"Демидовы" - читать интересную книгу автора (Федоров Евгений)

6

По-прежнему в кромешной тьме работали рудокопщики. Сенька Сокол оброс бородой, цепи натерли язвы, тело отощало, и проступали угловатые кости. Только глаза Сокола остались большими и яркими, горели непримиримой ненавистью. Кержак утихомирился, но и на него порой внезапно нападала ярость; тогда он крепкими руками рвал железо, но кандалы не поддавались.

Из-за плохих крепей нередко были обвалы, засыпало людей. Погиб подземный кузнец дед Поруха, и с новой партией кабальных ковать их к тачкам спустился тульский кузнец Еремка. У Еремки озорные глаза, шапка набекрень, покрутил русой бороденкой, сплюнул:

— Ай да Демидов, загодя у сатаны преисподнюю выпросил. Не кум ли подчас он ему?

Доглядчик ткнул Еремку в бок:

— Ты дело делай, а язык за зубами придерживай, а то самого к тачке прикуют.

— Эхма, подходи, народ крещеный, обвенчаю с каторжной! — Еремка взялся за молот и стал приковывать кабальных к тачкам.

Лежа в забое, Сенька Сокол по голосу узнал веселого хлопотуна Еремку. Сокол поднялся, сгибаясь и волоча тачку, пошел на тусклый огонек в штольне.

Еремка приковал последнего, поднял голову; струхнул. В него уставилась лохматая борода. На черном лице горели воспаленные глаза. Человек, согнувшись, держал в руках кайло и тяжело хрипел.

— Ой, леший! Осподи Исусе!..

— Еремка, аль не признал?

Тульский кузнец изумился:

— Ну, и по имени кличет. Во бес!

Сенька двинулся вперед, кандалы звякнули, отбросил тачку. Еремка напряженно, с опаской вглядывался в рудокопщика, и вдруг лицо его просияло:

— Ой, Сокол, ой, певун мой!

Они обрадованно глядели друг на друга. О чем говорить, когда доглядчик рядом вертится, кричит Еремке:

— Отковал свое, иди к бадье!

Еремка на ходу спросил:

— Как-то жизнь?

— Сам видишь. — Голос у Сеньки хриплый, оскудел.

Еремка приостановился, огляделся, сильно дохнул, и светильник погас; сразу сдавила черная тьма. Кузнец схватил Сокола за руку:

— Демиды отбыли на Москву, чуешь?

— Чую. — Сенька тяжко вздохнул.

— Вдругорядь спущусь, подарочек приволоку, а ты не зевай. Чуешь? — шепнул Еремка Соколу. — А пока — вот…

Сенька ощутил в руке добрую краюху теплого хлеба — нагрелась за Еремкиной пазухой.

— Э-ге-ге! — закричал зычно Еремка. — Светильня сгасла, кремня дай!..

Сокол, пошатываясь, вернулся в забой. Кержак сидел на выбитых глыбах, тяжко дышал:

— Куда бродил?

Сокол переломил хлебную краюху пополам и половину отдал кержаку:

— Ешь!

Кержак взял хлеб, но есть не стал, спросил:

— Хорошее, может, слышал?

— Погоди, будет и оно. — Сокол взялся за кайло и стал долбить породу…

Наломанную руду в тачках возили в рудоразборную светлицу, к бадье. Вверху глубокого колодца виднелось белесое небо, на краях бадьи лежал снег; рудокопщики догадывались о зиме. Но вот уж давненько, как на бадье снег исчез, края ее были влажны, скатывались ядреные, чистые капли. «Вешние дожди идут», — угадывал кержак.

