"Пути-перепутья" - читать интересную книгу автора (Абрамов Федор Александрович)

ГЛАВА ШЕСТАЯ

1

Ему не могло почудиться. Он хорошо слышал ребячий смех и визг в кухне. Слышал, когда поднимался на крыльцо, слышал в сенях, берясь за скобу, а открыл двери – и вмиг все оборвалось. Онемели, к полу приросли дети, будто стужей крещенской дохнуло на них. И Софья тоже немым истуканом уставилась на него.

Он прошел в переднюю комнату, постоял немного, как бы прислушиваясь – в кухне по-прежнему ни звука, – и прошел к себе.

Бог знает когда подоспевшая Софья начала помогать ему снимать кожаный реглан, но он оттолкнул ее от себя.

– Мать называется! Отец домой приходит, а дети от него как от чумы шарахаются.

– Мы, вишь, не ждали, что ты через кухню пойдешь…

– Не ждали! Что же, я должен заранее объявлять, когда на кухню зайду?

Софья, как всегда, не выдержав его взгляда, покорно опустила глаза, потом, спохватившись, спросила:

– Исть ставить?

Он ничего не ответил. Заложив руки за спину, прошелся по комнате.

– Слышала, что говорят обо мне?

Что-то вроде испуга метнулось в больших темных глазах, румянец на секунду отхлынул от крепкого скуластого лица, но ответа он не услышал.

Да, вот так. Весь район ходуном ходит, везде только и говорят сейчас что о нем, а жена его как с неба свалилась…

– Ладно, иди. С тобой говорить – легче воз дров нарубить.

Софья вышла, тихонько закрыв за собой дверь.

Он прошелся еще раз по комнате, глянул в окно на улицу, по которой в это время с грохотом пронесся порожний грузовик, и прилег на койку – прямо в гимнастерке, в сапогах.

За окном вечерело. В темном углу за койкой, там, куда не попадали лучи солнца, уже невозможно было разобрать буквы на плакате с разгневанной матерью-родиной, зато все остальные плакаты времен войны – а их в комнате было множество, каждый вновь попадавший в район плакат садил он у себя на стену пылали, как факелы, как живые костры.

В прошлом году, когда он из города привез обои, жена хотела было оклеить ими и его комнату, но он запретил. Всю войну прошел плечом к плечу с этими богатырями-воинами – с красноармейцами, партизанами, маршалами, всю войну заряжался от них силой-ненавистью, а теперь долой? В утильсырье за ненадобностью?

Он расстегнул офицерский ремень с медной звездой, стащил с себя гимнастерку – все тело горело от зуда, который вдруг неожиданно со страшной силой обрушился на него во время этого судилища. Можно сказать даже, публичной казни – вот чем обернулось для него созванное им районное совещание.

2

…У него хватило силы воли – в парткабинет вошел с улыбкой, и это так всех изумило, так всех ошарашило, что не то что люди – газеты замерли в руках.

– Начнем, товарищи! Газетками, я вижу, вы подзапаслись, так что повеселее пойдут прения, а?

И опять ни звука. Опять ни единого шороха в зале.

И тогда он вдруг почувствовал в себе такую силу, что, кажется, только крикни он этим людям: "За мной, ребята!" – и они бросятся за ним в огонь и в воду.

И был, был соблазн у него трахнуть напоследок дверью на всю область: вот, дескать, запомните, кто такой Подрезов, – но он сказал:

– Я думаю, товарищи, поскольку в работе нашего совещания принимает участие заведующий отделом обкома, то лучше будет, ежели председательствовать будет он.

Вот после этого и началось.

Видал, немало на своем веку он повидал весенних разливов в половодье – и на малых реках и на больших. И что всегда поражало его? Муть, нечисть, мусор, которые кипят и крутятся на воде.

Вот так же и сейчас.

