"Этьен и его тень" - читать интересную книгу автора (Воробьев Евгений Захарович)

47

Весь мир сузился для Этьена до четырех стен, ограждающих тесную камеру, до крохотного клочка неба поверх «бокка ди лупо» – то есть «волчьей пасти». Особым капканом из жести во все окно тюремщики ловят свет и урезывают вид на мир, чтобы из окна нельзя было увидеть ничего, кроме полоски неба; смотреть же на двор или в сторону, на соседские окна, невозможно.

Не сразу новоявленный узник привыкает к тому, что за ним все время подсматривают; в любое мгновение может приоткрыться «спиончино», то есть глазок в двери, и стражник заглянет в самую душу.

И форточку начинаешь любить и уважать по-настоящему лишь после того, как попал в тюрьму. Никогда прежде Этьен не проникался к форточке такой нежной благодарностью. Ах, этот зарешеченный, но свободолюбивый квадратик, соединяющий тебя со всей вселенной! Оттуда доносится и дуновение ветерка, пойманного «волчьей пастью», и запахи оживающей травы, новорожденных почек, и слабый, далекий перезвон колоколов в Риме.

Птахи, которые подлетали к его окну, знали, что «волчья пасть» им ничем не грозит, а крошки на дне железного ящика водятся.

Где-то они сегодня побывали, римские ласточки, голуби и воробьи? Вслед за ними Этьен отправлялся в воображаемую прогулку по Риму.

Когда стены раскалены зноем и источают духоту, он завидовал птицам с особенной остротой – птицы имеют возможность улететь к какому-нибудь из римских фонтанов. В воздухе там висит милосердная водяная пыль, и жемчужный блеск струй рождает вечную прохладу.

А вдруг птахи прилетели от дома, на котором висит мемориальная доска – «Здесь жил русский писатель Гоголь». Здесь написал он «Мертвые души». Как Гоголь, живя в Риме, смог сохранить в первозданной свежести русский язык, русский дух, национальное своеобразие? Вот бы и Этьену сохранить в душе нетронутым и неувядающим образ Родины. А родились бы в Риме Чичиков, Ноздрев и Коробочка, если бы Гоголь не имел права разговаривать и даже думать по-русски?

Может, птицы улетают в просторные сады Ватикана, куда простым смертным вход запрещен?

Сегодня последняя суббота месяца, а в такие дни вход в музей Ватикана бесплатный. У служителей Ватиканского музея на петлицах – посеребренные значки с миниатюрной папской тиарой и перекрещенными ключами святого Петра. А какие ключи на петлицах у портье самых шикарных отелей? Этьен подумал, засыпая: «Такая форма больше подошла бы моим ключникам!»

У изголовья Этьена стоял тюремщик, кричал: «Синьор!» – и тряс за плечо. Время выходить на прогулку.

Разве прежде Этьен знал, какая ни с чем не сравнимая ценность – прогулка продолжительностью три четверти часа?

Однажды его вывели гулять вдвоем с мрачным, молчаливым узником, который не сказал о себе ничего, кроме того, что сидит уже двенадцать лет.

Этьен содрогнулся от мысли: «Как раз столько, сколько мне предстоит пробыть в заключении!» И он с ужасом посмотрел на спутника, видя в нем самого себя, каким он станет…

Седовласый, с всклокоченной бородой, с землисто-серым лицом, с заострившимся носом, с опустошенными глазами. Семенящая, неуверенная походка узника, который отвык свободно ходить, а привык прогуливаться в каменном мешке. Ему с трудом удавалось унять дрожь рук, ног, головы.

Уже давно Этьен вернулся с прогулки, а перед его глазами неотступно стоял узник, просидевший двенадцать лет, трагическое видение собственного будущего. Старик средних лет быстрее забылся бы, если бы Этьен мог вытеснить его из памяти другим человеком. Но кого можно увидеть в окне, грубо зашитом жестью?

Никто из советских людей, и в том числе его надежный друг Гри-Гри, не придет к нему на свидание. Они лишены возможности прислать Этьену посылку на пасху, передать книги, не подлежащие запрету, скрасить письмом тюремное одиночество.

Первое, что Этьену довелось прочесть, оказавшись в одиночке, – «Правила для отбывания заключения», установленные королевским декретом. Этьену напоминали, как ему повелевает себя вести сам Виктор-Эммануил III, божьей милостью и по воле народа король Италии.

