"Шестеро вышли в путь" - читать интересную книгу автора (Рысс Евгений)Глава одиннадцатая «КОММУНА ХОЛОСТЯКОВ»Прошло только несколько дней, а мне кажется, что я уж давно-давно живу в «Коммуне холостяков». Возвращаясь с работы, я кричу в дверях: «Тетя Шура, обедать можно?» Я уверенно стучу ложкой по столу. Я спорю до хрипоты с ребятами насчет предстоящих покупок, вместе со всеми обсуждаю, на что истратить премию Харбова и прибавку Мисаилова. Это — когда холостяки дома. Но дома они бывают не так уж много. Харбов то отправляется в село, то сидит на комсомольских собраниях, то занят у себя в укоме. Мисаилов часто задерживается на работе или чего-то добивается в Севзаплесе, да и все ребята вечно заняты какими-то делами, в которых я не могу принимать участия и которых даже не понимаю. Я часто остаюсь один. К счастью, мне есть чем заняться. Выяснилось в один из первых же вечеров, что я читал очень мало, гораздо меньше других ребят. Все читали «Неделю» Либединского, и «Шоколад» Тарасова-Родионова, и «Русь» Пантелеймона Романова, а я не читал. Все читали «Овод» Войнич, «Туннель» Келлермана, «Секретарь профсоюза» Леруа Скотта, а я не читал. Если говорить по правде, кроме школьных хрестоматий, я вообще ничего не читал. Саша Девятин очень из-за этого огорчился. Он составил список — книг в пятьдесят. Все эти книги я должен прочесть за месяц. И вот, когда я остаюсь один, я устраиваюсь на медвежьей шкуре и погружаюсь в книгу. У меня нет привычки к чтению. Прочтя страниц тридцать, я устаю. Меня тянет из дому. Я иду на спортплощадку. Площадку эту комсомольцы соорудили только в прошлом году, и летом здесь центр общественной жизни пудожской молодежи. Висят кольца, стоят брусья и турник, по краям врыты в землю скамейки. Занятий в настоящем смысле не бывает. Просто кто хочет, упражняется на турнике или на кольцах; кто хочет, гоняет мяч, а большинство сидят на скамейках и болтают. Я и здесь оказался очень отсталым. Силы у меня, по-видимому, достаточно, но привычки нет. Зрители добродушно смеются, глядя на мои неумелые упражнения. Иногда появляются мои ребята. Прибежит Леша Тикачев, побалуется на кольцах и скроется. Вася Мисаилов зайдет, сделает, к общему восторгу, десяток «солнц» на турнике, спрыгнет на плоский, как блин, тюфячок, махнет рукой на прощание и убежит. Если никого из моих нет, мне становится скучно и я отправляюсь бродить по городу. Стремительный курьер Сема Силкин мчится с очередным поручением. Мы приветствуем на ходу друг друга, и он несется дальше по курьерским своим делам. Лешина мастерская помещается в нижнем этаже двухэтажного дома. Вывеска сообщает, что здесь чинят примуса и кастрюли, подбирают ключи. Внутри на земляном полу поблескивают лужи машинного масла, керосина и еще каких-то химических веществ. К столам прикручены тиски. На столах — примуса, кастрюли, тазы, паяльные лампы, напильники, плоскогубцы. Леша, еще четверо ребят и одноногий старик, возглавляющий производственный коллектив, выпускают стенную газету. Каким-то образом от масла, керосина и копоти расчищен угол стола, и на нем разложен прямоугольник белой бумаги. Газета называется горделиво: «Голос пролетария». Заголовок разрисован зелеными листьями и розовыми маргаритками. Рисовал одноногий старик — нежная душа. Заметки пишутся от руки чернильным карандашом, и каждая клеймит кого-нибудь из работников. Одного «Свидетель» упрекает в том, что он на пасху был в церкви, другого «Наблюдатель» уличает в неаккуратном сборе профвзносов, третьего «Активист» обвиняет в непосещении собраний. Все эти таинственные анонимы скрываются среди шести работников мастерской. Обвиняемые они же, шестеро. Они же, шестеро, и выпускают газету. Они же и будут ее читать. Все в азарте, все очень радуются, если заметка получилась хлесткая, в том числе и тот, против кого она направлена. Жизнь в мастерской, кипит. Все увлечены. До меня никому нет дела. Я отправляюсь дальше. Навстречу мне мчится