь холодный, мелкий дождьЧто будет красить?

Текст, предшествующий танка, повествует о том, что дайнагону Минамото к дню чествования императора Тэйдзи было отдано повеление сделать множество «бородатых» корзин, а «Тосико – раскрасить их в разные цвета. Ей же приказано было ткани на подстилки в корзины в разные цвета покрасить, плетениями заняться, все заботы ей поручили. Все это к последним числам девятой луны было подготовлено и закончено. И вот в первый день десятой луны в дом [дайнагона], где спешные приготовления шли, было послано [от Тосико]...».

Оказывается, что в прозаическом фрагменте текста, предшествующем танка, содержатся слова и обороты: иро-иро-ни сомэ – «красить в разные цвета» (ср. тидзи-но иро-ни – «множество цветов» и сомэмаси – форма глагола со значением «красить» в танка); исогихатэтэкэри – «подготовлено и закончено» (ср. исогиси аки – «хлопотавшая осень» в танка), а также исогитамахикэру хито-но мото-ни – «в дом человека, где шли эти приготовления». Интересно, что в ряде списков (Миканнаги и Судзука) третья строка танка имеет вид не курэникэри, а хатэникэри. Эти два глагола синонимичны, означают «завершаться», «заканчиваться» (о времени). Вариант хатэникэри добавляет еще один штрих к этой картине проникновения лексического материала танка в предшествующий повествовательный отрезок текста (хатэникэри – исогихатэтэкэри). И следующая же фраза после танка гласит: «Пока все эти приготовления шли...» (соно моно исогитамахикэру токи ва), т. е. практически почти все значащие слова танка имеются и в прозе. Это явление обнаруживается во многих стихотворных книгах, хотя приведенный пример, конечно, особенно ярок. Возможно, что таким распределением лексики на протяжении эпизода достигается и особая выделенность того лексического материала танка, что не воспроизведен в прозе. Для данного пятистишия такими словами будут несколько противопоставленные и разделенные цезурой аки (исогиси аки ва курэ ни кэри) и сигурэ (има ва сигурэ-ни). Все эти хлопоты, во время которых дайнагон и Тосико часто переписывались, совпали с осенним временем, но осень кончилась, наступило время сигурэ – мелкого, холодного дождя, предвестника зимы, – и не стало более связывающих Тосико с дайнагоном забот, неизвестно, продлится ли их переписка. Такова основная мысль, метафорически изъясненная Тосико в этом стихотворении; и действительно, именно противопоставление акисигурэ и передает сущность этого переживания, выраженного в стихе.

То есть такая расстановка лексики на протяжении эпизода отчасти может служить и чисто поэтическим целям, оттеняя и подчеркивая одни элементы стиха и затеняя другие.

Естественно, что этот процесс внедрения лексики танка в прозу не являлся полностью осознанным для автора произведения жанра ута-моногатари, хотя надо сказать, что вообще для хэйанского литератора, воспитанного на культуре средневековой японской танка, нарочитость употребления того или иного приема вовсе не была запретной, в стихотворении, наоборот, все швы специально выдавались наружу, хотя бы для того, чтобы облегчить восприятие «многих смыслов» различных элементов стиха, подчеркнуть наличие приема, игры.

Общая эстетизированность жизни, осознание художественной ценности литературы per se, развитость поэтики позволяют предположить, что и автор Ямато-моногатари подчас намеренно прибегал к тем или иным приемам, хотя, разумеется, невозможно установить достоверно, что именно было сделано сознательно. Впрочем, это и не так существенно, поскольку все же оказывается возможным зафиксировать объективно существующие явления, наблюдаемые в тексте.

Итак, насыщенность прозаических частей эпизода лексикой танка прежде всего, по-видимому, оказывает специфическое влияние на восприятие самого пятистишия. Но, может быть, большему влиянию все же подвергается проза, и помимо эстетизации прозаического текста достигаются и другие, не менее-важные эффекты.

Подобный процесс означает также взаимопроникновение разных лексических пластов – стиха и прозы. Ведь проза Ямато-моногатари, как отмечают многие исследователи, отличается высокой степенью разговорности. Для памятника характерно рекордное число употреблений эмфатической частицы наму, местоимения коно – «этот» и иных частиц, частые инверсии и эллипсы, передача прямой речи в наиболее разговорном ее виде, отсутствие сказовости (сближающей, например, Такэтори-моногатари с народной сказкой и отчасти наблюдаемой даже в Исэ-моногатари, хотя бы в зачине мукаси... арикэри, т. е. «в давние времена жил-был»).

И если в такую прозу, с явной установкой на разговорность, на повествовательность, внедрены лексические элементы той танка, которая будет приведена несколькими строчками ниже, то помимо задачи эстетизирования этой заведомо прозаической речи, введения ее в обиход языка литературы, языка художественного, решается еще задача расшатывания границ между стихом и прозой, как между текстом и нетекстом в былом понимании, характерном для различных собраний танка.

В прозе как бы происходит лексическая изготовка к появлению стихотворения, и, когда оно приводится, нередко оказывается, что какие-то из опорных пунктов построения его образной системы уже встречались в прозе и подготовили восприятие этого пятистишия.

С другой стороны, в результате такого явления меняется характер прозы, она тоже оказывается носителем признаков поэтической речи, отгороженность стиха и прозы (в сю – текста и нетекста) нарушается, повествовательная часть обретает дополнительные неразрывные связи с пятистишием на лексическом уровне. Тождественность отдельных элементов лексики в прозе и в стихе помимо размывания границ между стихотворным и повествовательным и придания прозе характера поэтической речи является еще средством воссоздания целостности эпизода, его единства, однородности составляющих его частей, т. е. служит цели создания единого стиля, о котором возможно говорить как о реально существующем явлении, несмотря на то что танка Ямато-моногатари не были сложены автором этого произведения, а лишь использованы им.

Иногда создается впечатление, что стихи и проза как бы цитируют друг друга, подхватывая слова и обороты и обнаруживая тем самым стремление опровергнуть противопоставленность двух начал в произведении.

Особенно интересными представляются случаи, когда слово стиха и слово прозы вступают в определенные отношения игры и образуется специфически поэтический прием, но употребленный не в сфере поэзии, а на стыке поэзии и прозы. Таким способом устанавливается еще одна и весьма своеобразная связь между ута и моногатари в тексте, например:

«Когда скончался Момодзоно-но хёбугё-но мия, погребальная церемония была назначена на последние дни девятой луны. И Тосико послала Госпоже из Северных покоев:

Охоката-ноАки-но хатэ даниКанасики-ниКэфу ва икадэ каКими курасу рамуВедь всегдаКонец осениТак печален.Как же сегодня, теперьПереживешь ты это время?

Та бесконечно опечалилась, заплакала и ответила так:

Араба косоХадзимэ мо хатэ моОмохоэмэКэфу-ни мо авадэКиэниси моно-воЕсли бы он был жив,Начало и конец [осени]Различила бы я.Но, не дождавшись нынешнего дня,Угас он! –

таков был ее ответ» (9-й дан).

Интересно, что в этом стихотворном диалоге ключевыми словами, повторяющимися и в том и в другом стихотворении, будут кэфу – «сегодня» и хатэ – «конец».

Но слово хатэ присутствует и в прозаическом тексте в виде михатэ – «погребальная церемония» (ми – префикс, указывающий на почтительность к тому лицу, по отношению к которому употреблено слово, т. е. отдельность восприятия морфемы хатэ в слове михатэ несомненна). Таким образом, между словом хатэ в прозе и хатэ в стихотворениях существуют отношения омонимии, и их в паре можно рассматривать как разновидность омонимической метафоры.

Еще пример того же рода:

«Ныне покойный вельможа Минамото-дайнагон долгие годы жил в любви с Госпожой из Восточных покоев, дочерью Тадафуса. Но вот увлекся он юной принцессой Тэйдзиин, отдалился от прежней дамы, и так прошло время. Были у них с Госпожой из Восточных покоев дети, поэтому беседовать они не перестали и жили в одном месте. И вот он послал ей:

Сумиёси-ноМацу наранаку-ниХисасику моКими-то нэну ё-ноНари-ни кэру канаНе сосны мы с тобой,Что растут в Сумиёси,Но как же долгоТе ночи, что с тобою мы врозь,Уже тянутся.

Так он послал ей, и она ответила:

Хисасику ваОмохоэнэдомоСуми-но э-ноМацу я футатабиОкикаварурамуЧто слишком долго –Не показалось мне,Но в бухте СуминоэСосны заново,Верно, успели вырасти –

таков был ее ответ» (11-й дан).

В обоих этих стихотворениях повторенными ключевыми словами являются Суми – часть топонимов Суминоэ и Сумиёси. Сосны, растущие в этой местности, издавна служат символом долголетия и долгого верного супружества. В прозаическом тексте танка предшествуют слова: «Переписки они не прекращали и жили в одном месте». Глагол сумитамахикэру, составленный из суффикса кэру, вспомогательного глагола тамахи и формы глагола суму – «жить», означает еще «жить в супружестве». Основной глагол суми в этом слове образует какэкотоба с частью суми – топонима Сумиёси (с которого, кстати сказать, и начинается первая танка эпизода) и с частью суми – топонима Суминоэ во второй танка. Таким образом, не только танка необходимо рассматривать в прозаическом контексте эпизода, но и проза должна быть рассмотрена в контексте танка.

Интересно, что со временем многие поэтические приемы окончательно преступают границы стиха и прочно закрепляются в прозе, но это происходит тогда, когда самостоятельность и особая природа прозы уже становятся непреложным художественным фактом и проза наравне со стихом приобретает статус художественного текста. В таком случае поэтизирование повествования лишь подтверждает его прозаическую природу и приемы, характерные именно для поэзии танка, наоборот, подчеркивают прозаическое окружение приема. Например, у Сайкаку, великолепного мастера прозы, насыщенной богатейшими приемами, почерпнутыми в классической поэзии танка и прошедшими потом свой путь развития в прозе, мы находим такие обороты:

Кюдзёкё-ни ми-во погаси, кирихинава иссун-но нака ни – букв. «Сжигали тело в безумствах с женщинами веселых кварталов и за миг, достаточный, чтобы передать фитиль...»[45].