Вся грязь, весь хлам, вся погань всплыли наверх. Северьяха Мерзлый, тот самый Северьяха, который еще сегодня утром дозорил его у входа в райком дескать, какие указания будут? в каком разрезе выступать? – Митрофан Кузовлев, Санников, Фетюков…

Все орали, горланили, размахивали руками, лезли на трибуну: Подрезов… Подрезов!.. Подрезов – тормоз… Подрезов житья не дает. Подрезов – воевода, который всех подмял под себя… А в колхозах который год трудодень пустой кто виноват? Подрезов… А из-за кого в магазинах ни чаю, ни сахару? Из-за Подрезова…

Все из-за Подрезова! Во всем Подрезов виноват!

"А война у нас была тоже из-за Подрезова?" – хотелось рявкнуть ему на весь зал.

Но он не рявкнул. На кого рявкать? На эту нероботь и шушеру?

Боже мой, боже мой! Подрезов для них тормоз. Подрезов им житья не давал… Да в том-то и беда, в том-то и вина его страшная – перед народом, перед партией, – что он терпел их, пригрел у себя под боком.

Северьяху Мерзлого, к примеру, взять. Пять колхозов завалил, сукин сын! Пять! А Митрофан Кузовлев… Ну кого тупее его в районе сыщешь?! А он, Подрезов, пригрел. Ребятишек пожалел. Пятеро. Не в детдом же при живом отце отдавать!

И такие, как эти – не лучше! – Фетюков, Санников, заместитель председателя райисполкома Лазарев… Всех, всех давно в шею надо было гнать. А он их держал. Почему? Да потому, что хорошо кадили, славословили, в ладоши хлопали… Да каким же судом судить его за это? Какой карой карать?

Два человека – Исаков да Лешаков – вступились за него.

Исаков напомнил, как он, Подрезов, весной сорок третьего года спас скот района от падежа – всех поголовно белый мох из-под снега выкапывать выгнал. Даже школы на неделю закрыл. А Лешаков подал голос с места: дескать, чего за строгость хозяина корить? С нашим братом распустись – что будет?

Заступничество Исакова и Лешакова Подрезов оценил после, когда снова и снова прокручивал в своей памяти ленту совещания. А в тот момент, когда они говорили, даже поморщился от досады. Ну какая это заступа? Молчали бы уж лучше. Один – председатель колхоза, который давно уже на ладан дышит, а другой тоже не кадр: начальник самого захудалого лесопункта, которого он же сам, Подрезов, разносил везде и всюду при первом случае.

Судьбу решала большая вода. Она в разлив выворачивает с корнями столетние сосны и ели, сносит постройки, размывает и рушит каменные берега.

А большая вода – это директора леспромхозов, начальники ведущих лесопунктов, председатели крупных колхозов, руководящий аппарат района.

И вот первый вал – Афиноген Каракин.

Дружба с арестованным Лукашиным, бабья заваруха у колхозного склада в Пекашине, факты незаконного разбазаривания хлеба в колхозах, то есть выдача его колхозникам в период хлебозаготовок, и даже… поощрение частнособственнических тенденций в колхозах – дескать, с ведома первого секретаря у Худякова и еще кое у кого заведены тайные поля, которые не облагаются налогом…

Под корень рубка!

Но и этого мало. Напоследок Афиноген вытащил из грудного кармана записную книжку, раскрыл не спеша и давай, как бухгалтер, перечислять все прегрешения первого. По числам. С указанием свидетелей.

13 июня 1948 г. т. Подрезов в нарушение устава сельхозартели вывез из колхоза, где председателем Худяков, 5 кг свежих огурцов и употребил их по личному назначению.

10 мая 1949 г. т. Подрезов, попирая партийную этику, распил вместе с арестованным ныне Лукашиным бутылку водки в своем кабинете. Водку из магазина сельпо доставил специально посланный для этой цели помощник первого секретаря.

