"О героях и могилах" - читать интересную книгу автора (Сабато Эрнесто)ІІПрошло много дней, насыщенных волнением. Потому что он За все это время он ничем иным не занимался, только думал о незнакомой девушке и каждый вечер усаживался на ту скамью, чувствуя в душе ту же смесь страха и надежды. Пока однажды, подумав, что все это сплошная нелепость, он не решил сходить в Боку [8], вместо того чтобы еще раз со смехотворным упорством идти к скамье в парке Лесама. И он шел уже по улице Альмиранте-Браун, как вдруг повернул обратно к привычному месту – сперва не торопясь и как бы колеблясь и робея, затем со все возрастающей спешкой, пока прямо-таки не побежал, будто боясь опоздать на условленное свидание. Да, она была там. Он издали увидел, что она идет ему навстречу. Мартин остановился, ощущая, как колотится его сердце. Девушка подошла к нему и, стоя уже совсем близко, сказала: – Я тебя ждала. Мартин почувствовал, что у него слабеют ноги. – Меня? – спросил он, краснея. Он не смел на нее взглянуть, но заметил, что на ней был черный свитер с высокой горловиной и юбка, тоже черная или очень темного синего цвета (этого он сказать точно не мог, да и какое это имело значение). Глаза, показалось ему, у нее были черные. – Черные? – спросил Бруно. Да нет же, это ему так показалось. И когда он увидел ее во второй раз, то с удивлением обнаружил, что глаза у нее темно-зеленые. Возможно, первое впечатление объяснялось сумерками или его робостью, не позволявшей взглянуть на нее прямо, а верней всего, и тем и другим. И еще он при второй встрече увидел, что ее длинные прямые волосы, которые ему показались такими черными, на самом деле были с рыжеватым оттенком. Впоследствии ее портрет уточнился: губы пухлые, рот большой, пожалуй, слишком большой, складки в уголках рта опускались книзу, словно бы с горечью и презрением. «Описывать мне внешность Алехандры, – сказал себе Бруно, – какое у нее лицо, какие складки у рта!» И он подумал, что именно эти презрительные складки и мрачный блеск в глазах более всего отличали лицо Алехандры от лица Хеорхины, которую он на самом-то деле любил. Потому что теперь он понял, что по-настоящему любил Хеорхину и, когда полагал, что влюбился в Алехандру, на самом-то деле стремился к матери Алехандры – подобно средневековым монахам, которые старались обнаружить изначальный текст под слоем реставрации, под зачеркнутыми и замененными словами. И это безумие было причиной столь печальных невстреч с Алехандрой, и Бруно иногда испытывал то же чувство, какое могло бы охватить его, если бы после долгих-долгих лет отсутствия он вернулся в дом своего детства и, попытавшись ночью открыть какую-то дверь, наткнулся бы на стену. Несомненно, ее лицо было почти копией лица Хеорхины: те же черные волосы с рыжеватым оттенком, те же серо-зеленые глаза, тот же большой рот, те же монгольские скулы, та же матовая, бледная кожа. Но это «почти» жестоко ранило, и ранило тем сильнее, чем было незаметней, неощутимей – тогда иллюзия становилась еще более глубокой и болезненной. Потому что костей и плоти – думал он – еще недостаточно, чтобы создать лицо; вот почему в лице куда меньше физического, чем в теле; от лица неотделимы взгляд, складка рта, морщины, вся совокупность тончайших признаков, через которые душа обнаруживает себя в плоти. Вот почему в тот миг, когда человек умирает, его тело превращается в нечто иное, настолько иное, что мы могли бы сказать «как будто другой человек», хотя у него те же кости, та же плоть, что за секунду до того, всего за одну секунду до таинственного этого мгновения, когда душа покидает тело и оно остается столь же мертвым, как дом, откуда ушли навсегда существа, что в нем обитали, а главное, страдали и любили в нем. Потому что облик дома создают не стены, не потолок, не пол, но люди, в нем живущие, их разговоры, их смех, их любовь и ненависть; люди, наполняющие дом чем-то нематериальным, но характерным, чем-то столь же мало материальным, как улыбка на лице, хотя делается это с помощью разных предметов вроде ковров или книг, или даже красок. Ибо картины, которые мы видим на стенах, цвета, в которые окрашены двери и окна, узоры на коврах, букеты в комнатах, пластинки и книги, хотя и материальны (все равно как губы и брови на лице), тем не менее, они – проявление души, так как душа не может проявить себя для наших материальных глаз иначе как посредством материи, и в этом есть некая ущербность души, но также особая утонченность. – Как? Как она сказала? – спросил Бруно. «Я пришла, чтобы встретиться с тобой», – сказала Алехандра, по словам Мартина. Она села на траву. И в лице Мартина, видимо, появилось удивленное выражение, потому что девушка прибавила: – Ты, может быть, не веришь в телепатию? Это было бы странно, тип у тебя как раз подходящий. Когда я в прежние дни видела