Глагол когасу – «жечь», «сжигать» по типу энго связан со словом хи – «огонь», хи входит составным элементом в слово хинава – «фитиль», т. е. здесь мы имеем дело с использованием чисто поэтических приемов в прозе.

Перейдем теперь к следующему вопросу, тесно связанному с понятием рамок текста. До сих пор говорилось о сдвиге центральных точек эпизода и о тенденции к некоторому ослаблению границы между стихом и прозой.

Но какими же становились эти рамки текста, иными словами, каким образом маркировались начало и конец текста?

В поэтическом сборнике или антологии конец текста совпадал с концом пятистишия, и нередко в самых значительных поэтических сборниках и антологиях интервал между отдельными текстами наблюдался именно после танка, как, например, в Кокинсю. Если же мы обратимся к концовкам Ямато-моногатари, а также зададимся вопросом, каково обрамление танка в произведении, то убедимся, что, хотя существует немало эпизодов, завершающихся вместе с окончанием текста танка, основная тенденция все же направлена к тому, чтобы расширить рамки текста эпизода и отодвинуть конец если не за счет дальнейшего развития повествования, то с помощью обрамляющих синтаксических конструкций.

Чаще всего на танка не кончается текст эпизода, ибо за пятистишием следует еще несколько слов, относящихся сугубо к линии прозы. Эти слова означают, как правило; «так было сложено», «так шло послание», «так она написала», «такое он послал» и т. д. Причем почти всегда танка предшествует выражение «...и тогда он сложил и послал кому-либо...». Такой повтор, выражающий ту же самую мысль, но уже без детализации – когда, кому и при каких обстоятельствах послано, несвойствен основным поэтическим сборникам и антологиям того времени. Подобные синонимические конструкции в очень большом числе встречаются в Ямато-моногатари, и, что примечательно, они оказываются весьма разнообразны по составу. Можно было бы ожидать, что здесь будет употреблено клише – столь распространенное явление для обрамляющих конструкций в средневековых литературах. Однако произведение отличается таким разнообразием этих оборотов, следующих за танка и во многих случаях завершающих эпизод, что привести наиболее характерные из них кажется весьма интересным.

I. Варианты обрамления конца танка с глаголом ару – «быть», «иметься»:


то арикэрэба

то наму арикэру

то арикэру

то арэба


II. Варианты обрамления конца танка с глаголом ифу – «говорить»:


то наму ихикэру

то наму ихитарикэру

то наму ихитэ итарикэру

то ихикэри

то ихэрикэри

то наму ихэрикэрэба

то наму ихиярикэри

то наму ути ихикэрэба

то ихитарикэрэба

то ифу ута

то дзо ихикэру

то ифу мо

то синобияка-ни ихикэри


III. Варианты обрамления конца танка с глаголом ему – «складывать» (о стихах)


то ёмитэ татэмацурикэрэба

то ёмитарикэрэба

то ёмитамахикэрэба

то ёмитэ наму окосэтарикэрэба

то наму ёмитамахикэру

то наму ёмитарикэру

то ёмитэ какицукэтарикэру

то ему токи ни

то ёмитэ

то ёмитэ ки-ни какицукэто


IV. Варианты обрамления конца танка с прочими глаголами: каку – «писать», яру – «предлагать», «подносить», окосу – «посылать», кахэсу – «отвечать», нотамафу – «говорить» (почтительно), асобасу – «соизволить», махосу – «говорить», кикоэру – «говорить», цукэру – «добавлять» и др.


то нами какитари

то какитари

то какэри

то какэрикэру

то наму какицукэтэ

то какитэ фундзитэ

то какицукэтэ татэмацурикэру

то какитарикэру

то тэ наму яритамахикэрэба

то тэ кидзи-во наму ярикэру

то тэ окосэтарикэрэба

то наму какэситамахикэру

то нотамахикэри

то наму нотамафу

то нотамавасэкэру

то дзо асобаситарикэри

то махосэ

то наму махосицуру

то наму кикоэру

то дзо цукэтэ арикэру

то дзо цукэтарикэру

то тэ суэ-во цукэсасуру-ни

то тэ

то тэ наму

то хитори гоцу


Таков в общем виде перечень конечных обрамлений танка в Ямато-моногатари. Бросается в глаза его разнообразие, причем, за исключением трех примеров, все варианты, вошедшие в последнюю, наиболее разнообразную группу, относятся ко второй половине произведения, после 100-го дана. Видимо, и частица наму, оказавшаяся столь характерной для стиля Ямато-моногатари, в основном употребляется в этих конструкциях, подчеркнуто прозаичных и разговорных рядом с танка.

Ранее уже рассказывалось о гипотезе японских ученых, что первая половина памятника (до 100-го дана) была создана не в одно время со второй. Это предположение аргументируется различиями в области словоупотребления; например, до 99-го дана слово коно – «этот» 12 раз встречается в танка, и больше его почти нет. После 100-го дана коно не раз можно встретить и в прозе.

Возможно, это только совпадение, что перемена в оформлении концовочных конструкций в сторону большего разнообразия и богатства наблюдается тоже после 100-го дана произведения. Но может быть, что эти данные также свидетельствуют об определенных отличиях в обстоятельствах создания первой и второй половины памятника, ибо разница между первыми тремя приведенными группами и четвертой, относящейся к 100–173-му данам, действительно весьма заметна.

Совсем иную картину концовочных обрамлений танка дает Исэ-моногатари. Во-первых, здесь явно больший процент совпадений конца эпизода с концом танка, что лишний раз свидетельствует о том, что Исэ-моногатари в большей степени собрание стихов Аривара-но Нарихира; и автора Исэ, вероятно, менее, чем автора Ямато-моногатари, заботила судьба прозы. Во-вторых, имеющиеся в Исэ-моногатари концовочные обрамления танка малочисленнее и, как правило, однообразны. Все они в подавляющем большинстве представляют собой варианты с глаголами ему – «складывать» и ифу – «говорить».

Иных случаев в Исэ-моногатари единицы, все же остальные неповторяющиеся варианты обрамлений конца танка в общем виде таковы:


то ёмитэ

то ёмэрикэрэба

то ёмикэру

то ару

то ихэру

то ихэрикэрэба

то кикоэру

то наму

то ва ихикэрэдо

то какитэ и т. д.


По сравнению с этим Ямато-моногатари дает разительное богатство концовочных обрамлений. И думается, что во многих случаях их наличие после танка в конце эпизода служит той же цели: ввести в рамки текста прозу и на ней маркировать конец эпизода.

Любопытно, что 169-й дан, некогда, видимо, бывший последним, завершающим даном Ямато-моногатари, кончается не танка, а прозаической строкой. 173-й дан, который был, вероятно, дописан позже остальных и в основных списках стоит последним, использует не оригинальную конструкцию наподобие тех, что встречаются в IV приведенной нами группе, и свойственных второй половине памятника, а тот весьма распространенный оборот, которым завершается 1-й дан Ямато-моногатари, – то наму арикэру.

Вполне возможно, что тот, кто приписывал 173-й дан, стремился не нарушить стилистики произведения и позаботился о том, чтобы ввести последнюю фразу произведения в ряд ординарных конструкций, часто встречающихся в нем. В то же время автор 173-го дана не стал заканчивать написанный им эпизод и все произведение пятистишием и, чтобы подчеркнуть жанровую природу этого сочинения, придал танка концовочное обрамление, завершив дан прозой: то наму арикэри, т. е. «так оно было». Таким образом, эта заключительная фраза, обозначая конец эпизода и всего произведения, стала составной частью текста.

Значение подобных конструкций еще и в том, что они также обеспечивают эффект непрерывности текста, ибо с помощью такого оборота танка оказывается синтаксически включенной в прозаический контекст, при этом ее синтаксическая функция имеет вид прямого дополнения. В поэтическом собрании танка нередко никак синтаксически не связывается с прозаическим вступлением, например:

«Отправившись в дом к даме, которую некогда любил, а потом позабыл (...хито-но мото-ни макаритэ):

Юфу ями ваМити мо миэнэдоФурусато ваМото коси кома-ниМакасэтэ дзо куруВ вечернем мракеИ дороги не видно.В прежние места,Лишь коню, здесь бывавшему,Доверяясь, я добрался»

Нередко также в поэтической антологии можно встретить перед пятистишием форму глагола, сходную и с той, что употребляется в ута-моногатари, – ёмэру – «и сложил» либо иные варианты – ёмэрикэру, ёмитэ, идасикэру, ёмитэ окосэтарикэру и т. п. Однако от антологии такие случаи в Ямато-моногатари отличаются именно тем, что после танка в них следуют обороты, означающие «вот как было сложено» и тем самым включающие танка в синтаксическую структуру прозы.

Тенденция к установлению непрерывности текста (которая, разумеется, никогда не реализуется полностью, оставаясь тенденцией, если текст состоит из стиха и прозы) – эта тенденция, как мы пытались показать выше, также призвана установить значимость прозы как текста и равноценность ее стиху.

Той же цели отчасти служат и те оценки и заключения, что помещаются после танка. Оценка достоинства приведенного стихотворения, вообще говоря, элемент совершенно необязательный и в поэтических собраниях очень мало принятый.

Оценки, которые приводятся после пятистишия, в Ямато-моногатари встречаются в основном в двух видах – это либо авторское отношение к стихотворению, либо отношение того, кому стихотворение было направлено или при ком произнесено.

