"Долина Новой жизни" - читать интересную книгу автора (Ильин Федор Николаевич)ГЛАВА VIIБольшой дорожный автомобиль с поразительной быстротой нес нас по долине. Никогда самая большая скорость аэроплана не может дать такого ощущения быстроты, какое достигается на автомобиле. Толчки, тряска, завывание ветра в ушах и несущиеся навстречу по обеим сторонам дороги предметы, так что их не успевает схватывать глаз – все это создает впечатление настоящего урагана. Мы миновали Детскую колонию, инкубаторий и завернули на дорогу, поднимающуюся кверху, к Женскому сеттльменту. Здесь машина замедлила ход. Мы не разговаривали, каждый отдался своим мыслям. Мадам Фишер сидела, завернувшись с головой в большой шерстяной платок; я и Мартини глубоко надвинули на головы свои дорожные шляпы и подняли воротники пальто. Начинался теплый, безветренный день, но при поездке в открытом автомобиле всегда кажется холодно. Когда мы достигли Женского сеттльмента, я был очень удивлен, увидев, что это целый городок с прекрасно мощеными улицами и высокими домами, окруженными палисадниками и садами. Жительницы носили обычный мужской костюм и мало чем отличались от остальных жителей страны, только лица их казались более нежными и миловидными. Мы остановились около здания, имеющего форму шестигранной призмы, высотою не более четырех этажей. Это была станция телефона, беспроволочного телеграфа, приборов внушения и механических ушей и глаз. Мартини оставался здесь для исправления каких-то аппаратов; я же и мадам Фишер должны были пересесть в маленький автомобиль, так как дальше дорога суживалась, и кривизна ее не допускала движения больших машин. Мы все вошли в небольшую приемную, чтобы подождать там, пока Мартини распорядится подать нам новый автомобиль. Мадам Фишер сидела, освободившись от своих теплых одежд. Я молча ходил по комнате. Прошло около четверти часа, послышался звук подъехавшего автомобиля. Надо было ехать. Мартини не появлялся. Я вышел в соседнюю комнату, куда он скрылся. Это была большая комната, вся опутанная проводами. Эти провода, толстые и тонкие, как паутина, переплетались по всем направлениям. Посредине возвышались высокие металлические доски с бесчисленными электрометрами и коммутаторами. Ход динамо-машины, поставленной где-то внизу, потрясал пол и наполнял воздух непрерывным гудением. Шаги мои не были слышны. В углу стоял Мартини; обнявши рукой тонкую талию молодой девушки, другой рукой он гладил ее слегка вьющиеся волосы. Мое появление было неожиданным для них, они быстро отодвинулись друг от друга и изменили позу. Я сделал вид, что ничего не заметил, но тем не менее они оба казались сильно смущенными. Молодая девица, – а я не сомневался, что это была именно девица и, надо сказать, очень красивая и стройная, – поспешила скрыться, а мой друг начал говорить какие-то несвязные и ничего не значащие фразы: – Да, да, работа очень серьезная. Надо многое изменить. Я говорю, а она не понимает. Женщина всегда остается женщиной… Особое устройство головы… И он засмеялся деланным смехом. Я был поражен. Поведение моего друга нисколько меня не удивляло. Из его собственных слов я мог заключить о его склонности к женщинам, но я никак не мог подозревать, чтобы здешние полуженщины-полумужчины с подавленным, как мне говорили, инстинктом были способны на что-либо, напоминающее страсть или хотя бы флирт. – Дорогой Мартини, – сказал я, – я искал вас, чтобы сообщить вам, что мы уезжаем: автомобиль у подъезда. – Дела, дела, – отвечал он. – Мой помощник или, вернее, помощница помогала мне выяснить все неполадки, которые произошли здесь в результате усиленного снеготаяния. Я очень извиняюсь, что задержал вас. Он проводил нас до двери и до конца сохранял сконфуженный вид. … Домик миссис Смит выглядел иначе, чем прежде. Он не так резко выделялся на фоне темной, лишенной снежного покрова земли. Он весь казался серым, бесцветным, скучным. Голые деревья вокруг него, на которых прыгали каркающие вороны, еще более усугубляли тоскливое настроение. Нас встретила старая служанка; она выбежала к нам навстречу, взволнованная и несколько растрепанная. – У нас несчастье. Бедняжка совсем больна, со вчерашнего дня не приходит в чувство. Всю ночь провозились около нее два доктора… – суетливо рассказывала она. Я не спрашивал; конечно, я знал, что речь идет о мадам Гаро, хотя имя ее не было упомянуто. Я пропустил вперед фрау Фишер и вошел вслед за нею в комнату. Когда в доме кто-нибудь болен, весь вид его приобретает особый характер. Мне казалось, что если бы Эльза не предупредила, и я бы вошел сюда, я сразу догадался бы, что случилось что-то серьезное. Камин не горел, на столе стояли недопитые стаканы и чашки. Шторы на некоторых окнах позабыли поднять. Чувствовался холод, и обычный уют куда-то исчез. В доме царила мертвая тишина. Фрау Фишер сняла пальто и направилась в комнату больной. Я остался один. Тяжелые мысли угнетали меня. Жестокий внезапный удар. Как справится мадам Гаро с этим нервным потрясением? Какие грозят ей последствия? Я сознавал, что моя судьба тесно связана с ней. Моя жизнь без нее представлялась мне лишенной всякого интереса и всякого смысла. Я знал ее так недавно, я видел ее всего несколько раз, тем не менее она стала для меня дороже всего на свете. На пороге появилась миссис Смит. Она была бледна, лицо ее и глаза выражали утомление после бессонной ночи. За ней вошел в комнату незнакомый мне молодой человек со стетоскопом и молоточком в руках. По всему видно было, что это доктор. Миссис Смит, поздоровавшись со мной кивком