"История Хэйкэ" - читать интересную книгу автора (Ёсикава Эйдзи)Глава 3. СкачкиНа обширной территории Восточной Третьей дороги в Киото стоял Приют отшельника, куда после отречения удалялись императоры. Однако со времен императора Сиракавы их пристанище стало центром правительства настоятелей монастырей, развитая структура которого соперничала с восемью управлениями и двенадцатью ведомствами самого двора. И таким образом оказалось, что маленькая столица содержала два правительства. Но когда весна приносила в Киото быстро разраставшуюся зелень ив и запах свежей почвы, немногие вспоминали, что этот город — центр политической жизни страны. Он превращался в метрополию наслаждений, столицу моды и город любви, в котором придворная знать и служащие Приюта отшельника, отложив свои обязанности, предавались веселью — не то чтобы подобного не происходило в другие времена года, просто весной это бросалось в глаза, ведь для любого придворного было бы позором не сочинить в честь весны несколько стихотворений. В конце апреля утром каждый камень и каждая галька в реке Камо блестели, отполированные дождем в прошедшую ночь, а солнце, сверкавшее на пике Восточных гор, говорило об изобилии и богатстве весны. Карета прежнего императора во всем своем великолепии выкатилась через Вишневые ворота под гирляндами цветов, свисавшими с вишен. Свита с шумным возбуждением заняла места рядом с ней, соизмеряя шаги с медленной поступью вола, тащившего императорский экипаж. — Его величество любит эти прогулки, — говорил один прохожий другому. — Вот-вот наступит май, и император, вероятно, поедет на Камо, посмотреть отборочные скачки, которые устраивают для лошадей, только что прибывших из провинций. Оглобли экипажа, который тянул черно-белый пятнистый вол, обвивала дорогая материя. Единственным обитателем экипажа был знатный человек с желтой кожей, примерно тридцати пяти лет, со впалыми щеками, маленькими, глубоко посаженными глазками и видом молчуна, который ему придавали сжатые губы. Это и был бывший император Тоба. Проходившие по улице мужчины и женщины останавливались посмотреть на него, а прежний император отвечал им пристальным взглядом, будто интересуясь происходившим на улице. Его глаза двигались туда-сюда, и иногда, когда он находил увиденное забавным, в них вспыхивали лукавые искорки. Люди прослеживали этот взгляд и тоже улыбались ему понимающе. У загона для скаковых лошадей вишневые деревья были в самом цвету. Под полуденным солнцем их чувственный аромат смешивался с горячим запахом молодой травы и усиливался при каждом дуновении ветра. — Значит, ты тоже заметил этого вороного четырехлетку? Из сорока или пятидесяти жеребцов, присланных из провинций, ни один с ним не сравнится! Глядя на него, я едва сдерживаюсь, — в который раз повторил Ватару из дома Гэндзи, устремив взгляд на ограду загона. Множество привязанных жеребцов жалось к изгороди. Скорее для себя самого Ватару продолжал: — Я бы все отдал, лишь бы сесть на него. Представляю, какое это чувство — скакать на нем верхом. А как прекрасна его линия от копыт до крупа! Молодые люди сидели под высоким вишневым деревом у загона, обхватив колени. Другой, Сато Ёсикиё, посмотрел равнодушно и ответил лишь слабым подобием улыбки. — Тебе так не кажется, Ёсикиё? — спросил Ватару. — Что ты имеешь в виду? — Подумай, каково это — победоносно промчаться вдоль залитой солнцем Камо и взмахом хлыста ответить на гром аплодисментов! — Никогда не думал ни о чем подобном. — Никогда? — Мне было бы даже неинтересно, если бы я выбрал лучшего скакуна. Зачем хорошая лошадь, если всадник — не в счет? — Похоже, ты лжешь, а не просто скромничаешь. Сидеть на такой лошади — это почетно, тем более мы служим в дворцовой страже. Ёсикиё засмеялся: — Ты говоришь о чем-то другом, Ватару. — О чем же? — Разве ты не думаешь о майских скачках на Камо? — Естественно, — быстро ответил Ватару, — всех этих жеребцов выбрали для того состязания. — Но, — Ёсикиё пожал плечами, — меня не интересуют скачки. Сопровождать его величество верхом — совершенно другое дело. — Да, но что ты скажешь о том дне, когда тебе придется участвовать в сражении? — Могу лишь помолиться, чтобы он не наступил никогда. В наше время существует так много вещей, отвлекающих нас, воинов, от мыслей о сражениях. — Гм, — задумался Ватару, переведя на своего друга обеспокоенный взгляд. — Никогда не ждал услышать что-либо подобное из уст знаменитого стражника Ёсикиё. Что-то тебя тревожит, а? — Совершенно ничего, — ответил Ёсикиё. — Влюбился? — Не стану отрицать, но только речь идет о моей жене. Она не дает мне повода пожалеть о нашем браке, и должен тебе сказать: несколько дней назад она произвела на свет не ребенка, а сокровище, так что я стал еще и отцом! — Обычное дело. Когда мы, воины, женимся, мы создаем семьи, рождаются дети… — Совершенно верно, и в каком количестве! Хотя больше всего меня беспокоит то, что мы так мало жалеем и любим тех, кто рожает нам детей. Тут Ватару расхохотался. — Что-то с тобой произошло, — сказал он и вдруг замолчал, уставившись на загон, где появились Хэйта Киёмори и Морито. Видимо, они узнали сидевших под деревом двоих молодых людей. Красное лицо Киёмори расплылось в улыбке, продемонстрировавшей его ровные, белые зубы. Ватару поднял руку и поманил их, зная, что Киёмори должен разделять его энтузиазм. Быстро оставив своего попутчика, Киёмори подошел к ним с приветствием и уселся между своими бывшими товарищами по учебе в Императорской академии. Ватару был старше его на пять лет, Ёсикиё — на два года, и лишь не присоединившийся к ним Морито принадлежал к той же группе, что и Киёмори. Между этими молодыми людьми существовали крепкие узы дружбы, основанные на уверенности в крепости их рук, от которых зависело будущее, на осознании общности тайных надежд и устремлений. Императорская академия создавалась исключительно для обучения знати и отпрысков дома Фудзивара, но со временем ее разрешили посещать и сыновьям воинов выше пятого ранга. Различия между детьми знати