Оценки второго вида нередко служат дальнейшему развитию сюжета, выражаемого материалом прозы. В таком случае оценка стихотворения тем или иным образом становится поворотным моментом в развертывании сюжета либо его развязкой.

Например, в 100-м эпизоде:

«Когда Суэнава-но сёсё жил в Ои, император Уда изволил сказать: „Вот начнется пышное цветение, непременно приеду смотреть“. Но позабыл об этом и не приехал. Тогда сёсё:

ТиринурэбаКуясики моно-воОховигаваКиси-но ямабукиКэфу сакаринариЕсли осыплются цветы,Как будет жаль!У реки Ои,На берегу, дерево ямабукиСегодня в полном цвету –

так говорилось в его послании, и император, найдя его полным очарования, спешно прибыть соизволил и любовался цветением».

В приведенном примере новый элемент фабулы появляется в результате оценки стихотворения, полученного носителем фабульного действия в эпизоде.

В 157-м дане рассказывается: «В стране Симоцукэ долгое время жили муж с женой. Долгие годы провели они вместе, и вот муж переменился к жене душой, завел себе другую женщину и все, что в доме было, перевез до последнего к новой жене. „Как это жестоко“, – думала прежняя жена. Но не мешала ему, только смотрела. Ни одной мелочи, с пылинку величиной, и то не оставил, все унес. Единственное, что ей осталось, – это кормушка для лошади. Так и за этой кормушкой послал он своего слугу, подростка по имени Макадзи, чтобы он кормушку и ту забрал. Этому мальчику женщина и говорит: „Тебя уж тоже теперь здесь не будет видно“ и тому подобное, а он: „Почему же? Хоть хозяин к вам и не будет хаживать, я непременно загляну“, – так ей отвечает и уже собирается уйти. Тогда она говорит: „Хочу я передать весточку твоему хозяину, не возьмешься ли мне помочь? Письмо-то читать он вряд ли будет. Так ты передай ему на словах“, – „Охотно передам“, – ответил слуга. И она:

Фунэ мо инуМакадзи мо миэдзиКэфу ёри ваУкиё-но нака-воИкадэ ватараму„И корабль скрылся,И весла не видно.ОтнынеБренный мирКак переплыву я? –

так ему передай“, – наказала. Тот все передал мужу. И вот он, все подчистую из дому увезший, все до единого обратно привез и стал жить, как раньше, и в сторону больше не смотрел, а все был с нею».

Танка, созданная женщиной, действительно замечательна. В ней содержатся два какэкотоба: фунэ – «корабль» соответствует фунэ в слове мабунэ – «кормушка для лошади». Макадзи – архаизм, означающий «весло», есть также имя мальчика, слуги мужа этой женщины. Горечь, выраженная поэтессой в стихах, претворена в поэзию так искусно и изящно, что стихотворение более чем что-либо другое возымело действие и муж, восхищенный ее искусством, вернулся к ней.

Подобные примеры раскрывают значение оценок танка в восприятии персонажа – адресата пятистишия как двигателя сюжета в первую очередь.

Но в произведении встречается немало случаев, когда отмечается реакция адресата на услышанное или прочитанное стихотворение, но сюжет не получает никакого дополнительного толчка, его развитие остановлено, и эпизод нередко заканчивается описанием этой реакции.

Чаще всего это либо слезы, либо восхищение изысканностью стиха, иногда и то и другое. И что примечательно, такая оценка часто с точки зрения ее функции в развитии повествовательной линии эпизода оказывается сходной с концовочной обрамляющей конструкцией и в большинстве случаев синтаксически соединена с ней. Мы имеем в виду случаи, подобные следующим:

«...так сложил, и все заплакали, никто уже не мог стихи слагать, а Ёситоси до конца служил императору под именем Канрэн-дайтоку» (2-й дан).

«...так сложил, и младшие братья монаха, остановившиеся в том жилище, были очарованы» (25-й дан).

«...так он прочел, и все они, ничего не отвечая, громко зарыдали. До чего странные были люди!» (41-й дан).

«...так сложил, и дама была очень обрадована и заплакала» (69-й дан).

«...так сложив, он заплакал. В те времена он был еще в чине тюбэн» (98-й дан).

«...так сказал он, и хозяин дома нашел его стихотворение полным очарования и весьма искусным» (125-й дан).

«...так сложила, и он, опечаленный, снял с себя одно из одеяний и послал ей» (126-й дан).

«...произнесла она это, и император так неистово хвалил, что даже слезы навернулись ему на глаза» (146-й дан).

«...так сложил, и император счел стихи превосходными, сошел, одарил всех, кто там был, а затем к себе вернуться соизволил» (172-й дан). И т. д.

Концовки такого рода, являющиеся передачей оценки стихотворения, на наш взгляд, прежде всего служат заменой повествовательной развязки. Это, так сказать, лирическая разрядка повествовательной фабулы. Под лирической развязкой мы понимаем тот момент, что следует за кульминацией эстетического переживания в виде танка, тот катарсис, который тут же воплощается в описании эмоционального переживания воспринявшего танка. Однако помимо выполнения этих двух ролей оценочные концовки такого рода, безусловно, также способствуют усилению значения прозаических фрагментов текста. Прежде всего они, завершая эпизод, тем самым подчеркивают маркированность конца текста именно прозаическими элементами, а не танка, подобно обрамляющим концовочным конструкциям типа «так она сложила», не имеющим никакого значения с точки зрения развертывания сюжета. Понятно, что концовки, носящие и сюжетную функцию, тем более способны выполнить эту роль, к тому же помогая восприятию эпизода в целом, создавая особое эмоциональное напряжение, которое, что особенно важно, возникает уже после лирической кульминации, каковой является танка. Пожалуй, можно даже утверждать, что таким образом создается как бы два фокуса эстетического переживания: один лежит в сфере танка, другой выражен в реакции и оценке адресата танка, относящихся к сфере прозы. Подобное удвоение центров ничуть не удивительно для этого памятника, который, видимо, создавался на переходном этапе развития ута-моногатари, жанровые признаки которого некоторое время оставались колеблющимися ввиду постоянно меняющегося соотношения между стихом и прозой. Танка являла собой феномен несравненно более устоявшийся, пути развития которого, бесконечно интересные по своему разнообразию, все же не представляли ничего неожиданного, так как основные тенденции литературы танка уже были сформированы. Прозе же предстояли еще трудные и неведомые метаморфозы. И, думается, Ямато-моногатари носит следы этой попытки эксперимента, чем, быть может, отчасти и объясняется то обстоятельство, что, по распространенному мнению, Ямато-моногатари представляется менее отшлифованным и совершенным, чем, например, Исэ-моногатари, и подчас бывало отнесено к числу менее важных памятников, как бы памятников второго класса. Между тем именно эта кажущаяся неотделанность, неспрятанные швы, экспериментаторство и делают памятник особенно интересным и для историка японской литературы, и для теоретика-литературоведа и нисколько не умаляют литературных достоинств произведения, придавая ему, наоборот, новую ценность.

Обратимся теперь к тем оценкам, которые принадлежат самому автору произведения.

Во-первых, особое место в числе авторских ремарок по поводу танка занимают сообщения о том, что существовали и ответные танка, но они забыты. Это, например, такие высказывания:

«Ответ кавалера уступает по достоинству этому посланию. И не сохранился он в памяти людей» (8-й дан).

«Августейший ответ тоже был, но людям он неизвестен» (45-й дан).

«Ответ же забыли люди» (161-й дан).

«Ответное стихотворение очень было интересно, но не дошло до нас» (65-й дан).

«Был и ответ, но в книгах он не приводится» (95-й дан).

«Ответ был от сайгу. Он забыт» (120-й дан).

«Кавалер этот был мастер слагать танка, и ответ, наверное, был хорош, но здесь он не приводится, ибо неизвестен» (135-й дан).

Надо сказать, что далеко не всегда в тех случаях, когда ответная танка отсутствует, автор Ямато-моногатари указывает, что она не приводится, потому что забыта людьми, но все же некогда существовала. Конечно, встречались случаи, когда ответная танка и в самом деле не была сложёна. Однако есть и обратные примеры: в поэтической антологии какая-либо танка приводится вместе с ответной, в то время как в Ямато-моногатари сообщается, что ответ не сохранился в людской памяти, поэтому не может быть приведен.

Крайне интересный в этом отношении случай представляет 57-й дан произведения, в котором рассказывается:

«Наместник страны Оми, Тайра-но Накаки, очень любил и лелеял свою дочь, но вот родитель скончался, и она, изведав многое, поселилась в чужой стране, в безлюдном месте. Пожалев ее, Канэмбри сложил и послал:

Вотикоти-ноХито мэ марэ наруЯмадзато-ниИвэ исэму то ваОмохики я кимиНаверно, не думала ты,Что будешь жить в домеВ горной деревушке,Куда редкоЛюди заходят –

так он сложил и послал, и она, прочитав, даже ответа не написала, а все только рыдала горько. А она тоже слагала танка очень искусно».

В Госэнсю, 16, напротив, приводится ответ дамы на полученное пятистишие, однако автор Ямато-моногатари пренебрег возможностью включить этот ответ в текст эпизода, предпочтя, по-видимому, лирическую развязку, о назначении которой говорилось выше. Вероятно, такая концовка показалась автору более эффектной, чем ответная танка дамы. И это примечательно: выраженная в прозе развязка – сильное эстетическое переживание персонажа – оказывается предпочтительнее, чем стихотворение. Таким образом, сюжетные средства, приемы, относящиеся к сфере прозы, показались автору более выразительными, нежели танка.

И еще одно. Раз есть подтверждения тому, что в некоторых случаях автор мог бы дать упоминание о некогда существовавшем ответе, но не делает этого, а в другом случае говорит о таком ответе, не имея к этому оснований, можно предполагать, что подобные упоминания о танка, текст которой забыт, служат еще какой-то цели. Вполне возможно, что намеренный пропуск танка порождает ее поэтический эквивалент[46], существующий не как реальный текст, а как своего рода литературный жест, открывающий читателю особые возможности.