головы, устало опустилась в кресло у стола и отхлебнула несколько глотков черного кофе из чашки, стоящей рядом. Не смотря на меня, она заговорила: – Мадам Гаро очень редко читала газету; вчера как на грех ей попался этот ужасный лист с некрологом. Она громко вскрикнула и, как подкошенная, свалилась на пол. Страшная бледность разлилась по ее лицу. Дыхание остановилось. Мы не могли прослушать сердце. Все наши домашние меры не оказывали никакой помощи. Пока приехал доктор из Женского сеттльмента, вдруг произошла внезапная перемена: страшнее возбуждение, сопровождаемое судорогами во всем теле, конвульсиями. Лицо потемнело, во рту клокотала пена с кровью. Она успокоилась только после того, как доктор впрыснул ей под кожу какое-то лекарство. Я не мог выносить больше этот рассказ и с нетерпением обратился к спокойно стоявшему посредине комнаты доктору: – Скажите, доктор, скажите, что с мадам Гаро? Каково ее положение? Можно ли надеяться на благополучный исход? – То, что я увидел, приехав сюда, – отвечал доктор, – вполне подтверждает рассказ миссис Смит. По характеру этот припадок можно было счесть за припадок падучей: та же пена изо рта, то же прикусывание языка, то же сведение глаз. Меня возмущал этот молодой эскулап, так подробно описывающий все симптомы болезни, как будто он не видел, как горел я нетерпением узнать самое главное. – Но это был припадок истерии, мы называем – большой истерии. Теперь он прошел, больная находится под наркозом. При ее нервной конституции можно ожидать, что потрясение окажет на организм сильное влияние. Можно надеяться, однако, что исход будет благоприятный; но, во всяком случае, она может долго болеть. Врачебный язык я находил мало отличающимся в этой стране от того, который я слышал раньше во Франции. Явная неуверенность сквозила в словах доктора и возбуждала во мне самые темные подозрения. Я высказал свою мысль вслух: – Можете ли вы поручиться за ее жизнь? – Я уже сказал вам все, что я имею право сказать на основании науки, сухо ответил доктор. Он вежливо раскланялся с миссис Смит и со мной и удалился большими шагами с высоко поднятой головой и сознанием своего достоинства. Я пробыл до вечера в этой комнате с потухшим камином, полный тоски и печали. Вечером приехала сестра милосердия, молоденькая особа, одетая по-мужски, и тотчас же приступила к своим обязанностям, имея точные инструкции от доктора. Я должен был отправляться с автомобилем, привезшим сестру. Ни в каком случае я не мог не явиться завтра на службу, не возбудив нареканий со стороны Куинслея. С другой стороны, мое присутствие здесь было излишним, так как помощь и уход за больной были хорошо организованы. Обратный путь до Женского сеттльмента и оттуда вместе с Мартини до Колонии был совершен без каких-либо приключений. В немногих словах я ознакомил своего друга с положением мадам Гаро, и мы ехали все время молча, предаваясь своим собственным мыслям. Через несколько дней мадам Гаро была перевезена на аэроплане в Колонию, на квартиру супругов Фишер. Состояние здоровья ее оказалось более серьезным, чем предполагал вначале доктор. В большой квартире Фишера нашлась прекрасная уединенная комната, которая была отведена для больной. Около нее бессменно дежурили сестры милосердия, а мадам Фишер проявляла самое искреннее, сердечное участие. Профессора медицинской школы, проживающие в Колонии, посещали ее и не раз составляли консилиум. Мадам Гаро все время находилась под наркозом. В те минуты, когда он начинал ослабевать, она проявляла явные признаки буйного помешательства. Она страшно исхудала, несмотря на питание с помощью внутренних инъекций. После последнего консилиума профессора применили новый метод лечения впрыскивание в кровь какого-то вещества, добываемого из мозговой ткани зародыша. Как ужасно тянулись эти бесконечные дни, темные, однообразные, полные тоски, отчаяния, невыносимой скорби! Наконец, однажды утром мадам Гаро впервые открыла глаза, но сознание еще не возвращалось к ней. Бессмысленный взгляд не останавливался ни на чем. Скоро она впала в тихий сон. С этого дня началось постепенное, медленное улучшение. Профессора на мой вопрос ответили словами, полными уверенности. Я облегченно вздохнул. Я чувствовал себя так, как будто я сам пережил тяжелую болезнь. Я не заметил, как наступило лето. Блестящая зеленая листва покрывала деревья. Откосы гор зеленели от свежей, густой травы. Все свободные минуты я проводил теперь в саду в уединении, в полной тиши. Однажды на повороте аллеи я увидел Петровского. Он шел ко мне, уже издали помахивая шляпой. – Вот что, я пришел за вами, чтобы пригласить к себе в инкубаторий и развлечь вас интересным зрелищем. Сегодня роды десяти тысяч детей. Это не шутка. Завтра еще десять тысяч и так далее. Мы открываем сезон. Он вытер пот с лица и, усевшись рядом со мной на скамейку, обмахивался шляпой. – Еще так рано, а солнце уже печет. – Я хотел этот праздничный день провести дома, – отвечал я нерешительно. – Вы не должны отказываться, – настаивал Петровский. – Ваши друзья передавали мне, что вы стали вести замкнутый образ жизни, нервы ваши очень поизмотались. Если я пришел за вами, то я сделал это после консультации с Фишером, Мартини и Карно. Итак, едем. – Он посмотрел на часы. – Через десять минут отходит тюб, мы можем еще поспеть. Я более не противился. С пересадкой в Главном городе, через каких-нибудь двадцать-тридцать минут, мы совершили наш путь. Когда мы вошли в подвальный этаж инкубатория, в котором я был уже раньше, мы были встречены Кю, помощником Петровского. Он крепко пожал