и детьми воинов на занятиях и в обращении вели, однако, к постоянным разногласиям. Молодые аристократы издевались над малообразованными детьми бедных воинов, которые могли лишь что-то почерпнуть из книг, в то время как сыновья воинов тихо кипели от злости, мечтая о будущей мести, и в их распрях отражался бурлящий, скрытый конфликт, растущий в то самое время между их родителями. Киёмори был типичным грубым, нуждающимся и неграмотным молодым воином, и поэтому молодые аристократы презирали его. Однако он очень нравился юношам из его собственного сословия. Для тех, кто окончил академию, был еще университет, но дети воинов не могли туда попасть, так как считалось, что их будущее — военное дело, поэтому Киёмори и его друзья оказались среди тех, кто, окончив или бросив академию, приписывался к Военному ведомству и в конечном счете назначался служить в стражу Приюта отшельника. Для Киёмори, чья мать пренебрегала им, а отец избегал общества, такое назначение предоставляло удобный и нетрудный вид деятельности, не мешавший праздному и бесцельному образу жизни, и его приятели-стражники редко видели, чтобы он являлся на службу. Однако Тадамори после отъезда Ясуко значительно переменился и решил начать свою жизнь заново. Он признался Киёмори: «Мне еще далеко до пятидесяти лет, и мы должны начать новую жизнь». И вскоре после этого Тадамори снова вернулся на службу при дворе. — А Морито не придет? Мне показалось, я видел его с тобой. Оглядевшись, Киёмори ответил: — Он где-то здесь — хочешь, я его позову? — Нет, нет, — быстро остановил его Ватару, — не мешай ему. Кажется, в последние дни он старательно избегает меня. Но, Хэйта, видел ты этого четырехлетку? Что ты о нем думаешь — он великолепен, правда? Киёмори фыркнул, опустив книзу уголки большого рта, затем медленно покачал головой. — Тот, вороной? Нет, он нехорош. — Что? Почему — разве не прекрасный жеребец? — Не важно, прекрасный он или нет, но четыре белые щетки над копытами приносят несчастье. Ватару был ошеломлен ответом, он только теперь обратил внимание на эти белые отметины у жеребца. Вдев ноги в стремена или оценивая внешний вид лошади со стороны, Ватару чувствовал себя уверенно и считал, что таких знатоков лошадей, как он, надо еще поискать. Четыре белые щетки всегда считались дурным предзнаменованием, даже у гнедой лошади, а Ватару не смог их заметить. Хотя он быстро скрыл досаду, но удар по самолюбию был нанесен чувствительный — младший товарищ Киёмори преподал ему урок по тонкостям оценки лошадей. Он также заметил, как ухмыльнулся сидевший рядом Ёсикиё. Ватару рассмеялся: — Итак, эти белые щетки нехороши, а что ты скажешь о косоглазых, рябых и красноносых воинах — и они тоже нехороши? — Ну-ну, — ощетинился Киёмори, — зачем сравнивать лошадей с моим отцом? Это уж чересчур… Но Ватару перебил его: — Значит, даже ты суеверен, как эти вялые аристократы, живущие в мрачных комнатах дворца и ведущие беседы о «грязных» вещах, «нечистых» вещах, о вещах, являющихся «добрым знаком» или «дурным предзнаменованием». Они всегда поглощены дурацкими страхами, в то время как мы, молодежь, выросшие на доброй, залитой солнцем земле, не обращаем внимания на подобные суеверия! Какой-нибудь обреченный на неудачу аристократ давным-давно мог ездить на похожей лошади. Он ударился своим выпяченным подбородком или был сброшен с нее и сломал ногу. Вот от такого случая и пошло суеверие. — Ватару упорно продолжал: — Хочу сказать тебе о Тамэёси из дома Гэндзи, который был главой Ведомства стражи в 1130 году, когда взбунтовались монахи с горы Хиэй. Он отправился подавлять восстание на гнедой кобыле с четырьмя белыми щетками, и все знали, что это его любимая лошадь. И еще: в позапрошлом году, могу поклясться, именно гнедая с четырьмя белыми щетками победила на скачках, когда скакуны дворца состязались с лошадьми госпожи Тайкэнмон. — Да, да, знаю, — отмахнулся от навязчивого приятеля Киёмори. — Я не собирался из суеверия порочить этого прекрасного жеребца. — Я надеялся создать себе имя участием в скачках вдоль реки Камо на этой лошади, — объяснил Ватару. — Так, значит, поэтому у тебя испортилось настроение? — Нет, я не злился, просто хотел посмеяться над суевериями. Они так широко распространены, что могут пойти мне на пользу. Возможно, и не найдется желающих сесть на этого жеребца. Киёмори не ответил: для него четыре белые щетки были все же недобрым знаком. Заметив, что у приятеля пропало настроение продолжать беседу, Ватару повернулся к Ёсикиё и обнаружил, что тот совершенно не прислушивался к разговору, а был поглощен созерцанием белого лепестка, который, кружась, опускался на землю. — А, императорская карета! — Его величество смотрит сюда! Все трое инстинктивно вскочили на ноги и помчались в сторону загона, у которого собиралась толпа желающих встретить прибывающий экипаж. Тот век, как ни одна предшествовавшая эпоха, всецело посвятил себя удовольствиям и авантюрам, поэтическим турнирам, смешиванию духов и благовоний, парадам, пантомиме, игре в кости, сезонным прогулкам и любованию природными красотами, петушиными боями и состязаниям в стрельбе из лука. Ранее придворная аристократия считала сезонные поездки и вечера поэзии естественным образом жизни; до этого нового века никогда еще мужчины не смотрели на все вещи как на свои игрушки и не искали способов превратить даже религию и политику в изысканное и приятное времяпрепровождение. Исключение составляла лишь война. При слове «война» трепетали и высокопоставленные аристократы, и люди низкого происхождения, так как семена конфликта были посеяны повсюду: среди могущественного вооруженного духовенства на востоке; на западе, куда пираты Внутреннего моря периодически совершали набеги; и совсем рядом, в самой столице, где двор и дворец не ладили между собой. Позднее стали открыто распространяться слухи о том, что в отдаленных провинциях дома Гэндзи и Хэйкэ собирают своих воинов, говорили о надвигавшейся буре. Народ встревожился. Казалось, сам воздух пропитан чем-то зловещим. Однако