Сема Силкин; он машет в знак приветствия засургученным пакетом и пропадает. Я отправляюсь на лесозавод. Пилорама стоит. Опять повреждение. Вася Мисаилов в брезентовом комбинезоне с нашивными карманами, из которых торчат линейки, угольники и обрывки бумаг, возится в моторе. Вид у него сердитый. Он дает короткие команды ребятам, которые удовлетворяются скромной ролью помощников. Вынырнув из-под кожуха, Вася кивает мне и сразу же обо мне забывает. Я лишний и здесь. Я иду к Харбову. Уком — три маленькие комнаты — пуст. Рабочий день кончился. Уборщица еще не навела порядок. Всюду обрывки бумаг и окурки — следы бурной дневной деятельности. Только в третьей комнате — кабинете Харбова — народ. Пришел секретарь из Устьколоды. Укомовцы слушают его рассказ о местных делах. Идет спор о каких-то братьях Тимошиных. Секретарь считает, что они подкулачники. Харбов отрицает это и требует, чтоб Тимошиных вовлекли в комсомол. Спор, наверное, интересный, все увлечены, но я не в курсе дела, не имею мнения, да его у меня и не спрашивают. Мне становится скучно, и я ухожу. И снова навстречу проносится Сема Силкин, кричит на ходу «Здорово!» и пропадает в перспективе улицы. Я иду домой. Отдохнув, я способен с новыми силами сесть за книги. Часам к девяти жизнь в городе затихала. Холостяки окончательно возвращались домой. Не помню, однако, случая, чтобы мы легли спать раньше двенадцати, а то и часу ночи. Во-первых, было много тем для разговоров; во-вторых, спать больше шести часов считалось предосудительным. Холостяки были яростные спорщики. Спорили до хрипоты, переходили на личности, сдерживались, успокаивались и снова бросались в спор. Поводы для споров были самые неожиданные. На второй день моей жизни в коммуне Леша Тикачев неожиданно обратился к Девятину. — Слушай, Саша, — спросил он, — вы там со своим стариком соображаете, что давать читать советским рабочим? — А что? — насторожился Девятин. — У нас библиотека подобрана хорошо. — Хорошо? — Леша саркастически улыбнулся. — А это что такое? — Уланд. Стихи и поэмы. Ну, классик немецкий... — «Классик»! — Тикачев постепенно накалялся. — Ты послушай, что он пишет, твой классик! — «Щедрый»! Для кого бог щедрый? Для пролетария? Да? Ну ладно. Это еще что? — Понимаешь, «равно». Для капиталиста и для рабочего «равно»! Для крестьянина и для помещика «равно»! Видите, куда гнет. Или вот: — Мол, не огорчай капиталиста, и бог тебя возьмет на небеса. А это как вам нравится: — Мы, понимаешь, боремся против икон, а тут на тебе! Девятый год советской власти, а вы пропагандируете религию! Ну, старик твой — ладно. Он из бывших, что с него спрашивать. А ты? Комсомолец ты или нет? Саша Девятин заволновался ужасно. — Подожди, подожди! — закричал он. — Так тоже, понимаешь, нельзя. Ну конечно, Уланд человек своего времени, многого, конечно, не понимал, недооценивал революцию. Это все верно, но ведь классик же он! Понимаешь, классик! Шел впереди своего времени. — Спиритуалист он! — разъярился Тикачев. — Спиритуалист и мистик. Поповский прислужник. А ты, комсомолец, помогаешь ему делать черное дело, разлагать пролетариев! — Классик, — кричал Девятин, — художественное наследие прошлого! Пролетариат — наследник всего лучшего... Уже нельзя было разобрать, о чем кричали Тикачев и Девятин. Отчетливо звучали только отдельные фразы. Тикачев напирал на «мистицизм» и «спиритуализм». Оба эти слова ему очень нравились. Девятин оперировал культурным наследием и великими умами прошлого. — Вот, Ефим, — кричал Тикачев, — слесарь из нашей мастерской, пролетарий, комсомолец, человек нового мира — и вдруг читает это! Я посмотрел — прямо охнул. Ведь он же яд впитывает по каплям! А кто ему дал этот яд? Комсомолец Сашка Девятин поднес ему чашу с ядом. На помощь Тикачеву ринулся Сема Силкин. Саша Девятин, бледный, взволнованный, отбивался как мог, но явно было, что преимущество не на его стороне. Я, как работник библиотеки, счел долгом встать на его защиту, но так как не обладал настоящей техникой спора, был походя бит опытными бойцами Силой и Лешкой и уже в этот вечер не смог обрести боевую форму. Крик поднялся такой, что Харбов и Мисаилов, бросив занятия, прибежали во вторую комнату. К моему удивлению, они не стали добивать Девятина. Даже наоборот. Харбов обрушился на Тикачева и Силкина и обозвал их вульгаризаторами. Допоздна спорили в тот вечер в «Коммуне холостяков». ...