мне руку. – Очень рад, что вы приехали. Можем начинать? – Голос у Кю был веселый, приподнятый. Вопрос относился к Петровскому. Лицо Петровского преобразилось. На нем выражалась особая мягкость и возбужденность. – Сколько раз мы присутствуем при одном и том же явлении и не можем к нему привыкнуть… Мы переживаем подъем. Я уверен, что и вы заразитесь нашим чувством. Двери открыли, и мы вошли в длинный зал со стеклянными ящиками. Теперь здесь горел яркий свет. Все помещение было наполнено людьми, одетыми во все белое, с белыми шапочками на головах. Во всю длину зала были расставлены узкие столы, покрытые простынями, с небольшими ванночками около каждого. Из труб, подведенных к каждой ванночке, журча, лились струи воды. На нижних полках столиков стопками было сложено белье. Кю при нашем входе скомандовал: – Начинайте! То, что я увидел, навсегда запечатлелось в моей памяти. Люди в белых халатах были не кто иные, как акушерки или, вернее, акушеры. Но обязанности их были здесь совершенно другие, чем на всей остальной нашей планете. Каждый из них подходил к стеклянному ящику, отделял белую замазку вокруг крышки и снимал ее. Потом запускал руку в жидкость, наполняющую ящик, и, схватив ребенка, плавающего там, за ножки, извлекал его. Подручный быстрым движением перевязывал натянутую пуповину и отстригал ее специальными ножницами. Ребенок встряхивался головкой вниз, ему протирался ротик, давалось несколько шлепков, и вдруг он начинал дико кричать, дергать руками и ногами, и кожа его становилась красной. Зал наполнился криком сотен и тысяч новорожденных. Что это был за рев! Я думаю, что ни один из наших европейских акушеров не слышал ничего подобного. Детей между тем отмывали в ванночках от смазки, покрывающей их тело, надевали белье и прятали в теплые конверты, после чего укладывали на площадку тележки, которая увозила их через дальние двери. Работа шла быстро и четко. Из ящиков появлялись все новые и новые экземпляры. В воздухе стоял все тот же резкий, непрерывный крик сотен детских голосов. Я заметил, что настроение всех присутствующих очень походило на то, которое было у Петровского и у Кю: они священнодействовали. Разговаривать было невозможно, крик заглушал слова. Я заявляю откровенно, что не испытывал никакого наслаждения, наоборот, эта масса голого детского мяса внушала мне отвращение. Я был очень доволен, когда Петровский потянул меня за руку к выходу. Когда мы оказались наверху, в лаборатории, у меня еще долго стоял в ушах несносный, раздирающий душу крик «новорожденных». Петровский был в восторге. Он обратился к Кю: – Какие выводки! Один другого лучше. Средний вес поднялся с четырех тысяч до пяти тысяч и пяти граммов. Гиганты! Кю весело ухмылялся: – Питательная жидкость превосходна. Для того, чтобы выразить свой интерес, я спросил: – Почему именно в этот день дети должны были быть вынуты из их вместилищ? Может быть, они могли бы с таким же успехом находиться там еще несколько месяцев? – Мы пробовали, – воскликнул Петровский. – В четыре месяца наш ребенок достигает полной зрелости, такой, какой он достигает при естественном росте в утробе матери в девять. Если мы будем держать его дольше в ящике, мы должны увеличить площадь тела, в котором происходит обмен веществ между кровью плода и питательной жидкостью, то есть увеличить плаценту. Это возможно в том случае, если мы заранее зададимся этой целью и произведем посадку большой плаценты. – Эти пробы не дали хороших результатов, – перебил Кю. – Дети при свободном росте после четырехмесячного срока развиваются лучше; у нас были экземпляры, выращенные в ящиках до года и более, но они имели только теоретический интерес. – Эксперименты в этом направлении производятся в лаборатории Куинслея, – добавил Петровский. – Помилосердствуйте, господа, – воскликнул я. – Вы производите такие эксперименты над живыми людьми! – Над живыми людьми, – подтвердил Кю. – Почему нельзя производить экспериментов над живыми людьми? Я вас не понимаю. – Эксперименты производятся только по необходимости, – примиряюще сказал Петровский. – Тем более что здесь мы имеем дело с существом, еще не начавшим жить разумною жизнью. Мне стало неприятно продолжать дальше этот разговор, я почувствовал как бы приступ тошноты. – Пойдемте отсюда, мне что-то душно. Когда мы вышли в сад, Кю обратился ко мне с просьбой пообедать у него. Я с удовольствием дал свое согласие, и мы очень хорошо провели время. Обед был тонкий, вкусный, – конечно, полученный из местного клуба и рассчитанный на иностранцев. Кю только притрагивался к блюдам и скорее делал вид, что ел. Зато он с видимым удовольствием выпил стакана два вина и съел сладкое. Из всех моих знакомых, настоящих жителей Долины Новой Жизни, это был самый разговорчивый, общительный и широко образованный человек. Я решил воспользоваться послеобеденным временем, когда мы сели на веранде в удобные, легкие кресла, чтобы завести разговор на интересующие меня темы. Я сказал: – Вы читаете много наших книг. Вы питаете к ним отвращение, вы говорили это однажды. Разве вас не прельщает чувство любви родителей к детям, детей к родителям, родственная любовь? Всего этого вы лишены. Кю выпрямился в своем кресле, глаза его заблестели, он заговорил громко, с некоторым пафосом. Весьма вероятно, он был врожденным оратором. – Я знаю по описанию все эти чувства, но отнюдь не прельщаюсь ими. Что такое эти пресловутые ваши родственные чувства? Это такой же мираж, как и все остальное, чем вы живете. Если мы подсчитаем, руководствуясь вашей же литературой, сколько