в гуще этих дурных предчувствий и упадка почти всех терзала лихорадочная жажда удовольствий, и огромное стечение зрителей на скачки в район реки Камо было тому лишь одним из подтверждений. Согласно старинным хроникам, лошадиные скачки стали императорским развлечением приблизительно в 701 году, когда на майский праздник стражники позволили себе это удовольствие на территории императорского дворца. А в нынешние беспокойные времена скачки уже не ограничивались лишь полем у реки Камо и месяцем маем, но проводились на огороженных территориях святилищ, в поместьях знати, развлекавшей императора или прежнего императора и придворных красавиц, на широком отрезке Седьмой дороги и даже устраивались импровизированно на императорских праздниках. Так как скачки проводились на прямых дорожках, достаточно широких, чтобы десять лошадей могли бежать в ряд, для состязания могли подойти все главные дороги Киото. Одного правителя, о котором также писали хроники, так захватила страсть к скачкам, что он выделил двадцать своих поместий в провинциях для разведения скаковых лошадей и в самой столице приказал построить множество конюшен, потребовавших для своего содержания целой армии конюхов и служителей. Покойный император и его сын, последний император, не меньше продвигали этот вид спорта, и в тот день Тоба предпринял визит в окрестности Камо, чтобы в преддверии майских скачек выбрать лошадь из всех тех чистокровок, которых прислали с различных конных заводов из провинций. — Здесь ли Тадамори? — поинтересовался прежний император, не обращая внимания на толпившихся рядом придворных. — Сегодня не видно ничего исключительного. А ты что думаешь? Тадамори, скромно стоявший в стороне, отвечая, поднял голову: — Я вижу лишь одного, ваше величество. — Лишь одного — того вороного жеребца из поместья в Симоцукэ? — Да, ваше величество. — Того, за которым я некоторое время наблюдаю, — жеребца, привязанного к шесту? Однако все эти господа и лошадники отговаривали меня. Они говорят, что четыре белые щетки приносят несчастье. — Так принято считать, мой господин, но это не следует принимать во внимание, — начал Тадамори и сразу пожалел о своей привычке выражаться напрямик. — Из всех представленных здесь лошадей я не вижу ни одной, равной этому жеребцу: прекрасная голова, глаза и изгиб хвоста. Экс-император призадумался. Он горел желанием забрать вороного жеребца к себе в конюшни, чтобы его подготовили к майским скачкам, на которых он надеялся обставить лошадей императора нынешнего. Но, как и его придворные, Тоба тоже был суеверен. — Если ваше величество желает, я возьму жеребца к себе в конюшню и подержу его до дня скачек, — осмелился предложить Тадамори, желая сгладить свое импульсивное высказывание и эффект, который оно произвело на собравшуюся знать. — От этого вреда не будет. Забирай жеребца и займись его подготовкой к скачкам, — ответил Тоба. История вороного жеребца распространилась по всему Приюту отшельника, где многие придворные недоброжелательно относились к Тадамори. Простой воин, он был приближен к императорскому престолу — единственный воин, выделенный подобной честью, и ревнивых придворных это возмущало. Они опасались, что Косоглазый захватит их привилегии, и не доверяли ему, считая, что Тадамори владел секретом, как снискать милость прежнего императора. Несмотря на годы, проведенные Тадамори вне дворца, когда он отказывался от приглашений на сезонные зрелища и развлечения, отношение к нему Тобы не ухудшилось. Тадамори не только продолжал получать знаки привязанности экс-императора, но ему оказывалась совершенно особая честь, проявлявшаяся в склонности Тобы принимать его мнение как окончательное. Восстановление прежнего положения Тадамори во дворце еще раз пробудило подозрение и недоверчивость придворных. Вернувшись домой, Тадамори стоял рядом с вороным жеребцом, поглаживал ему морду и говорил: — Какая мелочность! Ничего не изменилось в старом пруду, где квакают эти придворные. — Отец, в столице нельзя жить, если обращать внимание на злословие. Просто посмейтесь над дураками. — Хэйта! Уже вернулся? — Я видел, как вы уходили из дворца, и последовал за вами — сегодня у меня нет дежурства. — Никогда не показывай своей обиды, Хэйта. — Я не показываю, но жду случая отомстить, и я не забыл ваших слов о новой жизни. Теперь наш дом стал гораздо счастливее. — Боюсь, тебе одиноко, с тех пор как ушла твоя мать. — Помните, отец, мы решили об этом не говорить… А теперь о жеребце. — Да, прекрасная лошадь. Его нужно тренировать утром и вечером. — Я так и собирался. По правде говоря, Ватару из дома Гэндзи, служащий со мной в страже, хотел бы тренировать этого жеребца. Он просил вас получить согласие его величества, потому что хочет на этом жеребце участвовать в скачках на берегах Камо. Тадамори задумался на мгновение и затем спросил: — Ватару? Но разве ты не хочешь скакать на нем? Не Ватару, а ты? — Если бы не четыре белые щетки… — Киёмори колебался, недовольно сдвинув густые брови и сильно поразив отца. Тадамори удивился своему открытию — оказывается, у его беззаботного сына были собственные идеи. — Я уверен, что Ватару можно доверять. Не знаю, как решит император, но я спрошу, если, конечно, у тебя не возникло намерение самому взять жеребца, — несколько разочарованно произнес Тадамори. Позвав слуг, он распорядился о кормах и уходе за четырехлеткой и после направился в свои покои, теперь пустовавшие без жены. Он зажег светильники, позвал младших сыновей и стал играть с ними, что с недавних пор вошло у него в привычку. Несколько дней спустя Тадамори сам сообщил Ватару о согласии прежнего императора, а еще позднее велел Киёмори отвести жеребца к Ватару домой. По девятой улице Киёмори направился к Ирисовому переулку, ведя жеребца на поводу. Прохожие оборачивались, спрашивая: — Куда ведешь такую замечательную лошадь? Но Киёмори ни с кем не разговаривал, радуясь, что избавится от несчастливой лошади. Когда Киёмори появился у Ватару, тот ждал его и чистил конюшню. Он был вне себя