Ведь автор иногда включал в памятник и неудачные стихотворения. В 19-м дане Ямато-моногатари приведена танка, после которой следует авторское резюме: Кокоро-ни ирадэ асику наму ёмитамахикэру. Разные комментаторы отстаивают два различных способа перевода этой фразы: 1) «И самому ему не понравилось, такое дурное сложилось стихотворение». 2) «Неискренним было его чувство к той даме, и дурное сложилось стихотворение». В любом случае стихотворение объявляется дурным, но тем не менее приводится.

Стало быть, упоминания о неприведенных танка – не просто разновидность комментаторских заметок, они представительствуют за эту танка в тексте.

Заметим, что снова происходит подмена танка прозой, но уже в других обстоятельствах.

Усилению значения повествовательных частей способствуют авторские ремарки и такого рода: «... так сложил. Теперь это все уже старинные песни» (143-й дан).

Или ремарки, подчеркивающие выразительность и высокие достоинства танка:

«Только это и было написано в послании» (101-й дан).

«Только это он и сказал, ничего больше не прибавил. В глубине души он так сожалел о соколе, что никакими словами не опишешь» (152-й дан).

«Увидел он это, безгранично опечалился и заплакал. Что не дали ему четвертого ранга, в самом письме ни слова не было, только то и было, что в танка» (4-й дан).

Однако подчеркивание поэтических достоинств танка – только одна сторона явления. Помимо этого, если мы внимательнее рассмотрим те эпизоды, из которых заимствованы приведенные выше ремарки, мы обнаружим, что эти высказывания служат не только превознесению достоинств стиха, в не меньшей, а, может быть, даже в большей степени, хотя не так явно, они подчеркивают значимость того, что выражено прозой.

Чтобы разъяснить эту мысль, рассмотрим строение и отчасти исходный материал эпизодов, в которых содержатся подобные ремарки.

Возьмем 4-й дан Ямато-моногатари, танка из которого приводилась выше в связи с проблемой ритма и участием какэкотоба в создании ритма стиха. В дане рассказывается о том, как один придворный был послан в провинцию для усмирения мятежа Сумитомо. Этот придворный носил пятый ранг, а как раз наступил год, когда ему должны были присвоить следующий, четвертый.

Далее говорится: .«Вот с почтой из столицы приходит письмо от наместника Оми – Кимутада-но кими. С нетерпением и радостью вскрыл он послание, смотрит – там написано о множестве разных разностей, и лишь в той стороне, где пишется дата и тому подобное, начертано такое:

ТамакусигэФутатосэ авануКими-га ми-воАкэнагара я ваАран-то омохисиДрагоценная шкатулка для гребней,Крышка и низ не встречаютсяВ тебе.Ты все еще открыта?А я думал, что уже нет.

(4-й дан)

Увидел он это, безгранично опечалился и заплакал, что не дали ему четвертого ранга, в самом письме ни слова не было, только то и было, что в танка». Из значений слов-омонимов складывается второй смысл стиха: «Два года мы не встречались с тобой. Все еще цвет твой – алый? А я-то полагал, что уже нет». Поскольку алый – цвет одежд чиновников пятого ранга, адресат понял, что его оставляют в прежнем положении и обещанного повышения ему не дождаться. Искусно составленная танка, содержащая многие виртуозные поэтические приемы, как только адресат понял ее смысл, вызвала у него горькие слезы.

Теперь обратимся к 15-му свитку Госэнсю (раздел «Песни о разном»):

«Оно Ёсифуру отправился гонцом на запад, а на второй год непременно должны были ему дать четвертый ранг, но никак не присваивали, и он отправил послание, жалуясь, как нелегко ему приходится, и тогда на обороте ответа приписано было: Кимутада:

ТамакусигэФутатосэ авануКими-га ми-воАкэнагара я ваАрану то омохиси(См. приведенный выше перевод.)

Оно Ёсифуру отвечает:

АкэнагараТоси фуру кото ваТамакусигэМи-но итадзура-ниНарэба нарикэриВсе открыта –А годы проходят –Эта драгоценная шкатулка.Видно, праздной игрушкойСделалась она».

Ёсифуру был послан на запад в 3-м году Тэнкё (940 г.), указывает Такахаси Сёдзи[47]. Значит, этот рассказ описывает события 941 г., причем в Ямато-моногатари несколько иначе, чем в Госэнсю. В Госэнсю рассказывается, что Ёсифуру непременно должны были присвоить четвертый ранг, но не давали, и тогда он написал Кимутада, жалуясь, что ему не дают повышения, потому что он послан в эти места. Танка Кимутада, написанная на обороте его письма, где полагается ставить дату, означает: «Не предполагал я, что вы все еще в пятом ранге». На это следует ответ Ёсифуру: «Я все еще в пятом ранге, потому что нахожусь здесь и не могу вернуться».

Судя по содержанию Ямато-моногатари, Ёсифуру не знает, присвоено ли ему новое звание, жаждет разузнать об этом, и как раз в это время приходит письмо Кимутада, в котором посредством танка сообщается, что в новый ранг он возведен не будет. Так Ёсифуру узнает об этом печальном для него известии.

В Ямато-моногатари ответной танка Ёсифуру нет. В Госэнсю указано авторство, к тому же Ёсифуру скончался в 968 г., к этому времени антология Госэнсю уже существовала, и Ёсифуру наверняка она была известна. Трудно предположить, что кто-нибудь в то время сложил танка и приписал ее Ёсифуру. С другой стороны, текст Госэнсю дошел до наших дней в своем первозданном виде, так что не может быть и речи о приписке позднейшего переписчика. Поскольку автор Ямато-моногатари был человек того же круга, что и Ёсифуру, он не мог не знать ответ Ёсифуру и, вероятно, был осведомлен, что и другие тоже слышали о нем. Однако он не приводит ответной танка, ограничиваясь виртуозным стихотворением Кимутада. Более того, зная о существовании ответной танка, он все же не пишет, что она была несовершенна и забылась либо просто, что она нехороша. Он вводит собственное замечание в прозе, дающее оценку приведенной танка Кимутада, и несколько нарушает действительный ход событий, описанный в Госэнсю. Нарушение это служит не только свидетельством особого значения мастерства Кимутада, создавшего танка тамакусигэ, но подчеркивает значимость и весомость прозаической оценки стихотворения.

Итак, мы все больше подходим к проблемам развития собственно прозы. Изучая те факты, которые связаны с манерой описания ситуации, убеждаешься в том, что автор Ямато-моногатари нередко прибегал к весьма существенному и новаторскому для жанра фактору развития лирической прозы – к художественному вымыслу.

И прежде всего, разумеется, этот вымысел, фантазия автора разрушают известный ход событий, связанных именно обстоятельствами написания танка.

Если в 4-м дане ответная танка и была опущена, то авторство ее все же указано в соответствии с исторической правдой и оно совпадает со сведениями в Госэнсю.

Рассмотрим теперь 142-й эпизод Ямато-моногатари. В нем повествуется о девушке, у которой умерла мать.

«Заботы о ней взяла на себя мачеха, и нередко бывало так, что девушке приходилось поступать против собственной воли. И вот она сложила:

АрихатэнуИноти мацу ма-ноХодо бакариУки кото сигэкуНагэкадзу моганаАх, если б можно было не вздыхатьИ не печалиться,Хотя бы покаПроживаешь эту жизнь,У которой будет конец –

так она сложила.

Отломив ветку сливы, она:

Какару ка-ноАки мо каварадзуНихохисэбаХару кохи си тэфуНагамэсэмаси яЕсли б этот ароматИ осенью неизменноИсточался,Не так мучительно было бО весне с любовью вспоминать –

такое сложила стихотворение».

Далее говорится о том, как многие кавалеры, очарованные ее красотой и поэтическим даром, стремились завязать с нею отношения, но она им не отвечала. Отец и приемная мать стыдили ее за это, и тогда она написала одному из кавалеров:

ОмохэдомоКохи накарубэмиСинобурэбаЦурэнаки томо яХито-но миру раму«Хоть и думаю о вас,Но, видно, все напрасно.Чувства в душе таю,И, верно, бесчувственнойКажусь я вам.

Только это она и послала, ни слова не добавила. Причина же была вот в чем: родные все говорили ей: „Возьми же кого-нибудь в мужья“, а она отвечала: „Всю свою жизнь до смерти я хочу прожить без мужчин“, беспрестанно это твердила, и так оно и вышло: ни с кем она не завязала отношений и в двадцать девять лет скончалась».

В этом эпизоде содержатся три танка. Первая из них – арихатэну – содержится в 18-м свитке Кокинсю (раздел «Песни о разном»), остальные две танка – как сообщается в 143-м дане и, видимо, имеет отношение и к 142-му – «все это теперь уже старые песни». Помимо того в Кокинсю автором первой танка назван Тайра Садафуми (Хэйтю).

Таким образом, старые танка оказались вставлены в совершенно новый контекст, т. е. соединение этих пятистиший с данным повествованием представляет собой плод творческой фантазии автора. При этом важно, что читатель или слушатель почти наверняка знал эти танка и не мог ошибиться относительно времени их создания и авторства.

В связи с использованием старых танка в новом повествовании Такахаси Сёдзи пишет: «По мере развертывания повествования всякий раз, когда использовались старые танка, интерес читателя переключался именно на то обстоятельство, что здесь использованы старые пятистишия»[48].