положительного дают вам эти чувства и сколько отрицательного, то баланс будет не в их пользу. Как родственная любовь, так и любовь мужчины к женщине несут за собой лишь несчастья и страдания. Мы, лишенные любви к родителям и к нашим родственникам, так как мы не имеем ни тех, ни других, рассеиваем свое чувство любви вокруг нас на все человечество, а не сосредотачиваем ее на немногих избранных. Это уже одно лишает нас эгоизма. Мы не знаем личной жизни и жизни наших близких, мы знаем широкую общую жизнь. Мы все братья одной матери-природы, мы все живем ради единой цели – совершенствования каждого отдельного звена человеческой цепи и совершенствования ее в целом. Великое будущее, к которому мы стремимся, вам непонятно, оно находится вне пределов земли; с нашими достижениями, с нашими открытиями наша маленькая планета Земля скоро сделается нам тесной, и мы устремимся ввысь. Куда, я не знаю. Чем дальше говорил Кю, тем речь его делалась вдохновеннее. Он встал и последние фразы произносил так, как будто перед ним было многочисленное собрание. Петровский зааплодировал: – Браво, браво! Вы настоящий пророк, древний пророк. В то же время вы будете прекрасным агитатором, когда Ворота откроются. Мысль моя в это время остановилась на моем отношении к мадам Гаро. Что я ее любил, – в этом не было никакого сомнения. Что принесет мне эта любовь? Счастье или страдание? Во всяком случае, до сих пор я испытывал только муки. – Если я сказал, что наша мать – природа, – продолжал Кю, не обращая внимания на замечания Петровского, – то нашим отцом я считаю науку. Наши чувства благодарности и преклонения направляются постоянно к этим нашим родителям. Силы природы, сила науки – вот два великих рычага, которыми управляется весь мир. Причем сила науки должна быть выше сил природы. Поэтому мы не признаем никаких авторитетов, кроме авторитета науки. Все наше управление сосредоточено в руках ученых. Они правят, они судят, они служат источником мысли. У нас полное равенство, мы лишены пороков, мы не обманываем, не лжем, не клевещем, не завидуем. Справедливость и правда царят у нас. Поколения и разряды, так же, как и отдельные личности, получают то, что они заслуживают в силу их умственного и физического развития. Кто выше других, тот получает более высокое назначение и более высокую ответственность. Кю сделал передышку и отпил из чашки несколько глотков кофе. Петровский воспользовался этим: – Все, что вы говорите, совершенная правда. Я живу с вами двадцать лет; я живу общими с вами идеалами; если я не отказываюсь от старого, то это только потому, что я сам – продукт старого мира. Кю хотел продолжать свою речь, как вдруг на веранде появилось новое лицо: это был доктор Левенберг. Он проживал в Детской колонии и зашел сюда посидеть с Кю после обеда. Он, видимо, обрадовался, увидев меня и Петровского здесь. Он уселся в кресло и не отказался разделить с нами наш послеобеденный кофе. Разговор с его приходом принял новое направление. Все специалисты любят поговорить на близкие их сердцу темы. Особенно в этом отношении отличаются медики. Доктор Левенберг рассказал нам, что сегодня утром он имел случай вставить новое сердце одному из старых джентльменов, а именно – профессора физиологии местной медицинской школы. – Этому господину, – говорил Левенберг, – от роду семьдесят лет, и сердце его пришло в такое состояние, что можно было удивляться, как может человек жить с таким старым мешком. Профессор сам обратился ко мне с просьбой исполнить эту операцию. Я охотно пошел ему навстречу, – я произвел уже несколько таких операций. В нашем распоряжении имелись прекрасные сердца; мы выбрали вместе с любезным хозяином безупречный орган от недавно погибшего молодого человека из иностранцев. Профессор ни за что не хотел получить сердце, выросшее на свободе от эмбриона, и почему-то выбрал именно это сердце. Какие соображения руководили им – предрассудок или что-либо другое, – я не знаю. – Как можно вставить сердце! – воскликнул я. – Неужели это возможно? – Во время производства этой операции приходится останавливать на некоторое время движение крови по всему организму. Это и составляло главное препятствие, так как прежде всего погибал мозг. Мозг очень нежный орган, опыты ученых Европы и Америки давали крайне печальные результаты. Мозг не давал признаков жизни вне организма, как другие органы, при питании его различными питательными жидкостями. В последние годы удалось сохранить жизнь мозга на сорок-пятьдесят минут при питании его кровью. Такие эксперименты были проделаны, конечно, на животных. Мы имеем в нашем распоряжении такую питательную среду, которая заменяет кровь. Все остальное уже не составляет труда. Хирургия сосудов и в старом мире достигла совершенства. Мы соединяем сосудистую систему оперированного с током нашей питательной среды. Делаем временное соединение, чтобы кровь вместе с питательной средой могла обращаться, минуя сердце. С этого момента начинает работать новое, временное, сердце. Сосуды старого сердца перевязываются, и оно выбрасывается вон. На место его мы вставляем новое, постоянное, и соединяем его с перевязанными сосудами. Теперь остается убрать сделавшееся ненужным временное сообщение – и все кончено. Рана зашивается. Техника не представляет никакой трудности. – В этом мире я привык уже к этим словам – «никакой трудности», сказал я. – Теперь профессор будет обновлен, и если мы закончим ремонт его, вставив еще некоторые износившиеся органы, то он проживет еще долгую жизнь. – Боже мой, прожить две жизни! С меня достаточно и