от радости. — Уже почти стемнело. Жаль, что жена еще не вернулась, но ты должен остаться и выпить со мной. Такое событие необходимо отпраздновать. В его честь мы выпьем императорского сакэ! Киёмори оставался в гостях, пока не зажгли светильники и пока он не пропитался выпитым сакэ чуть ли не до мозга костей. Поглядывая вокруг, Киёмори непроизвольно сравнивал этот дом со своим и отмечал, что здесь немного вещей, но зато абсолютно чисто. Полированное темное дерево блестело, каждый уголок помещения был удобно устроен, все вокруг сверкало — несомненно, благодаря трудолюбию молодой жены Ватару, появившейся у него в доме в конце прошлого года. Зависть кольнула Киёмори, когда он слушал, как Ватару хвалит жену. В конце концов Ватару проводил его до ворот, похожих на ворота любого другого дома воина, с такой же крытой соломой крышей и плетеной стеной, замазанной глиной, и тут Киёмори лицом к лицу столкнулся с женой Ватару. Увидев уходящего гостя, она быстро стянула с себя верхнюю накидку и поклонилась ему. Киёмори почувствовал аромат, струившийся от ее волос и рукавов. — Ты вернулась как раз вовремя. Хэйта, это моя жена, Кэса-Годзэн, служившая когда-то при дворе, — нетерпеливо проговорил Ватару, с трудом удержавшись, чтобы не рассказать ей сразу о вороном жеребце в конюшне. Киёмори с трудом, запинаясь, пробормотал приветствия. Хотя это была жена его друга, он чувствовал себя робким и неуклюжим. Зная, как горят у него щеки, нетвердым шагом Киёмори отправился в обратный путь по темному Ирисовому переулку. Лицо Кэса-Годзэн преследовало его. Неужели существуют такие милые женщины? Пока он шел, перед ним реял ее образ. Новая звезда зажглась для него высоко в весеннем небе… Вдруг чья-то рука крепко схватила его сзади за плечо. Разбойник! Он слышал рассказы о нападении на людей ночью на этом перекрестке! Киёмори потянулся к мечу. — Не пугайся, Хэйта. Пойдем со мной в тот дом, где мы уже побывали однажды ночью. Над ухом Киёмори послышался тихий смех. Это был Морито. Киёмори с трудом поверил своим глазам. Что делал Морито в этом пустынном районе Киото с закутанным, как у разбойника, лицом? — Ты, конечно, хочешь заглянуть в тот дом на Шестой улице? — настаивал Морито. Киёмори мысленно согласился с предложением, но недоверие к этому типу мешало ему подтвердить свою готовность вслух. — Знаешь, я видел тебя вечером, когда ты шел к Ватару, и последовал за тобой, — добавил Морито и зашагал впереди. Начиная забывать о своих подозрениях, Киёмори пошел следом, увлекаемый убедительностью Морито, с ощущением, что его ждала удача. На постоялом дворе рядом с дворцом они беспечно выпили, и начался кутеж, как в ту, другую ночь. Когда наконец Киёмори остался наедине с женщиной, осмелев по сравнению с прошлым своим визитом, он спросил: — Где мой друг? Где он спит? Женщина захихикала: — Он никогда не проводит здесь ночь. — Отправился домой? Она казалась сонной и слишком усталой, чтобы отвечать на глупые вопросы. — Он всегда так поступает. Откуда мне знать, что он делает? — произнесла женщина и обняла его за шею. Киёмори вырвался из ее объятий: — Я тоже ухожу. Морито затеял со мной какую-то хитрую игру. Он быстро покинул этот дом, но нежный призрак из Ирисового переулка уже не двигался с ним рядом. На следующий день Морито не явился на службу в стражу, не показывался еще несколько дней, и Киёмори задумался о причине. Зато теперь всякий раз, появляясь во дворце, где-нибудь в коридорах он встречал мужа Кэса-Годзэн, Ватару, который бодро приветствовал его, всем своим видом показывая, как он счастлив. У калитки для слуг дома Накамикадо на Шестой улице собрались торговки с корзинами и тюками, перевязанными шелковыми шнурками, на головах. Они заглядывали внутрь, посмеивались и громко болтали со слугами. — Сегодня нам ничего не нужно! — Ну, выйди, купи пирожка на майский праздник! — У нас столько дел перед сегодняшним праздником. Голова идет кругом! Вечером, вечером приходите… — Вот глупые! Тупые слуги! — издевались торговки. Вдруг в дверях дома появился управляющий и принялся ругаться на слуг: — Сюда, сюда! Хватит болтать с этими женщинами! Кто сегодня отвечает за банную комнату? Госпожа сердится. Не хватает пара! При первых гнусавых звуках его голоса двое слуг отделились от группы и помчались к восточному крылу здания. Огонь в очаге угас. В сильном возбуждении они сновали туда-сюда, поднося прутья и вязанки и пытаясь разжечь огонь заново. Одна из женщин, прислуживавших Ясуко, появилась на веранде. Морща нос и моргая от дыма, она крикнула: — Скорее же, что вы копаетесь, бездельники. А если хозяйка простудится? В банной комнате с ее низким потолком и решетчатым полом стоял полумрак. Сквозь клубы пара поблескивали мокрые от пота обнаженные тела двух женщин. — Рурико, какая у тебя красивая маленькая грудь — просто две вишенки! — Вы смущаете меня, тетушка, не смотрите так пристально. — Не могу не думать о том времени, когда моя кожа была такой же белоснежной, как твоя, — вздохнула Ясуко. — Но вы и сейчас очень красивы. — Правда? — спросила Ясуко и внимательно осмотрела собственную грудь. Слова Рурико не были одной лишь лестью, но Ясуко, охватив грудь ладонями, почувствовала, что та потеряла былую упругость. Обведенные темными кругами соски напоминали два зернышка абрикоса. Она родила четырех сыновей, и источник ее моложавости, понятное дело, иссякал. На одной груди остались маленькие белые шрамики — это ее укусил двухлетний Киёмори, будучи в дурном настроении. Внезапно при мысли о Киёмори она закипела от гнева — так жестоко ее ударить, да еще в присутствии слуги! А ведь не однажды кормился от этой груди. Разве так следует сыну обращаться с матерью? Будто он вырос без ее заботы. И если такое отношение в порядке вещей, то неблагодарная это доля — быть матерью! Охваченная негодованием, Ясуко сидела неподвижно, только пальцы крепче стиснули грудь. Скоро Рурико вышла из банной комнаты. Хозяйке особняка она доводилась племянницей. Для девушек считалось в порядке вещей выходить замуж в тринадцать