Прибывшая свежая партия кабальных рассказывала: на земле весна; лес оделся листвой, поют птицы. Сухой плешивый старичок из прибывших вынул из-за пазухи зеленую веточку березки. К веточке потянулись десятки рук. Все с жадностью разглядывали зеленые листочки. Кержак оторвал один, положил на ладошку, долго не сводил глаз, а в них стояли мутные слезы. Сокол глянул на друга, засопел и отвернулся:

— Год отжили в преисподней… Ни дня, ни солнышка, ни ласки…

Весь день Сокол пел тоскливые песни, рудокопщики побросали работу, слушали. Доглядчик пробовал разогнать плетью, но кержак крикнул:

— Не тронь, урок сробили… А тронешь — кайлом прибьем!..

Кандальники с тачками ходили в рудоразборную светлицу и долго смотрели вверх узкого колодца: там голубело небо. Все тянули бородатые грязные лица, ухмылялись:

— Весна!

Доглядчик выходил из себя. Хотя кабальные урок свой отработали, но вели себя непривычно, как пчелиный рой весной. Походило на бунт. Доглядчик при смене поднялся наверх и доложил о своей тревоге Мосолову.

Демидовский приказчик спустился в шахты. Тускло светились огоньки в забоях, мужики старательно ломали руду, над потными телами стоял пар. В подземельях давила духота, стояла могильная тишина. Мосолов усмехнулся:

— Где бунт, коли людишки робят, как кони… А ежели песню поют, то разумей: от песни работа легче.

Сумрачный доглядчик перечил:

— Они табуном ходили и на небушко взирали!

Мосолов поднял палец и сказал внушительно:

— На господа бога, знать, ходили глядеть. Каются, ноне святая неделя.

Мосолов был полнокровен, полон силы; ходил он, заложив за спину руки, зоркие глаза заглядывали во все закоулки.

«Пустое, — подумал он, — человек спущен в могилу, прикован цепью к большой тяжести — тачке, где ему вылезти?»

Хотелось поскорей выбраться из сырых душных шахт, и он с легкой издевкой сказал доглядчику:

— Человек не птаха, не взлетит из этакой глубины.

Мосолов поднялся наверх спокойный и уверенный. Над прудом дымили домны; знакомо и равномерно стучали обжимные молоты. На горе шелестела свежая, сочная зелень, в пруду квакали лягушки. Солнце садилось за горы…



Рыжеусый стражник Федька, как только сплыл Акинфий по Чусовой, загулял. Дверь в шахтовый спуск запирал на замок, ружье ставил в угол и присаживался к столу. Доглядчик-раскоряка поднимался к нему, и оба пили…

Пьяный доглядчик жаловался:

— Говорит, человек не птаха, не подымется… А мы — гуси-лебеди. Пей, кум…

Пили…

В колодце вверху сверкали крупные звезды.

«Надо бежать! — решил Сокол. — Весной под каждым кустом дом».

На неделе демидовские дозоры поймали беглого и пригнали в шахты. Веселый Еремка спустился в рудник ковать беглого к тачке.

Как и прошлый раз, Сокол добрался до Еремки. Коваль встретил Сеньку насмешкой:

— Жив, шишига? Крепка шкура-то?

Доглядчик отвернулся. Еремка дохнул на светец — огонь погас.

Кузнец засуетился:

— Ой, будь ты неладно, кремня дайте…

Во тьме он ткнулся в Сеньку и сунул в руку напильничек:

— Держи подарочек… Ежели в бадье будет зелена веточка — наверху пьяны. Беги…

Высекли огонь; Еремка держал наготове молот, посапывал. Сокол как не был — растаял…

После каторжной работы кабальные укладывались на отдых поздно. Пели песни и под песни трудились с напильником над кандальем…

Мосолов сел на хозяйского конька и поехал осматривать стройку на Тагилке-реке. Невьянские жильцы вздохнули легче. Над прудом сверкало солнце, над горами голубело небо; люди как бы впервые увидели их. Веселый кузнец Еремка пришел к Федьке-стражнику со штофами и стал пить вместе с ним.