одной, – подумал я вслух. Кю мечтательно заговорил: – Прожить долгую жизнь, впитывая в свой мозг знания, видеть результаты своих трудов, чувствовать себя здоровым, сильным и наслаждаться сознанием бессмертия, так как род человеческий, часть которого вы представляете, бессмертен, – может ли быть для всего этого какой-нибудь срок, который бы не казался мал? Я хочу жить две, три, четыре жизни, если можно – хочу жить вечно. – Следовательно, вы боитесь смерти? – спросил я. – Нисколько. У меня нет страха смерти, у нас ни у кого нет этого чувства. Мы жаждем жить, но не боимся умереть, особенно если эта смерть нужна для других. Смерть отдельного человека ничто по сравнению с жизнью человечества. А у вас разве не гибли в войнах тысячи, миллионы людей? Может быть, немногие гибли добровольно, их гнали. У нас этого быть не может, мы все мыслим одинаково. Мысль, которая считается справедливой и верной нашими учеными авторитетами, – наша мысль, общая мысль. Наш разговор затянулся до вечера. Были затронуты многие интересные вопросы. Мир, открывающийся передо мной, становился яснее, я начинал его более понимать и, пожалуй, сочувствовать ему, хотя старые воспоминания, предрассудки, привычки и разные мелочи неудержимо тянули назад, к прежнему, милому и незабываемому. На веранде было уже совершенно темно. Духота дня сменилась прохладой вечера. Откуда-то проникал сильный запах жасмина. Кю внес предложение отправиться всем на вечер в клуб, где будет произнесена речь, ясно демонстрирующая тот хаос, в который погружается старый мир. Левенберг был занят в этот вечер и поэтому попрощался с нами. В помещениях клуба была выставка цветов. Цветы наполняли все комнаты. Они стояли на столах, образуя длинные, узкие аллеи, по которым двигалась однообразная толпа мужчин. Цветы вызывали их восхищение. Это было заметно по лицам, и, действительно, я никогда не видел такого разнообразия и такой красоты, какой отличалась эта выставка; благоухание наполняло воздух, так что в первые минуты я почувствовал головокружение. Каких только не было здесь цветов! Чудные розы всевозможных красок и оттенков, от белой до черной, как бархат; тюльпаны, лилии, любой экземпляр которых получил бы премию на выставке в Европе. Я останавливался около невиданных еще мною цветов и поражался их формой и окраской. Между столами в узких пространствах стояли люди, которым принадлежали выставленные цветы; они сами выводили их с помощью скрещивания и всевозможных хитроумных приспособлений, получая все новые и новые разновидности. У многих из этих садоводов-любителей были на груди особые значки, выданные им комитетом выставки в знак отличия. Как мне объяснил Кю, любовь к цветам имеет здесь всеобщее распространение, и почти каждый житель имеет небольшое место на общих клумбах для занятия этим спортом. Кю назвал этим словом занятие садоводством, имея в виду соревновательный характер его. У всех посетителей выставки были цветы или на одежде, или на шляпах, или в руках. Мы тоже скоро украсились бутоньерками с прекрасными розами, которые получили бесплатно от хозяев цветов – все они настойчиво предлагали нам образцы своих цветов. – Это первая выставка, – объяснил мне Кю, – в конце лета бывает вторая и осенью третья; каждый сезон представляется особыми сортами цветов. Розы же имеются всегда, за исключением двух-трех зимних месяцев. Садоводство и наука скрещивания находятся у нас на самой высокой ступени развития. Двигаясь вместе с потоком людей, мы описывали бесконечные зигзаги между линиями столов, шагая из одной комнаты в другую, пока, наконец, попали в большой высокий зал с эстрадой, экраном за ней и рядами скамеек. Мы сели на одной из них. Петровский сказал мне, что вечер начнется через полчаса. Публика постепенно прибывала, и ряды наполнялись. Я всматривался в сидящих вокруг меня, и могу сказать, что никогда не смог бы определить, кто из них – простой рабочий и кто занимается умственным трудом или стоит на более высокой ступени общества. Одежда, лица, манера держать себя ничем не отличались у всех этих людей. Их разговоры, судя по отрывкам, доносившимся до меня, вращались вокруг одних и тех же тем. Даже руки их не могли служить для распознания. Кю указал мне на некоторых соседей, которых он рекомендовал как известных техников и ученых, и руки их были грубы и сильно развиты, носили отпечаток физической работы. На эстраде появился оратор. Кю сказал, что это педагог. Он заговорил, и публика сразу смолкла, поглощенная вниманием. Речь шла об ужасах старого мира. Этот педагог разъяснял слушателям все мелочи жизни, из которых соткана она в Европе и в других странах света, рассказывал, как борется человек с этими мелочами и погибает под их бременем. Я думаю, что нельзя было бы лучше представить все скверные стороны нашей жизни, чем сделал это находящийся перед нами на эстраде. Впечатление получилось тяжелое, гнетущее. Следующий докладчик остановился на различных формах государственного устройства старого мира и раскритиковал их все с одинаковой беспощадностью. Третий особенно подробно осветил вопрос о том, в каком состоянии находится прирост народонаселения во всем мире. Он коснулся теорий Мальтуса и Рикардо, по которым земному шару грозило перенаселение; потом разобрал противоположные теории, упомянул неомальтузианство и перешел к разбору современной действительности. – Человечество, – сказал он, – скоро перестанет увеличиваться, прирост народонаселения падает. Прежде всего погибнут культурные нации. Никто там не желает иметь детей. Миллионы зачатий прерываются всякими