или четырнадцать лет, а Рурико, выглядевшая на все шестнадцать, все еще не была обручена. По слухам, ее отец Фудзивара Тамэнари, правитель в одной из провинций, слишком много времени уделял службе и просто не занимался устройством брака. Однако говорили также, что он часто не подчинялся распоряжениям властей и по требованию министра Ёринаги, его родственника, считавшего инакомыслие Тамэнари опасным, получил назначение подальше от столицы. Саму Рурико, казалось, не беспокоило затянувшееся девичество, она и так проводила время довольно приятно. Даже после приезда Ясуко, завладевшей помещениями в восточном крыле, Рурико находилась там очень часто, оставляя пустующими собственные комнаты в западной части особняка. Частенько она ночевала в восточном крыле или мылась вместе с Ясуко, которая любила посплетничать с девушкой, познакомить ее с приемами использования косметики, изложить ей свои взгляды на любовные отношения или преподать секреты оценки мужских качеств. Очень скоро Рурико стала восхищаться старшей подругой и нежно привязалась к ней. Хозяином особняка был Иэнари, добродушный вельможа пятидесяти с лишним лет, который, оставив государственный пост, воспылал страстью к петушиным боям. Будучи бездетным, он подумывал об удочерении Рурико, племянницы своей жены, но в феврале возникла ситуация, совершенно расстроившая его планы, — нежданно приехала Ясуко. Осторожно он расспросил ее о планах относительно отъезда, но Ясуко не выразила намерений возвращаться в Имадэгаву. Иэнари взывал к ее материнским чувствам, напоминая о четырех детях, но Ясуко проявляла к ним полное равнодушие. Чтобы задеть ее самолюбие, ему пришлось намекнуть, что хотя в свои тридцать восемь лет она все еще очаровательна, но на повторное замужество вряд ли стоит рассчитывать. Но Ясуко оставалась глуха к этим намекам и вела себя так, будто навсегда вернулась под родительский кров. Она завладела лучшими комнатами в доме, по утрам требовала готовить воду для купания, вечерами долгие часы занималась своим туалетом, продолжая поддерживать стиль жизни высокородной дамы. В любой момент Ясуко без колебаний могла потребовать карету, по каждой прихоти помыкала слугами, а они в своем жилище в отместку ей сплетничали о странных мужчинах, по ночам ее посещавших. Когда Иэнари настолько терял чувство такта, что выражал недовольство ее поведением, Ясуко приходила в ярость, заставляла его взять свои слова обратно и принимала надменный вид возлюбленной покойного императора. Она не давала Иэнари забыть, кем была когда-то, и высокомерно приказывала ему попридержать язык. Иэнари был сыт по горло этими напоминаниями. Сам вельможа тоже мог бы напомнить Ясуко о прошлом, о том времени, когда она была в возрасте Рурико и он устроил ее связь с любвеобильным императором. Но Ясуко опять-таки слишком хорошо помнила о продвижении Иэнари при дворе, которому в свою очередь поспособствовал император, и о иных щедрых вознаграждениях, в том числе увеличении на несколько акров размеров его поместья и многом другом. Ясуко считала богатство Иэнари в какой-то степени своим и, даже выйдя замуж за Тадамори, часто являлась к Накамикадо и требовала всего, чего ей хотелось. Созданная им самим ситуация стала беспокоить Иэнари. Затем и удовольствия перестали радовать его, как раньше. Ясуко же веселилась изо всех сил, судя по нескончаемому потоку визитеров, посещавших ее в восточном крыле, задерживавшихся поиграть в кости, куривших благовония и упражнявшихся в игре на различных музыкальных инструментах. Даже старинный партнер Иэмори по петушиным боям покинул его ради Ясуко и стал одним из ее близких друзей. Особняк Иэнари, как и богатые жилища других аристократов, являл собой просторное строение, имевшее восточное и западное крылья. Длинная крытая галерея, тянувшаяся по всей длине главного здания, соединяла оба крыла, от которых под прямыми углами выступали крытые галереи, ограничивавшие внутренний двор. Изящные павильоны в конце галерей позволяли видеть двор и природный ансамбль с островом, озером и ручьем. Влияние Ясуко на Рурико беспокоило Иэнари, девушка оказалась в полном плену обаяния старшей подруги и все время проводила в восточном крыле — в некотором отдалении от комнат семьи, расположенных с другой стороны двора. Иэнари непрестанно предостерегал Рурико от частых посещений Ясуко, предупреждал, что ни к чему хорошему это не приведет. Но его авторитет рушился даже в собственном доме. Он приказал слугам наблюдать за Рурико, однако из этого ничего не вышло, ведь теперь они слишком боялись Ясуко. Так вот почему даже стойкий воин Тадамори загубил свою молодость, мрачно думал Иэнари. Вот почему Тадамори прозвали эксцентричным; сомнительным наследством пожаловал его покойный император. За какие-нибудь два месяца волосы Иэнари поседели, и он дивился на Тадамори, несшего это бремя целых двадцать лет. Очередную ночь Рурико провела в восточном крыле, и Иэнари был вне себя от бессильного гнева. Он как раз закончил составлять композицию из нескольких ирисов, поставил украшенный глициниями шлем на подставку, приготовил сакэ из аирного корня, расставил чашечки, чтобы выпить в честь майского праздника, затем послал слугу за Рурико и услышал, что она вместе с Ясуко находится в банной комнате. Он повернулся к жене и, то ли обвиняя ее, то ли жалуясь, произнес: — Теперь ты увидишь, что с ней случится в ближайшие дни! Мы получим еще одну Ясуко, помяни мое слово! — Но вид лазурного неба и яркого солнечного света быстро заставил его пожалеть о своей раздражительности. — А, забудем все это, ведь сегодня пятое мая! — воскликнул он. — Несите мое придворное платье, пора идти. — И с этими словами он поднялся с циновки. В тот день должны были состояться скачки вдоль реки Камо. Загоны уже конечно же окружила волнующаяся толпа. Как и в предыдущие годы, Иэнари входил в комиссию, ответственную за торжества, следующие за скачками. Он облачился в церемониальные одежды и водрузил на голову украшенный цветами шлем. Пока жена закрепляла его шнурками