5 октября 1949 г. т. Подрезов организовал бригаду браконьеров и в течение 2 дней незаконно ловил в реке семгу. На предупреждение рыбнадзора т. Коровина прекратить это безобразие ответил выстрелом из ружья в воздух, а затем пригрозил утопить т. Коровина в реке…

Все перечислил, ничего не забыл. Грубое обращение с людьми, мат по телефону, покупка продуктов в колхозах по заниженным ценам, незаконное увольнение людей с работы… И так далее и тому подобное.

Зал клокотал, бурлил, как вода в разъяренном пороге.

Никто, никто не ждал такой прыти от Афиногена Каракина. Заведующий отделом райкома, выдвиженец Подрезова, и не просто выдвиженец – любимчик, можно сказать, и вдруг такой крутеж на глазах у всех…

А сам Подрезов глаз не поднимал. Зажал себя. Как сплавщик, который плыл на бревне по осатаневшей реке в половодье, и все силы, все уменье и сноровка его были направлены на одно – устоять на этом бревне.

– Кто следующий? – Филичев по-военному резко обратился к залу.

Зал молчал.

Чего, чего они ждут? Какого дьявола сидит набравши в рот воды Зарудный? Бей! Лупи в хвост и в гриву! Пришел твой час.

Но еще больше удивлял его председательствующий.

Ведь ясно же: синим огнем горит человек. По существу, на поводу у секретаря райкома пошел…

Правильно: не знал мнения обкома (как выяснилось потом, Филичев прилетел на Пинегу не из Архангельска, а из Лешуконья, где был в командировке), да вот же перед тобой газета – черным по белому сказано: Подрезову крышка. Выправляй линию! Кто осудит тебя? Да и выправлять-то проще простого: только поддакивай, только раздувай помаленьку сам собой вспыхнувший в зале огонь.

Филичев закаменел – не по нему, видно, такая работа. А когда Северьян Мерзлый снова полез на трибуну, просто срезал того:

– Я думаю, кроме болтовни, мы все равно от вас ничего не услышим.

– Верно! Правильно! – раздалось сразу несколько голосов, и среди них – или это показалось ему? – звонкий, решительный голос Зарудного.

3

Последним выступал Фокин.

Ну, Милька, покажи себя. Прыгай прямо с трибуны в мое кресло!

Лихо, с разудалой беззаботностью глянул Подрезов на поднявшегося из-за стола румянощекого молодого своего помощника, а на самом-то деле озноб пробрал его. Что скажет Фокин?

В течение всего совещания Фокин ни разу не подал своего голоса. Все кипели, кричали, выходили из себя, Филичев сколько раз менялся в лице, его, Подрезова, бросало то в жар, то в холод, но Фокин – ни-ни. Сидел неподвижно, с поджатыми губами, не улыбался, не хмурился, только время от времени перекатывал под скулами тугие, как пули, желваки да делал какие-то пометки карандашом в блокноте.

– Товарищи, это хорошо, что у нас такая большая активность, такое желание высказаться по наболевшим вопросам, но плохо то, что мы забыли с вами, ради чего здесь собрались. О лесе забыли, товарищи.

У Подрезова дух перехватило.

Все что угодно ожидал сейчас от Фокина, но только не такого вот разворота. И ему стыдно, просто по-человечески стыдно стало за себя. Как он сам-то, он, Евдоким Подрезов, мог забыть про дело?! Все, все можно сказать о нем, самое тяжкое обвинение припаять, но только не шкурничество, только не корысть, только не трусость.

Он так жил: головой рискую, сам ко дну иду, но дело, прежде всего дело!

В сорок шестом прислали к нему Митьку Фокина из области. Мальчишка! По существу, ходить еще не умел по-взрослому – все бегом, все вприпрыжку. Когда со второго этажа по лестнице спускается, на весь райком гром. Но комсомол в районе этот мальчишка поставил на ноги. За один год.

А ну-ко, парень, попробуем тебя в лесном деле. Вертеть-то языком да глазки закатывать перед девками не велика хитрость, а лесопункт потянешь?