На этот раз Этьен отнесся к королю Виктору-Эммануилу без антипатии, потому что прошел слух о новой амнистии в связи с рождением сына у наследника престола Умберто – внука короля, принца Неаполитанского. Как своевременно принцесса разрешилась от бремени! Этьена едва успели засудить, и благодаря этим удачным родам ему скостят несколько лет заключения…

Этьен всегда страдал оттого, что у него не хватало времени. Он не транжирил время, расходовал его экономно, но день не вмещал всего обилия дел, хлопот и обязанностей, какие приносил с собой. Арест как бы остановил внезапно Этьена на быстром бегу.

Теперь время у него было в избытке. Обилие того самого времени, какого ему всегда так не хватало, – и когда учился в колледже в Цюрихе, и когда был комиссаром бронепоезда, и когда работал председателем дорполитотдела Самаро-Златоустовской железной дороги, и когда учился в военных академиях, и когда стажировался как летчик-наблюдатель, и когда занимался коммерцией, и когда шифровал письма и телеграммы. Маленькая Таня сказала незадолго до его последнего отъезда из Москвы – дело шло, кажется, о прогулке в Зоопарк или в Нескучный сад: «Опять у тебя нет времени! У тебя, папочка, есть все-все, кроме одного – кроме времени».

Трижды в день тюремщики простукивали железным прутом все решетки, – вот точно так же простукивает буксы осмотрщик вагонов во время стоянки поезда – не дребезжит ли? Но жизненный поезд Этьена, увы, стоит на месте, а если и движется, то не в пространстве, а лишь во времени…

Казалось бы, наконец Этьену представилась возможность отдохнуть от перенапряжения, вызванного постоянной необходимостью работать, думать, говорить и даже чувствовать в двух разных ипостасях, жить в двух шкурах. Оказывается, не так-то просто заставить себя не думать, этому тоже нужно учиться и переучиваться. Никак не хотела отвязаться профессиональная привычка все запоминать, запоминать, запоминать, хотя сейчас можно было позволить себе разгрузить память. Теперь он вправе забыть многое из того, что не позволял себе забывать, будучи на свободе.

И тут он убедился, что ему не удается забыть ничего из того, что он разрешил себе предать забвению. Забывчивость не хотела являться к нему, и память его оставалась отягощенной всем, что надлежало помнить и Этьену, и Конраду Кертнеру, но что совсем не было нужно заключенному. Конечно, память – одно из самых ярких проявлений человеческого интеллекта, и памятливость – клад. Но все-таки страшно было бы сознавать, что мы ничего не в состоянии забыть, что мы все запоминаем навсегда.

У каждого человека, кто бы он ни был, есть священное право на одиночество. Прежде Этьен тоже дорожил этим правом, любил время от времени уединяться.

Забрести одному в лесную чащобу, между двумя полетами или в ожидании летной погоды, уплыть одному в море, чтобы полоска берега едва виднелась на горизонте…

Иногда человеку нужно драгоценное одиночество. Но, только очутившись в камере-одиночке, Этьен узнал, что одиночество насильственное может стать таким страшным наказанием.

Будучи на воле, он никогда не общался с итальянскими коммунистами, а сейчас крыша «Реджина чели» объединила его с сотнями единомышленников, хотя он по-прежнему оставался для всех богатым австрийским коммерсантом, преданным суду Особого фашистского трибунала по обвинению в шпионаже.

В первые дни после ареста, подавленный всем случившимся, он перестал есть и спать, он сокрушался, что так мало сделал, будучи на свободе. Словно он попал в плен к противнику, не расстреляв всех патронов, не нанеся ему чувствительного урона.

Но сейчас, читая вынужденные признания фашистской печати о стойком сопротивлении республиканцев в Испании, слушая новости о саботаже и рабочих забастовках, узнавая, что в самой Германии не убито противодействие Гитлеру, он осязал руки, локти, плечи сидящих рядом с ним в «Реджина чели» и в других тюрьмах безвестных коммунистов и все больше ощущал себя активным бойцом. Он оказался в одном строю со всеми узниками-коммунистами, своими единомышленниками и товарищами по духу. Это придало ему новые силы, воодушевило и наполнило гордостью.

Он так долго воюет в разведке, один-одинешенек послан он в поиск на долгие годы. А в римской «Реджина чели», битком набитой коммунистами, антифашистами, он оказался в одном ряду с боевыми товарищами, хотя и не имел права никому из них в этом сознаться.

Вечером, после того как Кертнера привезли из Особого трибунала по защите фашизма, после приговора, в стены его камеры стучали беспрерывно. Все волновались, все спешили узнать, каков приговор.

И, едва освоив «римский телеграф», он отстукивал своим заочным товарищам: «двенадцать лет, двенадцать лет, двенадцать лет…»