на подбородке, он отдавал распоряжения слугам: — Выведите карету — новую, не перепутайте! Посыльный поспешил к помещению для слуг, но скоро вернулся — оказывается, дамы буквально только что уехали в новой парадной карете. — Идиоты! — проревел Иэнари посыльному. С какой стати они взяли новую карету? И ему ни слова! Рурико должна была знать. Вежливая и послушная ранее девушка, видимо, потеряла всякое уважение к дяде и тетке. Неужели даже ее обольстила притворная любовь этой приживалки? Иэнари одновременно злился и жалел себя. Ничего другого ему не оставалось, как взять старую карету. Выезжая через главные ворота, он спрятался за занавесками, скрывая несчастное выражение лица. Вскоре, отъехав от дома, он выглянул через клубы пыли на толпу, собиравшуюся к месту скачек. Сквозь зеленую молодую листву его глаза уловили мелькание красно-белых полотнищ, колыхание разноцветных вымпелов, связки «священного дерева», привязанные к стартовому столбу, в конце концов в поле его зрения появился въезд на поле для скачек, запруженный беспорядочно движущейся толпой. Его карета оказалась точно в бурном водовороте. Кто бы мог подумать, что в столице такое множество экипажей? Он даже не догадывался о подобном разнообразии. Удивительно! Вдруг он выпрямился и грубо выругался про себя. Его собственная, новая карета только что пересекла ему дорогу, причем возница не стеснялся размахивать хлыстом. Будь проклята эта кобыла — эта стареющая баба, которую никто не смог оседлать! Церемония объявления участников скачек только что закончилась. Девятнадцатилетний император Сутоку, сидевший в роскошной ложе вместе со своей супругой из дома Фудзивара, улыбаясь, огляделся вокруг. Там же присутствовал и прежний император Тоба, окруженный придворными дамами и прочими подданными, простоявшими всю церемонию открытия. Когда они расселись по своим местам, над их компанией поднялся возбужденный гул, вызванный оживленным обменом мнениями о наездниках и лошадях. Вся территория, где должны происходить скачки, была испещрена многочисленными палатками конюхов, музыкантов оркестра и лекарей, призванных оказать помощь пострадавшим. Каждый лист на деревьях расположенного поблизости Камо святилища искрился на ветерке. Над толпой по ветру плыла музыка. На зеленом дерне, рядом с воротами загона, под трепещущим вымпелом нетерпеливые скакуны доводили конюхов до исступления. Время от времени по рядам зрителей проносился долгий веселый рев, когда горячий конь, закусив удила, валил своего конюха на землю или жеребец, которого пробовали на аллюр, замирал на месте, расставив ноги, и облегчался как раз напротив императорского павильона. В главной ложе улыбались этим забавным случаям два императора, настоящий и прежний, а по украшенным цветами рядам знати прокатывались волны смеха. Здесь ряд за рядом демонстрировали мишуру и элегантность двора и дворца самыми разнообразными головными уборами и одеждой всех цветов радуги. Молодые придворные увлекались модой на слегка припудренные лица, подкрашенные брови и подрумяненные щеки и распространяли своими рукавами ароматы редких благовоний. В одном из павильонов придворные в шлемах, декорированных глициниями, создали обширное фиолетовое пятно и наполнили воздух цветочным запахом. В этот день проводились скачки на берегах реки Камо. Но в не меньшей степени он был посвящен состязанию в моде и экстравагантности, в котором двор и дворец старались превзойти друг друга. И здесь располагалось невидимое для наблюдателя ристалище, где соперничали император и отрекшийся монарх. Занимая одну ложу, отец с сыном разговаривали редко. Тому причиной было многолетнее отчуждение, и со временем пропасть между ними лишь расширялась. За этим отчуждением стояла нелепая история. Император Сутоку был первым сыном прежнего императора Тобы от его супруги Фудзивара Соко, служившей придворной дамой в Приюте отшельника в то время, когда Сиракава отрекся и постригся в монахи. Благосклонность прежнего императора Сиракавы к юной Соко была столь пылкой, что придворные шепотом судачили о привязанности известного своей влюбчивостью монарха, считая ее более чем отцовской. Соко, выбранная через несколько лет императору Тобе в наложницы, скоро возвысилась и стала его супругой, императрицей. Не желавший разорвать свои отношения с Соко, даже после того как она стала женой его сына, прежний император Сиракава продолжал тайно ее навещать. Молодой император Тоба не имел представления о такой интрижке, пока императрица не родила наследника. Тогда при дворе быстро распространился слух о полном безразличии императора к первым крикам новорожденного и объясняли это его убежденностью в том, что он не считал ребенка своим. Неестественное поведение и предательство прежнего императора отравило молодость Тобы, оставив незаживающую рану и ожесточенный отказ признать своим сыном Сутоку, правившего в то время, и вызвало злобу и взаимные обвинения, грозившие вылиться в резню между двумя правительствами. Однако как по-светски утонченно скрывали они свои отношения в благоухавшей помпезности праздника на Камо! Кто бы поверил, что эти затененные цветами ряды, напудренные, женоподобные фигуры, поглощенные погоней за удовольствиями, являлись топливом страшного пожара, предназначенного им судьбой? — Смотрите, его величество улыбается! — Император встал. Он наблюдает с таким интересом! Такими замечаниями обменивались придворные, устремившие взоры на скаковые дорожки, но при этом они ни минуты не сомневались в лютой ненависти, затаенной в сердцах обоих властителей. До полудня заезд следовал за заездом. Высоко над пересохшими дорожками поднялась пыль. — У тебя какой-то оцепеневший вид, Ватару. В чем дело? — спросил Киёмори у друга, найдя его праздно стоявшим у павильона для воинов. Вороного четырехлетка, на которого Ватару возлагал такие большие надежды, в списке не оказалось. Озадаченный этим, Киёмори с начала скачек ждал удобного случая поговорить с Ватару, но тот, услышав вопрос, съежился и подавленно ответил: — Утром, когда