Лесопункт Кочушскии – страхи божьи. Рабочие – всякий сброд, отовсюду навербованы, как говорится, с бору по сосенке. Начальники не приживаются трое за полгода сменились. И все будто бы из-за какого-то Вани Рязанского, который мутит народ и никого не слушает. Ну, а насчет плана и говорить нечего – забыли, когда и выполнялся.

И вот в этот-то вертеп Подрезов и бросил своего любимца: тони сразу или выплывай.

Неделя проходит – ни звука, две проходит – ни звука, три… Подрезов уже начал было подумывать: а не поехать ли самому? И вдруг телефонограмма:

Докладываем, что Кочушский лесопункт месячный план по заготовке древесины выполнил на 94 %. Недоимку за этот месяц обещаем ликвидировать в следующем месяце.

Начальник лесопункта Фокин Парторг Калинин

Председатель месткома Рязанский.

…Да, да! Фокин поставил все на место. Лес, лес главное, товарищи! Лес ждет от нас родина. Ну, а раз так, временно от жилищного строительства на Сотюге, товарищ Зарудный, придется отказаться. Другого выхода у нас нет…

Подрезов не посвящал Фокина в свои планы. Даже словом не обмолвился – до того рассвирепел из-за ареста Лукашина, а когда вечор Фокин полез в бутылку заявление об уходе подал, – он и вовсе его вычеркнул из своего сердца. Да и вообще, в голову начали закрадываться кое-какие сомнения и подозрения: уж не роет ли ему Милька яму, чтобы самому сесть на его место?

Нет, когда роют яму, так не говорят, а Фокин полным голосом на весь зал: не торопитесь ставить крест на Подрезове. Не одни ошибки да недостатки у Подрезова. Есть кое-что и другое…

– Ну, а что касается некоторых обвинении в адрес Подрезова, сказал Фокин, – то, я думаю, они брошены сгоряча. Как, к примеру, можно говорить, что первый секретарь райкома поощрял частнособственнические тенденции в колхозах, что он знал о так называемых тайных полях у Худякова? Думаю, что нет никаких оснований связывать с первым секретарем и разбазаривание хлеба в Пекашине…

Вот в это самое время в Евдокима Поликарповича и вкогтился зуд.

Решающая минута! Минута, какой не было в его жизни за все сорок четыре года. И наверняка не будет. Ведь стоит ему только отрезать, отсечь от себя Худякова и Лукашина, как подсказывает Фокин, – и какие против него обвинения? Грубость, мат, не очень ласковое обхождение с рыбнадзором…

Да, да, да! Два серьезных политических обвинения против него – тайные поля и дружба с арестованным Лукашиным, а все остальное чепуха, мусор, пена… И в зале уже кое-кто подавал голос: правильно! Правильно, мол, сказал Фокин. Нечего все валить на одного. И Зарудный и Филичев протягивали ему руку помощи. Во всяком случае, ни тот, ни другой не долбали его. В общем, хватайся обеими руками за протянутую веревку, вылезай из проруби.

Но что тогда будет с Лукашиным и Худяковым? Они-то уж тогда наверняка пойдут ко дну… Знал не знал, ведал не ведал… Должен был знать!

Подрезов собрал все свои силы, какие у него были, встал.

– Лукашин роздал хлеб с моего разрешения. Я приказал.

Постоял, помолчал немного, вглядываясь в ошеломленный зал, и забил последний гвоздь:

– Про худяковские поля здесь говорили. Знал. Все знал. Иначе какой я, к дьяволу, хозяин района, ежели не знал, что у меня под носом делается?..

4

Ему казалось, что он ни на минуту не сомкнул глаз – такой зуд разыгрался у него в теле на нынешний закат, – но на самом деле он спал. Вокруг было темно. Ни один плакат не светился на стенах, а в соседней комнате за неплотно прикрытыми дверями горела уже лампа.

Он надел на себя нательную рубаху, брюки – все сорвал в беспамятстве, тихонько встал. Босые, все еще разгоряченные зудом ноги с великим блаженством ощутили под собой прохладу заскрипевших половиц.