Однако помимо того, что в новом окружении по-новому видятся давно известные танка, помимо того, что для искусного сопряжения нового материала с прежним и общеизвестным требуется немалое мастерство, существует еще одна важная сторона этого явления, а именно что в результате такого сопряжения особое значение обретает прозаическое повествование, точнее, факт его вымышленности. Ведь подчеркивается в таком случае не только искусность сочленения танка прежних лет с новым прозаическим контекстом, но и искусственность, сочиненность этой прозы, ее сделанность, т. е. происходит явный сдвиг установки: от стремления передать ход событий, приведших к созданию того или иного стихотворения, рассказать об историях, происшедших с людьми нынешних и былых времен, известных своими поэтическими творениями, автор переходит к решению самостоятельных литературных задач, к утверждению условности, т. е. к установлению новых свойств повествования.

Ямато-моногатари, как мы старались показать, являет собой переходный и отчасти экспериментальный этап в развитии лирической прозы с интереснейшими находками в области прозы повествовательной. Однако эти находки и литературные новации, как мы видели, лежат не на поверхности явления.

Как уже говорилось, повествование в Ямато-моногатари развертывается в виде цепи, в которой иногда наблюдается определенная цикличность. Теоретически такое повествование может длиться бесконечно. Однако потенциальная возможность развертывания повествования есть свойство памятника в целом, даны же конечны.

Даны Ямато-моногатари, как мы видели, могут заканчиваться на танка либо на определенные формы глагола и предикативного прилагательного (рэнъёкэй, рэнтайкэй) в случае, если эпизод завершается прозой. Во всех этих случаях конец эпизода оказывается маркированным в результате логики построения эпизода, развертывания лирического сюжета, канонических приемов завершения ута-моногатари и пр.

Однако некоторые даны Ямато-моногатари кажутся оборванными на полуслове. И прежде всего это относится к 169-му дану. Содержание его таково:

«B древние времена человек, служивший в чине удонэри, отправился в страну Ямато, в храм Ова, гонцом с подношениями храму. В окрестностях Идэ из некоего красивого дома вышли женщины и дети и стали смотреть на путника. Одна недурная собой женщина стояла у ворот с пригожим ребенком на руках. Лицо этого ребенка было очень красиво, и, остановив на нем взгляд, удонэри сказал: „Принеси-ка сюда ребенка“, и женщина подошла ближе. Посмотрел он вблизи, видит – истинная красота – и говорит: „Не выходи ни за кого другого. Будь моей женой. Много времени пройдет, и я вернусь. А это возьми на память“, – сказал он, снял с себя пояс и отдал ей. Потом развязал пояс на ребенке, привязал к письму, которое было при нем, и велел нести его дальше. В тот год ребенку было всего лет шесть-семь. А этот кавалер был охотником до игры в любовь, поэтому так и сказал. А ребенок об этом не забыл, все время в памяти держал. И вот прошло лет семь-восемь, опять этот кавалер был назначен гонцом, отправился, как рассказывают, в Ямато, остановился в окрестностях Идэ, смотрит – впереди колодец. А там женщины набирают воду и так говорят...»

Организация этого эпизода не имеет ничего общего с остальными данами произведения, в нем не соблюдены те условия, которые необходимы в этом жанре. Помимо явного обрыва в тексте в нем еще отсутствуют танка, более того, текст обрывается на таком месте, что никакой изготовки к появлению танка не наблюдается, ситуация, при которой могло быть сложено пятистишие, отсутствует, нет даже ни малейшего намека на то, что может произойти обмен танка или хотя бы что кто-нибудь собирается создать стихотворение.

Если б эпизод завершался встречей гонца с этой женщиной или подросшим мальчиком, можно было бы считать, что все предпосылки к созданию танка существуют. Но концовка – «женщины набирают воду и так говорят...» – не сулит пятистишия, скорее поворот в сюжете, новый толчок к развитию повествования.

Кроме того, и это самое важное, судя по вариантам и спискам памятника, текст 169-го дана Ямато-моногатари именно таким и был в оригинале, и если в некоторых списках приводится танка на тему «о нижнем поясе Идэ», то комментаторская традиция убедительно доказывает, что это позднейшие вставки.

Собранные в Ямато-моногатари танка в основном были известны и широко популярны, и в случае, если в копиях рукописей попадались обрывы, загрязнения или какие-нибудь страницы оказывались попорчены, недостающие фрагменты восстанавливались безотлагательно.

И раз это не было сделано в 169-м дане, приходится предположить, что танка этого дана никогда и не существовала.

Весьма интересное истолкование этому явлению дает Такахаси Сёдзи, и его концепция, видимо, имеет реальные основания.

Такахаси Сёдзи пишет: «Форма Ямато-моногатари такова, что в нем рассказываются разные небольшие истории, связанные ассоциациями, одна за другой. С повествовательной точки зрения эти разнообразные истории могут продолжаться и продолжаться, остановиться можно в произвольном месте. Однако автор Ямато-моногатари, создавший свое произведение как памятник письменной литературы, видимо, полагал недостаточным просто расположить материал подряд. И он выбрал способ обрыва.

С точки зрения формы эта разновидность самая короткая, притом он заменил манеру устного повествования приемом письменной литературы. В качестве завершения произведения, в котором собраны истории, повествующие об аварэ – „печали“, „очаровании этого бренного мира“, обрыв свидетельствует о полной гармонии содержания и формы. Человек, в одиночестве закончивший чтение произведения, погружается, в размышления – ведь далее может быть и так и эдак, и, лишь когда окончательно гаснет инерция такого обрыва, „чтение“ можно считать завершенным. Это воистину техника письменного произведения. Ямато-моногатари представляет собой произведение, в котором ута-катари (букв. „рассказывание танка“.– Л. Е.) смыкается с письменной литературой. Из свободы повествования в Ямато-моногатари конкретно видно стремление автора установить эту гармонию между строением произведения и содержанием материала, видны его осознанные установки, выработанные им в то время, когда он собирал воедино однотипный материал в одном произведении»[49].

Вспомним, что по многим данным, как о том говорилось ранее, 169-й эпизод в первоначальном оригинальном виде памятника, по всей вероятности, представлял собой последний, завершающий дан. Следовательно, способ завершения этого дана имел решающее значение для композиции памятника в целом, ибо он совпадал с концом всего этого произведения. Оказывалось, что конец произведения не дается в нем самом, фабула могла бы развиться далее тем или иным образом, но каким – совершенно неизвестно, и на этой неопределенности, на этой множественности возможных исходов и заканчивается книга, что, по мнению Такахаси Сёдзи, согласуется с принципом аварэ, одним из главных эстетических принципов эпохи Хэйан.

Но помимо того что с помощью такого обрыва эпизода создается некоторое настроение – грустная неопределенность, неизвестность, подобная форма завершения произведения имеет еще ряд важных аспектов, которые интересны для нас именно в связи со всем тем, что говорилось выше.

Помимо тех сторон явления, на которые указывает Такахаси, этот способ оформления конца эпизода открывает еще ряд повествовательных возможностей. Те фабульные линии, что заложены в приведенном тексте 169-го эпизода, определенно богаты, обладают высокой повествовательной энергией, это совсем не та неизвестность, когда сюжет исчерпан, но судьба героя не досказана; в данном случае происходит неожиданный для сюжета обрыв, когда все его линии только набирают силу. Это как бы сжатая пружина. В эпизоде обнажаются главные законы построения сюжетной прозы, которая может развертываться далее тем или иным способом, например вызвать появление стихотворения и привести к самым разнообразным развязкам.

Кроме того, что очень существенно, обнажается также условность литературы, установка на вымысел. Ведь сам по себе обрыв сюжета, столь богатого возможностями, свидетельствует о том, что автору неважно, происходило ли что-нибудь подобное описываемому на самом деле, и если происходило, то каким образом завершилось. Даже если допустить, что эта история была ведома многим и имела определенное, тоже известное большинству разрешение, все сказанное выше тем не менее оставалось бы в силе. Пусть даже современник, читая этот эпизод, мог вспомнить историю о «поясе из Идэ» и восстановить ее продолжение, само то обстоятельство, что в памятнике письменной литературы эта история преподнесена в таком оборванном виде, достаточно знаменательно. В дане как бы обнаруживается механизм построения произведения жанра ута-моногатари и одновременно механизм развертывания повествовательных возможностей, заложенных в прозе. Притом оказывается подчеркнутым специфический характер литературы, ее условность, с помощью чего утверждается самостоятельность такого явления, как литература, его ценность.

Как уже говорилось ранее, 168-й дан, видимо, был добавлен к произведению позже, чем 169-й, но, по-видимому, тот, кто приписал его к тексту памятника, отдавал себе отчет в особом значении завершения всего произведения способом 169-го дана и, чтобы не нарушить действие приема, поместил новый дан не в конце, а перед концом, т. е. перед 169-м даном, бывшим в то время последним.

Примечательно, что, когда добавлялись 170-й и 171-й даны, они были помещены после 169-го, но, по мнению Такахаси Сёдзи, тем человеком, который их приписал, была сделана попытка воспроизвести прием обрыва повествования в дане, который теперь стал последним, но, пишет Такахаси, «прием был применен уже поверхностно, отчасти бессмысленно»[50].

В 171-м эпизоде рассказывается о любви придворной дамы по имени Ямато и государственного советника Фудзивара Санэёри. Они обменялись танка, но после этого он долго не приходил к ней, и «она за это время извелась в ожидании. Уж что было у нее на уме – неизвестно, но она решила сделать вот что. Никого об этом не извещая, села в карету и отправилась во дворец». Затем рассказывается, как она пыталась вызвать Санэёри, просила разных придворных отыскать его, долгое время ждала. Наконец Санэёри, посоветовавшись с Хирохада-дайнагоном, как поступить в таком необычном случае, распорядился чтобы в помещение левого приказа принесли из жилых комнат ширмы и циновки и там ее поместили. «Зачем вы это сделали?» – спросил Санэёри, а она: «Очень мне было неприятно, что...» Реплика фрейлины Ямато не завершена, глагол обохэру – «чувствовать», «ощущать» стоит в условном наклонении с суффиксом ба, такая форма никогда не может завершать предложение.