еще было темно, я допустил ошибку, выведя жеребца из конюшни сюда и дав ему побегать… Это судьба, просто невезение. — Что случилось? — Плотники, работавшие здесь вчера, должно быть, оставили несколько гвоздей. Жеребец наступил на один, и тот пропорол ему правое заднее копыто. Лучше бы этот гвоздь вонзился в меня! — Гм… — только и смог произнести в первый момент Киёмори, сразу же вспомнивший известное суеверие наездников. Ватару снова лишь посмеялся бы над ним. Но следующие слова Киёмори прозвучали безмерно успокаивающе: — Не отчаивайся, Ватару. Будут и другие скачки, в которых жеребец сможет участвовать. Например, Ниннадзи осенью. Он так хорош, что выиграет везде. Зачем торопиться? — Что ж… Выведу его этой осенью! — воскликнул Ватару. — Но откуда такое сожаление? — смеясь, спросил Киёмори. — Много поставил на этого жеребца? — Нет, из чистого упрямства. Все говорили, что жеребец принесет несчастье. — А ты выполнил «ритуал хлыста»? — поинтересовался Киёмори. — «Ритуал хлыста»? Да брось! Чистое суеверие! Почему те наездники, кому монахи пробормочут заклинание над хлыстом, рассчитывают победить? Я думал, что открою им глаза. Пока Ватару говорил, взгляд Киёмори скользил вокруг. Под барабанную дробь две лошади с наездниками в клубах пыли помчались от стартового столба, но он не смотрел на них. Его глаза шарили по головам собравшихся в главном павильоне. В толпе Киёмори поймал взгляд матери. Захватывающе красивая, в великолепном кимоно, она выделялась среди разодетых женщин. Взгляды толпы были прикованы к беговой дорожке, лишь одна мать смотрела в его сторону. Их глаза встретились. Мать поманила Киёмори взглядом, но в ответ он принял неприступный вид. Она продолжала улыбаться, льстиво и просительно, будто забавляясь с надувшимся ребенком, затем повернулась что-то сказать Рурико, стоявшей рядом с ней. В то же мгновение гром аплодисментов всколыхнул воздух. От финиша донесся торжественный барабанный бой и взвился алый флаг, возвещавший о победе в этот день лошадей дворца. Многоголосый хор взорвался победной песней, поднявшейся от павильона прежнего императора и распространившейся вокруг. Невнятно пробормотав что-то, Ватару исчез. Киёмори также собрался уходить. Он прокладывал себе дорогу в толпе по направлению к главному павильону. Глаза Ясуко, как удочка пойманную рыбу, притягивали его все ближе и ближе. И когда он оказался рядом, ее глаза спросили: «Пришел наконец?» Продвигаясь в сторону матери, Киёмори чувствовал к ней одну лишь ненависть. Гнев и неприязнь были в адресованном ей взгляде, пока он приближался к павильону, в котором она сидела. Но когда Киёмори заметил вокруг себя множество женщин, он вдруг почувствовал неловкость и робость, и красные волны хлынули на его щеки и крупные уши. — Какой ты забавный ребенок! — рассмеялась Ясуко, наблюдавшая растерянность сына. — С чего такая робость? Разве я, в конце концов, не твоя мать? Подойди-ка сюда. В ее голосе слышался тот язык любви, которым лишь мать умеет пользоваться. Но вовсе не мать заставила его покраснеть. Для него она была не женщиной, а воплощением красоты — красоты, которую он ненавидел, но уже ценил выше всего остального. Чувствуя, будто преодолевает невидимый барьер, Киёмори подошел к ней ближе. Стоять рядом с матерью — в этом нет ничего странного или неестественного, подумал он, но его взгляд рассеянно блуждал вокруг, словно искал убежища от повернутых к нему глаз. Ясуко заметила его смущение и быстро заключила, что причиной была Рурико. Украдкой она бросила взгляды на обоих и, повернувшись к Рурико, шепнула: — Это мой сын, Хэйта Киёмори, о котором я однажды рассказывала. — Затем она сказала Киёмори: — Когда тебе было три или четыре года, ты навещал семью Накамикадо, в которой сейчас живет Рурико. Несмотря на все усилия Ясуко, Киёмори не мог почувствовать себя непринужденно и стоял, будто набрав в рот воды. Колотившееся сердце заставило его покраснеть еще сильнее. Заметив это, Рурико также стала пунцовой. Ее ресницы трепетали, веки смыкались, как от слепящего света, а с губ сорвался невольно внятный вздох. Пока Киёмори стоял рядом с матерью (прекрасной и лживой), к нему снова пришло уже знакомое тошнотворное ощущение. Его так и подмывало еще раз ее спросить. Чей он сын — императора или беспутного монаха? Кто его настоящий отец? Невыносимое горе, вызванное ее распущенностью, подгоняло его на поиски ответа. Теперь она ему казалась грязнее, чем продажные женщины всех «веселых кварталов» столицы. В эпоху весьма свободных отношений между полами Киёмори понимал, что ждал от матери целомудрия, не имея на то никаких оснований. Однако как ее ребенок, ее сын, он хотел верить, что из всех женщин она была чистейшей и благороднейшей, символом самой любви. С тех младенческих лет, когда Хэйта сосал ее грудь, он видел перед собой идеал — свою мать; за годы детства и отрочества этот образ не изменился, и лишь после разоблачения Морито она превратилась в грязный кусок плоти. Взбунтовавшийся Киёмори чувствовал ее нечистоту своей собственной; прежде он был счастлив от мысли, что в его венах бежит кровь Тадамори из дома Хэйкэ и целомудренной матери, но теперь чувствовал лишь отвращение к самому себе. В ту ночь, когда Киёмори встретил Морито и услышал о прошлом матери, придя в бешенство и отчаяние, он швырнул свою молодость и невинность шлюхе. За неуважением к матери последовало неуважение к себе самому. Он испытывал отвращение к своей плоти и своей крови; единственным человеком, не дававшим ему ступить на путь порока и разрушения, стал Тадамори, Косоглазый, который не был ему родным отцом, но чью любовь и терпение он не мог себе позволить отвергнуть. Одна лишь любовь Тадамори заставила Киёмори поклясться стать достойным сыном и держать под замком непокорные страсти. Встречи с матерью оказалось достаточно, чтобы Киёмори забыл о своих твердых намерениях. Неужели эта буйная кровь оказалась единственным, что он получил от нее? Ясуко была разочарована и раздражена. В Киёмори не чувствовалось даже признака