У пруда расхаживал народ — отдыхал, девки песни пели. Только бородатый кат с разбойничьими глазами ходил сумрачный у правежной избы, ворчал:

— Съехали хозяева — загуляли. Быть битым холопам!..

Кат в бадье отмачивал свои сыромятные плети: «Хлеще будут!»

В троицын день девки на реке пускали венки; по площади, заложив у целовальника в кабаке свою сабельку, расхаживал пьяный Федька, куражился.

Кат подошел к нему:

— Ты что ж, служивый человек, не у места?

— Я стражник — вольный человек, — бил себя в грудь Федька. — Пью-гуляю, ноне святая троица, а ты уйди, варнак…

У ката мысли ворочались медленно, хвастовство Федьки ему пришлось не по душе, он насупился и отошел от бахвала. Завалился кат на замызганные нары и весь день-деньской проспал…

Утром по заводской улице бежал доглядчик-раскоряка, размахивая шапкой, истошно кричал:

— Караул, рудокопщики сбегли!..

Федька-стражник лежал в пропускной избе, повязанный по рукам и по ногам, вращал хмельными глазами. В колодце болталась пустая бадья. Спустились вниз; по шахтам бегали растревоженные голодные крысы да гулко падали в темных переходах капли. В рудоразборной светлице нашли одного старика рудокопщика, Лежал он на спине, заходился в долгом кашле, харкал кровью и смотрел вверх колодца на голубое пятнышко неба. Старик в забытьи говорил тормошившим его:

— Помираю. Улетели соколы — не поймать!

На земле стояла жара, но кату было холодно, он надел полушубок, взял плеть и пошел в горы отыскивать Мосолова…



В горы, в лес из рудника бежали кабальные. В лесу — дичь, тишина, болото; человеческий голос слаб, тонет во мхах, в буйных травах. В чаще под лапой зверя трещит сухой валежник.

Глухой ночью беглые выбрались на поляну, кузнец-кержак камнем сбил кандалы народу. Огня не раскладывали. Сокол сидел на пне, кабальные лежали на траве; меж вершин качающихся деревьев блестели звезды.

Сенька убеждал беглых:

— Бежим все вместях. Веник повязанный крепок, не сразу сломишь, а по прутику без труда переломаешь. На дорогах и тропках демидовские псы сторожат, по следу побегут, по одному перехватают.

Кержак сидел у пня, руками уперся в землю, примял папоротник. Борода взъерошена, глаза волчьи.

— Верную речь Сокол держит! — одобрил он.

Беглые молчали, потупив глаза в землю.

— Ну, что молчите? — Кержак потянулся и выворотил папоротник с землей.

— Я бы рад, — шевельнулся тощий мужичонка; бороденка у него ершиная, на лице ранние морщины, — рад бы… Да к дому спешить надо… Я — галичский…

— Вот видишь, ему до Галича, а мне к Рязани подаваться, — как тут вместе? Вот вить как, а? — Молодец в серой сермяге поскреб ногтями нечесаный затылок.

Сенька спросил с горькой усмешкой:

— А на Рязани что тебя поджидает? Аль не отведал у барина-господина плетей?

— Бухнусь барину в ноги; верно, отходит плетью, да простит. На земле маята лучше, чем под землей.

Сенька недовольно сдвинул брови:

— Эх ты, рязань косопузая, о себе думаешь. Зайцем потрусишь — поймают…

— Не поймают, — шевельнул плечами рязанец и ухмыльнулся.

— Храбрый! — Глаза кержака стали грозны. — Ослобождали — с нами, а ослобонили — в сторону. Я, Сокол, с тобой иду. Завязали мы, Сенька, свою жизнь одним узелком: драться нам вместе и умирать вместе.

К Сеньке подобрались пять беглых; решили с ним идти в огонь, в воду. Остальные — кто куда.

По лесу потянул предутренний холодок, на кустах засверкала роса, и звезды гасли одна за другой.

Беглые в одиночку, по двое уходили каждый в свой путь. Уходили молча, не прощаясь, — стыдно было за поруху товарищества.