искусственными мерами. Всевозможные ухищрения и технические приспособления распространяются все шире и шире для предупреждения зачатия. Система двух-трехдетного брака становится недоступным идеалом. Государство бьется в борьбе с падением прироста; поощрительные меры, вплоть до премий, не приносят пользы. Человек, умеющий регулировать деторождение, но стонущий от тягостей жизни, утратил инстинкт родителей к детенышу. Женщина, вступившая на путь социальной борьбы, принужденная конкурировать с мужчиной, лишается не только чувства материнства, но и способности вынашивать в себе плод и производить его на свет. Она не желает больше быть инкубатором. При таких условиях люди обрекаются на гибель, между тем как задачи, которые ставит нам наука, требуют для решения их все большего и большего количества работников. С тех пор как открылась возможность добывать питательные вещества непосредственно из воздуха, воды и почвы, не может быть разговора о голодной смерти перенаселенного земного шара. Источники и запасы средств для жизни неисчислимы. Четвертый оратор явился, чтобы разрешить вопросы, поставленные предыдущими ораторами. Он показал устройство и жизнь нового мира, пока еще небольшого, уместившегося в Долине Новой Жизни, и закончил с большим подъемом словами, полными убеждения и веры в то, что человечество будет спасено, когда принципы здешней жизни распространятся по всем странам. Длинная пауза после каждой из этих речей не означала антракта. Все сидели на своих местах, как будто что-то обдумывая. Я отодвинул кнопку предохранителя и убедился, что главные тезисы докладчиков вколачивались в головы слушателей с помощью внушения. Во время долгого перерыва публика получала напитки и сласти, которые подавались на маленьких подвижных столиках, разъезжавших по рельсам среди рядов. Затем началась самая интересная часть вечера. Я смотрел на эстраду, на которой были расставлены цветы, составлявшие чудный, необъятный букет. Я не знал, на что именно должен обратить внимание. Петровский сказал мне, что я буду переживать различные настроения, и, действительно, в течение следующих полутора часов я испытывал целый спектр чувств. Сначала в моем сознании появилась какая-то досада, тоска, угнетение, какие-то противоречия; что-то недостижимое давило меня. Все это нарастало и нарастало, пока не превратилось в бурю негодования, возмущения, какого-то умственного бунта. Когда это чувство сделалось невыносимым до боли, когда хотелось вскочить, завопить на весь зал, ломать мебель, крушить и бить кого-нибудь, хотя бы соседа, вдруг наступила резкая перемена. В душе разлилось что-то тихое, спокойное, радостное, появилось стремление к чему-то прекрасному. Мысли, несвязные, непередаваемые, но увлекающие, обрывки фраз и слова, как музыка, проносились в голове. Потом последовал период успокоения, и вот – буйная радость, смех, веселье и дикий хохот. Я переживал всю эту смену настроений; я решил не препятствовать себе, отдаться им, и испытывал в полной мере все то, что испытывали другие. Я думаю, что мое лицо, взгляды, жесты я мог, как в зеркале, видеть на окружающих. Они сидели задумчивые. Тоска отражалась в их глазах. И вдруг они бросали гневные взоры, они скрежетали зубами и посылали проклятья. Затем они как бы устремлялись вдаль, и взоры их становились ласковыми, умиленными, жалость сжимала сердце, и слезы капали из глаз; потом смех душил их, и они не старались бороться с приступами веселья, выражавшегося у некоторых довольно диким образом… Когда все кончилось, и мы вышли в сад, где между деревьями висели разноцветные фонари, я почувствовал себя обновленным, как будто вновь родившимся на свет; мне казалось, что мозг мой был основательно выстиран, выветрен, накрахмален и выглажен. Вид Петровского и Кю ясно говорил, что они испытывали то же самое. Петровский, потирая руки, сказал: – Превосходно, восхитительно! Ничто не может сравниться с этим ощущением. Здесь люди не испытывают горя, несчастья, любви, ревности и высоких порывов наслаждения. Они не видят комедий и драм, они не знают ощущений, вызываемых музыкой, они не читают романов, но они нуждаются в переживаниях всей гаммы чувств так же, как человек нуждается и в горьком, и в соленом, и в сладком. И то, что им дается здесь – это более надежно и менее опасно, куда полезнее для здоровья, чем то, что получает человек в старом мире. В этот вечер я приобрел многочисленные новые знакомства среди работающих в инкубаториях и детских колониях. Здоровье мадам Гаро улучшалось. Возвращаясь с работы по постройке новых шлюзов, я мог просиживать около ее кровати часами. Она отличалась теперь неразговорчивостью и только изредка произносила отдельные слова. Посетителям же было запрещено разговаривать. С каждым днем взгляд ее становился бодрее и оживленнее: легкий румянец появлялся на щеках. Скоро ее вывезли в сад в кресле на колесах. Она начала разговаривать. Разговор ее касался разных домашних событий, разных виденных ею в последние дни лиц, но никогда не возвращался к прошлому. Как будто все, что было до ее болезни, не существовало. Делала ли она это умышленно, или действительно пострадала ее память, я не берусь судить. Мы, все ее близкие, были очень рады этому забвению прошлого. Мадам Гаро узнавала всех, помнила имена, ориентировалась в окружающей обстановке, говорила вполне разумно, и вообще в ней не было заметно каких-либо странностей. Часто приходил осторожный Карно, прибегал веселый Мартини; к нашей компании присоединялся солидный папаша Фишер. Мы вели беседу между собой, шутили, смеялись, а