смягчения к ней. Она ожидала увидеть своего сына в слезах. Ее также сердили его безразличие к Рурико и напускная поглощенность происходившим вокруг. — Хэйта, ну что ты так стесняешься? Боишься, что Тадамори узнает о нашей встрече? — наконец спросила она. — Да, мой отец здесь, и я боюсь, он нас увидит. — Какое это имеет значение? Хотя я разошлась с Тадамори, но ты ведь по-прежнему мой сын, так? Я знаю, как тебе и твоим братьям одиноко и скверно без меня. — Нет! — незамедлительно возразил Киёмори. — Мои братья, лошади в конюшне и все-все-все здоровы и счастливы. Никто и никогда не вспоминает о тебе! Ясуко поспешно рассмеялась, пытаясь скрыть изменившееся выражение лица, и по непонятной Киёмори причине схватила его руку и крепко сжала. — А ты — неужели никогда не хотел меня увидеть? Киёмори пытался вырвать руку. — Пусти. Отец сюда смотрит. Он нас видит. Мне надо идти! — Хэйта! — воскликнула Ясуко, подарив ему лукавую улыбку. — Тадамори тебе не отец, а я — твоя настоящая мать. Откуда в тебе такое пристрастие к нему? Ты должен навещать меня, Хэйта, мне часто так нужно просто взглянуть на тебя. Вот и Рурико составит тебе приятную компанию. Киёмори снова попытался вырвать руку, уверенный, что теперь-то уж отец точно их видел. За суматохой толпы, за пылью, клубившейся над дорожками, солнце тускнело, отмечая конец скачек и всего этого долгого дня. Император и экс-император в сопровождении свиты вышли из своего павильона и направились к святилищу, где под звуки священной музыки монахи совершали прославляющие обряды. Затем все общество снова вернулось в павильон, чтобы поднять тост за победителей и посмотреть церемонию поздравления наездников правителями. Официальное награждение проходило осенью на придворном празднике, когда победители получали свои призы — золотой песок, куски шелка и редкие благовония. На продолжавшемся всю ночь празднике воины и придворные пили как равные, поглощая реки сакэ. Победитель и побежденный вместе пели и танцевали. Победа являлась началом поражения, а поражение — началом победы. Такова природа закона — вечное вращение «Колеса жизни» буддизма. Для раскрасневшихся от сакэ придворных жизнь была удовольствием, а удовольствие — жизнью. Что есть победа, что — поражение? Разве не процветал дом Фудзивара уже триста лет, и разве успех не принадлежал многим их поколениям? День скачек на реке Камо был лишь промежуточным эпизодом в долгой погоне за удовольствиями. Над вишневыми деревьями, их густой листвой поднималась луна. Карета императора и экипаж прежнего императора катились прочь от поля для скачек, за ними следовали экипажи придворных и сановников. Поздней ночью Тадамори вышел из дворца. Он пребывал в приподнятом настроении, так как прежний император провел весь день очень хорошо. Обычно своего хозяина встречал Мокуносукэ, приводивший его лошадь, но на этот раз Тадамори обнаружил у Ведомства стражи ожидавшего его Киёмори. — А где Мокуносукэ? — спросил Тадамори. — Он был здесь, но я сказал, что дождусь тебя, и отправил его домой, — ответил Киёмори. Залезая в седло, Тадамори заметил: — Значит, ждал меня. Ты выглядишь усталым, Хэйта. Киёмори взял поводья и при свете звезд посмотрел вверх на отца. Сказать или не сказать? Ему следовало заговорить об этом, хотя сказанное могло причинить отцу боль. Киёмори отослал Мокуносукэ домой и ждал случая остаться с отцом наедине. Если Тадамори не видел его сегодня днем, то лучше ничего не говорить, подумал он. Однако Хэйта был уверен, что даже на таком расстоянии отец его узнал. Он никогда не заговорит сам, это так ему свойственно — страдать от одиночества и хранить в себе все горести. Нельзя же снова омрачить отцу жизнь? Рассуждая таким образом сам с собой, Киёмори обнаружил, что лошадь почти довела его до Имадэгавы, и решил наконец заговорить. — Отец, вы знаете, что моя мать была на скачках? — Так мне показалось. — Я вовсе не хотел снова с ней встречаться, но она позвала меня, и в конце концов я к ней подошел. — Вот как? — сказал Тадамори, прищурясь и вглядываясь в сына. Он не проявил недовольства, поэтому Киёмори продолжал несколько извиняющимся тоном: — Она выглядела молодо, как всегда, была наряжена как жрица из святилища или придворная дама. Но я совсем не расстроился. Я не чувствовал ее своей матерью. — Мне горько это слышать, Хэйта, — сразу же ответил Тадамори. — Почему, отец? — Кто может быть несчастнее, чем ребенок без матери, Хэйта? Ты должен ее видеть, но до сих пор заставляешь себя от нее отрекаться — это самые бессердечные чувства. — Я ваш сын. Я могу обойтись без матери! — запальчиво произнес Киёмори. Тадамори покачал головой: — Ты не прав, Хэйта. Если кто-то ожесточил твое сердце, в этом виноват я, позволивший своим детям наблюдать за нашими непрерывными ссорами в доме, где не было любви. Это я позволил твоей матери предстать перед тобой в неприглядном свете. Это моя ошибка. Для сына ненормально чувствовать то, что чувствуешь ты. Будь естественен, Хэйта, и если захочешь увидеть мать, сходи к ней. — Как эта женщина может быть моей матерью? Она была неверной женой, не любит своих детей и не думает ни о чем, кроме удовлетворения своих прихотей! — запротестовал Киёмори. — Ты не должен говорить о ней так, как я мог сказать когда-то. У тебя нет никаких оснований говорить о ней подобным образом. Она и ты навсегда останетесь матерью и ребенком. Самая настоящая любовь — та, которая все прощает, и она обязательно сведет вас вместе. Киёмори ничего не ответил. Он не мог этого понять. Или отец слишком сложно изъяснялся, или Киёмори сам был еще слишком молод, чтобы понять сказанное? Когда они добрались до дома, Мокуносукэ, Хэйроку и другие слуги встретили их у ворот. Огоньки мерцали в распустившемся саду и в скромном, совершенно изменившемся доме. Еще три месяца назад простая, гармоничная и хорошо упорядоченная жизнь была не для них. Киёмори не мог понять, почему он должен жалеть об уходе матери. Теперь для одиночества здесь не осталось места, почему же отец не мог в это поверить? |
||
|