Меж тем в Невьянск на взмыленной лошади прискакал демидовский приказчик Мосолов и начал расправу. Со всего завода согнали рабочих к правежной избе; перед ней стояли козлы. Первым привязали Федьку-стражника, спустили штаны, и кат, поплевав на ладони, стал хлестать нерадивого. Стражник пучил рачьи глаза, не стерпел — орал благим матом. Кат прибавил силы в битье — Федька, осипнув, поник головой и замолчал. После каждого удара дергались только Федькины пятки.

После Федьки-стражника перепороли всех рабочих: на каждом нашли вину. Заводские выстроены в круг, в центре козлы, Мосолов хватал подряд первого попавшегося и вытаскивал на середину круга. Злой, с перекошенным лицом, он люто кидался на людей:

— Где ходил, где был?

— Дык, я до кузни шел да прослышал — сбегли…

— Секи! — командовал Мосолов кату.

У ката глаза налились кровью, рука раззуделась, сек нещадно. Сыромятный ремень сочился кровью.

— Ой, ладно! Ой, так! — поощрял Мосолов и хватался сам за плеть.

— Уйди! — отталкивал его кат: — Уйди, а то и тебя отхлещу…

— У, черт ретивый! — Мосолову по душе была такая усердность ката.

Секли женщин, бесстыдно задрав сарафаны. Холопки огрызались, вырывались, но дюжий кат глушил их кулаком и привязывал к станку.

Розыск шел три часа; кат выбился из сил; он бросил плеть, сел у козел прямо на землю и подолом рубахи утер ручьи пота; руки у палача дрожали.

— Что, пристал, пес? — недовольно поглядел на ката Мосолов. — Давай плеть…

Мосолов сбросил кафтан, засучил рукава, сам стал сечь. Палач глядел на приказчика, морщился:

— Плохо…

В сараях, где складывалось железо, нашли доглядчика Заячью губу. Доглядчик висел на кушаке, страшно высунув язык.

— Сам себя порешил, — доложили Мосолову.

Приказчик выругался:

— Труслив, губан! Выбросить из петли падаль…

По дорогам и лесам, на перевалах зашевелились демидовские дозоры, хватали беглых, вязали веревками и гнали в Невьянск. Поймали и галича, поймали и рязанца. Рязанец пал на колени перед объездчиком:

— Убей тута…

— Что, убоялся в Невьянск волочиться?

— Убоялся. Страшно, — тихим голосом сознался рязанец.

— Умел бегать — сумей ответ держать, — толкнул в спину беглого объездчик.

Галич держал себя смирно, шел с искровавленным лицом и утешал себя: «Христос терпел и нам велел…»

Искалеченных, избитых волокли в вотчину невьянского владыки. Каменную терновку[14] тесно набили провинными. Беглым набили колодки, заковали в цепи. Тем, кто огрызался, на шею надели рогатки.



Сенька Сокол и кержак да пять беглых ушли далеко; много застав миновали. На демидовских куренях нарвались на углежогов. Углежоги не донесли, поделились последним хлебом…

В лесу беглые поделали себе дубины. Вел Сенька Сокол ватажку на Волгу-реку. Дышалось легко, по лесам пели птицы, на глухих озерах играли лебединые стаи. Под июньским солнцем млели белоствольные березки, на полях гудели пчелы — собирали мед.

Раны от кандалья заживали, обвертывали их лопушником — врачевались сами. Песен не пели, шли молча.

— Успеем, напоемся. — Сенька всматривался в синие горы. — Все горы да увалы, увалы да горы. Погоди, вот минем Башкир-землю, выйдем на Каму-реку и запоем.

— Петь будем, купцов дубьем бить будем, ух, чешутся мои рученьки! — Кержак сладко потягивался, в черной бороде поблескивали острые зубы.