мадам Гаро слушала, переводя свой пристальный взгляд с одного на другого. Мартини в последнее время отличался особой веселостью, даже игривостью. Он с комизмом, достойным актера, передавал свои затруднения, которые возникают у него на работе в Женском сеттльменте. – О, женщины, женщины! – воскликнул он. – Я всегда боялся вас, но я никогда не видел такой массы женщин, получивших полное равноправие с мужчинами. Это ужасные существа. Он рассказывал о многих своих помощницах и подчиненных, но никогда не упоминал о той, которую видел я на станции. Мартини стал больше обращать внимания на свою наружность, лучше одеваться и ходил какой-то подпрыгивающей молодой походкой. Хлопоты Мартини через Педручи и влияние Тардье привели к тому, что пребывание мадам Гаро здесь, у Фишеров, затянулось, и, наконец, о возвращении ее в Американский сеттльмент никто уже не говорил. Мадам Фишер выказывала самое заботливое к ней отношение, и мне кажется, что эта любвеобильная женщина включила мадам Гаро в число членов своей семьи. Когда мадам Гаро впервые позволено было ходить, я поднес ей букет цветов. Она с благодарностью посмотрела на меня и, крепко опершись на мою руку, пошла по аллее. Тенистая, густая аллея заворачивала в сторону. Мадам Гаро остановилась. – Вы думаете, я ничего не помню? – промолвила она тихим шепотом. – Я все помню, все, все, но я стараюсь забыть. После болезни я не хочу возвращаться к старому. Я хочу нового. Ее глаза договорили все недосказанное. Я обвил ее гибкий стан рукой, и губы наши слились в долгий, пронизывающий поцелуй. Она отшатнулась, закрыла глаза рукой и прерывающимся голосом сказала: – Я люблю вас. Мое чувство к вам пробудилось с первой встречи в Американском сеттльменте, но… но… мысль о Леоне никогда не оставляла меня. Десять лет бесконечного ожидания, – разве можно было вычеркнуть их из жизни? Я страдала, боролась, и я бы победила. Бедный, несчастный Леон, я никогда бы ему не изменила, но теперь я свободна. Мой милый, дорогой… – и она обожгла меня поцелуем. Я обнял ее и крепко прижал к груди. Когда мы возвратились ко всей компании, мне казалось, что все знали и все видели, что с нами произошло что-то особое, потрясающее. Со дня на день мадам Гаро чувствовала себя крепче, силы ее прибывали, следы болезни исчезли, и все находили, что она выглядела удивительно хорошо. Я никогда не видел ее раньше такой прекрасной, такой обворожительной. Она притягивала меня к себе так, что я старался каждую свободную минуту проводить с ней. Чувство наше не осталось тайным; деликатные мои друзья пользовались всяким случаем, чтобы оставить нас наедине и не мешать нам. Я решил правдиво и по возможности полно изложить все, что со мною случилось, но я чувствую себя не в силах подробно описывать, как наши отношения с мадам Гаро превратились в пылкую любовь, связывающую двух людей воедино и навеки, если злой рок не оторвет их друг от друга. Мы делали короткие и длинные прогулки по окрестностям, спускались вниз в долину, поднимались на ближние горные вершины, углублялись в густой лес за поселком. Мы ходили рука об руку, наслаждаясь взаимной близостью, мы сидели на маленьких полянках в лесу, перебирая полевые цветы, мы отдыхали в тени деревьев, полной грудью вдыхая в себя ароматный лесной воздух. Все время стояла прекрасная погода, было не особенно жарко, и изредка перепадали быстро проходящие дожди. Нам везло: мы ни разу не попали под такой дождь. Кажется, сама природа была на нашей стороне. Страшный Куинслей оставил нас в покое, – по крайней мере, мы так думали тогда. Это казалось вполне естественным. Жена Куинслея, креолка из Африки, моложе его на двадцать лет, была очень ревнива и умела сдерживать своего властного мужа. Мадам Гаро приобрела себе влиятельных покровителей в лице Педручи и Тардье. Макс Куинслей был особенно обязан последнему, так как старший его сын – а у него было двое сыновей от первого брака – воспитывался в Америке у родственников Тардье. Таким образом, мы чувствовали себя на верху блаженства и считали себя в полной безопасности. В один из праздничных дней Фишер пригласил нас посмотреть его фабрику питательных лепешек. Это было удивительное сооружение. Громадный каменный четырехугольник, представлявший из себя главное здание, был окружен целым городом построек, имевших форму длинных бараков и невысоких башен. Фишер взялся быть нашим проводником. С немецкой аккуратностью, методично и не торопясь он показал нам все. Осмотр занял полдня, и мы страшно устали. Мы видели отделения, где из воздуха добывается азот. Мы присутствовали при добывании из каменного угля углерода, и на наших глазах прошел весь процесс синтеза белка и углеводов, главных составных веществ питания человека. Фишер объяснил нам, что такие продукты не годны для поддержания жизни. – В них не хватает многого, – сказал он, – нужны ферменты, экстрактивные вещества, витамины. Без этих веществ жизнь невозможна. К сожалению, мы не научились еще получать их химическим путем. Вы сейчас увидите, откуда мы их получаем. В отдельных бараках помещались различные мелкие животные. На телах их были привиты опухоли, и эти опухоли достигали грандиозных размеров. Громадный кочан капусты – вид опухоли поразительно напоминал его – сидел на спине несчастного кролика и наверное раздавил бы его своей тяжестью, если бы не был укреплен особыми подставками. – Мы пользуемся биологическим свойством злокачественных опухолей к безграничному росту, – объяснял Фишер. – Эти животные – носители этих опухолей. Однако, такие же опухоли и другие