Часто к нам заходила Ольга. Иногда она окликала нас с улицы и заглядывала в окно, иногда просто стучала в дверь. — Здравствуйте, холостяки! — говорила она входя. — Никто из вас не женился? Она садилась в угол на медвежью шкуру и молча слушала наши разговоры. Сама она редко вмешивалась, а если и говорила что-нибудь, то как-то не нам, а будто самой себе, так что нам и спорить с ней трудно было. Однажды Сема Силкин пришел возбужденный. Он, оказывается, застукал нескольких комсомолок, которые, забыв о своем комсомольстве, вовсю вальсировали под гармонь с лесозаводскими ребятами. Мало того, на некоторых из них были надеты разные побрякушки — кольца, брошки из золота и серебра. На одной он даже обнаружил серьги. Сема был вне себя от ярости и очень удивился спокойствию Мисаилова. — Какое там золото и серебро! — сказал Вася. — Нацепили девчонки ерунду всякую. Не со зла ведь, а так, для красы. Силкин несколько раз глубоко вздохнул, чтобы прийти в себя, зато потом взял сразу высокий тон. — А я считаю, — начал он, — что мещанством несет от таких комсомолок, которые думают об украшениях, нарядах и флирте. Если б они были настоящие комсомолки, они сняли бы все эти висюльки да передали их в МОПР, на помощь узникам капитала. Ты сегодня простишь им кольца да серьги, а завтра ты примиришься с духами и пудрой. — Ну, а вред-то какой? — спросил Мисаилов. — Вред? — удивился Силкин. — А ты знаешь, что многие из них политически малограмотны? Чем бессмысленно танцевать, они могли бы прочесть газету или несколько страниц из учебника политграмоты. И на деньги, которые они на всякую роскошь тратят, могли бы полезную книжку купить, журналы, газеты, расти политически и культурно... — Мы у себя на ячейке, — вмешался Леша Тикачев, — ставили вопрос о танцах. Большинством голосов мы решили повести борьбу с танцами. Меньше танцев — больше физкультуры. — Да бросьте вы, ребята! — вмешался Девятин. — По-вашему, комсомолки должны в лаптях ходить, да? — Я тоже считаю, что ты загибаешь, Сила, — сказал Харбов, входя в комнату. Он занимался в первой комнате, но мы спорили так шумно, что пришлось ему махнуть рукой на занятия. Он сел на лежанку и продолжал: — Мы уж действительно привыкли считать нерях и растяп образцами коммунистичности. А я думаю, что коммунист и комсомолец должны иметь человеческий вид. — Какой, какой? — заволновался Силкин. — Это что ж ты считаешь человеческим видом? Надеть сюртук или фрак, цилиндр и желтые ботиночки, в глаз вставить монокль, в рот сигару, в руки трость с золотым наконечником? Так, что ли, по-твоему? Это, по-твоему, человеческий вид? — Ну, знаешь, Сила, — сказал Мисаилов, — ты Андрея прямо уж в Чемберлены произвел. — С такими взглядами он и до Чемберлена докатится, — ничуть не смутился Силкин. — Цилиндр ни к чему, да и чепуха это, но опорки и лапти тоже ни к чему, — сказал Саша Девятин. — Андрей верно говорит: надо по-человечески одеваться. — Не нравятся ему комсомолки в лаптях! — закричал Силкин. — Вид у них, видите ли, не человеческий. А ведь у нас их тысячи. Это — настоящие комсомолки, пролетариат, беднота. Они, понимаешь, голодные и холодные, выполняют свой комсомольский долг, а по-твоему, у них вид не человеческий? — Брось ты, Сила! — сказал Харбов. — Что ты нас агитируешь! Никто тут к комсомолкам не относится плохо. А только ведь для того и революцию делали, чтоб трудящиеся вместо лаптей шелк и бархат могли носить... Ты как считаешь, Оля? Ольга встала и начала не торопясь надевать куртку, в