тебя на этой скамейке, я знала, что в конце концов ты обернешься. Разве не так? Ну вот, и сегодня я была уверена, что ты вспомнишь обо мне. Мартин ничего не ответил. Сколько раз потом повторялись такие сцены! Она угадывала его мысль, а он молча слушал. У него было отчетливое чувство, что он ее знал раньше, чувство, иногда возникающее у нас, будто мы этого человека видели в какой-то прежней жизни, чувство столь же похожее на действительность, как сновидение – на события вчерашнего дня. И должно было пройти еще немало времени, пока Мартин понял, почему Алехандра показалась ему смутно знакомой, Мартин смотрел на нее с восхищением: черные волосы в контрасте с матовой, бледной кожей, высокий рост, угловатость; что-то в ней было от модели из модного журнала, но в то же время и суровость и глубина, какие не встречаются у женщин этого типа. Очень-очень редко Мартину случалось уловить оттенок нежности в ее лице, один из тех оттенков, которые считают характерными для женщины и особенно для матери. Улыбка ее была жесткой и саркастичной, смех – резким, как движения и характер в целом. «Я с трудом научилась смеяться, – сказала она однажды, – но все равно я никогда не смеюсь от души». – И однако, – прибавил Мартин, глядя на Бруно с той страстностью, с какой влюбленные стараются заставить других признать достоинства любимого существа, – и однако, разве не правда, что мужчины и даже женщины оборачивались на нее? И Бруно, кивая в знак согласия и забавляясь в душе этим наивным проявлением гордости, подумал, что так оно и было, что Алехандра в любом обществе везде и всегда привлекала внимание не только мужчин, но и женщин. Хотя и по разным причинам. Алехандра женщин терпеть не могла, просто ненавидела, утверждала, что они презренные существа, и говорила, что может поддерживать дружбу только с некоторыми мужчинами; и женщины в свой черед ненавидели ее столь же сильно и по тем же причинам, что вызывало у Алехандры презрительное безразличие. Хотя, ненавидя ее, они наверняка втайне не могли не восхищаться ее внешностью, которую Мартин называл Мартин тоже сказал, что, даже если бы между ними ничего не произошло, если бы ему случилось с ней увидеться и говорить лишь однажды и о каком-нибудь пустяке, он бы не смог забыть ее лицо до конца своих дней. И Бруно думал, что это правда, потому что в Алехандре было нечто большее, чем красота. Или, вернее, нельзя было с уверенностью сказать, что она красива. Это было нечто иное. Она была необычайно привлекательна для мужчин, что можно было заметить, идя рядом с нею. Вид у нее был одновременно рассеянный и сосредоточенный, как будто она размышляет над какой-то страшной тайной и целиком погружена в себя, – несомненно, всякий, встречая ее, задавался вопросами: кто эта женщина? чего она хочет? о чем думает? Та первая встреча была для Мартина решающей. До тех пор женщины ему представлялись либо чистыми и героическими девами из легенд, либо легкомысленными, ветреными созданьями, сплетницами и неряхами, эгоистками и болтуньями, коварными и практичными («как собственная мамаша Мартина», – подумал Бруно, приписав эту мысль Мартину). И вдруг он встретил женщину, не укладывавшуюся ни в одну из этих двух схем, казавшихся ему до их встречи единственно возможными. Долго еще его смущало это открытие, эта неожиданная разновидность женщины, которая, чудилось ему, обладала кое-какими добродетелями героинь, восхищавших его в книгах для подростков, но, с другой стороны, обнаруживала такую чувственность, какой он наделял лишь ненавистный ему сорт женщин. И даже впоследствии, уже после гибели Алехандры, после их мучительной бурной связи, ему не удавалось найти разгадку этой тайны, и он спрашивал себя, как бы он поступил при той второй их встрече, угадай он, что Алехандра такова, какой оказалась. Убежал бы? Бруно молча посмотрел на него: «Да, как бы он поступил?» Мартин в свой черед посмотрел на Бруно с пристальным вниманием и несколько секунд спустя сказал: – Я так страдал с нею, что не раз был на грани самоубийства. «И все же, при всем этом, даже зная заранее, что со мною произойдет, я бы побежал за ней». «Разумеется, – подумал Бруно. – И кто из мужчин, мальчик или взрослый, глупый или мудрый, не поступил бы так же?» – Она завораживала меня, – добавил Мартин, – как мрачная пропасть, и если я впадал в отчаяние, то именно потому, что я ее любил и нуждался в ней. Ведь то, к чему человек равнодушен, не может довести до отчаяния. Он надолго задумался, потом снова вернулся к своей навязчивой теме: он стремился вспомнить (попытаться вспомнить) минуты, проведенные с нею, как влюбленные перечитывают хранимое в кармане старое любовное письмо, когда тот, кто его написал, ушел навсегда; и, как строки письма, воспоминания ветшали и стирались, целые фразы терялись в складках души, выцветали