Далее следует: «В дом принца Ацуёси даме по имени Ямато левый министр:

Има сара-ниОмохиидэдзи тоСинобуру-воКохисики-ни косоВасурэвабинурэТо, что теперьОбо мне не помните,Терплю.Но о любвиЗабыть не могу и страдаю!»

Это стихотворение, помещенное также в Госэнсю, 11 (раздел «Любовь»), не имеет никакой связи с содержанием эпизода. Весь этот последний фрагмент почти полностью совпадает, с текстом Госэнсю, но, как мы уже упоминали, в разных списках Ямато-моногатари приводится в разном виде. В списке Тамэудзи имеется и прозаическая интродукция («В дом принца Ацуёси...»), и танка (има сара-ни), в книге Тамэиэ и то и другое написано хираганой в две строки, с пробелом между ними вдвое меньше обычного.

В группе рукописей Каритани приводится только танка, в списках годов Канги, в книгах Кацура-но мия знаками того же размера, что и в тексте, имеется приписка: «Танка из Госэнсю». Во всех остальных списках нет ни прозаического вступления, ни этой танка. Самое вероятное, что в первоначальном виде этот фрагмент отсутствовал, а был вписан позже из Госэнсю в тот список произведения, с которого потом делались многие копии, В оригинальном же тексте этого нет, следовательно, дан кончался на слове обоюрэба, т. е. в нем также был использован прием обрыва повествования.

Такахаси Сёдзи указывает, что этот прием в 171-м дане был применен поверхностно, тем более если предположить, что существовала еще танка, написанная от Санэёри фрейлине Ямато, то она наверняка была общеизвестна и могла быть легко восстановлена, а следовательно, обрыв оказывался не окончательным[51].

Однако прозаический контекст никак не подготавливает появление пятистишия, связь между ними очень неопределенна, и стихотворение по смыслу не имеет отношения к предыдущему прозаическому повествованию.

К тому же не утрачивает значения и то обстоятельство, что читатель имел дело уже с памятником письменной литературы, пусть даже он мог восполнить за счет собственных знаний и памяти определенные фрагменты в тех историях, что ему сообщались. Та же история, будучи записанной, уже носила характер текста, т. е. имела маркированные начало и конец, специальную организацию.

Поэтому обрыв, как бы легко он ни был восполним, воспринимался именно как обрыв текста, а для произведения письменной литературы такое явление уже должно было иметь свое назначение и мотивировки существования, тем более что двумя данами раньше, в 169-м дане, этот обрыв был задан гораздо определеннее и функции его были в какой-то мере более очевидны. Сами законы письменной литературы устанавливали особую значимость такого необычного оформления конца ута-моногатари, необходимость его истолкования в системе жанра. В подобном случае у читателя, естественно, возникало стремление проникнуть в замысел автора, понять цель такого стилистического хода.

Действительная разница между употреблением приема в 169-м и 171-м данах лежит в другой, на наш взгляд, области. Эта разница имеет более всего отношение к развитию повествовательных возможностей, т. е. скорее к сфере прозы, нежели к сфере поэзии.

В 169-м дане, как мы уже говорили, сюжетные линии только набирали силу и оборвались тогда, когда они еще были носителями многих возможностей дальнейшего движения сюжета и т. д. В 171-м дане они уже затухали, сюжет в общем и целом был исчерпан. Внешняя сторона приема была соблюдена – употреблена форма глагола, не могущая служить заключительной и обычно помещаемая лишь в середине фразы. Однако грамматическая незавершенность не равна обрыву сюжета, и линии развития повествования 171-го дана не подразумевали непременно наличие столь же богатого фабульными ходами продолжения, как в 169-м дане.

Итак, 169-й дан и особая форма его завершения, с одной стороны, передают то настроение, тот привкус аварэ, который характерен для поэзии эпохи в целом и, вероятнее всего, связан с буддийским понятием бренности, которое, надо сказать, в Японии было усвоено на особый лад и даже, как показывают многие исследователи, всегда несло черты, противоположные ортодоксальной буддийской доктрине.

Синтоистское архаическое сознание с его концепцией самодовлеющей природы, ориентированное на «посюсторонность» богов и предков, не совпадало с привнесенной буддизмом трансцендентностью. Отсюда – умиление эфемерным сущим, подставленное на место «буддийского бесстрастия», меланхолическое понятие аварэ, проявленное в эту эпоху в разных формах художественного сознания.

С другой стороны, в способе построения эпизода заложены возможности развития повествовательного сюжета жанра ута-моногатари, т. е. до некоторой степени он служит образцом фабульного повествования, порождающего дальнейшие движения сюжета. Помимо того, что весьма важно, этот дан совершенно лишен танка, всякого рода поэтических реминисценций. Если в 171-м дане содержатся две танка, которыми обменялись Ямато и Санэёри, то в 169-м эпизоде их нет вовсе.

Вероятно, не будет ошибкой предположить, что в 169-м дане отчасти выражена возможность существования и развития прозы без танка. Такая возможность отчасти подразумевается и в тех данах, где танка, являясь лирической кульминацией, не может быть одновременно рассмотрена как кульминация сюжета, т. е. когда стихотворение не служит единственной причиной создания данного ута-моногатари, хотя, разумеется, в условиях такого жанра является оправданием его существования.

Например, в 168-м дане, самом длинном в Ямато-моногатари, сначала повествуется о том, как Ёсиминэ-сёсё докончил начатую его возлюбленной рэнга, затем рассказывается о его исчезновении вскоре после смерти императора. Его повсюду искали и друзья его, и жена, но нигде не могли и следа отыскать. Наконец жена увидела в храме Хацусэ все его одеяния, принесенные в дар храму. Она горевала, чуть не впала в беспамятство и все умоляла монаха сказать ей, жив ее муж или нет, а Ёсиминэ в это время скрывался внутри храма, и хотя слышал голоса жены и детей, но стерпел и не выбежал к ним, а утром увидели, что всю ночь из глаз его лились кровавые слезы.

Далее рассказывается о том, как в день поминовения государя некий отрок принес дубовый листок с написанным на нем пятистишием и по почерку узнали руку Ёсиминэ, бросились искать, но снова не нашли. Лишь через некоторое время одному из гонцов императрицы удалось разыскать Ёсиминэ, уклонявшегося от встречи с посланными. Наконец Ёсиминэ объяснил, что стал монахом после смерти императора и надеялся, что, когда кончится срок его затворничества, он умрет, чтобы не оставаться в том мире, где нет более его государя. «„А что касательно детей моих, то никогда я о них не забывал“, – сказал он, и

Кагири накиКумови-но ёсо-ниВакару томоХито-во кокоро-ниВокурадзамэ я ва„Словно в беспредельнойДали колодца облаковРазлучились мы,Но милая в сердцеВедь по-прежнему осталась, –

доложи государыне, что так я сказал“».

Танка этого эпизода выполняют сугубо декоративную функцию, не имея отношения к развитию и движению сюжета, они представляют собой нечто вроде стилистических фигур. Правда, по одной из них узнают почерк Ёсиминэ.

Далее рассказывается, как гонец, вернувшись во дворец, доложил обо всем государыне и она и многие придворные решили отправить ему послания, но его опять не оказалось на прежнем месте.

Затем следует рассказ о том, как Оно-но Комати, отправившись на молебен в храм Киёмидзу, услышала, как один монах удивительно благородным голосом читает сутру. Тогда она сказала ему: «„Я здесь, в этом храме, и очень мне холодно. Не одолжите ли мне одежду?“ – и прибавила...» Далее приводится танка Оно-но Комати, на которую виртуозным стихотворением отвечает Ёсиминэ. «Так он сказал, и она тут же поняла, что это сёсё».

Получается, что танка, которые сложены Ёсиминэ после пострижения, приводятся с целью его идентификации – «узнали руку Ёсиминэ», «поняла, что это сёсё», т. е. танка из главного стержня повествования здесь до некоторой степени превратилась в постоянную деталь, служащую характеристике героя. В эпизоде далее рассказывается, что Ёсиминэ достиг самого высокого духовного сана – содзё. У него были дети, рожденные в то время, когда он жил в миру. И вот старший сын отправился к отцу, а тот сказал: сыну монаха тоже должно стать монахом, и сын также стал монахом. Затем следует ута-моногатари о сыне Ёсиминэ, но перед этим рассказывается:

«И такое стихотворение:

ОрицурэбаТабуса-ни кэгаруТатэнагараМиё-но хотокэ-ниХана татэмацуруЕсли срываешь цветок,То к рукам пристает грязь.Таким, как он растет,Я подношу цветокБудде в трех мирах его жизни.

тоже сложил содзё».

Все, что говорится далее, не имеет отношения к Ёсиминэ, а описывает события, связанные с его сыном. Приведенный фрагмент – последнее в эпизоде, что связано с Ёсиминэ. Этим, собственно, и завершается рассказ о нем. Однако фрагмент этот, состоящий из одной танка, видимо, имеет лишь назначение сообщить, что танка орицурэба также принадлежит Ёсиминэ, и лишен связи с предыдущим повествованием, столь богатым с точки зрения сюжетности. Декоративность подобной поэтической вставки доказывает, что в Ямато-моногатари танка может и не быть главной целью и кульминацией эпизода, ее роль иногда сродни художественной детали.

И, разумеется, до того, как складывается установка на самостоятельную художественную прозу, предварительным этапом будет сознательное искажение ситуации, в которой была написана танка, и авторское вмешательство в соотношение фабульных и сюжетных элементов.

Мы имеем в виду, например, тот способ организации повествования, который применен в 147-м эпизоде произведения.