которой пришла. Вечер выдался холодный. — Сила прав, — спокойно сказала она, застегивая куртку. — Но и Андрей тоже прав. В этом весь фокус. — Она пошла к дверям, но в дверях остановилась. — А лично я, ребята, очень хочу быть красивой. До свиданья. И ушла. Мы не успели ей ничего ответить. — Бабушка надвое сказала! — с едкой иронией крикнул ей вслед Силкин, но она, очевидно, уже не слышала этого. Я привел два наудачу выбранных спора просто для того, чтобы было понятно, какие вопросы волновали нас тогда. Новый мир должен был быть построен по заранее задуманным чертежам. Естественно, что любая подробность требовала обсуждения и вызывала споры. Но чаще всего по тому или другому поводу заходил разговор о будущем. Не о том, кто из нас где будет учиться, кем станет и сколько будет зарабатывать — об этих мелочах мы мало думали и мало говорили. Нам не терпелось окончательно выяснить во всех подробностях будущее страны и мира. В то время мое поколение росло и развивалось. Наши отцы и старшие братья сделали революцию, захватили власть и отстояли ее в гражданской войне. Мы оказались хозяевами — во всяком случае, будущими хозяевами огромной страны, в которой должны были создать небывалый в истории общественный строй. Конечно, во главе государства стояли старшие, но и они рассчитывали на нас, на людей, не испорченных прошлым, и мы сами чувствовали, что нам предстоят большие дела. Казалось, что все очень просто: царизма нет, власть наша и после многих эпох блуждания в темноте человечеством найдено необычайно ясное решение всех вопросов. Мы снисходительно удивлялись предшествовавшей мировой истории. Прочтя популярное изложение теории Маркса, мы не могли понять, как человечество не додумалось раньше до таких простейших истин. Зато мы-то их знали твердо, и мы не могли не разрешить с помощью этой универсальной теории всех стоящих перед миром проблем. Нам было известно все, что будет дальше. Мы спорили о деталях. Архитектор закончил проект дома, материалы были завезены, и постройка началась. Взглянув на проект, мы знали, какая будет комната и какой коридор, где будет окно и где дверь. Оставалось решить, как расставить мебель. Тут начинались споры. Одни считали, что справа нужно поставить шкаф, а слева стол; другие — наоборот. Мы без конца спорили, будут или нет при коммунизме отдельные квартиры. До какого возраста матери будут воспитывать детей дома и с какого возраста дети перейдут на общественное воспитание. Как правильно перестроить Пудож: выстроить ли несколько корпусов, с общими кухнями и столовыми, или принять другую систему и для каждой семьи построить отдельный домик — конечно, с общественной столовой, клубом и яслями в каждом квартале. Это, может быть, и удобно, но не будет ли способствовать развитию индивидуализма? Тогда мы не знали и не могли знать, как будет сложно и трудно то, что нам предстоит, как еще далеко до обоев и расстановки мебели. Позже, когда мы поняли это, мы без колебаний взялись за упорный, тяжелый труд. Не все. Многие испугались, и многие дрогнули, но я говорю о поколении в целом. Сейчас, когда мне почти пятьдесят, я не могу не думать с гордостью и уважением о моих сверстниках. В юности они мучились оттого, что, как им казалось, старшие сделали за них все главное и все трудное, что им, мол-де, остается лишь пожинать плоды, они, мол-де, не успели принять участия в революции и гражданской войне. Потом оказалось, что главные бои впереди, и они без колебаний пошли воевать. Они сделали много ошибок?.. Да, конечно. А сколько они совершили подвигов? Кто их считал, эти подвиги? Какие наградные отделы успели их записать? Очень ясно видели мы тогда будущее, очень прямая впереди лежала дорога. Конечно, наивными кажутся теперь тогдашние наши споры и рассуждения, но нам потом пригодилась инженерная точность наших фантазий, наше умение на голой площадке видеть еще не начатый строительством дом. Ох, как все это пригодилось нам! |
||
|