По горам да по лесам поселки редки, народ мается в них суровый, но обычай такой: посельники на полочке у кутного окна на ночь ставили горшок молока да хлеб. Бежали из Сибири на Русь измаянные люди, уходили от демидовских заводов на юг, в степи, скрывались кабальные на Иргиз-реке у раскольников. Всех беглых подкармливали посельники. Сенькина ватажка сыта была…

Вышли на Каму-реку: вода — синяя, леса — темные. По берегу тропы натоптали лаптями бурлаки, намочили едким потом; на тропах не растет трава, не цветет цвет. В Каме-реке рыба играет, струги плывут. В Закамье — боры, над ними медленно двигаются снежные облака…

В сельце ватажка упросилась в баню. Кривоглазая баба в синем сарафане недоверчиво оглядела мужиков:

— Может, вы беглые, а то каторжные, а мужик мой на стругах ушел…

Кержак присел на колоду, рассматривал бабу. Она была тощая, ноги — курьи, незавидная. Кержак сплюнул.

— Верно, народ мы ходовой, но баб не трогаем.

Про себя кержак сердито подумал: «Измаялись, а не всякую подбираем».

И женщине:

— Ты нас, хозяйка, пусти; испаримся да богу помолимся…

Посельница жадно оглядела ватажку:

— Лужок скосите — пущу. Мужики не мужики, гляжу, а медведи…

Пришлось стать за косу. Пожня густа и пахуча, травы сочны и росисты. Посельница накормила ватагу, косилось споро; работалось, как пелось. В мужицкой душе поднялось извечное — к земле приглядывались, принюхивались к травам.

Над пожней неугомонно играли жаворонки — старые приятели. Солнце грело, во ржи кричали перепела.

Сенька первым шел, за ним — кержак, за кержаком — пятеро. Трава ложилась косматым валом, дымилась — испарялась роса…

К полудню покончили с пожней, посельница сытно покормила. Беглые накололи дров, истопили баню, залезли в нее.

В бане — хохот, хлест, ругань; кряхтели, мычали от запаха веников да хлестанья. Сладко ныло, свербело измаянное тело.

Кривоглазая посельница загляделась: здоровущие озорные мужики выбежали из бани — и в Каму-реку. Плыли, сопели; наигрались — и на берег; от накаленного тела шел пар.

После доброго пара и маяты беглые забрались на сеновал и захрапели.

Той порой беглецов заметил староста; он обегал дворы, собрал крепких мужиков-прасолов, судовщика; побрали вилы, топоры, окружили сеновал и повязали сонных беглых. Они спросонья глаза протирали:

— Откуда только пес злобный взялся?

Обувь у старосты — юфтяная, ноги большие, сам — дохлый кочет, а глаза желтые. Староста допытывался:

— Демидовские? Кто из вас ватажный?

Кержак глядел исподлобья. Сенька плюнул в рыжую бороденку старосты:

— Угадай, кто ватажный!

Прасол, плечистый мужик в темной сермяге и в смазных сапогах, нацелил на Сокола вилы:

— Заколю! Пошто забижаешь?

— А пошто повязал? Мы вольные казаки и шли своим путем…

Прасол оперся на вилы, морда — нахальная:

— Видывали таких казаков, их ныне от Демида бежит, как вода журчит.

— Ряди караул да гони по Сибирке.

— Знакома дорожка-то? — утер бороденку староста.

Беглые отмалчивались.

Кержак поднял волосатое лицо, загляделся на голубизну неба, вздохнул:

— А небушко-то какое… Эх, отгулялись, братцы!

Он стал рядом с Соколом, крикнул мужикам:

— Ведите, ироды!

Ватагу подняли, стабунили и погнали по дороге…

Дорога пылила, жгло солнце, а в небе кружил лихой ястреб-разбойник.

Сокол тряхнул кудрями, вздохнул глубоко:

— Не унывай, братцы. Споем от докуки.

Ватажники запели удалую песню…