Этот эпизод содержит предание о деве, жившей в стране Цу. К ней сватались двое юношей: один – родом тоже из страны Цу, другой – из дальней провинции Идзуми. Они были равны и красотой, и знатностью, и силой любви к девушке, даже подарки присылали ей одинаковые. И она никак не могла сделать выбор. Тогда отец ее предложил юношам пустить стрелы в речную птицу. Кто попадет в птицу, тот и станет избранником девушки. Однако попали оба, и нельзя было рассудить, кто же победил. Тогда девушка сложила печальную танка и бросилась в реку. Оба юноши кинулись спасать ее, и все трое утонули. Явились и родители обоих юношей, и тот, что из страны Цу, воспротивился тому, чтобы юноша из чужой провинции был похоронен рядом с девушкой и его собственным сыном, ведь прах чужеземца оскверняет землю. Тогда родитель юноши из Идзуми привез землю из родной провинции. Далее следует: «И вот, говорят, могила девушки стоит в середине, а слева и справа – могилы юношей. В старину все это было, изобразили все это на картине, и ныне покойной императрице поднесли. И все придворные на эту тему слагали стихи будто бы от их имени».

Итак, придворные императрицы Ацуко, супруги императора Уда, складывали стихи и от имени девушки, и от имени юношей, и это также приводится в эпизоде. Помещены десять танка, последняя из которых – «за другого юношу» (мата хитори-но отоко-ни каваритэ). Затем следует:

«И вот вокруг могилы одного из юношей построили ограду из благородного бамбука, положили с ним вместе охотничье платье – каригину, хакама, шапку эбоси, пояс, а также лук, колчан и меч и похоронили. А у другого родители, видно, беспечные были и ничего такого не сделали. Имя же этой могиле – „могила девы“ – так ее назвали.

Один путник заночевал как-то у этой могилы и услышал голоса, будто кто-то ссорится».

Далее рассказывается о том, как страннику явился окровавленный призрак одного из юношей и попросил одолжить ему меч. Взяв меч, он удалился, и путник услышал шум страшной ссоры. Затем призрак вернулся, возвратил меч и рассказал путнику всю историю, прибавив, что теперь ему удалось одолеть ненавистного врага. С рассветом призрак исчез. Путник «осмотрелся утром, а у подножия холма кровь течет. И на мече тоже кровь. Очень странная эта история, но записана она так, как ее рассказывают».

Таково содержание 147-го эпизода.

Этот эпизод, несомненно, распадается на несколько отдельных повествований: I – так называемая «легенда о реке Ику-та» (река, где утонули девушка и двое юношей), т. е. повествование о соперничестве юношей и их гибели; II – рассказ о том, как они были похоронены и при каких обстоятельствах происходило погребение; III – повествование о том, что все эти события были изображены на ширмах и что придворные императрицы Ацуко слагали стихи на эту тему, т. е. перенесение действия во времена почти современные автору; IV – рассказ о том, что было положено в могилу одного из юношей, а также о названии их могилы; V – новелла о страннике, одолжившем меч призраку.

Бросается в глаза очевидная разнородность этих повествований. I и II – старинное народное предание, III – типичная картина времяпрепровождения придворной знати X в. с приведением современных пятистиший, сложенных на заданную тему, V – история о привидениях, подобная тем, что будут очень популярны в более позднее время.

Однако помимо жанровых отличий эти повествования разнятся еще и с точки зрения степени участия их в общем, едином сюжете эпизода. III группа, состоящая, собственно, из десяти танка, не играет никакой роли в движении сюжета. На первый взгляд она может показаться позднейшей вставкой, написанной не одновременно с остальным текстом и, возможно, не автором Ямато-моногатари.

Однако Такахаси Сёдзи, рассматривая эту гипотезу, которая, как кажется, напрашивается сама собой, пишет, что в случае, если бы III группа была вставлена позже, то тогда должна наличествовать непосредственная связь между II и IV группами. Но IV группа начинается словами сатэ, коно отоко – «и вот этот юноша», и если исключить существование в первоначальном варианте III группы, то не будет понятно, какой именно юноша имеется в виду. А поскольку перед последней танка III группы имеется фраза мата хитори-но отоко ни наритэ – «еще за другого юношу», то надо полагать, что IV группа писалась не вслед за II, а сразу после III, ибо связь их во всех отношениях кажется более тесной[52]. Следовательно, III группа создавалась тогда же, когда и весь эпизод, и не является вставкой.

Интересно, что II и IV группы кажутся сюжетно связанными весьма тесно: во II речь идет о захоронении юношей, о том, как отец того, что из Идзуми, привез оттуда земли, и т. д., а в IV – о том, что одному в могилу положили снаряжение, а другому – нет и что общую их могилу назвали «могилой девы».

Однако автор Ямато-моногатари по-своему компонует материал и не располагает эти два эпизода подряд. По-видимому, рассказав «легенду о реке Икута», автор считает целесообразным именно после этого привести танка, сложенные о персонажах легенды в его время и касающиеся именно тех событий, что изложены в I и II эпизодах.

Следующий отрезок текста, повествующий о том, как был снаряжен один юноша и как другой, непосредственно связан для автора с последней, V группой, так как содержит детали, необходимые для развития сюжета V группы. То есть более крупные блоки композиции будут таковы: I, II–III–IV, V.

Итак, мы видим повествовательную линию, общую для всех пяти вышеозначенных единиц композиции дана, и специальную организованность дана на уровне композиции с учетом особенностей развития сюжета, т. е. очевидную занятость автора проблемой повествовательной прозы, законов сцепления ее элементов, ее движения и развития.

Помимо того обращает на себя внимание тот факт, что в последней из повествовательных групп, представляющей собой несколько отдельное повествование, так же как в 169-м дане, отсутствуют танка. Конечно, если взять 147-й дан в целом, то танка в нем великое множество, однако эта мистическая история о призраках вообще стоит особняком в памятнике, передающем «песенные повести» былых и нынешних времен и повествующем о любви, очаровании бренного мира, разлуках и продвижениях в придворной службе. Произведение не содержит ни одного описания поединка или драки (кроме боя между двумя привидениями в 147-м дане). Поэтому этот сюжет вполне может рассматриваться как самостоятельный и обособленный. В каком-то смысле эта история – единственная в произведении, привносящая в него элементы фабульности волшебной сказки, впоследствии претворившиеся в японской литературе в разные виды «ужасающих историй»; резко отличаясь от повествований жанра ута-моногатари, она, несомненно, тяготеет к иным жанрам, более близким к чистой повествовательности, и, возможно, включенность ее в текст эпизода, представляющего собой контаминацию разнородных повествовательных и поэтических стилей, также означает, быть может, явный, быть может, подспудный интерес автора к тенденциям развития прозы, эволюции повествовательного начала.

И, разумеется, поскольку эта история о битве призраков тематически и жанрово отличается от остального текста эпизода, то особо подчеркнутым оказывается отсутствие танка в этом фрагменте текста.

Поражающей чертой 147-го дана является также организация его сюжетного времени.

На протяжении большинства остальных данов сюжетное время течет последовательно, без перебивок и нарушений, фабульный порядок следования событий совпадает с сюжетным, действия героев происходят в естественной логической последовательности.

Правда, некоторые перебивки сюжетного времени встречаются и до 147-го дана. Наиболее существенная связана с сюжетом, включающим смерть персонажа, написавшего танка. Танка оказывается доставленной адресату уже после того, как становится известным о смерти последнего. В 70-м дане, где рассказывается о любви Гэму-но мёбу и Сигэмоти, говорится:

«Однажды отправился этот кавалер с поручением в Митиноку. С каждой оказией он отправлял ей печальные письма, и вот узнала она, что „он заболел в пути и умер“, и очень загоревала. И уже после того как она известилась об этом, со станции в Синодзука вдруг с оказией приходит от него грустное письмо. Очень она опечалилась и спросила посыльного: „Когда же это написано?“ Оказалось, посыльный был в пути очень долго. Тогда она...» Далее следует танка дамы.

Остальные нарушения не столь существенны с точки зрения совпадения фабульного и сюжетного расположения событий, Это чаще всего детали, относящиеся к характеристике персонажа, но введенные не в начало дана, где обычно имеет место экспозиция, описание ситуации и героев, обращающихся друг к другу со стихами. Эти детали зачастую помещаются именно в конце эпизода, в заключительной его части, которая выше именовалась обрамляющей конструкцией. Так в 70-м дане, после танка дамы, с опозданием получившей послание от возлюбленного, уже умершего, говорится: «Этот кавалер с детства пребывал во дворце – готовился к придворной службе; как исполнилось ему надлежащее число лет, он прошел обряд посвящения, служил при куродо и потом занимался доставкой денег в столицу, посему и пришлось ему в сопровождении отца вскоре уехать».

Было бы вполне естественно, если бы сведения о том, как в детстве воспитывался Сигэмоти, были помещены раньше, до сообщения о его кончине. Сюжет уже закончен словами: «Так сложила она и заплакала». Однако следующий за этим фрагмент о детстве Сигэмоти, хотя и не имеет прямого отношения к основному сюжету эпизода, включает сообщение о том, почему Сигэмоти пришлось совершить эту поездку, во время которой он и скончался, т. е. некоторые элементы экспозиции оказались перенесенными в завершающую дан конструкцию.

Подобные примеры лишний раз свидетельствуют в пользу авторской организации прозаического повествования. С одной стороны, налицо определенные перебивки сюжетного времени, с другой – нарушения естественной последовательности изложения, как мы говорили выше, также свидетельствуют о повышенной значимости прозаического обрамления эпизода и завершенности его не танка, а повествовательной концовкой, которой придается ряд особых функций.

Но 147-й дан представляет собой самый необычный и яркий пример авторской организации сюжетного времени. Если сначала в нем рассказывается история сватовства двух юношей, их гибели и похорон, то потом автор переходит к описанию событий нового времени – складывание танка на эту тему.

Затем снова идет рассказ об обстоятельствах захоронения юношей и о названии их могилы, т. е. происходит возврат к тому времени, в котором протекало начало повествования. После этого опять наблюдается сбой, течение времени перебивается снова, и рассказчик говорит о современных ему событиях – о том, как призрак одолжил меч у путешественника, заночевавшего неподалеку от могилы.