чернила и с ними дивные, магические слова, порождавшие чары. И тогда приходилось напрягать память, как, бывает, напрягаешь зрение, приближая к глазам измятый, пожелтевший листок. Да, да, она его спросила, где он живет, и при этом сорвала травинку и стала жевать ее (это ему запомнилось очень четко). А потом спросила, с кем он живет. С отцом, ответил он. И после минутного колебания прибавил, что и с матерью. «А чем занимается твой отец?» – спросила тогда Алехандра, на что он ответил не сразу, но потом все же сказал, что отец у него художник. Однако на слове «художник» голос его чуть изменился, прозвучал как-то надтреснуто, и Мартин испугался, что это может привлечь ее внимание, как непременно привлек бы внимание прохожих человек, шагающий по стеклянной крыше. И Алехандра действительно заметила что-то странное в его тоне – потому что наклонилась к нему и внимательно на него посмотрела. – Ты покраснел, – заметила она. – Я? – удивился Мартин. И как всегда бывает в таких случаях, покраснел еще сильней. – Да что с тобой? – допытывалась она, перестав жевать стебелек. – Со мной? Ровно ничего. Наступила недолгая пауза, потом Алехандра растянулась навзничь на траве, опять занявшись стебельком. А Мартин, наблюдая за сражением крейсероподобных ватных облаков, думал, что ему, собственно, нечего стыдиться неудач отца. Донесся с Дарсены гудок парохода, и Мартин подумал: «Coral Sea [9], Маркизские острова». Но сказал другое: – Алехандра – редкое имя. – А твоя мать? – спросила она. Мартин сел и принялся обрывать травинки вокруг. Обнаружил камешек и стал изучать его с видом геолога. – Ты меня не слышишь? – Слышу. – Я спросила про твою мать. – Моя мать, – ответил Мартин еле слышно, – клоака. Алехандра привстала, опершись на локоть и пристально глядя на него. Мартин не сводил глаз с камешка и молчал, крепко сжимая челюсти и думая – Я всегда был ей помехой. С самого рожденья. Он чувствовал себя так, будто в душу ему под тысячефунтовым давлением вкачали ядовитые, зловонные газы. С каждым годом все более распираемая ими душа уже не вмещалась в теле и в любой момент грозила извергнуть сквозь трещины потоки нечистот. – Она всегда кричит: «Почему я прозевала!» Мартин умолк, снова оглядел камешек, потом отшвырнул его. – Наверно, поэтому, – прибавил он, – всегда, когда я о ней думаю, мне на ум приходит слово «клоака». И он снова засмеялся каким-то нехорошим смехом. Алехандра взглянула на него, удивляясь, как это у него хватает еще духу смеяться. Но, увидев на его глазах слезы, вероятно, поняла, что то, что она услышала, было не смехом, а (так уверял Бруно) тем странным звуком, который существа человеческие издают в необычных обстоятельствах и который – быть может, по бедности нашего языка – мы пытаемся определить как смех или как плач; ибо это результат чудовищного сочетания фактов достаточно мучительных, чтобы вызвать плач (и даже безутешный плач), и событий достаточно гротескных, чтобы превратить этот плач в смех. Вот и получается некое гибридное, жуткое клохтанье, возможно, самый жуткий из звуков, какие способен издать человек, и самый неподвластный нашей воле, ибо слишком сложны смешанные чувства, его породившие. Слыша его, испытываешь то же противоречивое ощущение, что при виде иных горбунов или безногих. Горести Мартина копились постепенно на его детских плечах как все возраставшее, непомерное (но также гротескное) бремя – и он всегда чувствовал, что должен двигаться осторожно, как канатоходец, который по проволоке переходит через пропасть с каким-то гадким, дурно пахнущим грузом, вроде огромных мешков с грязью и экскрементами, и, когда он сосредоточивает все свое внимание на том, чтобы пройти и не свалиться в пропасть, в черную пропасть своего существования, визгливые мартышки да маленькие, крикливые, вертлявые клоуны кричат ему обидные слова, насмехаются над ним и затевают на мешках с грязью и экскрементами адскую возню, осыпая его бранью и издевками. Столь трагикомическое зрелище (по его мнению) непременно вызывает у зрителей горечь, смешанную с невероятным, чудовищным весельем; по этой-то причине он не считал себя вправе отдаться простому плачу даже перед таким созданьем, как Алехандра, созданьем, которое он словно бы ждал целый век; нет, им владело чувство долга, почти профессионального долга паяца, убитого горем, – превратить плач в гримасу смеха. Однако по мере того, как он высказывал Алехандре свои немногие «ключевые» слова, ему становилось все легче, и в какой-то миг он подумал, что эта смеющаяся гримаса может в конце концов перейти в безудержный, судорожный, теплый плач; о, если б он мог припасть к ней, словно бы перейдя наконец ту пропасть. И он так бы и сделал, хотел бы так сделать, Бог мой, но не сделал; нет, он только слегка опустил голову и отвернулся, чтобы скрыть слезы. |
||
|