ткани, необходимые нам, произрастают на свободе, без всякого хозяина, с помощью питательных сред. Моя дорогая Анжелика с трудом справлялась с чувством гадливости, вызываемым этими ужасными животными. Я видел это по ее лицу, но она не хотела мешать мне докончить осмотр. В бараке отдельных органов я старался не задерживаться долго и поторапливал Фишера: уж очень мне были неприятны внутренности животных и человека, снабжающиеся питательной жидкостью и выделяющие разные соки. Мы вздохнули более легко, оказавшись среди растительного царства. Оранжереи, парники и теплицы были наполнены образцами чудес, которых может достигнуть человек с помощью культуры и скрещивания. Фрукты и орехи были таких гигантских размеров, что я не мог бы узнать их, если бы Фишер не сообщил мне их названий. То же самое относилось и к овощам: хрен, редька, самые обыкновенные овощи, походили здесь на целые бревна. Все это, полученное путем скрещивания, было представлено здесь в бесконечном количестве вариаций. – То, чего мы здесь достигаем, дает нам возможность получать такие разновидности, которые имеют в своем составе именно то, что нужно для получения идеальных питательных средств и питательных и балластных веществ, – сказал Фишер, выводя нас из бесконечно-длинной теплицы, в которой мы пробыли не менее часа. Я горячо благодарил его за его объяснения и поторопился попрощаться, так как видел, что Анжелика едва стоит на ногах. На обратном пути, который мы совершили на автомобиле, Анжелика была очень грустна и задумчива. Наконец она выразила свои мысли словами: – Я никогда не привыкну к этой стране, мне все здесь представляется ужасным. Эти животные с опухолями, эти внутренности и даже эти овощи и фрукты мне противны. Здешние люди мне кажутся ненастоящими. Вся жизнь в этой стране – какой-то страшный сон, кошмар. Прижавшись ближе ко мне, она страстно прошептала: – Бежать, бежать! Во что бы то ни стало – бежать! На следующий день моя любимая, моя дорогая Анжелика выглядела так плохо, что я испугался и про себя решил держать ее как можно дальше от всех здешних «чудес», которые производят на нее впечатление ужаса. Но как я мог исполнить это, когда «чудеса» встречались на каждом шагу! Через два-три дня после посещения фабрики Фишера я и Анжелика отправились на прогулку в лес. Солнце стояло уже низко, и длинные тени стлались по земле. Розовые легкие облака тихо плыли по небу. Мы шли по узкой лесной дорожке. Я старался шутками разогнать печальное настроение, не оставлявшее Анжелику до сих пор. Вдруг она вскрикнула. Я посмотрел вперед. Из-за деревьев навстречу нам двигалось знакомое мне существо человек-обезьяна. Я говорил уже, какое неприятное впечатление произвел он на меня впервые, и постарался успокоить мою нервную спутницу, объяснив ей в нескольких словах, в чем дело. Она взяла меня под руку, и мы пошли вперед, продолжая беседу, как будто не замечая встречных. Хриплый голос прозвучал над самым моим ухом: – Добрый вечер! Я поднял глаза и увидел перед собой Ура. Это был он. Он шел босой, с непокрытой головой. Через расстегнутый ворот рубахи была видна волосатая грудь; через плечо на палке он нес сапоги, шляпу и куртку. Рот его был широко открыт, и белые большие зубы оскалены. Он улыбался, а сощуренные его глаза быстро осматривали с ног до головы Анжелику. Она попятилась назад, подальше от этого зверя. Рука ее дрожала на моей руке. – Добрый вечер, – ответил я и, чтобы что-нибудь сказать, добавил: Откуда идете? – Я возвращаюсь от своих, они работают там, в лесу. – Ур поднял свою длинную, покрытую густыми волосами руку и указал назад. – Там, далеко. Я устал. В это время я заметил у него на груди грязный шнурок, на котором болтались какие-то блестящие предметы. Приглядевшись, я узнал, что среди них было несколько серебряных монет и какие-то амулеты и бусы. – Это что такое? – спросил я. Он вынул из-под рубашки всю нить и, перебирая пальцами, говорил: – Очень красиво, блестит. Те, которые ездят на аэропланах далеко за горы, часто привозят. Мы любим. Несмотря на то, что Анжелика незаметно тянула меня за руку, я продолжал беседу. Не знаю, почему я это сделал. Может быть, на это толкало меня что-то подсознательное. – А ваши летают на аэропланах? – Наши чистят, – мрачно отвечал Ур. – Вы хотите сказать, что ваши чистят аэропланы? – Да, чистят. – Почему же вы не летаете сами? – Здесь летаем, а туда не пускают. Этот отрывистый разговор продолжался недолго, однако первое впечатление, которое произвел Ур на Анжелику, сменилось состраданием к нему, жалостью, которой так много было в сердце этой нежной женщины. Она сняла со своей груди небольшую золотую брошку в виде кольца с маленьким брильянтом посредине и подала ее стоявшему против нас человеку. Ур не сразу взял этот подарок, он долго смотрел на него, и глаза его горели восторгом. Потом он осторожно подцепил кольцо своим длинным пальцем и начал крутить его со всех сторон. Смех, похожий на ржанье, потряс его большое тело. После долгого всестороннего изучения этого блестящего предмета Ур решительно протянул руку, намереваясь отдать подарок назад Анжелике. Она запротестовала. Я объяснил ему, что он может оставить эту вещь себе, она подарила ему. Ур несколько минут стоял, разинув рот. Его бедная голова, по-видимому, не сразу могла взять в толк то, что я говорил. Наконец он сказал: – Благодарю. Я никогда не видал. Очень красиво. Благодарю. Смущение изобразилось на его лице, и он, позабыв попрощаться, продолжал свой путь, все время рассматривая подарок и через каждые несколько шагов оборачиваясь. |
||
|