Такого рода манипуляции с сюжетным временем означают уже довольно высокую степень развития повествовательности. Компоновка 147-го дана совершенно самостоятельна с точки зрения авторства и знаменует определенную стадию эволюции прозы.

Что же касается упомянутых выше небольших временных нарушений против естественной последовательности повествования, помещенных в завершающих фрагментах эпизода, то они, возможно, ведут начало от сатю – так называемого «левого примечания» к танка в домашних поэтических сборниках и антологиях. Эти примечания, помещаемые слева, т. е. после танка, разнятся от тех интродукций (котобагаки), что приводятся до танка, тем, что содержат сведения, выходящие за рамки необходимой информации – «кто, когда, где, какую танка сложил» – и имеющие вид приписок вроде: «Это был как раз тот год, когда Цураюки скончался» либо «Один человек рассказывал, что...».

Интересно, что существует мнение, согласно которому жанр ута-моногатари в целом выводится из этих сатю («левых комментариев»).

Сакакура Ацуёси в статье «Прозаический текст в ута-моногатари: вокруг связей частицы налу» пишет: «В науке нередко подвергалось изучению соотношение между котобагаки в Кокинсю и прозаическим текстом в Исэ-моногатари. Делались даже попытки доказать, что форма ута-моногатари (в самом упрощенном виде) развилась из котобагаки. Однако если говорить о строении текста ута-моногатари, то тут обнаружатся существенные отличия». Эти отличия ученый видит прежде всего в частом употреблении эмфатической частицы наму, ибо ее применение означает не беспристрастное изложение фактов, а повествование, в которое введена оценка рассказчика. Далее Сакакура Ацуёси говорит: «Текст ута-моногатари в отличие от текста интродукций к танка, имевших форму классически японскую, с плавным и последовательным развитием, наделен паузами после каждой фразы, точками в виде остановок. Можно предположить, что с точки зрения обдуманной организации повествования (а это особенно заметно в текстах, содержащих частицу наму) ута-моногатари обнаруживает сходство скорее с китайскими текстами. Письменный текст к тому времени требовал уже довольно много усилий, кроме того, то была эпоха, когда под письменным текстом в первую очередь подразумевали китайский. Поэтому нельзя отрицать, что при записи данного ута-моногатари на достаточно глубинном уровне срабатывает привычный механизм создания китайского текста. Однако ута-моногатари с давних времен обнаруживает и непосредственную связь с текстами, написанными по типу „левых комментариев“.

Что ута-моногатари не рождается из интродукций, ясно уже при сличении их содержаний, и, видимо, следует признать, что и в области стиля это также очевидно. Как бы ни развивалась интродукция, какие бы ей ни придавались украшения, из нее не может возникнуть текст ута-моногатари. Видимо, связь текста ута-моногатари с интродукцией (котобагаки) с точки зрения строения и формы выглядит следующим образом: „левые комментарии“ – интродукции (котобагаки), написанные подобно „левым комментариям“ – ута-моногатари»[53].

Проблема генезиса жанра ута-моногатари весьма сложна, и, видимо, гипотеза Сакакура не является окончательным разрешением вопроса, но что проза ута-моногатари непосредственно не вытекает из интродукций к танка в поэтических сборниках, а, наоборот, отталкивается от них и преодолевает их, мы пытались показать выше, не имея в виду подтвердить точку зрения Сакакура, а просто стремясь изложить результаты наблюдений над рамками текста в Ямато-моногатари. Что же касается самого содержания гипотезы Сакакура, то, видимо, она отражает достаточно существенные стороны связей прозаического текста ута-моногатари с сатю.

Таким образом, исследование соотношения стиха и прозы, одной из центральных проблем поэтики произведений типа Ямато-моногатари, помогает увидеть в целом картину композиционного взаимодействия танка с повествованием, сюжетных связей между ними, понять явление стилистического единства памятника и в то же время художественной отдельности, обособленности каждой из тех двух частей, которые составляют суть и название жанра ута-моногатари.


Итак, наблюдения над текстом памятника позволяют заключить, что Ямато-моногатари – не собрание коротких и разобщенных историй жанра ута-моногатари, а единое, цельное произведение с обдуманной композицией. Можно не соглашаться по ряду частностей с той композиционной схемой памятника, которая предложена Такахаси Сёдзи, вносить в нее уточнения и поправки, но несомненно, что между данами существует определенная связь в виде цепи и в их расположении в тексте памятника наличествует упорядоченность. Однородность произведения достигается и за счет стилистического единства и характерных для Ямато-моногатари речевых стилистических приемов.

Важно подчеркнуть, что усилия автора, осознанно или бессознательно, направлены на то, чтобы повысить значимость прозаического окружения танка, придать ему новые функции, фиксировать равноправие ута и моногатари внутри жанра, сместить рамки текста в сторону прозы.

С одной стороны, такие приемы создают тенденцию к целостности и непрерывности текста, ибо имеют целью расшатывание границ между танка и повествовательным контекстом; с другой – как противоборствующая тенденция постоянно сохраняется разделенность танка и прозаического контекста в памятнике, уже в силу разности природы поэзии и прозы.

Очень интересны те находки в области развития повествовательности, что отличают прозу памятника. Прежде всего значителен намеренный обрыв эпизода с целью обнажить механизм повествовательных возможностей, саму технику создания историй жанра ута-моногатари, подчеркнуть литературную условность, установку на вымысел, а также возможность существования прозы без танка.

Далее, наблюдая развертывание «той непрерывной вежливой войны, которую проза ведет с поэзией» (Б. Эйхенбаум), можно предположить, что в произведении ставится немало чисто литературных задач. С точки зрения истории литературы Ямато-моногатари было, видимо, написано не в статический период существования жанра и не имеет застывшей мертвенной оформленности, а скорее может мыслиться как процесс, и процесс творческий, преобразующий. И, несмотря на известную степень литературного эксперимента в этом произведении, несмотря на сложность взаимодействия стиха и прозы в памятнике, о разных аспектах которого с преобладанием то одного, то другого начала здесь упоминалось, все же можно говорить об общей сбалансированности стиха и прозы, о стилистическом их контрапункте, в котором ни один элемент не может быть излишним или чужеродным, т. е. экспериментаторство безымянного автора не было деформирующим или искажающим жанр.

Ямато-моногатари – произведение во многом новаторское, и его достижения и открытия, безусловно, долгое время ещё были существенны для утверждения жанра ута-моногатари и дальнейшего движения и развития хэйанской прозы.

И ценность этого памятника – не только в его новациях и литературной смелости, она заключена также в гармонии, внутренней организованности и сообразности его сложной и многоярусной поэтики.

***

Перевод выполнен в основном с текста, опубликованного в книге: Такэтори-моногатари. Исэ-моногатари. Ямато-моногатари. – Нихон котэн бунгаку тайкэй. Т. 9. Токио, 1969. За основу текста его публикаторы Абэ Тосико и Имаи Гэнъэ взяли список Фудзивара Тамэиэ, недостающие фрагменты восполнены за счет списка Фудзивара Тамэудзи. В ряде случаев при переводе текст истолковывается с помощью фундаментальной работы Такэда Юкити, Мидзуно Комао «Ямато-моногатари сёкай» (Токио, 1936).

Помещая слева от переводов танка японские тексты, переводчик намеренно использует не русскую транскрипцию, принятую для передачи текстов на современном японском языке, а транслитерацию. Это вызвано прежде всего стремлением как можно более полно представить омонимическую метафору и иные распространенные приемы классической поэзии танка. Например, если слово омохи («любовь») транскрибировать в соответствии с современными произносительными нормами как омой, то будет утрачена омонимия: часть хи слова омохи означает «огонь», что бывает существенно для понимания стихотворения.

Но если хотя бы в ряде случаев транслитерация оказывается необходимой для восприятия и толкования стиха, то логика требует сквозного применения транслитерации для записи японского поэтического текста. С другой стороны, не следует воспринимать эту транслитерацию как транскрипцию старояпонского языка: работа по реконструкции истинного звучания текстов этого времени в японоведении еще далеко не завершена.

Для облегчения восприятия имен, топонимов и должностей в прозаических частях памятника их написание дается в соответствии с произносительными нормами нового времени.

Помещенные слева от переводов транслитерации японских текстов пятистиший, а также комментарии к ним адресованы не только специалистам-японоведам. Переводчик задался целью в научном издании памятника попробовать донести до читателя специфику классической японской поэзии, ее строение и стиль, не пытаясь переложить ее индивидуальные приемы и тропы на язык русской поэтической техники. Советская переводческая традиция насчитывает ряд удач и находок в области создания поэтического эквивалента классического японского пятистишия, помогающего воспринять пятистишие в его целостности, уловить его атмосферу и настроение. По-видимому, специфика академического издания позволяет идти и другим путем, и в данном случае переводчик решился на попытку по возможности непосредственно показать самые существенные моменты (вплоть до языковых), составляющие характерные черты этой поэзии, обрисовывающие особый стиль танка и способы ее связи с общекультурным контекстом.

Переводчику казалось интересным и значительным соотношение непосредственного смысла пятистишия с тем, как оно читалось и понималось современниками и потомками, владеющими поэтическим каноном и свободно сопоставляющими его с контекстом культуры. Отсюда – скупость выразительных средств в переводе и повышенная роль комментария, долженствующего хотя бы отчасти заменить читающему информацию о языке, поэтической традиции и культуре старой Японии. Поэтому возможны случаи, когда танка будет истолкована лишь частично или даже искаженно, если читатель не обратится к комментарию.

При этом усложненность поэтического языка не следует понимать абсолютно, танка так же слитна, чиста и музыкальна, как любая истинная поэзия, причина ее кажущейся зашифрованности в том, что она требует иного культурного кода.


Москва, 1976 г.