Софья встретила его у дверец с лампой в руке – она, как всегда, сидела на часах и ждала его пробуждения.

Он подошел к столу, посмотрел на тикающий будильник.

– Ого! Пол-одиннадцатого. – И тут, обернувшись к жене, он второй раз за вечер увидел испуг в ее темных, по-птичьи округленных глазах.

– Я не знала, как и быть. Ты ничего не сказал, будить тебя или нет…

Он сел к столу, запустил руки в свои мягкие, изрядно поредевшие волосы, а она продолжала стоять перед ним, большая, грузная, не сводя с него настороженного взгляда, и это взорвало его:

– Чего стоишь? В денщиках ты у меня, что ли?

– Я думала, на стол подавать…

– Думала! Сядь, говорю. Некуда больше торопиться.

Софья села. Села как-то неуверенно, на край стула, как будто не у себя дома, а в гостях или, еще вернее сказать, на приеме у большого начальства. И он глядел-глядел на ее большие работящие руки, покорно лежавшие на коленях, на ее полуопущенную голову в буйном курчавом волосе с проседью, на ее широкое, вечно залитое, как у молодки, густым румянцем лицо, и вдруг обручем перехватило ему горло.

Боже мой, боже мой! Кто только сегодня не шерстил его, в чем только его не обвиняли! Задавил, согнул, зажал в кулак… А что бы могла сказать о нем вот эта женщина, его жена? Какой счет она могла предъявить ему?

После смерти Елены он дал себе слово: не жениться. И лет пять – ни-ни, ни на одну молодую женщину не посмотрел. Потом – он уже работал инструктором в райкоме – от него уехала в город к своей дочери старушонка, которая вела его хозяйство и ухаживала за детьми, и тут – хочешь не хочешь – пришлось обратиться за помощью к вдове-соседке.

Софья пришла. Все прибрала, все перемыла – ни квартиру, ни детей не узнать. А потом как-то он вернулся из командировки да увидел ее – пол на кухне моет, – большая, сильная, с высоко подоткнутым подолом баба вся в жарком, малиновом цвету, и прахом пошли зароки…

Вот так он и стал жить с женщиной, которая была старше его на семь лет.

Каждый месяц он приносил домой зарплату, выкладывал на стол – распоряжайся как знаешь, корми семью, – иногда, возвращаясь из поездки по колхозам, привозил какие-нибудь продуктишки: мясо, масло, свежие овощи… А еще что? Еще какое внимание оказывал жене? Был ли он хоть раз с женой в клубе – в кино, на торжественном вечере в честь Октября или Первого мая? Служащие райцентра в праздники ходят друг к другу в гости – с женами, с детьми. Он с Софьей вместе – никогда. А чтобы забежать в магазин да купить какой-нибудь подарок или привезти покупку из города – нет, это ему и в голову никогда не приходило.

Да, с усмешкой подумал Подрезов, вот о чем забыл упомянуть в своем кондуите Афиноген Каракин – о жене. "Сколько лет прожили, сколько детей наплодили, а кто она тебе, товарищ Подрезов? Прислуга? Батрачка?"

– Софья… сказал он медленно, не совсем обычным голосом.

Она сразу подняла полуопущенную голову – что делать?

Он взял ее зачем-то за руку, спросил:

– Соня, тебе очень тяжело со мной было?

Она сперва не поняла его. Когда он разговаривал с ней так? Когда называл ласковым словом? А потом, ему показалось, дрожь прошла по всему ее крупному телу. Но ответила она спокойно:

– Чего теперь об этом говорить. Сама знала, какую ношу на себя брала…

Затем она с непривычной для него решительностью вдруг встала и уже сама, не дожидаясь его слова, начала накрывать на стол.

Да, думал Подрезов, лошадей знал. Лес знал. Коровники в колхозах знал. А вот что такое человек, душа человеческая… Э, да что там говорить! Жену свою, с которой прожил чуть ли не двадцать лет, не знал…